- Чаво?! - крикнул один из них.
   - Есь ле во гради великий коназ Димитри?! - прокричали почти правильно по-русски из кучки татар.
   - Нету! Нету нашего князя! - отвечали русичи сразу в два голоса.
   - Правда гаваришь? - кричали татары.
   Наверху вылез еще один:
   - На Костроме князь, шухло вонючее! - прокричал. - Силу на вас готовит!
   Невесть, что бы воспоследовало в ответ, но спорщика тут же стащили назад со стены. Показалась иная голова в шеломе:
   - Великого князя Дмитрия в городу нет! - прокричал. - Наш воевода князь Остей!
   Внизу покивали, видимо - поверили, поскакали прочь.
   Издали знатье было, как, рассыпавшись мурашами по всему посаду и Занеглименью, татары входят в дома, что-то выносят, волокут, торочат к седлам. Там и сям подымались первые нерешительные пожары. Москвичи, кто молча, кто ругаясь, глядели со стен.
   Остей - он аж почернел от недосыпу, но держался по-прежнему бодро, вида не казал, что все дрожит и мреет в глазах, - сам поднялся на глядень. Долго смотрел с костра, высчитывая что-то. Подошедший близ купчина постоял, обозрел, щурясь, негустую татарскую конницу.
   - Коли их столько и есь, разобьем! - высказал.
   Остей глянул скользом и покачал головой:
   - Чаю, не все!
   Оба умолкли.
   - Народишко-то... Рвутся в драку! Воевать хотят! - выговорил, наконец, купчина, боковым, сорочьим взглядом проверяя, как поведет себя литвин в таковой трудноте.
   - Сам поедешь?! - недовольно, почуя издевку в голосе сурожанина, отверг Остей. И - в хмельные, излиха развеселые глаза - докончил: Надобно удержать город, доколе подойдет князь Дмитрий с иньшею ратью! Об ином не мечтай! (<Пьяные все! - подумалось. - Не дай Бог сегодня великого приступу!>)
   Звонили колокола. Остей обернулся. Твер?зые нынче молились во всех храмах и по теремам, ожидаючи, быть может, смерти. Но сколько оставалось тверезых во граде?!
   Шатнувшись - оперенная стрела, дрожа, вонзилась в опорный столб в вершке от его головы, - Остей полез вниз, жалобно проговоривши стремянному:
   - Ежели полезут - буди! Мочи моей нет. Вторую ночь не выдержу!
   Стремянный довел господина до сторожевой избы, ткнул, содеяв зверское лицо, в груду попон, закинул рядном, прошипел:
   - Не будить!
   Оружные мужики, тоже вполпьяна, повставали и гуськом, один по одному, вышли наружу. Стремянный сел на лавку, положивши на столешню перед собой тяжелые руки, покосился на штоф темного иноземного стекла и замер, свеся голову, в трудном ожидании. Господин его не спал уже и не две, а три ночи. Посланный отцом, князем Андреем, скакал в опор, обгоняя татар, аж от самого Полоцка. И ратник, сам едва державшийся на ногах, теперь, качаясь на лавке, стерег сон своего господина.
   В избу заглянул кто-то из ратных, смущаясь, потянул к себе штоф. Стремянный отмотнул головою: бери, мне не надо, мол! Залез, проискавши князя на заборолах, оружейный мастер Фома.
   - Спит! - поднял стремянный тяжелую голову. - Три ночи не спал!
   - Ладно! Не буди! - разрешил Фома. Сам свалился на лавку, молча и бессильно посидел. В голове шумело. Чернь, вскрывшая боярские погреба, теперь по всему городу выкатывала на улицы бочки и выносила корчаги и скляницы со стоялыми медами, пивом и иноземным фряжским и греческим красным вином. Упившиеся валялись по улицам. Фома сам <принял>, нельзя было не принять. Он, крутанувши башкой, встал-таки, одолев минутную ослабу, и, ничего не сказавши стремянному, пошел вон.
   Встречу, в улице, мужики, размахивая оружием, горланили песню.
   - Мастер, мастер! - кричали ему. - От твою!.. Не слышишь, што ль?! Вали с нами! - Неровно колыхались рогатины и бердыши. Один пьяно тянул за собою по земи фряжскую аркебузу.
   - Не страшись! - орали. - Город камянный! Врата железны! Ольгирду, вишь, не взять было, а не то поганой татарве! Постоят да уйдут! А не то мы отселе, а князья наши оттоль... Эх! Эй, Фома! Отворяй, мать твою, ворота отворяй! Мы их счас! Мы кажного, как зайца, нанижем... - Вечевой воевода едва вырвал зипун из лап пьяной братии. Где свои? На улице какие-то расхристанные плясали около бочки с пивом. Темнело. Там и тут бешено мотались факелы. <Подожгут город!> - со смурым отчаянием думал Фома. На миг показалось избавлением отворить ворота и выпустить всю эту пьяную бражку на татар... Перережут! И города тогды не удержать!
   В церкви Чуда архангела Михаила в Хонех шла служба, изнутри доносило стройное пение и бабий плач, а прямо на пороге храма, расставивши ноги, стоял какой-то широкий и донельзя растрепанный, с синяком в пол-лица мужик и ссал на паперть.
   Вокруг владычных палат, куда Фома с трудом пробрался сквозь толпы пьяных, телеги с плачущими дитями и женками и груды раскиданного добра, творилась чертовня, настоящий шабаш ведьминский. Все стоялые монастырские меды, бочки пива, разноличные вина, все было исхищено и выволочено, и сейчас, в куяках и панцирях, босиком, держа на весу шеломы, налитые красным греческим вином, какие-то раскосмаченные плясали у самодельного костра на дворе, размахивая хоругвями и оружием. Ор, вой, мат, пение. Какого-то мужика, за ноги держа, окунают головой в бочку с пивом, а он икает, захлебывается под регот и гогот сотоварищей и все еще пытается что-то изобразить потешное, видно, доморощенный скоморох какой, готовый жизнь отдать за миг пьяного веселья.
   У самого крыльца, со стеклянной бутылью в обнимку, лежал мужик без портов, в одной бесстыдно задранной рубахе, и, икая, все прикладывался к бутыли. Тела, тела, стонущие полутрупы... Едва живого нашел Фома своего оружейного мастера Степана Вяхиря. Тот ничего не понимал, стонал, икал, потом весь облился блевотиной. Фоме стало соромно. Он даже оглянул, не видит ли кто... Но тут уже никто ничего не видел. Пьяный монах лежал в обнимку с ратным. Бесстыдно разбросавши ноги, упившиеся в дым портомойницы сидели у стены в обнимку с какими-то ратными, пьяными голосами не орали даже, визжали песню. Утягивая за собою Степку Вяхиря, Фома выбрался-таки опять к приказам, пытаясь поднять и взострить на что-либо путное тамошнюю полупьянь, и чуял, что ничего не может, что без опытного воеводы - а воевода спал в избе у Фроловских ворот! - без опытных, послушных приказу воев неможно содеять ничего. Он вновь отправился обходить стены. Пьяная бражка была и тут. В сереющих сумерках (то только и спасало от метких татарских стрел!) стояли, бесстыдно обнажив срам, на заборолах. <Вот тебе, на! Съешь! В рот!> Снизу неслась ответная татарская ругань. Машущие саблями всадники проскакивали под костром, визжали, ярились, натягивая луки, пускали вверх злые стрелы. Пьяные, не чуя ран, валились вниз, на каменные плиты переходов, стонали. Иные материли и всячески поносили татар, вновь казали стыд, кривлялись, обещали уделать всех косоглазых, понося хана самого и его вшивых горе-воевод.
   Смеркалось. Уже бесстыдно машущиеся фигуры на заборолах было едва видать, и только в темноте продолжали лететь ругань, плевки и хрипы. Татарские всадники по зову своих воевод отъезжали прочь (отступали, как мнилось пьяным московитам). В ночной темноте яснее разгоралось пламя начинающихся пожаров в Занеглименье... Так прошел и окончил первый день. К великому счастью, москвичи в этот день сами не запалили города.
   По мере того, как засыпали упившиеся холопы, боярская челядь и городская рвань, а с ними утихал город, слышнее становило слова молитв и церковное пение из храмов, где продолжали молиться и взывать к Господу те, кто не поддался пьяной оргии, охватившей Москву. Уже в полной темноте какие-то угрюмые люди проходили по улицам, молча и зло выворачивали наземь бочки с пивом, били глиняные корчаги. Хмельное текло по мостовой, впитываясь в густую, липкую пыль.
   ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
   Остей пробудился, когда еще только-только бледный окрас зари коснулся городских стен. Все спало. Он поднял кого мог, велел разжигать костры, кипятить воду.
   Тохтамыш с основными силами татар подошел к городу на заре. Узрев огустевшие толпы татар, идущие на приступ, москвичи струхнули. Со вчерашней попойки болели головы, оружие некрепко держалось в руках. Выручили женки. Подоткнувши подолы, с печатью отчаянной решимости на лицах, они принялись таскать на заборола камни и ведра с кипятком, увертываясь от стрел, которые сейчас летели сплошным смертоносным дождем. Ответ москвичей был и не горазд, и недружен. Стреляли абы как, больше увертывались, прячась за каменные зубцы.
   Под защитою своих лучников татары уже волочили лестницы, уже приставляли, уже лезли на стены... Явились попы с крестами, совестившие оробелых ратников, прихлынули из города давешние беглецы, коим совсем не хотелось в татарский полон, со стен полетели камни, полился кипяток, тыкали долгими рогатинами лезущих, крюками сволакивали лестницы... Бой длился с лишком четыре часа. Отбились.
   В эту ночь уже не было такой неистовой пьяни. Фома с Остеем разыскали и наладили добытые в давешних боях и походах на Булгар тюфяки и пушки, уже калили ядра, уже набивали порохом, вперемешку с железным ломом, жерла тюфяков.
   С утра следующего дня стены крепости окутались дымом, железный град проламывал панцири и шеломы осаждающих. Суконник Адам с Фроло-Лаврских ворот из фряжского арбалета (самострела) свалил знатного татарского вельможу. Вызналось потом, что княжеского роду. Татары с воплем поволокли мертвого (стрела попала ему в сердце, пробив доспех) к себе в стан, отступивши от Фроловских ворот до вечера. Так кончился второй день приступа.
   Под стеной лежали сложенные друг на друге трупы. Кое-как перевязанные кровавым тряпьем, смертно усталые защитники пили воду, подносимую женками в кожаных, кленовых и дубовых ведрах аж с той стороны, от водяной башни. Лежачие раненые стонали, тоже просили, Христа ради, пить... И уже неясно становило, сколь еще мочно продержаться в толикой трудноте... Ненавычный к бою ремесленный люд теперь, когда схлынула дурная удаль первого дня, робел, налаживая расползтись по домам, и только воля князя Остея, оружейного мастера Фомы да еще десятка воевод, взявших себе под начало по пряслу стены или проездной башне, удерживали город от сдачи.
   В ночь дремали, хоронили трупы, перевязывали и уносили раненых. Три дня осады казались многим уже невесть каким долгим временем. Опять сказывалось отсутствие старых воинов, приученных к мужеству и терпению.
   С заранья двадцать шестого татары начали выкликать воеводу Остея, якобы на переговоры.
   - Не езди, убьют! - остерегал Фома.
   Но князь, надеясь, что отбитые приступы как-то уже образумили татар, отмотнул головою: <Поеду!> После вызналось, что его даже не допустили до встречи с Тохтамышем, зарубили саблями почти в виду городских стен.
   И тут вот, когда все висело, как говорится, на ниточке и когда надо было выстоять еще хотя бы три-четыре дня, к Фроловской башне Кремника приблизило новое татарское посольство, среди коего с удивлением узрели москвичи двух русских князей, детей Дмитрия Костянтиныча Суздальского, Василия Кирдяпу с Семеном.
   ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЯТАЯ
   Василий Кирдяпа после своего быванья в Орде возвратился домой смурый. О предполагаемом походе Тохтамыша на Москву он не ведал, как и все прочие, и когда татарские рати неожиданно и тайно выступили в поход, устремил с братом Семеном вослед Тохтамышу. Татарскую рать настигли они через несколько дней сумасшедшего, с пересаживаньем с коня на конь, скока на Серначе, уже в пределах рязанской земли. Тохтамыш, посмеиваясь, оглядывал братьев-князей, родичей великого князя московского, пришедших к нему, дабы погубить мужа своей сестры, и милостиво разрешил следовать за собою. Об ордынских переговорах с Кирдяпою Тохтамыш вовсе не упоминал, будто бы их и не было, так что Кирдяпа порою не ведал, кто он новому хану: друг, слуга или почетный пленник? Так, не ведая своей судьбы, дошли они с татарами до Оки, участвовали в грабеже Серпухова, подступили к Москве, и только тут, на второй день осады, потерявши на приступах достаточно много воинов, вызвал Тохтамыш урусутских князей к себе в шатер.
   Он сидел, скрестив ноги, за походным дастарханом, угощая урусутов бараниной. Гладкое лицо хана было чуть насмешливо. Он рассматривал обоих суздальцев, словно приведенных ему дорогих пардусов, выслушивал их сбивчивые речи, кивал. Наконец, когда Василий Кирдяпа отчаялся уже хоть что-то понять, высказал вдруг:
   - Помогите мне взять Москву! Вы оба!
   Братья-князья поглядели один на другого, потом на хана. Семен таки и не понял враз, о чем речь (дружина с ними была мизерная). Василий понял и весь пошел красными пятнами нервного румянца.
   - Великий хан! - произнес он разом охрипшим голосом. - Пока князь Остей во граде, Москвы не взять! Вызови его к себе, на переговоры словно... - И <убей> не сказалось, подумалось, но так ясно подумалось, что и Тохтамыш понял, внимательно глянул в глаза суздальскому князю и коротко, понимающе кивнул.
   - А после уж мы... - продолжал Кирдяпа затрудненно. - Сказать надобно, что не тронут никоторого...
   - Пей, князь! - ответил ему Тохтамыш, протягивая чашу дорогого иноземного вина. Ордынские вельможи, обожженные боем, один - с перевязанною рукой, глядели на этого урусутского князя, пока он пил вино, все больше и больше запрокидывая голову, молча. И также молчали, когда суздальцы выпятились вон из шатра, так и не попросивши главного - вернуть им нижегородский княжеский стол с волостью и право на великое княжение владимирское.
   - Успеем! - толковал Василий брату. - Без нас ему все одно Москвы не взять!
   - Не жаль смердов-то? - вопросил сурово Семен.
   Василий подумал, сплюнул, отверг:
   - Нет, не жаль! Наших на Пьяне сколь положили! - И Семен не возразил брату, что на Пьяне били суздальцев татары, а не москвичи. Для этих двоих людей, которым еще предстояла долгая и безнадежная борьба за свои потерянные уделы, так и не просветило главное: Святая Русь, единая русская земля, требовавшая от них, ежели не жертвы, не отречения, то хотя бы совести, хотя бы первоначального христианского понимания того, что есть чужие и есть свои, ближние, коих надобно возлюбить по слову Христа, яко самого себя, а не предавать во снедь иноверным.
   Такова была предыстория появления под Москвою шурьев великого князя Дмитрия, Василия Кирдяпы с Семеном.
   - Где князь Остей? - кричали с костра.
   - Вызываем градских воевод на толковню! - кричали в ответ суздальские князья. - Кто там у вас?!
   В конце концов те и другие прекратили стрельбу из луков, на заборолах явилась московская старшина, лишенная предводителя, а потому растерянная, и начался долгий увертливый толк.
   Василий с Семеном, - заверивши, что князь Остей невережон и сидит у Тохтамыша за приставом, яко литвин сущий, а с Литвою-де хан немирен, начали склонять горожан к сдаче:
   - <Царь ордынский вас, своих людей, хощет жаловати, понеже несте повиннии, ниже достоини смерти. Не на вас бо пришел, но на князя великого вашего ополчился есть. Вы же милованья достоини есте! Ничего же иного требует от вас, разве токмо изыдите противу ему в сретение с честью и с дары, купно же и с князем вашим. Хощет бо видети град Московский и внити в него и побывати в нем, а вам дарует мир и любовь свою, а вы ему врата градная отворите!>
   Так, во всяком случае, написано в летописи. Не хочется перелагать современною речью эту ложь (или <лесть>, как говорили в древности). Причем суздальские князья не только лгали, но и клялись крестом, предавши не токмо соплеменников своих, но и веру Господню.
   - <Имите нам веры, - продолжает летописец, излагая речь этих двух суздальских мерзавцев, - мы бо князи ваши есмы, християньстии, вам то глаголем и правду даем в том!>
   Поди, и крестами клялись! Да и как же иначе, коли уж <правду давали>?!
   Ну а те, в городе, почему поверили?
   Поверили не вдруг, созвонили новое вече, теперь уже на Соборной площади, в виду теремов. И тут вот и раздались громче всего крики тех, кто еще два дня назад, тряся своей мужской украсой со стен, галились над татарами. Двух дней не выдержала городская сволочь и холуи! А что же граждане, что же иноки? Иноки были растеряны, лишившись митрополита. Не было в городе Федора Симоновского, ни Сергия, который один бы мог, верно, утишить безумное море людское, воззвать и призвать к мужеству и терпению... Или и он не мог? Или, прозревая за годы ныне сущее, потому и сказал умирающему Алексию. <Беда грядет, гордынею исполнена земля>. Ну, а от гордыни до холуйства один только шаг...
   Фома содеял что мог, дабы не совершиться злу. Ему самому оставалось всего часа три до смерти. Срывая голос, кричал он, убеждая не верить лести татарской. Но уже потекло, сломалось, уже никто не слышал слов истины, и речи пошли об одном: кому идти наперед в той процессии, с хоругвями и крестами, которая должна была выйти из ворот встречу татарского царя.
   И почему не помнили?! Своих же ругательств, татарских трупов под городом, избитых, обваренных кипятком? Наконец, застреленного суконником Адамом знатного князя татарского?! Почему не воспомнили?! Через два дня! На что надеялись? Да не всегда ли у тех, от кого отступился Господь, прежде всего пропадает память, и не могут они, неспособны, вспомнить не то что давно прошедшего, а даже и того, что совершилось вчера...
   В седьмом часу (то есть приблизительно в пятом часу пополудни) с лязгом и скрежетом упал подъемный мост, со скрипом отворились окованные железом створы ворот, и из Кремника начала выходить, подобная крестному ходу, процессия с архимандритами и попами, с иконами и крестами. Шли бояре, из тех, что застряли в городе, шла купеческая старшина, и валом валили горожане, спеша, толкая друг друга, словно тем, кто добежит первым, отломится какая-нито татарская благостыня...
   Конные татарские богатуры стояли рядами вдоль пути, вдоль крестного пути московлян... Потом по единому приказу, разом, обнажили клинки и начали рубить безоружных. В свалке, в воплях кто-то еще, не в силах поверить, вздымал хоругвь или крест противу подъятой сабли и падал с раскроенным черепом, другие бежали стадом, топча упавших, обрываясь с моста в ров, и за ними рвались, не отставая, вооруженные убийцы.
   Фроловская башня была мигом, после короткой сшибки, занята, и татарва начала разливаться по городу, топча бегущих, хватая полон, разваливая наполы любого, кто дерзал хотя бы поднять руку. С хрустом топча поверженные иконы, рвались в город новые и новые всадники. Воины Тохтамыша врывались в церкви, лезли по трупам и стонущим, порубанным телам, отдирали серебряные басменные узоры с икон, дрались над церковными сосудами и парчой.
   Те, кто не бросил оружия и не поверил татарам, отчаянно сопротивлялись, отстаивая каждый дом, дрались у житниц, дрались во владычном и великокняжеском дворах. Фома с горстью ратных пал уже у Троицких ворот, откуда граждане бежали, пытаясь скрыться под Боровицкой горою, переплывали и перебредали Неглинную, метались по заулкам слободы, охваченной пламенем, и гибли, гибли, гибли...
   В Кремнике, где уже возникали пожары, творился ад. Ополоумевшие толпы метались по улицам, всюду наталкиваясь на острия сабель безжалостной степной конницы, заползали в погреба хором, где задыхались от жара и дыма горящих строений...
   Там и тут татары бревнами выбивали двери каменных храмов, волочили женок и детей, одирая до последней наготы инокинь и монахов, и уже безжалостный огнь пробивался в нутро церквей и медленно загорались высокие книжные груды, унося дымом сокровища мысли и веры многих великих веков.
   По улицам волочили поставы сукон, паволоки и шелка; товары, свезенные под защиту каменных стен гостями-сурожанами, теперь расхищались ликующими победителями. Среди множества церковного чина зарублены были спасский архимандрит Семион и архимандрит Яков, игумены многих монастырей, чернецы и попы, дьяконы и прочий чин церковный...
   Прок оставших в живых татары, полоном, гнали вон из города, а уже вставали там и тут высокие столбы пламени, охватывая терема и деревянные колокольни. Рушились с прощальным звоном колокола, дымом обращались богатства, слава и узорочие еще вчера гордого города.
   Ночью Кремник пылал гигантским костром в черном обводе стен. И последние раненые, чудом оставшие в живых русичи, выползая из наполненных дымом погребов, брели, падали и погибали на улицах...
   ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ШЕСТАЯ
   Визявши Москву, татары волчьей облавой распространились по всему княжеству. Изгонные рати взяли, разорив, Звенигород и Можайск. Иная, множайшая, рать устремила к Переяславлю. Великую княгиню Евдокию едва успели вымчать вон из города и погрузить на лодью. Все, кто мог, кто имел хоть какую посудину, отчаянно гребя, удалялись от берега, где метались, в косматых шапках, злые степные всадники и где вспыхивали уже там и сям хоромы горожан.
   Целым плавучим табором - благо, погода была тихой - простояли на середине озера лодьи и челноки переяславлян, пережидая ратную страду. Княгиню с детьми повезли на Семино, откуда лесами, в люльке о дву конь, на Ростов и после на Кострому, где великий князь, встретив на пристани, охватил Евдокию руками, вынес и, плача, все прижимал к себе, все не отпускал наземь, измученную, чудом избежавшую татарского плена. Дети были живы и целы все. Князь оглядел свое семейство (о том, что Москва взята, он уже знал), спросил только, где Киприан. И, услыхав, что в Твери, угрюмо кивнул головой.
   Вечером он бушевал, тряс за ворот Федора Свибла:
   - Ты, ты виноват!
   - Батюшко князь! - отвечал, опрятно выбираясь из жесткой хватки княжеских пальцев боярин. - Дак содеять-то ничего не мочно было! Рати не собраны, и Киприан, вишь, утек! Зато княгинюшка твоя жива и с чадами! А и слух есть: уходят татары!
   Дмитрий, свалясь на лавку, рыдал. Федор Свибл продолжал утешать князя, радуясь в душе, что уцелел и его самого миновала, кажется, княжая, очень даже возможная, остуда.
   Татары действительно уходили. Так же быстро и воровски, как пришли. Тумен, посланный к Волоку, наткнулся нежданно на полк Владимира Андреича, что, отославши свою княгиню в Торжок, успел собрать кметей из ближних волостей, а также городовых дворян из Можая и Волока. Кроме того, накануне ночью подошла рать с литовского рубежа, посланная Боброком и Андреем Полоцким.
   Объезжая строй дружин, серпуховский князь внимательно вглядывался в насупленные лица ратников, постигая то главное, что потребно знать истинному полководцу, дабы не потерять боя.
   Понял: поведи он их сейчас к Москве, на самого Тохтамыша, может, и не пойдут, но за землю, на которой стоят, станут крепко. На том и построил замысел всего боя, когда подомчавшая сторожа известила о близящей татарской рати. Поделали засеки, дождали, когда струистая череда татарских комонных стала вытягиваться вдоль опушки бора, ударили с трех сторон.
   В полку Владимира Андреича были опытные, закаленные в боях воины. Татар смяли, не дав им развернуть строй. После отчаянной рубки, не отрываясь, преследовали бегущих, пока те вовсе не потеряли строй, растекаясь отдельными, уходящими от смерти ручейками. Набрали полону, оружия, коней и портов.
   Прок оставших, добежав до Москвы, известил Тохтамыша о поражении. И этот степной грабитель вместо того, чтобы повернуть тумены встречь и уничтожить невеликую рать серпуховского князя, предпочел отступить от Москвы и вскоре, стянув разосланные в зажитье отряды, откатился назад, по дороге ограбив Коломну и страшно испустошив Рязанское княжество. (Еще одно доказательство того, что ни в каком союзе с ним Олег Рязанский не состоял.)
   Так закончилась эта горестная эпопея, в которой не было героев ни с той, ни с другой стороны и после которой Московскому государству очень долго и не просто пришлось приходить в себя и подыматься вновь.
   ГЛАВА ДВАДЦАТЬ СЕДЬМАЯ
   Селецкую волость татары затронули краем, и жители владычных деревень, где сидел данщиком Федоров, успели уйти в леса. Беда оказалась в другом. Когда Наталья с беременной невесткой и парнем-возчиком углубились в лес (с ними были еще четыре мужицкие телеги), ладя выйти к прежним, поделанным когда-то землянкам, оказалось, что узкий зимник, заросший к тому же высокою порослью, совершенно непроходим для тележного колеса. Пришлось выпрячь лошадей, телеги загнать в кусты и далее, навьючив лошадей, сколь мочно, пробираться пешком, ведя коней в поводу. Шли очень долго, и Маша все более и более бледнела и закусывала губы. Когда Наталья сообразила посадить невестку на лошадь, у той уже начались схватки. До места добрались-таки. Ход в полуобвалившуюся землянку был завален рухнувшим гнильем и землей. Внутри стояла затхлая вода. Мужики возились, кое-как натягивая шатер. Бабы, уложив усмяглых детей на попоны, собрались вокруг боярыни. Наталья с тихим отчаянием смотрела на навестку, опасаясь самого страшного. Маша, лежа на спине, тужилась, мокрая от пота. Бабы хлопотали, кто-то уже нес чугунок с горячей водой от костра. Малыш, мальчик, все же родился живым... Когда невестка, не выдержав, закричала дурным голосом, Наталье стало худо. Опомнившись, она сразу взялась за дело, перевязала пуповину, обмыла ребенка и Машу, сменила кровавую рубашку. Малыш попискивал и был такой жалкий, сморщенный, видать, родился до времени. Решительно оторвав рукав беличьей выходной душегреи, Наталья засунула туда маленького и приложила дитятю невестке ко грудям. Слава Богу, пошло молоко, и малыш зачмокал. Только тут она повалилась на колени, в мох, и стала горячо молить Господа, смилостивился бы над роженицей и чадом. Для себя она не просила ничего.
   Сварили кашу, раздали. Маша только попила горячей воды да пожевала терпких, с кислинкой и горечью ягод брусники и замерла, задремала ли. Кони переминались во тьме. Бабы и дети, набившись в шатер, спали вповалку, едва не друг на друге, и Наталья с невесткой, стиснутые и притиснутые друг ко другу, едва могли пошевелить рукой, дабы поправить зажатый меж них комочек новой жизни.