Дмитрий, чем ближе подходило неизбежное столкновение с Мамаем, тем больше метался и нервничал. Огромность надвигающегося подавляла его все более.
   Лихорадочные и запоздалые попытки оттянуть, отвести войну ничего не дали. Посольство Тютчева, передавши Мамаю дары и золото, вернулось ни с чем. Точнее сказать, Мамай требовал, помимо даров и платы войску, прежней, Джанибековой, дани, что грозило серьезно осложнить положение страны, и тут Дмитрий, охрабрев от гнева, уперся вновь: <Не дам!>
   Ну, а дал бы? Как ни странно, но, вероятно, уже ни от Мамая, ни от Дмитрия ничего не зависело. Слишком мощные силы вели ордынского повелителя в самоубийственный поход на Москву, и, будь Дмитрий даже уступчивее, те же фряги не позволили бы уже Мамаю остановиться. Да и Русь подымалась к бою и хотела этого сражения, хотела ратного сравнения сил. Слишком много накопилось обид, слишком много было удали и гордой веры в себя у молодой страны. Куликово поле не могло не состояться, и оно состоялось-таки...
   В Сергиевой обители в этот раз Дмитрий не хотел задерживаться вовсе. У Троицы, сваливаясь с седла, выговорил неразборчиво:
   - Рать идет... Прискакал... Благослови!..
   Сергий внимательно и неторопливо рассмотрел толпу разряженных сановитых мужей, которые сейчас, тяжело дыша, спешивались, отдавая коней стремянным. Сказавши несколько слов, пригласили всех к литургии.
   Бояре гуськом потянулись в храм. Раздавая причастие, Сергий особенно внимательно вглядывался в иные лица. Князю по окончании службы возразил строго:
   - Пожди, сыне! Преломи хлеба с братией! Веси ли волю Господа своего?
   Дмитрий, сбрусвянев, опустил голову. В нем все еще скакала дорога, проходили с громом литавр и писком дудок войска, и только уже на трапезе, устроенной прямо во дворе, вновь начали проникать в его взбудораженную душу тишина и святость места сего.
   Сергий уже ни в чем более не убеждал и не уговаривал князя. Сказал лишь, благословляя:
   - Не сумуй! - И Дмитрий, нервно побагровев, склонился к руке преподобного.
   Когда уже сажались на коней, Сергий подвел к Дмитрию двух иноков, старого и молодого. Немногословно пояснил, что Пересвет (молодой) - боярин из Брянска, в миру бывший знатным воином, а Ослябя (пожилой монах) такожде в прошлом опытный ратоборец. Он, Сергий, посылает обоих в помощь князю. Дмитрий с сомнением было глянул на Ослябю, седатого мужика, но тот, тенью улыбки отвергая князевы сомненья, высказал:
   - Дети мои в войске твоем, княже! Коли они воспарят к горним чертогам, а я останусь, не бившись, в мире сем - себе того не прощу! А сила в плечах еще есть! Послужу Господу, князю и земле русской! - И Дмитрий, устыдясь колебаний своих, склонил голову. Не ведал он, что Сергий и тут, и в этом деянии своем, как и во многих иных, указал пример грядущим векам. Два столетья спустя, в пору новой литовской грозы, защищая Троицкую лавру от войск Сапеги, иноки с оружием в руках, презрев прещения византийского устава, стояли на стенах крепости, <сбивая шестоперами литовских удальцов>, и то творили такожде в память и по слову преподобного Сергия.
   - С Господом!
   Кони взяли наметом. Оглянув еще раз, Дмитрий уже со спуска увидал издали высокую фигуру Сергия с поднятою благословляющею рукой.
   Ветер, теплый, боровой, перестоянный на ароматах хвои и неприметно вянущих трав, бил и бил в лицо. Завтра Коломна, и Девичье поле, уставленное шатрами, и клики войска, ожидающего его, князя, и Боброк, отдающий приказания полкам. Сейчас он любил и шурина своего, прощая принятому Гедиминовичу все, что долило допрежь: и благородную стать, и княжеский норов, и ратный талан, соглашаясь даже с тем, что без Боброка не выиграть бы ему ни похода на Булгар, ни войны с Олегом... <Так пусть поможет мне и Мамая одолеть!> - высказал вслух, и ветер милосердно отнес его слова в сторону.
   Владимир Андреич легко, наддав, приблизил к скачущему князю.
   - Пешцев мало! - прокричал сквозь ветер и топот коней.
   Дмитрий кивнул, подумал и крикнул в ответ:
   - Тимофею Василичу накажи! Еще не поздно добрать!
   В упругости ветра, когда выскакали на косогор, почуялось далекое томительное дыхание степных просторов. Или поблазнило так? Дмитрий не ведал.
   ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ТРЕТЬЯ
   - Идут и идут! - Парень приник к волоковому окошку избы.
   Шли уже второй день. Проезжали бояре на высоких дорогих конях, рысила, подрагивая копьями, конница. Колыхались тяжелые возы на железных ободьях с увязанною снедью, пивом, ратною срядой и кованью. Теперь шли, шаркая долгими дорожными шептунами, ратные мужики, пешцы, неся на плечах рогатины, топоры, а то и просто ослопы с окованным железом концом. Шли истово, наступчиво, одинаково усеребренные дорожною пылью. Несли в заплечных калитах хлеб, сушеную рыбу, непременную чистую льняную рубаху надеть перед боем, чтобы в чистой, ежели такая судьба, отойти к Господу. Мужики шли на смерть и потому были торжественны и суровы.
   Парень отвалил от окна, выдохнул надрывно:
   - Пусти, батя! - Старик отец поджал губы, вздернул клок бороды, ничего не ответил на которое уже по счету вопрошание. - Икона у нас! - с безнадежным укором, пытаясь разжалобить родителя, проговорил парень.
   - Окстись! Один ты у меня! Не пущу! - выкрикнула мать из запечья, где вязала в долгие плетья, развешивая по стене на просушку, лук. - Сказано, не пущу!
   Отец промычал что-то неразличимое себе под нос, вышел в сени.
   - А татары придут?! - звонко вопросил парень, не глядя в сторону матери.
   Та вылезла из запечья, взяла руки в боки:
   - Дак ты один и защитишь? Вона сколь ратной силы нагнано!
   - Не нагнано, а сами идут! - упрямо возразил парень. И повторил настырно: - Икона у нас!
   - Икона! Прабабкина, что ли? Век прошел, все и помнить! - Ворча, мать полезла в запечье.
   Икона была не простая, когда-то подаренная вместе с перстнем князем Михайлой Святым сельскому попу, что спас его от татар. У того попа оставалась дочерь, прабабка ихнего рода, ей и перешли княжеские дары, когда выходила взамуж. Перстень, знамо дело, пропал, то ли продали в лихую годину, а икона доселева оставалась цела. И горели не раз, а все успевали выносить ее из огня. И так уж и чуялось - святая икона, не чудотворящая, а около того. По иконе и нынче парень требовал отпустить его на рать: мол, невместно ему, потомку того попа, сидеть, коли весь народ поднялся!
   Мать поглядела на икону с некоторою даже враждой. <Все одно не отпущу!> - подумала, но уже и с просквозившею болью, с неясною безнадежностью. Старик пока еще не сказал своего последнего слова, а отпустить парня - сердцем чуяла - погинет он там! И никого кроме! И род ся окончит, ежели... Подумалось, и враз ослабли ноги, присела на скамейку, заплакала злыми молчаливыми слезами...
   Хозяин тоже тыкался по дому, дела себе не находил. Дом был справный. Муж плотничал и плотник был добрый, боярские терема клал. Летось у Федоровых в Островом рубили хоромы. Боярыня обиходливая, строгая, всяко дело у ей с молитвою, худого слова не скажет. Хозяйка и ее вспомнила, а сын и тут: <Ейный-то Иван тоже един, а идет на рать!>
   - Дак он воин, его и стезя такова! - окоротил было отец.
   Воин... А по улице бесконечною чередою шли мужики. Глухое <ширть>, <ширть>, <ширть> доносило и сюда, в клеть, хоть уши затыкай! Стоптанные шептуны сбрасывали тут же, закидывая куда в кусты, обочь дороги, подвязывали новые, и снова бесконечное <ширть>, <ширть>, <ширть>...
   <Уйду от них! Все одно уйду, не удержат! - думал парень, привалясь лбом к тесовой, янтарно-желтой, ниже уровня дома, стене. - Убегом уйду!>
   Отец вошел со двора, пожевал губами, подумал. Негромко позвал по имени. Парень оборотил лобастое, рассерженное лицо.
   - Из утра уйдем! - твердо сказал отец. - Собирайсе враз, а я рогатины насажу!
   Бабе, что, охнув, вылезла из запечья, плотник высказал, твердо поджимая рот:
   - Вместе пойдем! Пригляжу тамо за парнем, коли што...
   Сказал, будто и не на войну, не на рать, а куда на плотницкое дело собрались отец с сыном, и баба поняла, охнула, сдерживая слезы, полезла в подпол за дорожною снедью...
   Из утра, едва только пробрызнуло солнце, двое ратников, старый и молодой, спустились с крыльца с холщовыми торбами за плечами, с топорами за поясом, пересаженными на долгие рукояти, неся на плечах широкие рогатины. На одном был хлопчатый стеганый тегилей, на другом старый, помятый и кое-как отчищенный шелом. Вышли и влились в несколько поредевшую череду бредущих дорогою теперь уже сплошь пеших ратников. Перемолвя с тем-другим, вскоре отец с сыном присоединились к небольшой ватаге ратных, ведомой каким-то пешим, но в броне кольчатой весело-балагуристым ратником. И пошли, скоро уже неразличимые и неотличимые от прочих в поднятой дорожной пыли. Две капли в бесконечной человечьей реке, текущей откуда-то из веков и уходящей в вечность.
   Старик шагал степенно и вдумчиво, по-крестьянски сберегая силы. Парень то и дело вертел головой. Непривычное многолюдство (как на ярмарке!) занимало его сейчас больше грядущего ратного испытания. Наставляя ухо, вслушивался в то, что урывисто произносилось тем или другим, а на привале, когда разожгли костер и сварили кашу в котле, что нес заросший до глаз пшеничною буйною бородою великан (он нес на плече устрашающего вида рогатину чуть не с целое дерево величиной и вдобавок котел за спиною), парень и вовсе погиб, слушая соленые разговоры и шутки бывалых ратников. Ночь осенняя, темная уже плясала комариным писком над тысячами костров, там и тут раздавались говор и смех, кони, незримые в темноте, хрупали овсом. Огонь высвечивал то бок шатра, то телегу с поднятыми оглоблями. Великан, развалясь на расстеленном армяке близ костра (один умял полкотла каши!), сейчас, сытый, лениво отбивался от наскоков ратника, который наконец-то снял свою броню и, присев на корточки к костру, кидал туда то сучок, то щепку, поправляя огонь.
   - Женку как зовут? - прошал он у великана.
   - По-церковному - Глахира, Глафира, как-тось так! Ну а попросту Глаха! - отвечал тот, добродушно щурясь. Только что сказывал: когда мечет стога, то копну тройнею подымает всегда зараз, и женке много дела наверху - успевать топтать сено. Парень завистливо оглядывал великана - целую копну зараз! Редкий мужик и подымет, а уж на верех забросить!
   - Ты и телегу, поди, заместо коня вытащишь? - с подковыркою прошал ратник.
   - А ч?? Коли не сдюжит конь... Приходило... Я, коли воз угрязнет где, николи не сваливаю, ни дровы, ни сено - так-то плечом, и - пошел! Другие коней лупят по чем попадя. А я коня николи кнутом не трону. Конь - тот же человек! Коли не сдюжил, так и знай, что помочь надобна...
   - Ну, а етто, с женкой ты как? - озорниковато кинув глазом, спрашивал ратный. - Тебе ведь лечь, дак и задавишь бабу враз, и дух из ей вон! Поди, тоже здымашь?! - ратник показал рукою, как это происходит. - Как ту копну? - Мужики дружно захохотали. Великан добродушно улыбнулся, сощуря глаз. Шутки ратного отлетали от него как горох от стены. Потянулся, зевнул, под хохот и назойливые каверзные вопросы балагура. Сотоварищам, что тоже начали подзуживать великана, что, мол, ответишь на ето, дернув плечом, изрек с ленивою снисходительною усмешкою:
   - Дак чево с его взять! ин, може, за всюю жисть ничего тяжеле уда да выше пупа и не подымывал!
   Тут уж загоготали так, что и от иных костров начали оборачиваться к ним: что, мол, и створилось у мужиков?
   Парень слушал, покрываясь темным румянцем. Внове было вс?, и это дорожное содружество, и едкий разговор, и шутки с салом, с намеками на то, чего он еще не пробовал ни разу в жизни. И теплая ночь, и огни, и звезды в вышине над головою...
   Балагур, покрасневший даже - не ждал, что медленноречивый великан так его срежет, - дабы потушить смех мужиков, пошел за хворостом. Утихали шутки и молвь. Иные уже задремывали. В темноте тихим журчанием лилась речь старого ратника, что сидел в стороне и не участвовал в озорных байках. И сейчас парень, перевалясь поближе, стал тоже вслушиваться в неторопливый говорок:
   - А што ты думашь? Идем, значит, на ворога, и никто не благословил? Не-е-ет! Так не бы-ва-а-ат! Сергий, он, конешно, и люди бают! Дак што, коли ты не видал? Люди видели! ин ведь не в злате, не в серебре, ?н по-простому, в рясе холстинной, залатанной, в лапоточках, и не у княжеского крыльца, не-е-ет! Там-то свои попы да архимандриты благословляли, ето конешно! А ?н - так-то при дороге стоял да нас, мужиков, благословлял - значит, весь народ московский! Не бояр там, не князя, а народ! И стоит, значит, седенький такой, невеликий росточком, и руку поднял, и таково-то смотрит на всех: из глаз ево ровно свет струит! Ну и... на травке стоит, а которые пониже кланялись, значит, иные в пояс, а кто и в ноги ему падал, дак те вот и видели! Стоит, бают, а травы-то и не примяты вовсе, как словно иголками торчат, и он-то на самых, можно сказать, вершинках трав стоит: не стоит, а парит в воздухе словно! Такая, значит, святость ему дадена! Вота как! А ты баешь - татары! Да коли Сергий призовет, дак и небесное воинство за нас выстанет в бой!
   - Ну дак... - нерешительно протянул кто-то из слушателей. - А совсем бы отворотил беду?
   - Нельзя! - решительно потряс головою старый ратник. - За грехи, значит, и так! Должно человеку во всем труд свой прилагать, как уж ветхому Адаму сказано было: <В поте лица!> Господь, он строго блюдет! Ты поле пашешь с молитвою? Дак все одно пашешь! А стоит залениться, проспишь в?дро - и дождь падет, и хлеб замокнет у тя... А коли все силы прилагать, без обману, дак и от Господа тебе помочь грядет! Ну и на рати такожде! Станем дружно, и Господь защитит. Побежим - тогда и от Вышнего не станет помоги... Спите, мужики! - окоротил он сам себя и начал укладываться, а парень, привалясь к спине родителя (оба укрылись одним армяком), долго не мог уснуть, смотрел, как роятся звезды над головою, представляя то великана с его женой, наверно, веселой красивой бабой в пестром набойчатом сарафане, то Сергия, который стоит на вершинках трав и благословляет проходящих мимо пеших ратников, потом заснул. А звезды, спелые августовские звезды, тихо мерцая, поворачивались у него над головой, и кто-то великий и несказанный под неслышные переговоры звезд благословлял от выси спящую московскую рать.
   ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
   Стан у Коломны шумел, как престольная ярмарка. У Ивана и поднесь начинало кружить голову, когда он вспоминал разноцветье расставленных шатров, густой запах паленого рога (в походных кузнях укрепляли сбитые в дороге подковы, заново ковали коней), и купанье в реке, запруженной тысячами голых белых тел, и то, как он, неосмотрительно заплыв на коне к самой стечке рек, возвращался через весь стан нагишом, в чем мать родила, под хохот и озорные выкрики ратных.
   Ночью чистили сбрую, утром был смотр - <людно, комонно и оружно> встречали великого князя, только-только прискакавшего от Троицы. Ратники кричали, иные, татарским побытом, кидали в воздух и ловили легкие копья. И было тревожно (и удивило сперва), что то, чему научился доселе, то и пребудет с ним, и уже ничего иного не можно постичь вплоть до того близкого бранного часа, когда вся эта громада ратных столкнется с татарами. С тем чувством рысил и теперь берегом Оки. (Переправлять рать намерили выше по течению, у Лопасни, дабы упредить возможную встречу татар, идущих древним Муравским шляхом, с литовскою ратью. Так, во всяком случае, толковали бывалые кмети.)
   Внизу, у реки, мужики, яростно работая топорами, готовили настил для моста. Череда заякоренных лодок уже тянулась на долгом ужище к противоположному берегу, и Иван, близко проезжая, узрел раскинутый княжеский шатер, в коем теперь совещались московские воеводы. И вид шатра, и оседланные кони воевод, все было пронзительно своим, близким в этот час предвестия битвы. И воеводы, что выходили на глядень, вдыхая грудью свежий речной дух и устремляя взоры туда, в заокскую сторону, тоже были свои, до боли, до томительного обожания: защитники и хранители, от днешнего совета коих зависела ихняя, каждого воина, грядущая жизнь и судьба!
   Понимал ли кто из них ясно, что сотворяется ныне совсем не то, чего ждут воеводы и сам князь, и что важна не победа даже, а новое дружество русичей, и кровь, что прольется вскоре, ляжет в основание великой страны, в основание ее грядущей в веках громозвучной славы? Понимал это ясно, быть может, один преподобный Сергий. Но чуяли необычайность происходящего все.
   Дмитрий вышел из шатра последним.
   - К ночи будет готово, - произнес Микула у него над ухом. - С заранья учнем переправлять полки! Повели, княже, - досказал он, строго сводя брови, - в рязанской земле ратным не пакостить!
   Дмитрий глянул на свояка и молча кивнул. <Не пакостить> на Рязанщине, на которой пакостили всегда, невзирая на любые соглашения, было внове. Но Дмитрий уже начинал понимать, что в привычном мире явилось нечто нежданное, о чем, возможно, лучше всего мог бы изъяснить - за смертью Алексия - один Сергий. И ради этого нового московская рать выходит сейчас в степь, а не стоит, как некогда, на обрывах Оки, позволяя татарам зорить рязанскую землю. Выходит в степь, чтобы встретить Мамая с его воинством на рубежах Великой Руси, пусть еще не объединенной, не созданной, но уже почуявшей за спиною растущие крылья грядущего единства своего. Мамаева Орда стояла за рекою Воронежем, и туда, к Дону, двинутся завтра, прикрывая и Рязань, и северские земли от нового татарского разоренья, московские княжеские полки.
   ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЯТАЯ
   К Лопасне подходили тучею. В коломенскую вливалась иная рать, из Москвы, подваливали пешцы. От скрипа телег и конского ржания было порою голоса не слыхать. Там и тут тесноты ради вспыхивали споры, ссоры, короткие сшибки. Кому-то конь отдавил ногу кованым копытом, чья-то телега, неловко заворачивая, подшибла раскинутый шатер. Чадили костры, кипело варево, голодные теснились к чужим котлам. Старшие мотались, ополоумев, разводя по станам вновь и вновь прибывающие ватаги. Ругань, мат. Какой-то могутный мужик с рогатиною на плече, древко которой было вырезано едва ли не из целого дерева, спорил с княжескими комонными, что отпихивали пешцев:
   - Ты-то на кони удерешь! - выговаривал с укоризною мужик. - Тебе-то легота, тово! А нам, смердам, стоять до конца! Кажен из нас с собою чистую рубаху несет!
   Иван, сметя своих, почел нужным вмешаться, начал утишать тех и других. Велел Гавриле снять с воза чечулю вяленой баранины и допустить пеших ратных мужиков к своему костру. После уже, когда разобрались, Гаврило с проясневшим ликом кинулся к одному из пешцев: <Деинка Захарий!> Оказалось, мужик с парнем - из соседнего с Островым села, свояк Гаврилиного отца, плотник. Оказалось, и двор ставили Наталье они с сыном. Тут уж всякая иная молвь была позабыта, пешцев пригласили к котлу всех гуртом, поделились кашей и хлебом. Пошли взаимные вопросы да воспоминания, и из утра, когда прощались, хлопали друг друга по плечам, приговаривая: <Не подгадь на бою!> <Не подгадим! Вы, комонные, нас, пешцев, токо не выдавай!> - напутствовал великан, трогаясь в путь со своею страшенною рогатиной на плече. И долго махали руками, когда конная змея, с гружеными телегами, начала втягиваться на свежий, только что срубленный и подрагивающий под ногою настил наплавного моста. Думал ли кто из них, что уже не увидятся вновь?
   Ниже по течению, в затишке от верхнего, ставили сейчас второй наплавной мост, еще ниже зачинали третий. Иные резвецы с гиканьем ныряли на конях в воду, сами плыли к противоположному берегу. Князь, судя по знамени, был уже там и стоял на бугре, еле видный отселе в окружении свиты и воевод. И лица тех, кто, миновав Оку, начинали подыматься на рязанский берег, строжели. А когда по рядам передали, что велено от князя на рязанской стороне вздеть брони и приготовить оружие ради возможного нежданного татарского напуска, дружно начали натягивать кольчуги и шеломы. Память позорного разгрома на Пьяне была жива для всех, хоть и не побывавших в том горестном бою. Бесконечная череда ратей разом ощетинилась копьями и остриями высоких русских шеломов, заблистала бронями, расцвела красною кожей узорных щитов, черевчатыми и рудо-желтыми боярскими и княжескими опашнями, накинутыми поверх кольчужной брони, украсилась хоругвями и стягами. Красив строй идущих к бою воинов! Когда нет еще ни крови, ни увечных тел, ни жалко бредущих раненых, ни изуродованных, порванных доспехов и лопоти, когда каждый воин верит в победу и не мыслит о ранах и смерти!
   Мужики, перейдя на другой берег Оки, в очередной раз сбрасывали истоптанные лапти-шептуны, подвязывали новые, проверяли насадку рогатин и топоров. Иные уже готовили чистые рубахи. Пешцы ведали, что им при возможном бегстве не уйти, не ускакать, но придет или пасть костью, или угодить в полон и быть угнану в дикую степь. Крестились. Оборачивали морщинистые, прокаленные солнцем лица туда, в татарскую злую сторону. Там, за разливами лесов, за широкими рязанскими полянами, была Орда, и она шла на Русь.
   ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ШЕСТАЯ
   Люди, идущие на смерть, дружатся быстро. Не успел Иван пересердиться (старшой явно придирался: ни у самого Ивана, ни у четверых ратников, приданных ему под начало никаких неисправ в сбруе и оружии не было), не успел пересердиться и, накричав в свой черед на ратных, повалился, не стянув кольчуги, на грубое ложе из лапника, застланное попоной. Грудь ходила тяжелою обидой. Старшой, изматерясь на прощание, ушел в темноту. Разгоряченную потную голову (в шеломах с подшеломниками, в бронях упарились все!) теперь ласково овеивало ночною прохладой. Незнакомое, не свое уже, широкое приволье простиралось окрест. Красноствольные сосны стояли крепко, не шевелясь, замершими стражами у края степи, и из-под них задувало, словно из печи, дневным накопившимся жаром...
   Особенно обидно было от того еще, что старшой - мужик с резким лицоми крючковатым, словно у генуэзских фрягов, носом, нешуточной силы и ярости великой - Ивану нравился. На миру, быть может, и посторонился бы такого, а тут, в чаянье боя, взглядывая на эти мощные предплечья, на всю сутуловатую злую стать этого явно вовсе бесстрашного и угрюмого мужика, - чуялось, чаялось, словно ты у него за спиною, и в бою бы поближе к такому быть? (Покойного Семена с его уверенной удалью и о сю пору не хватало Ивану.) И за что?! Добро бы... Подумаешь, Фомка Барсук подпружный ремень не так затянул! Да Барсук, коли хошь, на кони и возрос, и родился! Кого иного за пояс заткнет! У него вся повада своя, Барсучья... Пес! Иван, остывая, повел глазом и тут-то увидел подошедшего к костру кметя с каким-то непривычным, нездешним, словно бы не от мира сего ликом. Кинул глазом, думал отворотить взор, вопросил сам незнамо с чего:
   - Жрать не хошь? Тамо, в котли, каша есь?
   Тот глянул углубленно, чуть пугливо, потом с легкою доброю улыбкой кивнул:
   - От сердца коли, не откажусь?
   Кметь, как прояснело, отстал от своих, напрасно проискал полк и потому еще не поужинал.
   - Дак... Куды ты теперь? Вались в кошмы-то? На свету и своих вернее обрящешь! - предложил Иван.
   Так вот и познакомились, и проговорили потом почитай до утра.
   Отставший от своих кметь оказался изографом, живописцем, и в поход пошел, как и многие московиты, своею охотой. А нынче у него расстегнулась плохо затянутая подпруга, съехало седло, и вот... (Иван, слушая изографа, с запоздалым раскаянием оправдал укоры старшого: а ну как на бою такое ся сотворит? И живу не быть!) Про татар поговорили, про полоняников, коих нынче князья выкупают по край Дикого поля, - мало кого угоняют, как прежде в Кафу.
   - Брата у меня, двоюродника, литвины угнали, дак его в Кафе грек изограф купил, Феофан...
   - Феофан?! - поднял гость вспыхнувший взор.
   - Ну! В Нижнем и встретились. Дак вот, отпустил ево изограф тот, а Васька в поход пошел, да на Пьяне... Невесть теперь, убит али полонен...
   - Феофан! - повторил изограф и, малость устыдясь, что не о полонянике, вопросил со стеснением:
   - Дак... Ты ево зрел, Феофана-то?
   - Вот как тебя! Ночь проговорили! Философ!
   - И что? О чем говорили-то? - с торопливою жадностью спрашивал гость. Зарумянясь, объяснил: - У нас Феофана почитают яко смыслена мужа и изографа нарочитее всех! Кто зрел, кто видал...
   - Да-а-а... - протянул Иван. Он еще думал о Ваське, и суетливый восторг изографа воспринимал вполуха. - Как же! И писал при нас. Московляне многие стояли, дивили: быстро пишет и без того, без разметы, будто видит заранее!
   - Говори, говори! - подторапливал его изограф, и Иван сперва нехотя начал в подробностях описывать свою встречу с Феофаном, и ужин, и ночной разговор за столом о молодости и старости народов, о талане живописном, о святых Феофановых, истекающих внутренним огнем, об исихии и об энергии божества, что заставляет творить и идти на подвиг.
   И говоря так, приодержался, подумал сперва, потом, смущаясь, высказал все же:
   - Как и мы!
   - Как мы... - эхом отозвался изограф. - Пото и идем на Орду! - И воздохнул полною грудью: - Счастливый ты! Такова мастера зрел!
   Иван скоса глядел на неровно, сполохами огня освещаемое лицо гостя, совсем не воинственное, мягкое лицо, не воина, а инока.
   - Смерти ся не страшишь? - вопросил.
   Изограф молча крутил в пальцах сорванную травинку. Наконец покачал головой.
   - Нет! Да ведь смерти-то сему бренному телу не избежать все едино душа бессмертна! А коли на рати, защищая землю свою, который падет, дак и отлетит душа в ряды праведных, к самому престолу Господню! (Он явно представлял рай иконописно, как изображают на праздничных иконах.) Вся жизнь, Иван, ежели ее достойно прожить, вон яко Христос, это причастная жертва должна быть! А горести, радости ли, труд - только пото и имеют смысл, егда служишь Господу! Тогда и о себе думы нет, и смерти нет, есть токмо горняя любовь и радование духовное!