Страница:
— А до отъезда ты не можешь взять отпуск?
— Я уже думала об этом. Я постараюсь.
Я промолчал, мне просто нечего было сказать, я как-то вдруг отупел и не мог бы связать и двух слов и почувствовал сильную усталость, у меня сразу заболели все мышцы, натруженные за день лыжной ходьбой.
— Когда ты вернешься, то станешь настоящей англичанкой и будешь говорить по-русски с лондонским акцентом…
— Если тебе будет очень тяжело, я не поеду.
— Ну вот, — невесело сказал я, — так я и думал, что ты скажешь это.
Она ничего не ответила, я положил руку на ее вздрагивающую спину и прошептал:
— Не надо, Асик. Нам ведь так хорошо было в эти полтора года… А потом будет еще лучше, ты же сама знаешь это… У нас ведь еще столько лет впереди…
Она ничего не говорила и только крепче прижалась ко мне и скоро уснула.
Обычно в понедельник я просыпался в четыре, готовил кофе и легкий завтрак, потом будил Асю и провожал ее на станцию. Но эта ночь вся прошла в какой-то полудреме. В три я окончательно проснулся и тихо лежал, иногда поглядывая на светящийся циферблат часов. В четыре я осторожно разжал Асины руки и хотел встать, но она провела щекой по моей груди и сказала:
— Не вставай, полежи еще немного.
— Почему ты не спишь?
— Я сплю. Но ты не уходи. Я не буду завтракать.
— Ну вот еще… Я тебя так не отпущу.
Меня всегда беспокоило, что ей приходится так рано ездить в холодных электричках, и я пытался заставить ее уезжать в воскресенье вечером, но Ася наотрез отказывалась.
— Не уходи, — повторила она.
— Я только поставлю чайник и вернусь.
Я поставил чайник, вернулся к ней и осторожно гладил ее плечи; и вдруг подумал: как же так, неужели этого не будет целый год? Рука моя остановилась, Ася вдруг заплакала и сказала:
— Не надо.
И убрала мою руку, села на постели и стала одеваться.
На кухне при свете яркой лампочки все стало другим, мы спокойно позавтракали и потом неторопливо пошли по очень тихой морозной улице, и скрип наших шагов был, вероятно, слышен на другом конце города.
— Я уже думала об этом. Я постараюсь.
Я промолчал, мне просто нечего было сказать, я как-то вдруг отупел и не мог бы связать и двух слов и почувствовал сильную усталость, у меня сразу заболели все мышцы, натруженные за день лыжной ходьбой.
— Когда ты вернешься, то станешь настоящей англичанкой и будешь говорить по-русски с лондонским акцентом…
— Если тебе будет очень тяжело, я не поеду.
— Ну вот, — невесело сказал я, — так я и думал, что ты скажешь это.
Она ничего не ответила, я положил руку на ее вздрагивающую спину и прошептал:
— Не надо, Асик. Нам ведь так хорошо было в эти полтора года… А потом будет еще лучше, ты же сама знаешь это… У нас ведь еще столько лет впереди…
Она ничего не говорила и только крепче прижалась ко мне и скоро уснула.
Обычно в понедельник я просыпался в четыре, готовил кофе и легкий завтрак, потом будил Асю и провожал ее на станцию. Но эта ночь вся прошла в какой-то полудреме. В три я окончательно проснулся и тихо лежал, иногда поглядывая на светящийся циферблат часов. В четыре я осторожно разжал Асины руки и хотел встать, но она провела щекой по моей груди и сказала:
— Не вставай, полежи еще немного.
— Почему ты не спишь?
— Я сплю. Но ты не уходи. Я не буду завтракать.
— Ну вот еще… Я тебя так не отпущу.
Меня всегда беспокоило, что ей приходится так рано ездить в холодных электричках, и я пытался заставить ее уезжать в воскресенье вечером, но Ася наотрез отказывалась.
— Не уходи, — повторила она.
— Я только поставлю чайник и вернусь.
Я поставил чайник, вернулся к ней и осторожно гладил ее плечи; и вдруг подумал: как же так, неужели этого не будет целый год? Рука моя остановилась, Ася вдруг заплакала и сказала:
— Не надо.
И убрала мою руку, села на постели и стала одеваться.
На кухне при свете яркой лампочки все стало другим, мы спокойно позавтракали и потом неторопливо пошли по очень тихой морозной улице, и скрип наших шагов был, вероятно, слышен на другом конце города.
39
Часы, остававшиеся после отъезда Аси до ухода на работу, были самыми бессмысленными и неприятными часами не только этого дня, но и всей недели. Я медлил возвращаться домой и обычно кружил по улицам, а летом уходил в лес, если стояла хорошая погода. Но сейчас было слишком холодно и темно для прогулки.
Я увидел желтые прямоугольники окон своей квартиры. Я никогда не выключал свет, отправляясь с Асей на станцию, — это тоже вошло у меня в привычку. Я еще немного постоял во дворе, но холод все-таки заставил меня подняться. Всегда неприятно было входить в пустую квартиру и видеть смятую постель, еще не остывшую от тепла наших тел. А сегодня, это было особенно трудно сделать — я никакие мог отделаться от мысли, что мне целый год придется ежедневно открывать дверь в пустоту. На площадке между третьим и четвертым этажами я остановился, закурил, повертел в руках ключи и вдруг примостился на корточках, прислонившись спиной к теплым жестким ребрам батареи, долго сидел так, курил и думал. Была одна из тех минут, когда меня вдруг начинала удивлять история моего знакомства с Асей, и мне с трудом верилось, что я знал ее шестнадцатилетней девочкой — худенькой, маленькой, большеглазой, с двумя смешными косичками и родинкой на левой щеке. Тогда мне казалось, что эта родинка портит ее лицо, которое и без того нельзя было назвать красивым. Почему нужно было, чтобы мы расстались, так и не сойдясь ближе, разъехались, даже не помня друг друга, и, встретившись спустя девять лет на шумной московской улице, с радостью, поразившей нас обоих, бросились обниматься, жадно оглядывать изменившиеся, повзрослевшие лица? Почему нужно было, чтобы мы не встретились раньше, ведь мы шесть лет (подумать только!) жили в одном городе, ходили по одним и тем же улицам, видели одни и те же вывески, магазины, рекламы, почему мы не могли встретиться где-нибудь? Помню, в тот день мы забыли о всех своих делах и несколько часов бродили по городу, сидели в кафе, потом я проводил ее до общежития, увидел ее комнату, ее кровать, ее книги, ее платья и, поздно вечером вернувшись к себе, подошел к карте Москвы и прочертил карандашом две линии. Одна линия — ее обычный маршрут — начиналась от ее общежития в Петроверигском переулке, шла до метро «Дзержинская», потом до станции «Парк культуры» и еще коротенькая черточка до института. Мой маршрут — сто одиннадцатым автобусом до площади Свердлова, потом — книжные магазины на улицах Горького и Кирова. Обе линии пересекались только в одном месте — у метро «Дзержинская», там было самое вероятное место встречи. И действительно, неподалеку оттуда мы в конце концов и встретились — я стоял у витрины «Метрополя» и прикидывал, на какой сеанс лучше пойти, и Ася случайно заметила меня. А если бы не заметила? Если бы она вышла из дома минутой раньше или позже? Если бы я не вздумал в тот день пойти в кино? Что было бы тогда? Какими мы стали бы оба? А может быть, и хорошо, что мы не встретились раньше? Что узнали друг друга взрослыми, уже пережившими многие и многие из тех ошибок, которые неизбежно пришлось бы пережить вместе? Может быть, если бы мы встретились раньше, у нас не хватило бы сил, терпимости и понимания, чтобы пережить эти ошибки и разочарования, и нам вскоре пришлось бы расстаться? Кто знает, не получилось бы у Аси со мной то, что было у нее с первым мужем… Кто знает… Такие вопросы можно задавать себе бесконечно, и я отлично понимаю всю бессмысленность их, но что из того? Если бы все наши поступки и настроения подчинялись логике… Но разве логика способна примирить нас с отсутствием любимого человека? Разве логика хоть как-то может объяснить, почему так действуют на меня смятая пустая постель, недопитая чашка кофе, тюбик помады на туалетном столике, впопыхах оброненная шпилька? Логика подсказывает, что не нужно придавать большого значения этим мелочам, ведь Ася ушла не насовсем, через несколько дней она вернется, и сразу все изменится, и даже если она уедет на год, ничего страшного, ведь она приедет, это же необходимо, чтобы она уехала… Так уж сложилась наша жизнь, что нам приходится постоянно расставаться и встречаться вновь. И тут я подумал, что уеду из Долинска. Переберусь из тихого зеленого рая в шумную и дымную Москву. Работа там для меня всегда найдется, обменять квартиру тоже, вероятно, будет не слишком сложно. В крайнем случае, вступим в кооператив. Да, так и сделаю, решил я. Как только Ася вернется из Англии.
Я встал и пошел к себе.
Дубровин вызвал меня после обеда. Выглядел он очень утомленным, и мне было неприятно, что мы доставили ему столько хлопот.
— Ну-с, для начала такая новость, — сразу приступил он к делу. — Комиссия создана, и председателем оной является ваш покорный слуга.
Новость меня не удивила — я не сомневался, что так и будет.
— А кто еще в комиссии? — спросил я.
— Ольховский и Веремеев. Но они для проформы.
— Ну и отлично, — сказал я.
— Да? Чем же это отлично?
Я промолчал.
— А если ваши доводы не покажутся мне достаточно убедительными, что тогда? Надеюсь, ты не думаешь, что я стану покрывать вас и выдавать желаемое за действительность?
— Вы же знаете, что я так не думаю.
— Значит, уверен в своей правоте?
— Да.
— Похвально, — почему-то с улыбкой сказал Дубровин. — Но ты меня действительно не совсем убедил. А ну-ка, засучивай рукава.
Мы часа полтора обсуждали нашу работу. Дубровин указал, мне на несколько внушительных провалов в наших построениях, — впрочем, я и сам знал о них, — и в заключение сказал:
— При желании вашу идею очень легко можно провалить — уж очень много тут возникает неясных и сложных вопросов. И — опять же при желании — можно рассматривать ее как перспективную и многообещающую, так как новизна и оригинальность ее бесспорны. Теперь все зависит от того, у кого какое желание появится. К сожалению, у Ученого совета наверняка возникнет первое, если, конечно, он для начала пожелает как следует разобраться в существе вопроса, а не только положится на мое мнение. А то, что в конце концов Ученому совету придется пожелать этого, тоже, к сожалению, очевидно.
— Почему? — тупо спросил я.
Дубровин с досадой посмотрел на меня и спросил:
— Собственно, о чем ты думаешь? Как ты представляешь свою дальнейшую работу?
— Никак, — брякнул я.
Дубровин удивленно поднял брови.
— Ну-с, а, позвольте спросить, кто за тебя должен думать? Или ты решил, что все уладится само собой?
Я ничего не ответил. Дубровин озабоченно спросил:
— Ты что, нездоров?
— Нет.
И вдруг неожиданно для самого себя я сказал:
— Ася уезжает. На год.
— Куда?
— В Англию.
— Н-да, — протянул Дубровин. — Очень некстати, особенно сейчас.
Я с удивлением взглянул на него — мы никогда не обсуждали наши семейные дела.
— А почему особенно сейчас?
— Видишь ли, если все обойдется так, как я предполагаю, тебе предстоит нелегкая работа.
— А что вы намерены делать?
— Выделить вас в самостоятельную группу, конечно, — удивился Дубровин моей непонятливости. — Что же еще можно придумать? С Шумиловым вы работать не будете, это бесспорно, к себе я вас не возьму… Или тебя не устраивает такой вариант?
— Нет, почему же, — вяло отозвался я.
Дубровин подозрительно посмотрел на меня и продолжал:
— Теперь ты и сам должен догадываться, почему Ученый совет постарается отмахнуться от вашей идеи. Чтобы выделить вас, придется где-то доставать средства, время на ускорителе, людей. А сделать это можно только за счет других — дело, разумеется, скандальное и хлопотное, хотя при желании вполне осуществимое.
Он помолчал.
— И какой же выход? — безучастно спросил я. Меня самого удивляло мое равнодушие.
— Вся надежда на Александра Яковлевича. Даст он свое «добро» — и Ученый совет, не задумываясь, согласится и даже разбираться не станет. Подключим партком, люди там сидят неглупые, поймут.
— А если нет?
— А когда будет «нет», — рассердился Дубровин, — тогда и будем думать, что делать дальше.
Он встал из-за стола и подошел ко мне.
— Мне очень не нравится твое настроение. Возьми себя в руки. Времени у нас нет, а работы невпроворот. К Александру Яковлевичу нужно являться вооруженным до зубов. Что именно сейчас нужно делать, — мы уже наметили. Так что принимайся за работу.
Я увидел желтые прямоугольники окон своей квартиры. Я никогда не выключал свет, отправляясь с Асей на станцию, — это тоже вошло у меня в привычку. Я еще немного постоял во дворе, но холод все-таки заставил меня подняться. Всегда неприятно было входить в пустую квартиру и видеть смятую постель, еще не остывшую от тепла наших тел. А сегодня, это было особенно трудно сделать — я никакие мог отделаться от мысли, что мне целый год придется ежедневно открывать дверь в пустоту. На площадке между третьим и четвертым этажами я остановился, закурил, повертел в руках ключи и вдруг примостился на корточках, прислонившись спиной к теплым жестким ребрам батареи, долго сидел так, курил и думал. Была одна из тех минут, когда меня вдруг начинала удивлять история моего знакомства с Асей, и мне с трудом верилось, что я знал ее шестнадцатилетней девочкой — худенькой, маленькой, большеглазой, с двумя смешными косичками и родинкой на левой щеке. Тогда мне казалось, что эта родинка портит ее лицо, которое и без того нельзя было назвать красивым. Почему нужно было, чтобы мы расстались, так и не сойдясь ближе, разъехались, даже не помня друг друга, и, встретившись спустя девять лет на шумной московской улице, с радостью, поразившей нас обоих, бросились обниматься, жадно оглядывать изменившиеся, повзрослевшие лица? Почему нужно было, чтобы мы не встретились раньше, ведь мы шесть лет (подумать только!) жили в одном городе, ходили по одним и тем же улицам, видели одни и те же вывески, магазины, рекламы, почему мы не могли встретиться где-нибудь? Помню, в тот день мы забыли о всех своих делах и несколько часов бродили по городу, сидели в кафе, потом я проводил ее до общежития, увидел ее комнату, ее кровать, ее книги, ее платья и, поздно вечером вернувшись к себе, подошел к карте Москвы и прочертил карандашом две линии. Одна линия — ее обычный маршрут — начиналась от ее общежития в Петроверигском переулке, шла до метро «Дзержинская», потом до станции «Парк культуры» и еще коротенькая черточка до института. Мой маршрут — сто одиннадцатым автобусом до площади Свердлова, потом — книжные магазины на улицах Горького и Кирова. Обе линии пересекались только в одном месте — у метро «Дзержинская», там было самое вероятное место встречи. И действительно, неподалеку оттуда мы в конце концов и встретились — я стоял у витрины «Метрополя» и прикидывал, на какой сеанс лучше пойти, и Ася случайно заметила меня. А если бы не заметила? Если бы она вышла из дома минутой раньше или позже? Если бы я не вздумал в тот день пойти в кино? Что было бы тогда? Какими мы стали бы оба? А может быть, и хорошо, что мы не встретились раньше? Что узнали друг друга взрослыми, уже пережившими многие и многие из тех ошибок, которые неизбежно пришлось бы пережить вместе? Может быть, если бы мы встретились раньше, у нас не хватило бы сил, терпимости и понимания, чтобы пережить эти ошибки и разочарования, и нам вскоре пришлось бы расстаться? Кто знает, не получилось бы у Аси со мной то, что было у нее с первым мужем… Кто знает… Такие вопросы можно задавать себе бесконечно, и я отлично понимаю всю бессмысленность их, но что из того? Если бы все наши поступки и настроения подчинялись логике… Но разве логика способна примирить нас с отсутствием любимого человека? Разве логика хоть как-то может объяснить, почему так действуют на меня смятая пустая постель, недопитая чашка кофе, тюбик помады на туалетном столике, впопыхах оброненная шпилька? Логика подсказывает, что не нужно придавать большого значения этим мелочам, ведь Ася ушла не насовсем, через несколько дней она вернется, и сразу все изменится, и даже если она уедет на год, ничего страшного, ведь она приедет, это же необходимо, чтобы она уехала… Так уж сложилась наша жизнь, что нам приходится постоянно расставаться и встречаться вновь. И тут я подумал, что уеду из Долинска. Переберусь из тихого зеленого рая в шумную и дымную Москву. Работа там для меня всегда найдется, обменять квартиру тоже, вероятно, будет не слишком сложно. В крайнем случае, вступим в кооператив. Да, так и сделаю, решил я. Как только Ася вернется из Англии.
Я встал и пошел к себе.
Дубровин вызвал меня после обеда. Выглядел он очень утомленным, и мне было неприятно, что мы доставили ему столько хлопот.
— Ну-с, для начала такая новость, — сразу приступил он к делу. — Комиссия создана, и председателем оной является ваш покорный слуга.
Новость меня не удивила — я не сомневался, что так и будет.
— А кто еще в комиссии? — спросил я.
— Ольховский и Веремеев. Но они для проформы.
— Ну и отлично, — сказал я.
— Да? Чем же это отлично?
Я промолчал.
— А если ваши доводы не покажутся мне достаточно убедительными, что тогда? Надеюсь, ты не думаешь, что я стану покрывать вас и выдавать желаемое за действительность?
— Вы же знаете, что я так не думаю.
— Значит, уверен в своей правоте?
— Да.
— Похвально, — почему-то с улыбкой сказал Дубровин. — Но ты меня действительно не совсем убедил. А ну-ка, засучивай рукава.
Мы часа полтора обсуждали нашу работу. Дубровин указал, мне на несколько внушительных провалов в наших построениях, — впрочем, я и сам знал о них, — и в заключение сказал:
— При желании вашу идею очень легко можно провалить — уж очень много тут возникает неясных и сложных вопросов. И — опять же при желании — можно рассматривать ее как перспективную и многообещающую, так как новизна и оригинальность ее бесспорны. Теперь все зависит от того, у кого какое желание появится. К сожалению, у Ученого совета наверняка возникнет первое, если, конечно, он для начала пожелает как следует разобраться в существе вопроса, а не только положится на мое мнение. А то, что в конце концов Ученому совету придется пожелать этого, тоже, к сожалению, очевидно.
— Почему? — тупо спросил я.
Дубровин с досадой посмотрел на меня и спросил:
— Собственно, о чем ты думаешь? Как ты представляешь свою дальнейшую работу?
— Никак, — брякнул я.
Дубровин удивленно поднял брови.
— Ну-с, а, позвольте спросить, кто за тебя должен думать? Или ты решил, что все уладится само собой?
Я ничего не ответил. Дубровин озабоченно спросил:
— Ты что, нездоров?
— Нет.
И вдруг неожиданно для самого себя я сказал:
— Ася уезжает. На год.
— Куда?
— В Англию.
— Н-да, — протянул Дубровин. — Очень некстати, особенно сейчас.
Я с удивлением взглянул на него — мы никогда не обсуждали наши семейные дела.
— А почему особенно сейчас?
— Видишь ли, если все обойдется так, как я предполагаю, тебе предстоит нелегкая работа.
— А что вы намерены делать?
— Выделить вас в самостоятельную группу, конечно, — удивился Дубровин моей непонятливости. — Что же еще можно придумать? С Шумиловым вы работать не будете, это бесспорно, к себе я вас не возьму… Или тебя не устраивает такой вариант?
— Нет, почему же, — вяло отозвался я.
Дубровин подозрительно посмотрел на меня и продолжал:
— Теперь ты и сам должен догадываться, почему Ученый совет постарается отмахнуться от вашей идеи. Чтобы выделить вас, придется где-то доставать средства, время на ускорителе, людей. А сделать это можно только за счет других — дело, разумеется, скандальное и хлопотное, хотя при желании вполне осуществимое.
Он помолчал.
— И какой же выход? — безучастно спросил я. Меня самого удивляло мое равнодушие.
— Вся надежда на Александра Яковлевича. Даст он свое «добро» — и Ученый совет, не задумываясь, согласится и даже разбираться не станет. Подключим партком, люди там сидят неглупые, поймут.
— А если нет?
— А когда будет «нет», — рассердился Дубровин, — тогда и будем думать, что делать дальше.
Он встал из-за стола и подошел ко мне.
— Мне очень не нравится твое настроение. Возьми себя в руки. Времени у нас нет, а работы невпроворот. К Александру Яковлевичу нужно являться вооруженным до зубов. Что именно сейчас нужно делать, — мы уже наметили. Так что принимайся за работу.
40
Я рассказал им о разговоре с Дубровиным, и несколько минут они бурно выражали свою радость. Ольф провозгласил «осанну», а Жанна даже улыбнулась Валерию. Я выждал немного и изложил план дальнейших действий. Они сразу загорелись, схватили ручки и немедленно приступили к творчеству.
Про меня они забыли, и только когда я оделся, Ольф удивленно спросил:
— Ты куда?
— Домой поеду. Голова что-то болит.
— А-а… Ну, езжай.
О головной боли я сказал только для того, чтобы не пускаться в объяснения, но, когда приехал домой, и в самом деле почувствовал себя нездоровым, разделся и лег. Не было еще и четырех, но за окном уже начинались сумерки. Я прочел несколько страниц из «Фиесты» Хемингуэя, а потом заснул.
Разбудил меня поворот ключа в замке. По шагам я узнал Жанну и включил лампу над изголовьем. Жанна сняла пальто, прошла ко мне и села на постель.
— Я разбудила тебя?
— Так точно.
— Ну ничего, вечером вредно спать… Как ты?
— Нормально.
Она положила мне ладонь на лоб.
— У тебя температура. Мерил?
— Нет.
Жанна разыскала градусник и сунула мне.
— Подержи. Ел что-нибудь?
— Нет, и не хочется.
— Ну, как это не хочется… Надо.
— Зачем? — серьезно спросил я.
Она внимательно посмотрела на меня и ушла на кухню. Я полежал немного, оделся и пошел следом за ней.
— Почему ты встал?
— Скучно.
— А где градусник?
— Положил на место.
— Сколько?
— Туберкулезная. Тридцать семь и три.
Жанна подозрительно посмотрела на меня, но как будто поверила.
— Ладно. Садись и не мешай.
Иногда удивляло меня: почему мне так легко и просто с этой женщиной?
Однажды я спросил ее об этом. Жанна усмехнулась:
— Родство душ, может быть?
Я с сомнением посмотрел на нее:
— Если бы я знал, какая у тебя душа…
— Хорошая, — заверила меня Жанна и уже серьезно добавила: — В первом приближении.
Сблизились мы быстро — через неделю уже разговаривали так, словно знакомы были год. И меня удивляло, почему у Ольфа долгое время было какое-то неопределенно-напряженное отношение к ней. Как-то я спросил его об этом, он подумал немного и признался:
— Наверно, красоты ее боюсь… А на тебя она не действует, что ли?
— В каком смысле?
— В обыкновенном, сексуальном.
— Нет, — засмеялся я.
Ольф недоверчиво хмыкнул.
Нельзя сказать, конечно, что на меня совсем не действовала красота Жанны. При первой встрече она просто поразила меня. Так и подмывало посмотреть на нее еще раз, подойти поближе, поговорить. И я очень хорошо понимал, почему Валерий бросил работу в Москве и очертя голову помчался за ней в Долинск. Наверно, он решил, что это и есть та единственная женщина, ради которой стоит отдать все на свете.
А для меня очень скоро красота Жанны стала чем-то привычным, само собой разумеющимся. Иногда, замечая мужские взгляды, направленные на нее, я и сам на какую-то минуту начинал смотреть на Жанну такими же оценивающими глазами, но это была только минута. Признаться, мне было очень приятно то явное, чересчур дружеское, как однажды выразился Ольф, расположение, которое выказывала мне Жанна. Сначала меня немного беспокоило, как отнесется к этому Ася. Она ни разу не дала мне понять, что ей неприятны такие отношения. А скоро, к некоторому моему удивлению, она очень подружилась с Жанной, и я, видя их вместе, никогда не замечал ни малейших признаков натянутости или неестественности в их отношениях.
После разрыва с Шумиловым Жанна бывала у меня почти ежедневно и иногда засиживалась допоздна. Однажды Валерий, застав нас вдвоем, многозначительно повел головой, а на следующий день бросил с кривой улыбкой:
— А ты, я смотрю, неплохо устроился.
Я неприязненно посмотрел-на него:
— Что ты имеешь в виду?
Ему очень хотелось сказать мне что-то еще, но он сдержался.
— Да так, ничего.
Он всегда умел в самый последний момент избегать ссор.
Я уже не раз жалел, что Мелентьев начал работать с нами. Он так явно выпадал из нашей компании, что и сам чувствовал это. Раза два у нас возникали основательные стычки, и я втайне надеялся, что мы окончательно поссоримся и он уйдет от нас. Но он не уходил. Не работа, конечно, держала его — Жанна.
Как-то я сказал ей:
— Ты бы поосторожнее с Валеркой, а то…
— Что?
Я неопределенно покрутил руками в воздухе:
— Вдруг воспламенится.
— Да ну его, — отмахнулась Жанна. — Надоел. Никакого самолюбия у человека нет. Отлично знает, что мне наплевать на него, а все лезет.
— Мучается он.
— А кто ему велит мучиться? Что мне, в постель с ним лечь, чтобы он не мучился?
Когда Жанна сердилась, слог ее не отличался изысканностью.
И сейчас, когда я сидел в уголке на низком табурете и смотрел, как Жанна готовит ужин и накрывает на стол, мое тоскливое настроение начало проходить. Я очень любил смотреть, как она ходит, двигает руками, нагибается, ни у одной женщины я не замечал таких красивых, естественных и непринужденных движений.
— Ты в балетной школе не училась? — спросил я.
— Нет, с чего ты взял? — удивилась Жанна.
— Так… Красиво ходишь.
Она с недоумением посмотрела на меня и насмешливо улыбнулась:
— С каких это пор ты стал замечать такие вещи?
— Что я, совсем не человек, что ли… — попробовал я обидеться.
— Человек, конечно… Накинь на себя что-нибудь, человек, да не сиди у окна.
Я сходил за курткой и прихватил недопитую бутылку коньяку, стоявшую с прошлой недели.
Выпил я немного, всего одну рюмку, но вдруг опьянел. Так иногда бывало со мной — от усталости, нервного напряжения. Я знал, что не умею пить, и, когда собиралась какая-нибудь компания, всегда следил за собой и сразу прекращал пить, как только чувствовал первые признаки опьянения. Но сейчас я просто не мог поверить, что окосел с первой рюмки, и выпил вторую только для того, чтобы доказать себе, что я не пьян. Чай мы пошли пить в большую комнату, удобно устроились в креслах, и только тогда я убедился, что пьян. Я говорил почти беспрерывно, и по озабоченным взглядам Жанны видел, что болтаю всякую чепуху, но никак не мог остановиться. Кажется, я говорил ей о том, какая она красивая и как хорошо, что мы настоящие друзья и у нас такие простые, ясные и нужные для нас обоих отношения.
— Ведь и тебе это нужно, да? — спросил я, сам не зная, что надо подразумевать под словом «это».
Жанна сказала «да» и потом еще что-то, чего я не понял. На глаза мне попался рисунок Ольги, я стал пристально рассматривать его, словно видел впервые, и пытался вспомнить, когда она рисовала его и каким образом он попал ко мне. Вспомнить не удалось — рисунков Ольги у меня было много, и я начал рассказывать Жанне о том, какая Ольга была красивая и хорошая и какие мы с Ольфом подонки, что потеряли ее из виду и ничего не знаем о ней.
— Иди спать, — донесся до меня голос Жанны, и я покорно сказал:
— Сейчас.
Но я даже не двинулся с места. Жанна подошла ко мне, положила руки на плечи и, кажется, хотела приподнять меня, но я не вставал. Она наклонилась ко мне и повторила:
— Иди спать.
Я смотрел на ее лицо, склонившееся ко мне, — прекрасное, чуть смуглое, с большими черными глазами, яркими полными губами, тонкими, причудливо изогнутыми посредине дугами бровей, — и совершенство ее красоты вдруг ошеломило меня.
— Бог мой, какая ты красивая, ты даже не знаешь, как приятно смотреть на тебя, а твои руки… Ты знаешь, что такое твои руки? Это же чудо из чудес, таких рук больше ни у кого нет…
И я целовал ее руки, прижимал их к себе, упиваясь их теплотой, я взял ее ладони в свои и провел ими по лицу, наслаждаясь их прикосновением к моим губам, и говорил ей:
— Не уходи, пожалуйста, не уходи… Ты хоть понимаешь, что такое твоя красота? Что по сравнению с ней все наши уравнения, вся эта научная дребедень? Это же любой дурак может вызубрить. А по какой формуле создана твоя красота?
Я обхватил руками спину Жанны, прижался лицом к ее груди и почувствовал, как ее руки обняли мою голову, услышал ее быстрый влажный шепот:
— Ну что ты говоришь, Дима. Ты пьян, иди спать, милый…
«Милый», — услышал я, и это слово отрезвило меня. Это слово еще сегодня говорила мне Ася, и, вспомнив об этом, я замер и понял, что сижу в кресле, а Жанна наклонилась ко мне и ее руки обнимают мою голову, ее колени касаются моих ног… Я открыл глаза, увидел белую ткань ее блузки и подумал: как же так, как это возможно, зачем я обнимаю ее, ведь это Жанна, а не Ася… Ася! Как же я мог забыть о ней… Руки Жанны, лежавшие на моем затылке, вдруг отяжелели, и хотя я по-прежнему чувствовал их тепло и ласку, я сразу представил другие руки, руки Аси, и те ночи, когда они касались моей головы, и увидел четыре руки — смуглые, красивые руки Жанны, которые я целовал всего минуту назад, и тонкие, худые руки Аси, в течение многих ночей ласкавшие меня… Да как же это может быть, зачем это? — спрашивал я себя и, еще не думая, не сознавая, что делаю, отстранился от. Жанны. Она сразу убрала руки с моей головы, и я всем затылком почувствовал тяжелую упругость кресла и пустоту между собой и ее телом, и мне тут же захотелось уничтожить эту пустоту и снова обнять Жанну, ведь так хорошо было мне всего несколько секунд назад, — но я не мог. Я закрыл глаза, — кажется, ничто на свете не могло бы сейчас заставить меня взглянуть на Жанну, встретить ее взгляд, — и сказал:
— Я и в самом деле пьян. Смешно, да? Окосеть от двух рюмок…
Жанна промолчала, выпрямилась и отошла от меня. Я услышал, что она ушла на кухню, с облегчением открыл глаза, встал и направился в спальню. Я быстро разделся и лег, мне хотелось потушить свет и притвориться спящим, я боялся снова увидеть Жанну — и в то же время очень не хотелось, чтобы она уходила. И я обрадовался, услышав ее шаги. Она принесла какие-то таблетки, стакан крепкого чаю с лимоном, поставила на столик, и я ждал, что она сядет на постель, но она выключила свет и сказала:
— Спи.
И, склонившись ко мне, положила ладонь на лоб. Я почувствовал, как сразу напряглось все мое тело, протянул к ней руки, но она уже выпрямилась, и я, ни о чем больше не думая, ничего не желая, кроме того, чтобы она не уходила, сказал:
— Не уходи.
Несколько секунд она стояла неподвижно и мягко сказала:
— Нет, тебе надо спать. Если температура не спадет, выпьешь еще таблетку тетрациклина.
И вышла, осторожно прикрыв дверь. Я слышал, как она одевалась, потом щелкнул замок, и я еще несколько минут лежал и смотрел на серый, едва видимый потолок и скоро заснул.
Про меня они забыли, и только когда я оделся, Ольф удивленно спросил:
— Ты куда?
— Домой поеду. Голова что-то болит.
— А-а… Ну, езжай.
О головной боли я сказал только для того, чтобы не пускаться в объяснения, но, когда приехал домой, и в самом деле почувствовал себя нездоровым, разделся и лег. Не было еще и четырех, но за окном уже начинались сумерки. Я прочел несколько страниц из «Фиесты» Хемингуэя, а потом заснул.
Разбудил меня поворот ключа в замке. По шагам я узнал Жанну и включил лампу над изголовьем. Жанна сняла пальто, прошла ко мне и села на постель.
— Я разбудила тебя?
— Так точно.
— Ну ничего, вечером вредно спать… Как ты?
— Нормально.
Она положила мне ладонь на лоб.
— У тебя температура. Мерил?
— Нет.
Жанна разыскала градусник и сунула мне.
— Подержи. Ел что-нибудь?
— Нет, и не хочется.
— Ну, как это не хочется… Надо.
— Зачем? — серьезно спросил я.
Она внимательно посмотрела на меня и ушла на кухню. Я полежал немного, оделся и пошел следом за ней.
— Почему ты встал?
— Скучно.
— А где градусник?
— Положил на место.
— Сколько?
— Туберкулезная. Тридцать семь и три.
Жанна подозрительно посмотрела на меня, но как будто поверила.
— Ладно. Садись и не мешай.
Иногда удивляло меня: почему мне так легко и просто с этой женщиной?
Однажды я спросил ее об этом. Жанна усмехнулась:
— Родство душ, может быть?
Я с сомнением посмотрел на нее:
— Если бы я знал, какая у тебя душа…
— Хорошая, — заверила меня Жанна и уже серьезно добавила: — В первом приближении.
Сблизились мы быстро — через неделю уже разговаривали так, словно знакомы были год. И меня удивляло, почему у Ольфа долгое время было какое-то неопределенно-напряженное отношение к ней. Как-то я спросил его об этом, он подумал немного и признался:
— Наверно, красоты ее боюсь… А на тебя она не действует, что ли?
— В каком смысле?
— В обыкновенном, сексуальном.
— Нет, — засмеялся я.
Ольф недоверчиво хмыкнул.
Нельзя сказать, конечно, что на меня совсем не действовала красота Жанны. При первой встрече она просто поразила меня. Так и подмывало посмотреть на нее еще раз, подойти поближе, поговорить. И я очень хорошо понимал, почему Валерий бросил работу в Москве и очертя голову помчался за ней в Долинск. Наверно, он решил, что это и есть та единственная женщина, ради которой стоит отдать все на свете.
А для меня очень скоро красота Жанны стала чем-то привычным, само собой разумеющимся. Иногда, замечая мужские взгляды, направленные на нее, я и сам на какую-то минуту начинал смотреть на Жанну такими же оценивающими глазами, но это была только минута. Признаться, мне было очень приятно то явное, чересчур дружеское, как однажды выразился Ольф, расположение, которое выказывала мне Жанна. Сначала меня немного беспокоило, как отнесется к этому Ася. Она ни разу не дала мне понять, что ей неприятны такие отношения. А скоро, к некоторому моему удивлению, она очень подружилась с Жанной, и я, видя их вместе, никогда не замечал ни малейших признаков натянутости или неестественности в их отношениях.
После разрыва с Шумиловым Жанна бывала у меня почти ежедневно и иногда засиживалась допоздна. Однажды Валерий, застав нас вдвоем, многозначительно повел головой, а на следующий день бросил с кривой улыбкой:
— А ты, я смотрю, неплохо устроился.
Я неприязненно посмотрел-на него:
— Что ты имеешь в виду?
Ему очень хотелось сказать мне что-то еще, но он сдержался.
— Да так, ничего.
Он всегда умел в самый последний момент избегать ссор.
Я уже не раз жалел, что Мелентьев начал работать с нами. Он так явно выпадал из нашей компании, что и сам чувствовал это. Раза два у нас возникали основательные стычки, и я втайне надеялся, что мы окончательно поссоримся и он уйдет от нас. Но он не уходил. Не работа, конечно, держала его — Жанна.
Как-то я сказал ей:
— Ты бы поосторожнее с Валеркой, а то…
— Что?
Я неопределенно покрутил руками в воздухе:
— Вдруг воспламенится.
— Да ну его, — отмахнулась Жанна. — Надоел. Никакого самолюбия у человека нет. Отлично знает, что мне наплевать на него, а все лезет.
— Мучается он.
— А кто ему велит мучиться? Что мне, в постель с ним лечь, чтобы он не мучился?
Когда Жанна сердилась, слог ее не отличался изысканностью.
И сейчас, когда я сидел в уголке на низком табурете и смотрел, как Жанна готовит ужин и накрывает на стол, мое тоскливое настроение начало проходить. Я очень любил смотреть, как она ходит, двигает руками, нагибается, ни у одной женщины я не замечал таких красивых, естественных и непринужденных движений.
— Ты в балетной школе не училась? — спросил я.
— Нет, с чего ты взял? — удивилась Жанна.
— Так… Красиво ходишь.
Она с недоумением посмотрела на меня и насмешливо улыбнулась:
— С каких это пор ты стал замечать такие вещи?
— Что я, совсем не человек, что ли… — попробовал я обидеться.
— Человек, конечно… Накинь на себя что-нибудь, человек, да не сиди у окна.
Я сходил за курткой и прихватил недопитую бутылку коньяку, стоявшую с прошлой недели.
Выпил я немного, всего одну рюмку, но вдруг опьянел. Так иногда бывало со мной — от усталости, нервного напряжения. Я знал, что не умею пить, и, когда собиралась какая-нибудь компания, всегда следил за собой и сразу прекращал пить, как только чувствовал первые признаки опьянения. Но сейчас я просто не мог поверить, что окосел с первой рюмки, и выпил вторую только для того, чтобы доказать себе, что я не пьян. Чай мы пошли пить в большую комнату, удобно устроились в креслах, и только тогда я убедился, что пьян. Я говорил почти беспрерывно, и по озабоченным взглядам Жанны видел, что болтаю всякую чепуху, но никак не мог остановиться. Кажется, я говорил ей о том, какая она красивая и как хорошо, что мы настоящие друзья и у нас такие простые, ясные и нужные для нас обоих отношения.
— Ведь и тебе это нужно, да? — спросил я, сам не зная, что надо подразумевать под словом «это».
Жанна сказала «да» и потом еще что-то, чего я не понял. На глаза мне попался рисунок Ольги, я стал пристально рассматривать его, словно видел впервые, и пытался вспомнить, когда она рисовала его и каким образом он попал ко мне. Вспомнить не удалось — рисунков Ольги у меня было много, и я начал рассказывать Жанне о том, какая Ольга была красивая и хорошая и какие мы с Ольфом подонки, что потеряли ее из виду и ничего не знаем о ней.
— Иди спать, — донесся до меня голос Жанны, и я покорно сказал:
— Сейчас.
Но я даже не двинулся с места. Жанна подошла ко мне, положила руки на плечи и, кажется, хотела приподнять меня, но я не вставал. Она наклонилась ко мне и повторила:
— Иди спать.
Я смотрел на ее лицо, склонившееся ко мне, — прекрасное, чуть смуглое, с большими черными глазами, яркими полными губами, тонкими, причудливо изогнутыми посредине дугами бровей, — и совершенство ее красоты вдруг ошеломило меня.
— Бог мой, какая ты красивая, ты даже не знаешь, как приятно смотреть на тебя, а твои руки… Ты знаешь, что такое твои руки? Это же чудо из чудес, таких рук больше ни у кого нет…
И я целовал ее руки, прижимал их к себе, упиваясь их теплотой, я взял ее ладони в свои и провел ими по лицу, наслаждаясь их прикосновением к моим губам, и говорил ей:
— Не уходи, пожалуйста, не уходи… Ты хоть понимаешь, что такое твоя красота? Что по сравнению с ней все наши уравнения, вся эта научная дребедень? Это же любой дурак может вызубрить. А по какой формуле создана твоя красота?
Я обхватил руками спину Жанны, прижался лицом к ее груди и почувствовал, как ее руки обняли мою голову, услышал ее быстрый влажный шепот:
— Ну что ты говоришь, Дима. Ты пьян, иди спать, милый…
«Милый», — услышал я, и это слово отрезвило меня. Это слово еще сегодня говорила мне Ася, и, вспомнив об этом, я замер и понял, что сижу в кресле, а Жанна наклонилась ко мне и ее руки обнимают мою голову, ее колени касаются моих ног… Я открыл глаза, увидел белую ткань ее блузки и подумал: как же так, как это возможно, зачем я обнимаю ее, ведь это Жанна, а не Ася… Ася! Как же я мог забыть о ней… Руки Жанны, лежавшие на моем затылке, вдруг отяжелели, и хотя я по-прежнему чувствовал их тепло и ласку, я сразу представил другие руки, руки Аси, и те ночи, когда они касались моей головы, и увидел четыре руки — смуглые, красивые руки Жанны, которые я целовал всего минуту назад, и тонкие, худые руки Аси, в течение многих ночей ласкавшие меня… Да как же это может быть, зачем это? — спрашивал я себя и, еще не думая, не сознавая, что делаю, отстранился от. Жанны. Она сразу убрала руки с моей головы, и я всем затылком почувствовал тяжелую упругость кресла и пустоту между собой и ее телом, и мне тут же захотелось уничтожить эту пустоту и снова обнять Жанну, ведь так хорошо было мне всего несколько секунд назад, — но я не мог. Я закрыл глаза, — кажется, ничто на свете не могло бы сейчас заставить меня взглянуть на Жанну, встретить ее взгляд, — и сказал:
— Я и в самом деле пьян. Смешно, да? Окосеть от двух рюмок…
Жанна промолчала, выпрямилась и отошла от меня. Я услышал, что она ушла на кухню, с облегчением открыл глаза, встал и направился в спальню. Я быстро разделся и лег, мне хотелось потушить свет и притвориться спящим, я боялся снова увидеть Жанну — и в то же время очень не хотелось, чтобы она уходила. И я обрадовался, услышав ее шаги. Она принесла какие-то таблетки, стакан крепкого чаю с лимоном, поставила на столик, и я ждал, что она сядет на постель, но она выключила свет и сказала:
— Спи.
И, склонившись ко мне, положила ладонь на лоб. Я почувствовал, как сразу напряглось все мое тело, протянул к ней руки, но она уже выпрямилась, и я, ни о чем больше не думая, ничего не желая, кроме того, чтобы она не уходила, сказал:
— Не уходи.
Несколько секунд она стояла неподвижно и мягко сказала:
— Нет, тебе надо спать. Если температура не спадет, выпьешь еще таблетку тетрациклина.
И вышла, осторожно прикрыв дверь. Я слышал, как она одевалась, потом щелкнул замок, и я еще несколько минут лежал и смотрел на серый, едва видимый потолок и скоро заснул.
41
Проснулся я от крика и рывком сел на постели, оглохший от стука крови в висках. Я помнил, что снилось мне что-то страшное, но что? Я повернул голову к окну, увидел холодный белый шар луны и голубое сияние вокруг него. Я выругался, задернул штору на окне и включил свет.
Шел второй час ночи.
Я оделся и включил везде свет — на кухне, в прихожей и даже в ванной. Страх от невспомнившегося ночного кошмара прошел, но какое-то странное беспокойство овладело мной. Я расхаживал по ярко освещенной квартире и вдруг подумал, что спокойная жизнь моя кончилась. Но почему? А когда же она началась, эта спокойная жизнь? И почему должна кончиться сейчас? На первый вопрос ответить было нетрудно — спокойная жизнь началась с осени шестьдесят четвертого года, когда мы сидели с Асей в шашлычной, а потом я до ночи бродил по Москве и, вернувшись, увидел в своей комнате Асю. В ту ночь пришла уверенность, что кончились мои метания и мне ничего не нужно больше, кроме Аси, работы, двух-трех друзей. И если что и беспокоило меня, то это беспокойство не затрагивало главного. Даже когда выяснилось, что с Асей будет не так гладко, как представлялось, я почему-то верил, что все обойдется. И с работой тоже. Неудачи уже не доводили меня до отчаянного состояния, я просто смирился с их необходимостью и неизбежностью. Порой меня самого удивляла моя уверенность, Я, например, как-то сразу, в один вечер, решил, что нам не нужно идти в аспирантуру, и потом ни разу не усомнился в правильности этого решения. Точно так же пришел день, когда я понял, что работа Шумилова идет по неверному пути, и мне даже в голову не приходило, что можно как-то изменить это мнение и пойти на какой-то компромисс. Чутье подсказывало мне, что все будет хорошо, и даже скандал на заседании Ученого совета не поколебал моей уверенности. Я давно уже не терзался мыслями о том, что наша работа может закончиться неудачей, и на прошлой неделе, когда Ольф пришел ко мне со статьей Фейнмана, меня самого смутило, как мало трогает меня то, что еще несколько лет назад наверняка надолго выбило бы из колеи…
Я разыскал журнал с этой статьей, нашел на полях пометки Ольфа, еще раз прочел отмеченные фразы и вспомнил, что говорил Ольф:
— Слушай, что пишет Фейнман в своей нобелевской лекции. «На этом завершается история развития пространственно-временной трактовки квантовой электродинамики. Интересно, можно ли чему-либо научиться из нее? Я сомневаюсь в этом. Наиболее поразительным является тот факт, что большинство идей, развитых в ходе этих исследований, в конечном счете не были использованы в окончательных результатах…» Как тебе это нравится?
Ольф выжидающе посмотрел на меня, но я промолчал, и он стал читать дальше:
— А вот еще. «Поразительно огромное множество различных физических точек зрения и весьма разных математических формулировок, которые оказываются эквивалентными друг другу. Поэтому примененный здесь метод, метод рассуждении на основе физических соображений, кажется весьма неэффективным. Оглядываясь назад на проделанную работу, я могу чувствовать только нечто вроде сожаления о том, что такое огромное количество физических идей и математических формулировок оканчивается простой переформулировкой того, что было известно ранее…» Тут Фейнман, видимо, решил позолотить пилюлю: «…хотя и выраженной в виде, который намного более пригоден для расчета конкретных задач…»
Ольф бросил журнал на стол и тоскливо сказал:
— А ведь эта теория создавалась в течение семнадцати лет. Она всеми признана, отмечена Нобелевской премией, и на тебе — нобелевский лауреат во всеуслышание заявляет, что она не слишком-то многого стоит… Что же тогда нам, грешным, думать?
Я слушал его так, словно он пересказывал сводку погоды. Все это не трогало меня. И когда он замолчал и начал ходить по комнате, я спокойно сказал:
— А нам, грешным, надо думать о том, чтобы это как можно меньше волновало нас. От того, что мы ежедневно будем повторять себе, что наши знания и возможности ничтожны по сравнению со сложностью проблем, стоящих перед нами, легче не станет. Работать-то все равно надо.
Ольф в удивлении остановился передо мной, потом насмешливо оскалился:
— Да ты, оказывается, стоик. И давно ты стал таким оптимистом?
Я промолчал, и Ольф серьезно спросил:
— Тебя что, действительно это так мало волнует?
— Да.
— Тогда тебе можно позавидовать, — Ольф вздохнул. — Я, к сожалению, еще не достиг такого… идиллического состояния. Может быть, заняться самоусовершенствованием по системе йогов?
Шел второй час ночи.
Я оделся и включил везде свет — на кухне, в прихожей и даже в ванной. Страх от невспомнившегося ночного кошмара прошел, но какое-то странное беспокойство овладело мной. Я расхаживал по ярко освещенной квартире и вдруг подумал, что спокойная жизнь моя кончилась. Но почему? А когда же она началась, эта спокойная жизнь? И почему должна кончиться сейчас? На первый вопрос ответить было нетрудно — спокойная жизнь началась с осени шестьдесят четвертого года, когда мы сидели с Асей в шашлычной, а потом я до ночи бродил по Москве и, вернувшись, увидел в своей комнате Асю. В ту ночь пришла уверенность, что кончились мои метания и мне ничего не нужно больше, кроме Аси, работы, двух-трех друзей. И если что и беспокоило меня, то это беспокойство не затрагивало главного. Даже когда выяснилось, что с Асей будет не так гладко, как представлялось, я почему-то верил, что все обойдется. И с работой тоже. Неудачи уже не доводили меня до отчаянного состояния, я просто смирился с их необходимостью и неизбежностью. Порой меня самого удивляла моя уверенность, Я, например, как-то сразу, в один вечер, решил, что нам не нужно идти в аспирантуру, и потом ни разу не усомнился в правильности этого решения. Точно так же пришел день, когда я понял, что работа Шумилова идет по неверному пути, и мне даже в голову не приходило, что можно как-то изменить это мнение и пойти на какой-то компромисс. Чутье подсказывало мне, что все будет хорошо, и даже скандал на заседании Ученого совета не поколебал моей уверенности. Я давно уже не терзался мыслями о том, что наша работа может закончиться неудачей, и на прошлой неделе, когда Ольф пришел ко мне со статьей Фейнмана, меня самого смутило, как мало трогает меня то, что еще несколько лет назад наверняка надолго выбило бы из колеи…
Я разыскал журнал с этой статьей, нашел на полях пометки Ольфа, еще раз прочел отмеченные фразы и вспомнил, что говорил Ольф:
— Слушай, что пишет Фейнман в своей нобелевской лекции. «На этом завершается история развития пространственно-временной трактовки квантовой электродинамики. Интересно, можно ли чему-либо научиться из нее? Я сомневаюсь в этом. Наиболее поразительным является тот факт, что большинство идей, развитых в ходе этих исследований, в конечном счете не были использованы в окончательных результатах…» Как тебе это нравится?
Ольф выжидающе посмотрел на меня, но я промолчал, и он стал читать дальше:
— А вот еще. «Поразительно огромное множество различных физических точек зрения и весьма разных математических формулировок, которые оказываются эквивалентными друг другу. Поэтому примененный здесь метод, метод рассуждении на основе физических соображений, кажется весьма неэффективным. Оглядываясь назад на проделанную работу, я могу чувствовать только нечто вроде сожаления о том, что такое огромное количество физических идей и математических формулировок оканчивается простой переформулировкой того, что было известно ранее…» Тут Фейнман, видимо, решил позолотить пилюлю: «…хотя и выраженной в виде, который намного более пригоден для расчета конкретных задач…»
Ольф бросил журнал на стол и тоскливо сказал:
— А ведь эта теория создавалась в течение семнадцати лет. Она всеми признана, отмечена Нобелевской премией, и на тебе — нобелевский лауреат во всеуслышание заявляет, что она не слишком-то многого стоит… Что же тогда нам, грешным, думать?
Я слушал его так, словно он пересказывал сводку погоды. Все это не трогало меня. И когда он замолчал и начал ходить по комнате, я спокойно сказал:
— А нам, грешным, надо думать о том, чтобы это как можно меньше волновало нас. От того, что мы ежедневно будем повторять себе, что наши знания и возможности ничтожны по сравнению со сложностью проблем, стоящих перед нами, легче не станет. Работать-то все равно надо.
Ольф в удивлении остановился передо мной, потом насмешливо оскалился:
— Да ты, оказывается, стоик. И давно ты стал таким оптимистом?
Я промолчал, и Ольф серьезно спросил:
— Тебя что, действительно это так мало волнует?
— Да.
— Тогда тебе можно позавидовать, — Ольф вздохнул. — Я, к сожалению, еще не достиг такого… идиллического состояния. Может быть, заняться самоусовершенствованием по системе йогов?