— Потому что она действительно началась только здесь, — спокойно сказал Ольф. — И ничего с этим не поделаешь. У меня, по крайней мере, все так и было.
   — Чепуха! — сердито сказал Дмитрий. — Ты что, хочешь сказать, что предыдущие двадцать лет для тебя ничего не значили?
   — Нет, почему же, значили, конечно. Ожидание — вот что такое были эти годы для меня. Но ведь ожидание — это не настоящее. О нем быстро забываешь, когда приходит то, чего ждал. Вот и все объяснение нашей забывчивости.
   — Ну-ну, — сказал Дмитрий и вскоре ушел к себе. А вечером заявил: — Я завтра поеду.
   — Куда? — удивился Ольф, он уже забыл о том разговоре.
   — К брату.
   Ольф пожал плечами:
   — Поезжай. Долго там будешь?
   — Не знаю. Дня три, наверно.
   И Дмитрий уехал.
   Ехал он весь день с утра до вечера, в общем вагоне небыстрого поезда, плотно забитого говорливым народом, изнемогающим от духоты и жажды. Дмитрий забросил на третью полку свой легкий чемоданчик, в котором с шорохом перекатывались книжка и кулек с конфетами, вышел в тамбур, закурил, да так и простоял там всю дорогу, иногда присаживаясь на откидную скамеечку.
   Поезд часто останавливался на нешумных станциях, и к вагонам торопливо семенили пожилые запыхавшиеся женщины, бежали ребятишки, перепрыгивая через рельсы, разворачивали свой товар, ищущими глазами оглядывали пассажиров, наперебой предлагали огурцы, помидоры, вареную картошку. Когда поезд трогался, они все еще шли рядом с вагонами, все быстрее и быстрее, все еще предлагали — купите совсем дешево свежие помидоры, малосольные огурчики, купите… Но покупали мало — слишком часто останавливался поезд, да и большинство пассажиров было из ближних мест. Дмитрий вспоминал, как и сам он когда-то ходил на станцию, и томился в ожидании поезда, и все поглядывал на дальний лесок — не покажется ли дым паровоза, а потом в обратную сторону… И так весь день — то вправо, то влево. В то время поезда редко ходили по расписанию, и нельзя было сказать, когда они придут.
   Это было время, когда карточки уже отменили, но жилось все еще неважно, по-настоящему сытым он бывал редко. И не так-то просто было весь день смотреть на огурцы в маленьком эмалированном ведерке, вдыхать запах укропа, лаврового листа — чертовски аппетитный запах! — только смотреть и знать, что эти огурцы съест кто-нибудь другой. Единственное, что можно было позволить себе, — время от времени отпивать глоток пахучего рассола, и надо только следить, чтобы рассол полностью покрывал огурцы, иначе на воздухе они станут дряблыми и неаппетитными, и тогда их уже точно никому не продашь. А продать их и так-то было непросто, почти у всех в городе были огороды и всем нужны были деньги.
   В тамбуре всегда толпился народ, курили, смеялись, говорили. Пахло углем и железом. За мутными стеклами двери было солнечно и зелено, тянулись леса — темные еловые и очень светлые березовые. Запахи нагретой солнцем земли ощущались даже здесь, в горячем, настоянном на табачном дыму и человеческом поте воздухе.
   В полдень поезд неторопливо въехал в грозу, стало легче дышать, хорошо было смотреть на грохочущее сияние молний по ту сторону надежных стекол, исхлестанных длинными косыми струями. Но кончилась недолгая гроза, выкатилось солнце и продолжало неутомимо подогревать и без того еще не остывшие железные вагоны, и ехать стало еще тяжелее.
   Тихим светлым вечером Дмитрий приехал в свой родной город, сошел с поезда, огляделся — и все вспоминалось ему так свежо и ярко, словно только вчера он сидел вот у этого заборчика, прячась в его короткой горячей тени, и смотрел на огурцы в маленьком эмалированном ведерке. Но присмотрелся — и увидел, что заборчик хоть и стоит на том же самом месте, но явно другой, новый, и здание вокзала было, кажется, другого цвета, и водокачки нет на прежнем месте. И все-таки ощущение необыкновенной похожести сегодняшнего дня на те, другие, давно прошедшие дни не исчезло, а стало еще сильнее, когда он направился к своему дому и оказалось, что он до мельчайших подробностей помнит эту дорогу, ничуть не изменившуюся с тех пор, — булыжная мостовая, деревянные дома с палисадниками и кустами сирени, водоразборные колонки, старые липы. Где-то на горизонте виден был другой город — новый, каменный, он начал строиться давно, когда Дмитрий еще не уезжал отсюда, — но здесь, на окраине, ничего не изменилось и, видимо, жилось так же тихо и медленно.
   Брат сидел на крыльце, что-то строгал. Увидев Дмитрия, в изумлении поднялся, шагнул навстречу, забыв положить маленький топорик.
   — Димка! Братуха!..
   Они обнялись и расцеловались, Дмитрий почувствовал неожиданный комок в горле, он не думал, что Леонид так обрадуется ему, что у самого сладко заноет под сердцем от этой встречи, что потом он долго и жадно будет разглядывать дом, огород, комнаты, где почти ничего не осталось от прежнего убранства, и все-таки были они так знакомы и дороги, что казалось, ничего не может быть дороже этого.
   Вышли Таня, жена брата, и дети — девочки шести и семи лет, очень похожие на мать, тихие и серьезные. Дмитрий здоровался с ними, что-то говорил, улыбался и все разглядывал Леонида, своего Леньку, и видел, как он не то чтобы повзрослел за этап пять лет, а скорее постарел, у него поредели волосы, появились морщины у глаз, а лицо было чуть желтоватым. Изменилась и Таня, и тоже не к лучшему — стала худой, плоскогрудой, улыбалась она неуверенно, словно сомневалась: а надо ли улыбаться?
   Леонид суетился, руки у него ненужно болтались, он явно растерялся от неожиданной встречи, торопливо говорил:
   — Ну, проходи, проходи, братуха. Явился наконец-то, а? Вот хорошо ты придумал, молодец! Я уж жду, жду, смотрю, не едет, думаю, может, обиделся на что?
   — Ну что ты, Леня, за что обижаться? Времени у меня мало.
   — Вот и я думаю, — подхватил Леонид, — обижаться вроде не за что. И я так решил, что некогда тебе, иначе почему, думаю, не едет? Ну, садись, говори, рассказывай. Похудел ты, Дима, похудел… Трудно учиться?.
   — Всяко бывает.
   — Вижу, что трудно, вижу. Раньше ты справнее был. Ну, ты пока сиди, смотри, я сейчас… того… — он подмигнул, — а потом уж поговорим как следует, потолкуем. Я недолго.
   Через полчаса они сидели за густо уставленным столом, под неярким желтым светом абажура, слегка выпившие, ели и говорили. Дмитрий расспрашивал Леонида, а тот даже удивлялся на его расспросы:
   — Ты о себе расскажи, у тебя как?
   И Дмитрий рассказывал, но что он мог сказать о своей работе? И говорил все больше об Ольфе, какой он замечательный друг и как они хорошо живут и работают вместе.
   — Друг — это хорошо, — кивал Леонид. — Но ты о себе расскажи.
   Дмитрий пожимал плечами:
   — Да что обо мне… У нас ведь тоже… разнообразия немного. Учимся, работаем.
   — Где работаете?
   — Ну как где? — пытался объяснить Дмитрий, — У себя в комнате, в библиотеке.
   — Да что это за работа?
   И Дмитрий принимался объяснять, но видел, что Леонид очень смутно представляет, что это такое — их работа. Он кивал, поддакивал, а под конец спросил:
   — И сколько вам платят за эту работу?
   Дмитрий вздохнул:
   — Да ничего не платят. Мы же еще студенты, для себя работаем.
   Леонид с недоумением посмотрел на него:
   — Что же, так на одну стипендию и живете?
   — Нет, почему же. Иногда подрабатываем на складах, на стройках. Ничего, обходимся.
   — А как кончите, куда вас?
   — Наверно, в Москве оставят или под Москвой где-нибудь.
   — На этом будете работать… на реакторе?
   — Нет, мы ведь теоретики.
   И он пытался объяснить, что физики делятся на теоретиков и экспериментаторов.
   Дети уже спали, они сидели втроем, но Таня почти не говорила, пододвигая Дмитрию тарелки, угощала:
   — Вы кушайте, кушайте…
   И Дмитрий не мог вспомнить, говорила ли она ему когда-нибудь «ты». Лицо у нее было очень усталое, и наконец Леонид сказал, тронув ее за плечо:
   — Ты иди, ложись, мы тут сами управимся.
   Она запротестовала, но Дмитрий поддержал Леонида, и Таня согласилась:
   — Ну, тогда пойду. Что-то я и в самом деле устала. — И робко улыбнулась Дмитрию: — Вы уж извините.
   И они остались вдвоем. Бутылка водки так и стояла недопитой. Леонид весь вечер пил одну рюмку, виновато объяснив:
   — Ты не смотри на меня, пей, я ведь не любитель этого дела.
   Но Дмитрий помнил, что когда-то Леонид, хоть пьяным и не напивался, при случае выпить не отказывался, и сказал ему об этом.
   — Как ребятишки подрастать стали, — объяснил Леонид, — я совсем перестал пить, только по праздникам когда рюмку-две пропущу, и хватит. Добра от водки еще никому не было, а у меня все-таки семья не маленькая… Таня часто болеет, все больше на одного себя рассчитывать приходится. Да и не тянет меня к водке.
   — На жизнь-то хватает?
   — Сейчас ничего, лучше стало. Я ведь по шестому разряду работаю — так сказать, потолка своего достиг, — улыбнулся Леонид. — Сто шестьдесят в месяц выходит, да дома кому стол или шкаф смастеришь — тоже деньги. И хозяйство, конечно, выручает — свиней держим, мясо всегда свое, картошка, овощи тоже. Нет, сейчас жить куда легче стало.
   Леонид робко посмотрел на него:
   — Я и тебе мог бы посылать.
   — Это ты ни к чему, Леня, — решительно сказал Дмитрий. — Договорились же.
   Первый год Леонид раза два посылал ему деньги, но Дмитрий воспротивился этому, знал, как нелегко приходится брату с двумя детьми и больной тещей.
   В первом часу ночи Дмитрий вышел во двор, огляделся. Ночь, большая и тихая, обняла его, над головой — яркая белая полоса Млечного Пути, привычный изгиб Большой Медведицы, узкий острый серпик молодого месяца. И тишина была такая, какой он давно уже не слышал, редкий лай собак и шорох деревьев только подчеркивали ее, от этой тишины звенело в ушах, в этой тишине хотелось быть очень добрым, тихим и ласковым, таким, как Леонид, который стоял рядом и молчал.
   — Тихо-то как здесь, — почему-то шепотом сказал Дмитрий.
   — Да, — отозвался Леонид.
   — В Москве никогда не бывает так тихо, даже на рассвете. И такого неба…
   — Там, говорят, дыму много.
   — Не знаю, — сказал Дмитрий. — Как-то не замечаем. Привыкли, наверно… Ну, давай спать. Ты с утра на работу?
   — Да. А ты спи сколько влезет, мешать тебе никто не будет. Девчонки у меня тихие.
   — Я с утра на кладбище пойду.
   — Могилу сам найдешь?
   — Найду.


15


   Он думал, что сразу найдет могилу матери, но скоро увидел, что плохо ориентируется в этом красивом, спрятавшемся в тени огромных лип городе мертвых. Кладбище сильно разрослось, и он долго кружил по желтым песчаным дорожкам, вглядывался в кресты и надгробия, пока не увидел знакомый серый обелиск, и почувствовал, как сильными толчками забилось у него сердце.
   Он хорошо помнил похороны, серый апрельский денек с мелким моросящим дождем и как с тяжелым гулким стуком падали на крышку гроба первые комья черной мокрой земли. И когда он уходил с кладбища и оглянулся, могила казалась очень унылой, а обелиск и мокрая, тусклая от дождя ограда из черных железных прутьев были лишними. А сейчас заросшая травой и цветами могила выглядела опрятной, ограда недавно была покрашена в голубой цвет.
   Он осторожно, словно боясь потревожить мать, открыл калитку и сел на скамейку.
   Еще вчера Дмитрий боялся, что совсем забыл мать, но сейчас вспомнил ее всю — рано постаревшее лицо, изрезанное морщинами, горькие складки у рта, всегда усталые глаза и тяжелую походку. В первые дни после похорон он никак не мог примириться с тем, что она умерла, это казалось жестоким, нелепым, неестественным, ведь матери было только сорок шесть лет — в такие ли годы умирать… Слишком жестоко обошлась с нею жизнь, слишком много ей приходилось работать в военные и послевоенные годы, слишком часто она голодала. Она держалась, пока была цель — поднять их на ноги. Она долго и слышать не хотела о том, чтобы Леонид бросил учебу и начал работать, и только когда он клятвенно пообещал, что будет учиться в вечерней школе, она согласилась. Жить сразу стало легче — она уже не надрывалась на сверхурочных, не гнула спину над швейной машинкой. И все-таки выглядела такой же измученной, как и прежде, а спустя полгода и вообще уже не могла работать и вышла на пенсию по инвалидности. Дмитрий кончал тогда девятый класс и летом тоже пошел на завод, хотя и мать и Леонид были против. Но на ее маленькую пенсию и зарплату Леонида жить можно было разве что впроголодь. Это был трудный год для Дмитрия — первый год из тех, когда каждый день до отказа заполнен многочисленными и разнообразными обязанностями. День начинался в шесть часов с пронзительной трели будильника и заканчивался в двенадцать, когда будильник заводился снова, и уже через минуту после того, как рука поворачивала выключатель, Дмитрий спал. Тот год прошел очень быстро, вернее, шел быстро до тех пор, пока Дмитрий думал, что год будет последним в этом городе. Они уже все решили — летом Дмитрий отправится в Москву поступать в университет, а Леонид останется с матерью.
   В том, что Дмитрий поступит, никто не сомневался — учился он блестяще. И в тот год, несмотря на усталость и постоянное недосыпание, настроение у него всегда было приподнятое, да и отчего бы ему унывать? Все шло хорошо, даже, можно сказать, отлично, до того солнечного майского дня, когда все потеряло смысл — учеба, работа — и впереди ничего не было, только зыбкие надежды на какой-то неясный благополучный исход. И причиной катастрофы была Таня — робкая миловидная девушка, чем-то похожая на Леонида, такая же добрая и тихая. Они уже год встречались, но никто не думал, что они поженятся — обоим было по девятнадцать, у обоих на руках семьи, до женитьбы ли? И Леонид никак не решался сказать об этом и наконец начал разговор с того, что не надо беспокоиться, все равно Дмитрий поедет в Москву, это он твердо обещает, о матери он сам позаботится. Дмитрий никак не мог понять, почему он должен беспокоиться, ведь они все решили, о чем может быть речь? А когда Леонид сказал, что Таня беременна и ничего уже не поделаешь, он засмеялся — такое лицо было у Леонида, что впору было его самого утешать. Дмитрий еще не догадывался, что это конец всем его мечтам, и думал, что действительно как-нибудь обойдется, но понадобилось всего несколько часов, чтобы понять — ничего не обойдется, и, когда на следующий день Леонид снова заговорил об этом, Дмитрий грубо оборвал его:
   — Брось дурачком прикидываться! Вы и сами-то вряд ли концы с концами сведете.
   Он сразу же пожалел о том, что сказал это, — такое несчастное лицо сделалось у Леонида, — и стало стыдно. Он тронул его за плечо и тихо сказал:
   — Прости, я не хотел. Но ведь теперь ничего не поделаешь. Ты же и сам знаешь, что я не смогу уехать.
   Он сразу потерял интерес к занятиям. По инерции сдал экзамены, получил аттестат и золотую медаль.
   Свадьба Леонида была в июне, и он сразу перебрался к Тане. Дмитрий остался вдвоем с матерью.
   Очень длинным было то жаркое лето. Мать несколько раз начинала говорить о том, что ему надо ехать в Москву, плакала, убеждала его, что и одна проживет, незачем ему оставаться здесь. Дмитрий покорно выслушивал ее и наотрез отказывался ехать. Никак он не мог тогда уехать. Мать все больше слабела, быстро уставала даже от самой легкой домашней работы, иногда лежала весь день не вставая, и Дмитрий, возвращаясь домой, сам готовил ужин и кормил ее. Она молча съедала несколько ложек супа и сама не замечала, как время от времени из ее глаз катятся редкие крупные слезы. Плакать она стала часто, но ни на что не жаловалась и к врачам не обращалась.
   Но долго, конечно, так продолжаться не могло — Дмитрию было семнадцать, и не так-то просто было убить в нем надежду на перемену в жизни. И однажды после бессонной ночи — это была ночь с субботы на воскресенье — он отправился в библиотеку и набрал книг по математике и физике. Он решил жить просто, не терзая себя бесплодными размышлениями. Ясно, что сейчас он не может уехать отсюда, но ведь когда-нибудь все равно станет физиком, и стоит потратить это время на то, чтобы как можно лучше подготовиться к экзаменам и обзавестись каким-то теоретическим багажом.
   И в первые месяцы жить было действительно просто. Очень скоро его занятия стали чем-то неизмеримо большим, чем подготовкой к экзаменам, — о них он уже не думал. Формулы и уравнения открыли ему новый, неведомый прежде мир, и этот мир был куда более значительным и интересным, чем его внешняя жизнь, размеренная и небогатая событиями. Память у него была отличная, и он довольно своеобразно пользовался ею: перед началом работы на заводе бегло прочитывал несколько страниц, не слишком вдаваясь в подробности, набрасывал на листке основные формулы, записывал условия двух-трех задач и потом, на работе, клал листок перед собой и, по его собственному выражению, «включив конечности на самоход», восстанавливал в памяти прочитанные строчки, разбирался в выводах, искал пути к решению задач. (Потом Ольфа не раз поражало то, как сильно развита у него логическая память, и Дмитрий рассказал ему об этом методе подготовки.) Сначала получалось плохо, отвлекали разговоры и шум, но скоро он перестал обращать на это внимание и, случалось, просто не слышал, если ему что-нибудь говорили. На него удивлялись, иногда сердились, но привыкли и к этому, а некоторые откровенно крутили пальцем у виска.
   Тогда и установился у него тот режим, который сохранился на годы. Он вставал в два часа ночи и занимался до семи, и это были лучшие часы суток. А дальше все шло само собой — работа, домашние дела, ужин, и в восемь поневоле ляжешь спать, потому что больше уже ни на что не способен. Труднее всего было по понедельникам — все равно что разогревать застывший мотор. Но потом до субботы обычно все шло по расписанию, и жизнь определялась не календарем или какими-то внешними событиями, а тем внутренним ритмом, которого никто, кроме него самого, не ощущал.
   Дмитрий и сам не заметил, как сильно изменился он за те несколько месяцев, а вероятнее всего, не придал значения этим изменениям. Он стал рассеянным, неразговорчивым, его не интересовали окружающие люди и их дела, и в цехе относились к нему неприязненно, чем он ничуть не огорчался. Его трудно было вывести из себя, он был равнодушен к тем неприятностям, которые иногда случались с ним на работе. Он не скрывал, что ни в грош не ставит эту работу, и ему не прощали пренебрежения к тому, что для большинства значило так много. В конце концов он оказался совершенно один, но нисколько не тяготился этим. Он называл это независимостью и внутренней свободой…
   (Спустя несколько лет, когда он впервые почувствует, что нет в мире ничего страшнее одиночества, он вспомнит это время и поймет, что все началось именно тогда, в первый год его «свободы и независимости».)
   И он продолжал эту жизнь, очень нравившуюся ему, — занятия, работа, занятия… Прежде всего — уравнения и формулы, а потом уже все остальное.
   Шли дни, очень похожие друг на друга, была осень, дожди заливали маленький тихий город, и был он в эту пору, как обычно, унылым, серым и грязным, в цехах весь день горел неяркий, утомительно желтый свет; но для Дмитрия эти перемены ничего не значили, если не считать легкого гриппа, который пришелся очень кстати — он пять дней провалялся в постели, отоспался и прочел уйму интересных вещей.
   В ту осень он читал две книги — «Мартина Идена» и «Бальзака» Стефана Цвейга. Эти книги помогали ему выдерживать изматывающий темп. Просыпаясь ночью, он бил по голове трясущегося будильника и бормотал ему: «Привет, Мартин». Он с удовольствием прочел бы еще что-нибудь, но на это не было времени. Дмитрий решил, что, как ни хороша литература, пятитомный «Курс высшей математики» Смирнова вещь куда более ценная и нужная, чем сто томов беллетристики. Он как будто забыл, что еще совсем недавно восторженно заявлял: «Написать одну такую вещь, как „Идиот“, и можно спокойно умирать». Но он знал, что никогда не напишет второго «Идиота», а вот стать вторым Ландау — что ж, об этом стоило подумать.
   Он многое перестал замечать. И не было уже так больно и горько видеть потухшие глаза матери и ее слезы и измученное лицо Леонида, с которым он виделся все реже и реже. «Тут уж ничего не поделаешь» — эта формула все объясняла и все оправдывала.
   И то воскресенье начиналось как обычно: подъем в четыре, обтирание снегом — стояла зима, — кофе, сигарета. Машина завелась с пол-оборота. Несколько тихих, черных за окном часов, бодрящий холод в остывшей за ночь комнате и, наконец, чуть слышные шаги матери за дверью и синий рассвет — надо затопить печку, принести воды, а потом можно снова браться за книги.
   Мать сидела на неубранной постели, закутавшись в платок, и он спросил, как спрашивал каждый день, на всякий случай:
   — Может, ты ляжешь? Я сам все сделаю.
   Он не задумывался о том, какой у него голос и выражение лица и почему мать ответила не сразу:
   — Не надо, сынок, я сама. Печку только затопи.
   И он растопил печку, принес воды и сразу ушел к себе — очень не хотелось терять время. Кухня была в другом конце дома, и он не слышал, как упала мать, и не знал, долго ли она лежала на полу с посиневшим лицом. Он увидел ее только потому, что проголодался, взглянул на часы и удивился, почему мать не зовет его завтракать, и пошел на кухню. У него тряслись руки, когда он поднимал странно тяжелое тело матери, ведь она была такая маленькая, и не знал, что надо делать, она была без сознания. Наконец догадался сбегать за соседкой, вызвал «Скорую помощь» и поехал с матерью в больницу. Потом он долго ходил по чистому желтому коридору, зажав в зубах незажженную сигарету, и ждал. Наконец ему сказали, что с матерью ничего страшного, все обойдется, только придется недели две пролежать в больнице.
   Дмитрий вернулся домой, к своему столу, с раскрытыми книгами, и подумал: а какой во всем этом смысл? И ответ на этот простой вопрос был также прост и страшен: смысл есть, но только в том случае, если мать умрет. Иначе ему еще на много лет придется остаться здесь, ежедневно заниматься опостылевшей работой и — ждать какого-то конца… Но теперь в слове «какого-то» уже не было прежней спасительной неопределенности. Конец мог быть только один…
   Несколько дней он не прикасался к учебникам. Работал, спал, ходил к матери, думал. А на четвертый или пятый день, ложась спать, он поставил будильник на два часа и заставил себя встать и сесть за стол. Сначала приходилось по нескольку раз перечитывать одно и то же, прежде чем он мог что-то понять. Но он не вставал из-за стола, пока не приходило время идти на работу.
   И когда мать вернулась из больницы, ничего не изменилось. Он по-прежнему много занимался, работал, и когда с матерью случился второй удар — это было через год, — он принял его довольно спокойно. Он знал, что это должно было случиться, и тут уж действительно ничего нельзя сделать. Знал он и то, что мать может умереть в любую минуту, и заранее смирился с этим. И когда она умерла — неожиданно, после пустяковой операции, — Дмитрий молча выслушал эту весть. Он не плакал ни в те два дня, когда гроб стоял в пустой холодной комнате с занавешенным Зеркалом и остановленными часами, ни на похоронах, ни после. Он почти не разговаривал тогда, много курил и безразлично выслушивал соболезнования знакомых. Пустота внутри была почти осязаемой — словно из груди что-то вынули и забыли положить обратно. Расплакался он в тот день, когда приехал из Москвы, уже зная, что принят в университет, и пришел на могилу матери проститься, — он уже решил, что никогда не вернется сюда…
   И сейчас, спустя пять лет, он вспомнил этот день и снова заплакал неожиданными слезами…
   С кладбища он возвращался дальней дорогой, через лес. Было душно, на небо быстро накатывались фиолетовые тучи, и лес стоял тихий, приготовившийся к грозе. Дмитрий стал прикидывать, где можно укрыться от ливня, но тут же вспомнил, как в детстве они любили бегать под дождем, и, усмехнувшись, пошел дальше. И когда сильно загудели от ветра вершины деревьев, он разделся, спрятал одежду в кустах и встал на опушке, разглядывая многоэтажное, медленно падающее на лес небо.
   Ливень хлынул густой и теплый, это был настоящий потоп, вода падала толстыми косыми нитями, и в десяти шагах уже ничего не было видно — только дождь, и ничего больше. На мгновения в сиреневом свете молний возникали темная сплошная стена леса и черное полотно неба; это было зрелище, при виде которого хотелось орать от восторга и прыгать… И Дмитрий выбежал на середину поляны и действительно что-то заорал, но в рот сразу набилась вода, и он поперхнулся. И было жаль расставаться с грозой, такой недолгой и сильной. Она оборвалась сразу, и шум ее, глухой и широкий, медленно затихал вдали. Выкатилось солнце, неожиданное и яркое. Лес выпрямился, задымился паром. Дмитрий еще немного постоял, вдыхая пьянящий, резко пахнувший озоном и соснами воздух, лотом достал одежду — она все-таки промокла. Он по привычке потянулся в карман за сигаретами, но они размокли, и он тихо засмеялся, подхватил под мышку узелок с одеждой и пошел по дороге.
   Приятно было идти босиком по прохладной, обильно вспотевшей земле, исходящей паром. Он выбрался на открытое место, огляделся и беззвучно ахнул, увидев радугу. Это была редкостная, двойная радуга, дуги ее были широки и огромны: ярко-желтая внутренняя, резкая по краям, и бледно-оранжевая, размытая, разорванная вверху внешняя. Внутри радуги небо было очень светлым, молочным, а снаружи — темно-синим и ярким… Дмитрий долго стоял и смотрел на радугу, до боли в глазах, и побрел напрямик, без дороги, повалился на крошечной полянке, густо окаймленной молодыми елками. Лежа на спине, он смотрел на чистое, бесконечно высокое небо, и было ему так легко, как давно уже не бывало.