Страница:
— Нет, конечно, — сказал я.
Конечно, нет. И все-таки я действительно ни разу не спрашивал ее о том, как она жила раньше, до нашей встречи, а сама она никогда не заговаривала об этом, и все мои сведения о ее прошлом ограничивались анкетными данными: родилась в Ленинграде, сестра в Киеве, замужем не была… А почему, собственно, не спрашивал? Наверно, просто потому, что когда-то взял на вооружение одну из «бесспорных» аксиом — надо быть тактичным, не вмешиваться в чужие дела; если человек сам не говорит о своем прошлом, значит, ему не хочется вспоминать о нем… Но ведь и Жанна может рассуждать точно так же: если ее не спрашивают, незачем пускаться в откровения… И вот через три года постоянного общения выясняется, что обоим нам хочется одного и того же: поговорить друг о друге. Жанне, наверно, тоже хотелось бы узнать обо мне больше того, что ей известно, и деликатность-то оказывается ложная. Выходит, что Жанна права — настоящей, дружеской близости между нами нет? А возможна ли она? А что же может помешать этому, если оба мы хотим одного и того же? Ее красота?
Я попытался посмотреть на Жанну как бы со стороны, глазами тех, кто видит ее несколько минут в день, вспомнил, как сам смотрел на нее при первой встрече, и необычайное совершенство ее красоты вновь поразило меня. А Жанна вдруг забеспокоилась под моим взглядом, спросила:
— Что ты?
— Да так… Очень уж красивая ты. Вроде бы и привык к этому, а иногда посмотрю — и как открытие твоя красота для меня.
Жанна помрачнела. Молча убрала тарелку, налила чай и, глядя куда-то мимо меня, нехотя заговорила:
— Когда мне было шестнадцать лет, мать повезла меня к бабушке в деревню. Бабушка никогда не видела меня, была она уже совсем старая, глухая, горбатая, настоящая баба-яга с клюкой. Весь вечер она так внимательно разглядывала меня, что мне не по себе стало. А она все смотрит — и молчит. И наконец, словно про себя, ни к кому не обращаясь, говорит: «Господи, и за что такое наказание человеку выпало. Хлебнешь горя с такой красотой». Я, конечно, ее слова за шутку приняла, мать рассердилась, бабка замолчала и уползла в угол. Мудрая была старуха — как в воду глядела… Часто я ее слова вспоминаю, действительно, наказание какое-то. Даже горьковскую Алину Телепневу вспоминаю, к себе ее судьбу примеряю — и ведь кое-что сходится…
— Да ты что? — испугался я, глядя на ее лицо.
— Что? — не поняла Жанна.
— Говоришь как-то странно…
— Что тут странного? Ты думаешь, красота эта — в радость мне? Была в радость, пока маленькая и глупенькая была, а как поумнела… — Жанна посмотрела на меня и с досадой сказала: — А впрочем, все равно не поймешь, для этого надо с таким клеймом, вроде моей красоты, родиться… Что ты так смотришь? Думаешь, рисуюсь? Черта лысого! — грубо сказала Жанна и, совсем расстроившись, попросила: — Хоть ты-то мне о красоте моей не говори, неприятно мне это…
Она встала и, зябко поводя плечами, тихо сказала:
— Пойду я. Что-то сегодня расклеилась… А словам моим не удивляйся, если подумать как следует, так и быть должно.
И она ушла. Я принялся убирать со стола, а странные слова Жанны не выходили из головы. Красота — клеймо, наказание? Чепуха какая-то… Человечество тысячи лет только и делало, что поклонялось красоте, на все лады воспевало ее, и вдруг такие слова… Только ли слова? Я вспомнил лицо Жанны, когда она говорила это, она вовсе не шутила. Но ведь и правдой ее слова быть как будто не могут… А почему, собственно, не могут? Сколько тысяч взглядов бросалось на Жанну, сколько было таких, как Шумилов и Мелентьев, готовых на все ради того, чтобы добиться ее благосклонности? А зачем ей это? Жанна слишком умна, чтобы не понимать истинную цену этим тысячам взглядов… Жить под таким постоянным надзором, вероятно, не слишком-то уютно… Это имела в виду Жанна? Или — что-то еще, чего я не понимаю?
Я почувствовал, что опять безнадежно запутываюсь в своих шатких рассуждениях. Видно, такой уж сегодня выдался день, что мне постоянно приходится расписываться в своей несостоятельности.
Конечно, нет. И все-таки я действительно ни разу не спрашивал ее о том, как она жила раньше, до нашей встречи, а сама она никогда не заговаривала об этом, и все мои сведения о ее прошлом ограничивались анкетными данными: родилась в Ленинграде, сестра в Киеве, замужем не была… А почему, собственно, не спрашивал? Наверно, просто потому, что когда-то взял на вооружение одну из «бесспорных» аксиом — надо быть тактичным, не вмешиваться в чужие дела; если человек сам не говорит о своем прошлом, значит, ему не хочется вспоминать о нем… Но ведь и Жанна может рассуждать точно так же: если ее не спрашивают, незачем пускаться в откровения… И вот через три года постоянного общения выясняется, что обоим нам хочется одного и того же: поговорить друг о друге. Жанне, наверно, тоже хотелось бы узнать обо мне больше того, что ей известно, и деликатность-то оказывается ложная. Выходит, что Жанна права — настоящей, дружеской близости между нами нет? А возможна ли она? А что же может помешать этому, если оба мы хотим одного и того же? Ее красота?
Я попытался посмотреть на Жанну как бы со стороны, глазами тех, кто видит ее несколько минут в день, вспомнил, как сам смотрел на нее при первой встрече, и необычайное совершенство ее красоты вновь поразило меня. А Жанна вдруг забеспокоилась под моим взглядом, спросила:
— Что ты?
— Да так… Очень уж красивая ты. Вроде бы и привык к этому, а иногда посмотрю — и как открытие твоя красота для меня.
Жанна помрачнела. Молча убрала тарелку, налила чай и, глядя куда-то мимо меня, нехотя заговорила:
— Когда мне было шестнадцать лет, мать повезла меня к бабушке в деревню. Бабушка никогда не видела меня, была она уже совсем старая, глухая, горбатая, настоящая баба-яга с клюкой. Весь вечер она так внимательно разглядывала меня, что мне не по себе стало. А она все смотрит — и молчит. И наконец, словно про себя, ни к кому не обращаясь, говорит: «Господи, и за что такое наказание человеку выпало. Хлебнешь горя с такой красотой». Я, конечно, ее слова за шутку приняла, мать рассердилась, бабка замолчала и уползла в угол. Мудрая была старуха — как в воду глядела… Часто я ее слова вспоминаю, действительно, наказание какое-то. Даже горьковскую Алину Телепневу вспоминаю, к себе ее судьбу примеряю — и ведь кое-что сходится…
— Да ты что? — испугался я, глядя на ее лицо.
— Что? — не поняла Жанна.
— Говоришь как-то странно…
— Что тут странного? Ты думаешь, красота эта — в радость мне? Была в радость, пока маленькая и глупенькая была, а как поумнела… — Жанна посмотрела на меня и с досадой сказала: — А впрочем, все равно не поймешь, для этого надо с таким клеймом, вроде моей красоты, родиться… Что ты так смотришь? Думаешь, рисуюсь? Черта лысого! — грубо сказала Жанна и, совсем расстроившись, попросила: — Хоть ты-то мне о красоте моей не говори, неприятно мне это…
Она встала и, зябко поводя плечами, тихо сказала:
— Пойду я. Что-то сегодня расклеилась… А словам моим не удивляйся, если подумать как следует, так и быть должно.
И она ушла. Я принялся убирать со стола, а странные слова Жанны не выходили из головы. Красота — клеймо, наказание? Чепуха какая-то… Человечество тысячи лет только и делало, что поклонялось красоте, на все лады воспевало ее, и вдруг такие слова… Только ли слова? Я вспомнил лицо Жанны, когда она говорила это, она вовсе не шутила. Но ведь и правдой ее слова быть как будто не могут… А почему, собственно, не могут? Сколько тысяч взглядов бросалось на Жанну, сколько было таких, как Шумилов и Мелентьев, готовых на все ради того, чтобы добиться ее благосклонности? А зачем ей это? Жанна слишком умна, чтобы не понимать истинную цену этим тысячам взглядов… Жить под таким постоянным надзором, вероятно, не слишком-то уютно… Это имела в виду Жанна? Или — что-то еще, чего я не понимаю?
Я почувствовал, что опять безнадежно запутываюсь в своих шатких рассуждениях. Видно, такой уж сегодня выдался день, что мне постоянно приходится расписываться в своей несостоятельности.
49
И день этот никак не хотел заканчиваться. Не было еще и девяти часов, и я не мог найти себе места. Хотелось видеть Ольфа, но я помнил, как он обиделся сегодня, и не шел к нему. А когда он заявился ко мне, рот у меня сам собой расплылся в широчайшей улыбке.
— Ну что, Матильда, сгоняем в блиц?
— Давай.
Ольф играл гораздо лучше меня и, как правило, давал мне минуту форы. На таких условиях я обычно с трудом выигрывал у него одну партию из трех. У Ольфа была одна странная особенность — чем хуже у него было настроение, тем сильнее он играл. Сегодня, если судить по счету — через полчаса он был уже шесть — ноль в его пользу, — Ольф был настроен, как никогда, скверно. Выиграв восьмую партию, он молча добавил мне еще минуту, но и это ничего не изменило — я проиграл еще четыре партии и, получив очередной мат, остановил часы и смешал фигуры.
— Озверел ты, что ли? Опять со Светкой поругался?
— Во-первых, не поругался, а поссорился, — невозмутимо сказал Ольф, заново расставляя фигуры. — Ругаются мужики, алкоголики и домоуправы, а интеллигенты, тем более кандидаты наук, только ссорятся. О докторах я уже не говорю, те вообще выясняют отношения почтительным шепотом. Особенно Шумилов. А во-вторых, — почему «опять»? Тебе кажется, что мы слишком часто ссоримся?
— По-моему, не так уж и редко, если судить по вашим физиономиям.
— Можно подумать, что вы с Асей совсем не ссоритесь.
— В том-то и дело, что нет.
— Ты серьезно?
— Да.
— Почему?
— Что «почему»?
— Почему не ссоритесь?
— Не знаю.
— Скверно… Какой счет?
— Двенадцать — ноль.
— Давай еще сгоняем, авось какую-нибудь хилую половинку и заработаешь.
— Да иди ты… А что скверно — что не знаю или что не ссоримся?
— И то и другое… Давай-давай, садись, ставь.
— Ладно, только последнюю… Ты что, всерьез думаешь, что муж и жена должны ссориться?
— Обязаны. — Ольф со стуком перевел часы. — Не ссорятся только люди идеальные или ненормальные. Впрочем, это почти одно и то же.
— Есть еще третий вариант.
— Какой?
— Когда муж и жена равнодушны друг к другу. Не совсем, конечно, но более или менее.
— У вас не тот вариант.
— Надеюсь.
— У тебя конь висит… Что значит «надеюсь»?.. — Ольф внимательно посмотрел на меня и спросил: — Кстати, ты уже наметил, кого посылать в Новосибирск?
— Еще нет.
В Новосибирске была группа, работавшая над сравнительно близкой нам темой, и мы поддерживали с ней постоянную связь — все время приходилось следить, чтобы не залезть на чужую территорию. Однажды я уже ненадолго летал в Новосибирск. А после эксперимента, чем бы он ни закончился, предстояло основательно увязать все результаты. Я уже решил, что сначала поедет кто-то из ребят, скорее всего Савин или Воронов, а потом, если нужно будет, полечу сам. И вот Ольф сказал мне:
— Знаешь что, давай-ка я поеду туда.
— Но ведь там работы месяца на два.
— Вот и хорошо.
— А как на это Светлана посмотрит?
— Отрицательно, — спокойно сказал Ольф.
— Вы же собирались вместе поехать в отпуск.
— Поедем позже.
— Зачем тебе это нужно?
— Значит, нужно.
— Что, так плохо у вас?
Ольф закурил и, разглядывая меня так, словно я был каким-то недоразвитым эмбрионом, спросил:
— Слушай, Матильда, уж не решил ли ты, что мне крупно не повезло в семейной жизни? Только честно.
— Иногда мне кажется, что да.
— Так вот пусть тебе не кажется. И уж если говорить прямо, иногда мне кажется, — с нажимом сказал Ольф, — что у вас с Асей куда менее благополучно, чем у нас, несмотря на всю вашу внешнюю идиллию и наши ссоры.
Его слова неожиданно сильно задели меня. Ольф, видимо, заметил это и примирительно сказал:
— Извини. Если тебе неприятно — не будем говорить об этом.
— Ну почему же, — не слишком уверенно сказал я. — Просто не понимаю, с чего это пришло тебе в голову.
— Ничего конкретного, если не считать, что я довольно хорошо знаю тебя. И вижу кое-что, чего другие не видят.
— Что именно?
Ольф помолчал и уклончиво сказал:
— Об этом потом, сначала я объясню, почему мне нужно уехать. Вовсе не потому, что у нас так плохо складываются отношения, как ты думаешь. Просто иногда полезно ненадолго разъехаться, а то слишком уж… привыкаешь ко всему. Но из этого вовсе не следует, что мы надоели… или разлюбили друг друга, — неловко сказал Ольф. — Хотя сейчас понятие «любовь», естественно, выглядит несколько иначе, чем в первый год нашей жизни.
— Естественно?
— Вот именно. Мы почему-то ни разу толком не говорили об этом, и зря, наверно…
Ольф так внимательно смотрел на меня, что я понял: к этому разговору он готовился давно и беспокоят его действительно не свои семейные дела, а именно мои.
— Значит, ты считаешь, что как раз у тебя все нормально, а у меня нет?
— Не совсем так… Но я знаю, когда и что у нас не ладится и во что это может вылиться… И что надо делать. А ты, похоже, не знаешь.
— Вот как… И ты решил поучить меня уму-разуму…
— Если тебе не хочется говорить об этом — давай не будем.
Мне действительно не хотелось заводить этот разговор, но интонация Ольфа насторожила меня. Кажется, он и в самом деле считал, что мои дела неважны. Открытие не слишком приятное…
— Ну что ж, — не сразу сказал я, — давай поговорим… Почему ты думаешь, что у нас с Асей… не все ладно?
— Я не знаю, Димыч. Я уже говорил, что никаких конкретных доказательств у меня нет — внешне ваши отношения выглядят идеально. Но даже это меня настораживает. А главное — у меня часто бывает ощущение, что ты… не очень-то счастлив. И что дело здесь именно в ваших с Асей отношениях. Ваша идеальная, архимодерновая семья, с полным доверяем друг к другу, без всяких намеков на ревность, с почти абсолютной самостоятельностью каждого из вас — это вовсе не семья. У вас, мне кажется, нет того самого главного, что должно связывать любящих друг друга людей…
— Что ты имеешь в виду? Детей?
— Не только, хотя это, я думаю, главное.
— Значит, дети — это и есть то самое главное, что связывает все семьи?
— Я этого не сказал. Но, по-видимому, без детей семья теряет половину смысла. Я думаю, рано или поздно семья без детей… — Ольф замялся, подыскивая слово, и твердо закончил: — превращается просто в сожительство.
— Даже так…
— Я не знаю, как объяснить, Димыч. Я сам понял это только после рождения Игорька. И теперь я знаю, что какие бы неурядицы у нас ни случились, но главного, что связывает нас, и связывает очень прочно, я не сомневаюсь в этом, — они не затронут. И Светлана это тоже хорошо чувствует.
Я слушал Ольфа — лицо у него было очень серьезное, и то отвратительное чувство беспомощности, которое сегодня уже не раз приходило ко мне, снова овладело мной. И я даже не успел удивиться, что так ошибался в отношении Ольфа и Светланы, потому что тут же возник неприятный вопрос: в чем я еще ошибаюсь? На несколько секунд я совсем перестал слышать Ольфа, и вдруг словно издалека донесся его голос:
— …и вот что меня беспокоит — мне кажется, что ни ты, ни Ася не то что не понимаете, что вам надо менять свою жизнь, а… не видите необходимости в каких-то изменениях. Вы словно в каком-то промежуточном состоянии…
Я прямо-таки уставился на Ольфа, удивленный его проницательностью. «В промежуточном состоянии» — точнее вряд ли скажешь.
— Может быть, я и ошибаюсь, — Ольф смешался под моим взглядом, — или слишком упрощаю, но иначе я никак не могу объяснить, почему вы так долго не можете устроить свою жизнь.
А действительно, чем это еще можно объяснить?
Лицо Ольфа вдруг стало расплываться передо мной, голос зазвучал невнятно, а фигура его сделалась большой и бесформенной. Я испугался этого непонятного помрачения, резко дернулся в кресле и увидел, как быстро и бесшумно поднялась эта большая фигура, и рука Ольфа крепко ухватила меня за плечо.
— Да что с тобой?
Громкий, встревоженный голос Ольфа неприятно ударил в уши, я чувствовал, как все мое лицо безудержно кривится в какой-то отвратительной гримасе, и взялся за него руками, сжал ладонями виски, ломившиеся от большой, во всю голову, тяжелой боли.
— А ну-ка давай в постель, — тихо сказал Ольф и, обняв меня за плечи, легко поднял из кресла и отвел на диван. Он принес из спальни подушку, укрыл меня одеялом и спросил: — Где у тебя снотворное?
Я молча показал ему на столик, он нашел таблетки и принес воды. Я выпил две таблетки и отвернулся к стене. Ольф спросил:
— Может, позвать Жанну?
«Почему Жанну?» — подумал я и сказал:
— Нет.
— Ну что, Матильда, сгоняем в блиц?
— Давай.
Ольф играл гораздо лучше меня и, как правило, давал мне минуту форы. На таких условиях я обычно с трудом выигрывал у него одну партию из трех. У Ольфа была одна странная особенность — чем хуже у него было настроение, тем сильнее он играл. Сегодня, если судить по счету — через полчаса он был уже шесть — ноль в его пользу, — Ольф был настроен, как никогда, скверно. Выиграв восьмую партию, он молча добавил мне еще минуту, но и это ничего не изменило — я проиграл еще четыре партии и, получив очередной мат, остановил часы и смешал фигуры.
— Озверел ты, что ли? Опять со Светкой поругался?
— Во-первых, не поругался, а поссорился, — невозмутимо сказал Ольф, заново расставляя фигуры. — Ругаются мужики, алкоголики и домоуправы, а интеллигенты, тем более кандидаты наук, только ссорятся. О докторах я уже не говорю, те вообще выясняют отношения почтительным шепотом. Особенно Шумилов. А во-вторых, — почему «опять»? Тебе кажется, что мы слишком часто ссоримся?
— По-моему, не так уж и редко, если судить по вашим физиономиям.
— Можно подумать, что вы с Асей совсем не ссоритесь.
— В том-то и дело, что нет.
— Ты серьезно?
— Да.
— Почему?
— Что «почему»?
— Почему не ссоритесь?
— Не знаю.
— Скверно… Какой счет?
— Двенадцать — ноль.
— Давай еще сгоняем, авось какую-нибудь хилую половинку и заработаешь.
— Да иди ты… А что скверно — что не знаю или что не ссоримся?
— И то и другое… Давай-давай, садись, ставь.
— Ладно, только последнюю… Ты что, всерьез думаешь, что муж и жена должны ссориться?
— Обязаны. — Ольф со стуком перевел часы. — Не ссорятся только люди идеальные или ненормальные. Впрочем, это почти одно и то же.
— Есть еще третий вариант.
— Какой?
— Когда муж и жена равнодушны друг к другу. Не совсем, конечно, но более или менее.
— У вас не тот вариант.
— Надеюсь.
— У тебя конь висит… Что значит «надеюсь»?.. — Ольф внимательно посмотрел на меня и спросил: — Кстати, ты уже наметил, кого посылать в Новосибирск?
— Еще нет.
В Новосибирске была группа, работавшая над сравнительно близкой нам темой, и мы поддерживали с ней постоянную связь — все время приходилось следить, чтобы не залезть на чужую территорию. Однажды я уже ненадолго летал в Новосибирск. А после эксперимента, чем бы он ни закончился, предстояло основательно увязать все результаты. Я уже решил, что сначала поедет кто-то из ребят, скорее всего Савин или Воронов, а потом, если нужно будет, полечу сам. И вот Ольф сказал мне:
— Знаешь что, давай-ка я поеду туда.
— Но ведь там работы месяца на два.
— Вот и хорошо.
— А как на это Светлана посмотрит?
— Отрицательно, — спокойно сказал Ольф.
— Вы же собирались вместе поехать в отпуск.
— Поедем позже.
— Зачем тебе это нужно?
— Значит, нужно.
— Что, так плохо у вас?
Ольф закурил и, разглядывая меня так, словно я был каким-то недоразвитым эмбрионом, спросил:
— Слушай, Матильда, уж не решил ли ты, что мне крупно не повезло в семейной жизни? Только честно.
— Иногда мне кажется, что да.
— Так вот пусть тебе не кажется. И уж если говорить прямо, иногда мне кажется, — с нажимом сказал Ольф, — что у вас с Асей куда менее благополучно, чем у нас, несмотря на всю вашу внешнюю идиллию и наши ссоры.
Его слова неожиданно сильно задели меня. Ольф, видимо, заметил это и примирительно сказал:
— Извини. Если тебе неприятно — не будем говорить об этом.
— Ну почему же, — не слишком уверенно сказал я. — Просто не понимаю, с чего это пришло тебе в голову.
— Ничего конкретного, если не считать, что я довольно хорошо знаю тебя. И вижу кое-что, чего другие не видят.
— Что именно?
Ольф помолчал и уклончиво сказал:
— Об этом потом, сначала я объясню, почему мне нужно уехать. Вовсе не потому, что у нас так плохо складываются отношения, как ты думаешь. Просто иногда полезно ненадолго разъехаться, а то слишком уж… привыкаешь ко всему. Но из этого вовсе не следует, что мы надоели… или разлюбили друг друга, — неловко сказал Ольф. — Хотя сейчас понятие «любовь», естественно, выглядит несколько иначе, чем в первый год нашей жизни.
— Естественно?
— Вот именно. Мы почему-то ни разу толком не говорили об этом, и зря, наверно…
Ольф так внимательно смотрел на меня, что я понял: к этому разговору он готовился давно и беспокоят его действительно не свои семейные дела, а именно мои.
— Значит, ты считаешь, что как раз у тебя все нормально, а у меня нет?
— Не совсем так… Но я знаю, когда и что у нас не ладится и во что это может вылиться… И что надо делать. А ты, похоже, не знаешь.
— Вот как… И ты решил поучить меня уму-разуму…
— Если тебе не хочется говорить об этом — давай не будем.
Мне действительно не хотелось заводить этот разговор, но интонация Ольфа насторожила меня. Кажется, он и в самом деле считал, что мои дела неважны. Открытие не слишком приятное…
— Ну что ж, — не сразу сказал я, — давай поговорим… Почему ты думаешь, что у нас с Асей… не все ладно?
— Я не знаю, Димыч. Я уже говорил, что никаких конкретных доказательств у меня нет — внешне ваши отношения выглядят идеально. Но даже это меня настораживает. А главное — у меня часто бывает ощущение, что ты… не очень-то счастлив. И что дело здесь именно в ваших с Асей отношениях. Ваша идеальная, архимодерновая семья, с полным доверяем друг к другу, без всяких намеков на ревность, с почти абсолютной самостоятельностью каждого из вас — это вовсе не семья. У вас, мне кажется, нет того самого главного, что должно связывать любящих друг друга людей…
— Что ты имеешь в виду? Детей?
— Не только, хотя это, я думаю, главное.
— Значит, дети — это и есть то самое главное, что связывает все семьи?
— Я этого не сказал. Но, по-видимому, без детей семья теряет половину смысла. Я думаю, рано или поздно семья без детей… — Ольф замялся, подыскивая слово, и твердо закончил: — превращается просто в сожительство.
— Даже так…
— Я не знаю, как объяснить, Димыч. Я сам понял это только после рождения Игорька. И теперь я знаю, что какие бы неурядицы у нас ни случились, но главного, что связывает нас, и связывает очень прочно, я не сомневаюсь в этом, — они не затронут. И Светлана это тоже хорошо чувствует.
Я слушал Ольфа — лицо у него было очень серьезное, и то отвратительное чувство беспомощности, которое сегодня уже не раз приходило ко мне, снова овладело мной. И я даже не успел удивиться, что так ошибался в отношении Ольфа и Светланы, потому что тут же возник неприятный вопрос: в чем я еще ошибаюсь? На несколько секунд я совсем перестал слышать Ольфа, и вдруг словно издалека донесся его голос:
— …и вот что меня беспокоит — мне кажется, что ни ты, ни Ася не то что не понимаете, что вам надо менять свою жизнь, а… не видите необходимости в каких-то изменениях. Вы словно в каком-то промежуточном состоянии…
Я прямо-таки уставился на Ольфа, удивленный его проницательностью. «В промежуточном состоянии» — точнее вряд ли скажешь.
— Может быть, я и ошибаюсь, — Ольф смешался под моим взглядом, — или слишком упрощаю, но иначе я никак не могу объяснить, почему вы так долго не можете устроить свою жизнь.
А действительно, чем это еще можно объяснить?
Лицо Ольфа вдруг стало расплываться передо мной, голос зазвучал невнятно, а фигура его сделалась большой и бесформенной. Я испугался этого непонятного помрачения, резко дернулся в кресле и увидел, как быстро и бесшумно поднялась эта большая фигура, и рука Ольфа крепко ухватила меня за плечо.
— Да что с тобой?
Громкий, встревоженный голос Ольфа неприятно ударил в уши, я чувствовал, как все мое лицо безудержно кривится в какой-то отвратительной гримасе, и взялся за него руками, сжал ладонями виски, ломившиеся от большой, во всю голову, тяжелой боли.
— А ну-ка давай в постель, — тихо сказал Ольф и, обняв меня за плечи, легко поднял из кресла и отвел на диван. Он принес из спальни подушку, укрыл меня одеялом и спросил: — Где у тебя снотворное?
Я молча показал ему на столик, он нашел таблетки и принес воды. Я выпил две таблетки и отвернулся к стене. Ольф спросил:
— Может, позвать Жанну?
«Почему Жанну?» — подумал я и сказал:
— Нет.
50
Через восемь лет после бабкиного предсказания о том, что хлебнет она горя с такой красотой, приснилась Жанне пустыня — белая, горячая, жутко проваливающаяся под ее слабыми ногами. Жанна шла по ней в какую-то невидимую бесконечность, по колено увязая в песке, и его жесткие струйки больно царапали влажную кожу, стекая при каждом ее шаге на землю, торопясь соединиться с ней. Куда и зачем шла она, Жанна не знала, но что-то подсказывало ей, что надо идти, нельзя остановиться даже на минуту, иначе песчаное море тут же поглотит ее. И вдруг заметила она, что идет совсем голая, и краска стыда опалила ее, и Жанна сразу остановилась, плотно сдвинула ноги и согнулась, закрывая руками грудь. И стала медленно проваливаться в вязкую горячую глубь земли. Она беспомощно огляделась и увидела, что никого нет кругом и не от кого скрывать свою наготу, — только огромное солнечное око равнодушно смотрело на нее с раскаленного белого неба. И она выпрямилась, торопливо выдернула из песка ноги и снова пошла все быстрее и быстрее. И снова стало ей страшно — уже очень долго шла она, а все никого не было впереди, и уже не думала она о своей наготе, лишь бы встретить кого-нибудь, быть вместе с людьми, они оденут, успокоят ее, избавят от страха и одиночества.
Чем кончился сон, она потом никак не могла вспомнить. Когда проснулась, матово белела за окнами ленинградская ночь, тонко звенела тишина пустой квартиры — родители уехали в отпуск, и первая радость пробуждения от кошмарного сна сменилась страхом, почти таким же сильным, как только что пережитый во сне. Страшили ее серые невесомые тени, плотно приросшие к мебели, непонятные тихие шорохи в трубах отопления, короткий вскрик гудка за стенами дома, пугала сумеречная, осязаемая плоть квартиры, ее тишина и пустота.
Путаясь в скомканных простынях, Жанна торопливо вскочила с постели, подбежала к выключателю и, радуясь его знакомому сухому стуку, облегченно зажмурилась от брызнувшего в глаза света. Потом села на постель, почти весело оглядела уютную комнату, беззлобно ругнула белую ночь — забыла задернуть штору, вот и приснилась всякая чертовщина… Но прошла спокойная минута, и прежняя тревога овладела ею. И оттого, что такого прежде не случалось с ней и, главное, совершенно неясны были причины внезапно возникшей тревоги, — это случившееся представлялось ей все более зловещим, имевшим какой-то темный, непонятный ей смысл. И, догадываясь о том, что самой ей не справиться с этой тревогой, надо идти куда-то, к какому-то близкому человеку, она оделась и по темной страшной лестнице выбежала на улицу, быстро пошла в пустоту ночного города. Шла она к человеку, которого, казалось ей, любила как никого в жизни, чьей женой готовилась стать.
Она пришла к нему в третьем часу, увидела, как в радостном изумлении округлились его глаза, — и Жанна, прижавшись лицом к его широкой надежной груди, заплакала тихими радостными слезами. Он усадил ее в кресло, кинулся ставить чай и потом почти не отходил от нее, ласково успокаивал. И Жанне казалось, что он все понял — и ее тревогу (а может быть, и ее причину?), и то, почему она среди ночи пришла к нему, — и хорошо ей стало под защитой этого сильного человека, приятно было думать о том, что она скоро выйдет за него замуж. Последней близости между ними не было, и она не раз с благодарностью отмечала его деликатное поведение.
И вдруг заметила Жанна, что пальцы, гладившие ее плечо, подрагивают от нетерпения, а в глазах появился до отвращения знакомый блеск. Этот блеск преследовал ее уже много лет — на улице, в автобусе, в университетских коридорах, особенно на пляже, у него были разные оттенки, но суть всегда одна. И в первые годы расцвета своей красоты этот непонятный блеск радовал Жанну, она пьянела под взглядами толпы, они лишний раз доказывали, что она не такая, как все, она — лучше, красивее, чем все.
Давно прошло то блаженное время, давно уже этот блеск не вызывал ничего, кроме раздражения и желания поскорее уйти с людских глаз… Но сейчас — куда ей было идти? А его пальцы становились все решительнее, они гладили ее шею, Жанна чувствовала на затылке прикосновение его губ. «Да разве за тем я пришла к тебе?» — хотелось крикнуть ей. Но она промолчала и закрыла глаза. Почему? А что оставалось ей делать? Сопротивляться, просить о чем-то, но зачем? Он такой же, как и все, только и всего. И ему прежде всего нужна ее красота, ее тело… И Жанна покорно отдалась ему, а он, кажется, даже не заметил, что она никак не ответила на его ласки, или не придал этому значения. Потом, когда он, спокойный и умиротворенный, лежал рядом с ней, она сбоку поглядела на него. Довольное лицо победителя, с честью вышедшего из неожиданных обстоятельств. Жанна встала и начала одеваться.
— Ты куда? — спросил он.
— Домой.
— Домой? — удивился он. — Зачем? Утром уйдешь.
— Да нет уж…
И хотя в комнате было светло, Жанна вдруг включила яркую шестирожковую люстру — почему-то захотелось рассмотреть его лицо. Он закрыл глаза ладонью и недовольно сказал:
— Зачем? Потуши.
Жанна выключила свет и со спокойной иронией сказала:
— А ты, оказывается, парень не промах…
И только тут он понял, что она действительно уходит.
Потом были удручающе глупые и пошлые попытки примирения. Жанна ничего не хотела объяснять ему, довольно грубо сказала, чтобы он оставил ее в покое, но он еще долго умолял простить его, за что — он и сам не понимал, она видела, что никакой вины за собой он не чувствует и говорит «прости» только потому, что так принято говорить, звонил, подкарауливал на улице. А закончилось все тем, что он, разозлившись, угрюмо сказал:
— Да чего ты бесишься, я не понимаю? Ладно, если бы я первый у тебя был, а то…
Жанна от изумления даже рот раскрыла — и расхохоталась. Смеялась долго, до слез, успокаивалась было, но стоило взглянуть на его растерянное, удивительно глупое лицо, и приступ смеха возобновлялся. Наконец, отсмеявшись, она вытерла слезы и со вздохом сказала:
— Господи, какой же ты дурак… И за такого… я чуть не вышла замуж. Нет, все-таки есть на свете провидение…
Больше он не приходил.
После этого краха Жанна еще долго не могла прийти в себя.
Потом был у нее еще кто-то, кого она уже почти не помнила.
А потом ее как-то увидел Шумилов. Действовал он не очень оригинально и уже через неделю предложил ей выйти за него замуж. Она уехала с ним в Долинск, но выйти замуж отказалась наотрез. Сказала:
— Так буду с тобой жить, а замуж… — И она покачала головой: — Нет…
Шумилов настаивал, но не очень решительно. И это тоже нравилось Жанне — за четыре года совместной жизни ей не приходилось тратить много усилий, чтобы настоять на своем. Ее «нет» всегда означало «нет».
Жанна не скрывала от Шумилова, что не любит его, но не говорила ему, если он сам не принуждал «ее к этому. А в первый год жизни в Долинске такие минуты, когда ей приходилось это говорить, нет-нет да и случались. Тогда Шумилов молча наклонял голову и прикрывал глаза. „Как страус“, — однажды с жалостью подумала Жанна. Но потом Шумилов научился избегать таких минут — и как будто все больше боялся ее. То есть не ее, конечно, а того, что Жанна оставит его.
Жизнь продолжалась внешне спокойная, но оба ждали чего-то. Шумилов ждал, когда переменится отношение Жанны и она полюбит его, иного он ждать не мог и, кажется, избегал даже думать о возможности какого-то другого решения, а Жанна ждала даже не того, что полюбит кого-то, а что произойдут какие-то события, появятся какие-то люди и так или иначе повернется ее неопределенная жизнь.
А потом появился Дмитрий. Жанна долго не обращала на него внимания — такой же, как и все, самый обыкновенный, ничем не примечательный человек, и так же, как все, смотрел на нее при первой встрече. («Почти так же», — подумает она потом, год спустя.) Ольф с его хохмами и яркой речью казался ей гораздо интереснее. Вот только положение, которое заняли в группе Дмитрий и Ольф, представлялось не совсем обыкновенным, и Жанна как-то спросила Шумилова: неужели их работа настолько значительна, что он позволяет им заниматься ею в ущерб своей собственной?
— Ну почему же в ущерб, — уклонился от прямого ответа Шумилов. — Они Ведь и нам помогают.
— Но ведь только помогают, а в основном заняты своими делами.
— Они давно этим занимаются, еще с университета. Пусть заканчивают. Алексей говорит, что это стоящая работа. Они и в самом деле способные ребята.
Жанна не стала больше допрашивать его, она знала, как много значит для Шумилова мнение Дубровина.
А потом было это неожиданное предложение Дмитрия, озадачившее Жанну. Удивило ее, что Дмитрий считает совершенно естественным, что она может быть заодно с ним. И когда он сказал, что дело вовсе не в Шумилове, а в работе, она не сразу поняла его. Это был какой-то другой взгляд на мир, до сих пор неизвестный ей. Жанне непривычно было думать, что работа, какие-то абстрактные идеи — нечто такое, что не должно зависеть от личных отношений, чьих-то симпатий и антипатий. До сих пор работа для Жанны была чем-то вполне обыкновенным, и ни разу еще не случалось, чтобы она вырастала в какую-то проблему, которая могла заслонить все. Она получала задания, выполняла их, и, хотя порой ей казалось, что кое-что можно сделать по-другому, что-то изменить, она никогда не настаивала на своем. Она считала естественным и даже необходимым, что кто-то руководит ею. Привычная и естественная система отношений. И Жанне даже в голову не приходило, что в этой системе можно — и нужно — что-то менять.
И вдруг появился человек, который невозмутимо объявляет, что эта система отношений неприемлема. И он настолько уверен в своей правоте, что даже не находит нужным доказывать ее. И вот эта-то убежденность больше всего и поразила тогда Жанну.
Она быстро убедилась в том, насколько основательны возражения Дмитрия против работы Шумилова. Но не это заставило ее согласиться с ним. В конце концов, за этими возражениями тогда еще не стояло ничего конкретного, не видно было того пути, по которому в дальнейшем пошла их работа. Потом Жанна признавалась Дмитрию, что сначала она просто не верила, что им удастся что-то сделать.
— Почему же ты согласилась работать с нами? — удивился Дмитрий.
Жанна промолчала. Она все равно не сумела бы объяснить. Ведь Дмитрий так давно жил в другой системе отношений, что просто не понял бы ее сомнений. А Жанна только начинала жить по новым для нее законам, и многое пугало ее. И не сразу решилась она пойти против Шумилова. И все-таки пошла, заранее готовясь к неудаче, потому что дорога с Шумиловым ясно просматривалась чуть ли не до самого конца: еще год-два спокойной работы — и благополучное завершение темы. Не бог весть что, конечно, — Шумилов и сам не питал иллюзий на этот счет, — но все же нечто существенное. Не хуже, чем у других. А для нее лично — кандидатская степень. А потом другая подобная работа — еще на несколько лет. Не слишком значительная, не слишком рискованная. Какая-то доля риска, конечно, оставалась бы — в науке совсем без этого нельзя, но шансы на успех максимальные. Жанна достаточно хорошо знала Шумилова, чтобы понимать — других тем он не возьмет, разве что по ошибке. Но даже если такая ошибка и случится, Шумилов все равно, вольно или невольно, любую значительную и рискованную идею подгонит под свой рост, под свои возможности, как, в сущности, и случилось с идеей Дубровина. И вряд ли стоит его упрекать за это. Мир — и наука тоже, конечно, — бесконечно велик и разнообразен, и единственная возможность безболезненно жить в нем — это мерить его своей меркой, иначе неизбежна катастрофа.
До сих пор ее мерка — в работе, по крайней мере, — была частью мерки Шумилова. Но и их личные отношения в конечном итоге тоже определялись этими мерками. А Жанна не хотела больше ни этих отношений, ни куцых мерок Шумилова. И она согласилась работать с Дмитрием.
Последовавшие вскоре события и оказались тем, что изменило ее жизнь.
Чем кончился сон, она потом никак не могла вспомнить. Когда проснулась, матово белела за окнами ленинградская ночь, тонко звенела тишина пустой квартиры — родители уехали в отпуск, и первая радость пробуждения от кошмарного сна сменилась страхом, почти таким же сильным, как только что пережитый во сне. Страшили ее серые невесомые тени, плотно приросшие к мебели, непонятные тихие шорохи в трубах отопления, короткий вскрик гудка за стенами дома, пугала сумеречная, осязаемая плоть квартиры, ее тишина и пустота.
Путаясь в скомканных простынях, Жанна торопливо вскочила с постели, подбежала к выключателю и, радуясь его знакомому сухому стуку, облегченно зажмурилась от брызнувшего в глаза света. Потом села на постель, почти весело оглядела уютную комнату, беззлобно ругнула белую ночь — забыла задернуть штору, вот и приснилась всякая чертовщина… Но прошла спокойная минута, и прежняя тревога овладела ею. И оттого, что такого прежде не случалось с ней и, главное, совершенно неясны были причины внезапно возникшей тревоги, — это случившееся представлялось ей все более зловещим, имевшим какой-то темный, непонятный ей смысл. И, догадываясь о том, что самой ей не справиться с этой тревогой, надо идти куда-то, к какому-то близкому человеку, она оделась и по темной страшной лестнице выбежала на улицу, быстро пошла в пустоту ночного города. Шла она к человеку, которого, казалось ей, любила как никого в жизни, чьей женой готовилась стать.
Она пришла к нему в третьем часу, увидела, как в радостном изумлении округлились его глаза, — и Жанна, прижавшись лицом к его широкой надежной груди, заплакала тихими радостными слезами. Он усадил ее в кресло, кинулся ставить чай и потом почти не отходил от нее, ласково успокаивал. И Жанне казалось, что он все понял — и ее тревогу (а может быть, и ее причину?), и то, почему она среди ночи пришла к нему, — и хорошо ей стало под защитой этого сильного человека, приятно было думать о том, что она скоро выйдет за него замуж. Последней близости между ними не было, и она не раз с благодарностью отмечала его деликатное поведение.
И вдруг заметила Жанна, что пальцы, гладившие ее плечо, подрагивают от нетерпения, а в глазах появился до отвращения знакомый блеск. Этот блеск преследовал ее уже много лет — на улице, в автобусе, в университетских коридорах, особенно на пляже, у него были разные оттенки, но суть всегда одна. И в первые годы расцвета своей красоты этот непонятный блеск радовал Жанну, она пьянела под взглядами толпы, они лишний раз доказывали, что она не такая, как все, она — лучше, красивее, чем все.
Давно прошло то блаженное время, давно уже этот блеск не вызывал ничего, кроме раздражения и желания поскорее уйти с людских глаз… Но сейчас — куда ей было идти? А его пальцы становились все решительнее, они гладили ее шею, Жанна чувствовала на затылке прикосновение его губ. «Да разве за тем я пришла к тебе?» — хотелось крикнуть ей. Но она промолчала и закрыла глаза. Почему? А что оставалось ей делать? Сопротивляться, просить о чем-то, но зачем? Он такой же, как и все, только и всего. И ему прежде всего нужна ее красота, ее тело… И Жанна покорно отдалась ему, а он, кажется, даже не заметил, что она никак не ответила на его ласки, или не придал этому значения. Потом, когда он, спокойный и умиротворенный, лежал рядом с ней, она сбоку поглядела на него. Довольное лицо победителя, с честью вышедшего из неожиданных обстоятельств. Жанна встала и начала одеваться.
— Ты куда? — спросил он.
— Домой.
— Домой? — удивился он. — Зачем? Утром уйдешь.
— Да нет уж…
И хотя в комнате было светло, Жанна вдруг включила яркую шестирожковую люстру — почему-то захотелось рассмотреть его лицо. Он закрыл глаза ладонью и недовольно сказал:
— Зачем? Потуши.
Жанна выключила свет и со спокойной иронией сказала:
— А ты, оказывается, парень не промах…
И только тут он понял, что она действительно уходит.
Потом были удручающе глупые и пошлые попытки примирения. Жанна ничего не хотела объяснять ему, довольно грубо сказала, чтобы он оставил ее в покое, но он еще долго умолял простить его, за что — он и сам не понимал, она видела, что никакой вины за собой он не чувствует и говорит «прости» только потому, что так принято говорить, звонил, подкарауливал на улице. А закончилось все тем, что он, разозлившись, угрюмо сказал:
— Да чего ты бесишься, я не понимаю? Ладно, если бы я первый у тебя был, а то…
Жанна от изумления даже рот раскрыла — и расхохоталась. Смеялась долго, до слез, успокаивалась было, но стоило взглянуть на его растерянное, удивительно глупое лицо, и приступ смеха возобновлялся. Наконец, отсмеявшись, она вытерла слезы и со вздохом сказала:
— Господи, какой же ты дурак… И за такого… я чуть не вышла замуж. Нет, все-таки есть на свете провидение…
Больше он не приходил.
После этого краха Жанна еще долго не могла прийти в себя.
Потом был у нее еще кто-то, кого она уже почти не помнила.
А потом ее как-то увидел Шумилов. Действовал он не очень оригинально и уже через неделю предложил ей выйти за него замуж. Она уехала с ним в Долинск, но выйти замуж отказалась наотрез. Сказала:
— Так буду с тобой жить, а замуж… — И она покачала головой: — Нет…
Шумилов настаивал, но не очень решительно. И это тоже нравилось Жанне — за четыре года совместной жизни ей не приходилось тратить много усилий, чтобы настоять на своем. Ее «нет» всегда означало «нет».
Жанна не скрывала от Шумилова, что не любит его, но не говорила ему, если он сам не принуждал «ее к этому. А в первый год жизни в Долинске такие минуты, когда ей приходилось это говорить, нет-нет да и случались. Тогда Шумилов молча наклонял голову и прикрывал глаза. „Как страус“, — однажды с жалостью подумала Жанна. Но потом Шумилов научился избегать таких минут — и как будто все больше боялся ее. То есть не ее, конечно, а того, что Жанна оставит его.
Жизнь продолжалась внешне спокойная, но оба ждали чего-то. Шумилов ждал, когда переменится отношение Жанны и она полюбит его, иного он ждать не мог и, кажется, избегал даже думать о возможности какого-то другого решения, а Жанна ждала даже не того, что полюбит кого-то, а что произойдут какие-то события, появятся какие-то люди и так или иначе повернется ее неопределенная жизнь.
А потом появился Дмитрий. Жанна долго не обращала на него внимания — такой же, как и все, самый обыкновенный, ничем не примечательный человек, и так же, как все, смотрел на нее при первой встрече. («Почти так же», — подумает она потом, год спустя.) Ольф с его хохмами и яркой речью казался ей гораздо интереснее. Вот только положение, которое заняли в группе Дмитрий и Ольф, представлялось не совсем обыкновенным, и Жанна как-то спросила Шумилова: неужели их работа настолько значительна, что он позволяет им заниматься ею в ущерб своей собственной?
— Ну почему же в ущерб, — уклонился от прямого ответа Шумилов. — Они Ведь и нам помогают.
— Но ведь только помогают, а в основном заняты своими делами.
— Они давно этим занимаются, еще с университета. Пусть заканчивают. Алексей говорит, что это стоящая работа. Они и в самом деле способные ребята.
Жанна не стала больше допрашивать его, она знала, как много значит для Шумилова мнение Дубровина.
А потом было это неожиданное предложение Дмитрия, озадачившее Жанну. Удивило ее, что Дмитрий считает совершенно естественным, что она может быть заодно с ним. И когда он сказал, что дело вовсе не в Шумилове, а в работе, она не сразу поняла его. Это был какой-то другой взгляд на мир, до сих пор неизвестный ей. Жанне непривычно было думать, что работа, какие-то абстрактные идеи — нечто такое, что не должно зависеть от личных отношений, чьих-то симпатий и антипатий. До сих пор работа для Жанны была чем-то вполне обыкновенным, и ни разу еще не случалось, чтобы она вырастала в какую-то проблему, которая могла заслонить все. Она получала задания, выполняла их, и, хотя порой ей казалось, что кое-что можно сделать по-другому, что-то изменить, она никогда не настаивала на своем. Она считала естественным и даже необходимым, что кто-то руководит ею. Привычная и естественная система отношений. И Жанне даже в голову не приходило, что в этой системе можно — и нужно — что-то менять.
И вдруг появился человек, который невозмутимо объявляет, что эта система отношений неприемлема. И он настолько уверен в своей правоте, что даже не находит нужным доказывать ее. И вот эта-то убежденность больше всего и поразила тогда Жанну.
Она быстро убедилась в том, насколько основательны возражения Дмитрия против работы Шумилова. Но не это заставило ее согласиться с ним. В конце концов, за этими возражениями тогда еще не стояло ничего конкретного, не видно было того пути, по которому в дальнейшем пошла их работа. Потом Жанна признавалась Дмитрию, что сначала она просто не верила, что им удастся что-то сделать.
— Почему же ты согласилась работать с нами? — удивился Дмитрий.
Жанна промолчала. Она все равно не сумела бы объяснить. Ведь Дмитрий так давно жил в другой системе отношений, что просто не понял бы ее сомнений. А Жанна только начинала жить по новым для нее законам, и многое пугало ее. И не сразу решилась она пойти против Шумилова. И все-таки пошла, заранее готовясь к неудаче, потому что дорога с Шумиловым ясно просматривалась чуть ли не до самого конца: еще год-два спокойной работы — и благополучное завершение темы. Не бог весть что, конечно, — Шумилов и сам не питал иллюзий на этот счет, — но все же нечто существенное. Не хуже, чем у других. А для нее лично — кандидатская степень. А потом другая подобная работа — еще на несколько лет. Не слишком значительная, не слишком рискованная. Какая-то доля риска, конечно, оставалась бы — в науке совсем без этого нельзя, но шансы на успех максимальные. Жанна достаточно хорошо знала Шумилова, чтобы понимать — других тем он не возьмет, разве что по ошибке. Но даже если такая ошибка и случится, Шумилов все равно, вольно или невольно, любую значительную и рискованную идею подгонит под свой рост, под свои возможности, как, в сущности, и случилось с идеей Дубровина. И вряд ли стоит его упрекать за это. Мир — и наука тоже, конечно, — бесконечно велик и разнообразен, и единственная возможность безболезненно жить в нем — это мерить его своей меркой, иначе неизбежна катастрофа.
До сих пор ее мерка — в работе, по крайней мере, — была частью мерки Шумилова. Но и их личные отношения в конечном итоге тоже определялись этими мерками. А Жанна не хотела больше ни этих отношений, ни куцых мерок Шумилова. И она согласилась работать с Дмитрием.
Последовавшие вскоре события и оказались тем, что изменило ее жизнь.
51
Кто-то позвонил, Жанна механически отметила: два звонка, — значит, к ней. Нехотя поднялась, провела щеткой по волосам, открыла дверь. Ольф.
— Не разбудил?
— Нет. Проходи.
Ольф остановился на пороге, неуверенно посмотрел на нее.
— Проходи, — повторила Жанна.
— Да нет, я на минутку. Слушай, может, пойдешь к Диме, посидишь у него?
— А что такое?
— Да понимаешь, какое дело… Сидели мы с ним, спокойно разговаривали — и вдруг он побелел весь, даже как будто отключился на секунду…
— Как отключился? — испугалась Жанна.
— Ну как, обыкновенно. Да не пугайся ты, ничего страшного…
— Что же мы стоим? Надо врача вызвать.
— Не разбудил?
— Нет. Проходи.
Ольф остановился на пороге, неуверенно посмотрел на нее.
— Проходи, — повторила Жанна.
— Да нет, я на минутку. Слушай, может, пойдешь к Диме, посидишь у него?
— А что такое?
— Да понимаешь, какое дело… Сидели мы с ним, спокойно разговаривали — и вдруг он побелел весь, даже как будто отключился на секунду…
— Как отключился? — испугалась Жанна.
— Ну как, обыкновенно. Да не пугайся ты, ничего страшного…
— Что же мы стоим? Надо врача вызвать.