И тут я подумал, что даже в том, что мне сейчас приходится голодать и мерзнуть, есть свой смысл, и, может быть, немалый. Трудно, конечно, заранее с уверенностью сказать, каким будет этот фильм, но ведь известно, что де Сантис — большой, честный художник, и он постарается показать войну и трагедию своего народа так, что наверняка получится не просто обычный развлекательный фильм — посмотрел и тут же забыл, — а фильм-напоминание, фильм-предостережение, фильм прежде всего антивоенный и антифашистский… И в этом фильме будет частичка и моего труда — пусть частичка малая, незаметная, но она все же будет…
   Кто-то впереди дал команду трогаться. Я плотнее запахнул шинель и двинулся вместе со всеми мимо камеры.


9


   В комнате было темно, я включил настольную лампу, смотрел на часы — они показывали двадцать минут седьмого — и пытался сообразить, что сейчас — утро или вечер? Голова гудела от тяжелого сна, и я не сразу вспомнил, что была длинная холодная ночь. Я лег спать во втором часу дня, и сейчас, конечно, должен быть вечер.
   Я встал, быстро поужинал и взялся за работу.
   Я смотрел на листки, исписанные формулами и уравнениями. На одном из них была замысловатая роспись Ольфа. Может быть, здесь? Но ведь мы проверили тогда все, вплоть до самой ничтожной запятой… И все-таки где-то ошибка должна быть… Как мне не хватало сейчас Ольфа. С отсутствием Виктора я примирился давно, но сейчас вспомнил и его, и как мы работали тогда, позапрошлой зимой… Нам казалось, что наши дела так плохи, что хуже и быть не может. Третий месяц мы не могли сдвинуться с места. Все, что мы сделали до этого, казалось нелепым и бессмысленным — ведь дальше пути не было. Опять, в который уже раз, слышалось восклицание Ольфа: «Полцарства за идею!»
   Идея пришла, как всегда, неожиданно.
   — Ребята, — пробормотал я, еще не веря себе, — а ведь мы ослы и кретины…
   — А ты еще сомневался в этом? — спросил Ольф.
   Я сунул ему под нос кулак и продолжал:
   — Помнишь, что мы делали три дня назад? Когда мы писали лагранжиан пион-барионного взаимодействия…
   Ольф покрутил пальцем около виска. Я схватился за ручку. Потом Ольф говорил, что у меня дрожали руки. Наверное, так оно и было. Единственное, что я тогда чувствовал, — это страх. Я очень боялся, что то едва уловимое и почти бесформенное, еще не ясное до конца мне самому, окажется такой же дребеденью, как и все остальное. Я боялся, что все исчезнет прежде, чем я успею записать. И пока я расписывал лагранжиан, старался ни о чем не думать, кроме этого, и ничего не слышать.
   Ольф разочарованно протянул, глядя на мои записи:
   — А-а… Ну, это старая песенка, отсюда мы не выберемся еще тридцать лет и три года.
   — Подожди ты, Цицерон. Мы не заметили одну вещь. Дело в том, что здесь матрица Дирака относится к обычному пространству…
   — Ну и что?
   — А то, что тогда пионное поле должно описываться самодуальным антисимметричным тензором, — медленно, почтило складам сказал я.
   — Стоп! — сказал Ольф. — Повтори!
   Я повторил.
   — А из этого следует… — начал Ольф. — А ну-ка пиши дальше, а я сделаю то же самое. Витька, следи за ним.
   И он стал быстро писать. Я тоже продолжал свои выкладки и, когда закончил, перевернул лист. Я сидел, сцепив руки на коленях, и старался не смотреть на то, что пишет Ольф. Он наконец тоже закончил и спросил:
   — Ну?
   Я перевернул свой лист и положил рядом.
   Уравнения были одинаковыми, если не считать разницы в обозначениях. Витька свистнул и пробормотал:
   — Вот это финт, и я понимаю…
   Я почувствовал, что мое лицо расплывается в глупой торжествующей улыбке.
   — Это настолько хорошо, что даже не верится, — сказал Ольф.
   Чтобы окончательно убедиться в моей правоте, нам понадобилось еще два дня. И в эти два дня мы были сдержанны, сосредоточены и очень серьезны. Даже Ольф прекратил свои обычные хохмы. Мы уже научились не доверять самым очевидным и само собой разумеющимся вещам. Мы знали, что в новом уравнении, каким бы приблизительным и ориентировочным оно ни было, надо подвергать сомнению все. Потом, при детальной разработке и исследовании этого уравнения, мы наверняка еще не раз будем ошибаться и возвращаться назад, но сейчас ошибаться было нельзя. Пусть рушится постройка, но фундамент должен быть незыблем.
   Фундамент казался на редкость прочным и основательным. Было удивительное ощущение: после многих дней застоя и бесплодных попыток что-то сделать — наконец-то настоящая работа, какие-то осязаемые результаты, движение вперед, а не топтание на месте. Мы были уверены, что идем по правильному пути и нужно только время, чтобы получить что-то новое.
   Никогда мы не работали так много, как в те дни. Никогда не были такими дружными, такими внимательными друг к другу. Но снова наступило время, когда мы не знали, что делать дальше. Не стало прежней уверенности. Пришла усталость. И все-таки тогда было проще. А сейчас…
   Я все еще никак не мог смириться с тем, что остался один, и старался не думать о том, почему так получилось. О Викторе я уже давно не вспоминал, мы редко виделись. Но Ольф-то был рядом. И я совсем не думал про него, что он предатель. Да и Виктора я никогда не обвинял. Я понимал его. Я знал, что он когда-нибудь уйдет от нас. Он всегда чувствовал себя среди нас не совсем уверенно. За все время нашей совместной работы он не предложил ничего ценного, ни одной мало-мальски приличной идеи и очень мучился из-за этого. Даже ошибки у него были тривиальные. Но тут уж ничего нельзя было сделать. Он старался изо всех сил и работал не меньше нас, а у него ничего не получалось. Но Ольф — почему сдался он? Что происходит с ним? А что, если он прав? Тогда рано или поздно придет и моя очередь, спокойно подумал я. Тогда придется собрать все эти бумажки и спрятать куда-нибудь подальше, чтобы не попадались на глаза. И примириться с тем, что все это было напрасно. Интересно, что я тогда буду делать? Пойду играть в преферанс? Или — женюсь и буду почитывать детективы?
   Стоп, стоп. Не надо думать об этом, сказал я себе. Надо работать. Ведь еще ничего не решено. Я еще не использовал все возможности. Просто надо найти ошибку. Не может быть так, чтобы все оказалось неверным. Что-то обязательно должно остаться. Ведь так уже бывало. И не раз казалось, что это все — нет никакого выхода, надо все бросать и прикрывать лавочку. Но ведь до сих пор выход всегда находился. Только не надо отчаиваться. Ведь бросить никогда не поздно. А начинать потом будет намного труднее.
   И я работал до тех пор, пока от усталости не стали слипаться глаза.
   Было уже два часа. Ольф все еще не приходил.
   Я завел будильник и лег спать.


10


   Будильник звонил резко и долго, я медленно просыпался, вновь засыпая на какие-то доли секунды, и наконец проснулся совсем, потянулся к будильнику и нажал на кнопку, и тишина установилась такая полная и неподвижная, что зазвенело в ушах. Мне очень хотелось спать, и я сказал себе, что надо сразу же встать, иначе я опять засну. И вдруг подумал — а зачем вставать? Я посмотрел на стол. Опять работать? А кому, это нужно? Почему бы мне не послать все к черту?
   Я подумал об этом спокойно. Я не забыл вчерашних размышлений и своего решения драться до последнего. Но сейчас все это как-то не имело значения. Вчерашний день кончился — начинался новый.
   И я устроился поудобнее на постели и опять заснул.
   А когда открыл глаза и посмотрел на часы, было уже половина второго. Я проспал одиннадцать с половиной часов, но чувствовал себя разбитым. Тупая боль в голове и знакомое ощущение опустошенности, когда ничего не хочется — только лежать, и ни о чем не думать, и чтобы тебя оставили в покое.
   Кто-то постучал. Я не отозвался. У Ольфа есть ключ. А больше мне никого не хотелось видеть. Постучали еще раз, и я опять не отозвался. Голос Виктора неуверенно сказал:
   — Это я, Дима. Ты не спишь?
   Я встал и открыл ему.
   — Привет, — сказал Виктор. — Я не разбудил тебя?
   — Нет. Но, с вашего позволения, я опять лягу.
   Наверно, это прозвучало не очень-то любезно, потому что Виктор виновато сказал:
   — Я ненадолго. Просто зашел узнать, как дела. Давно ведь не виделись.
   Я неопределенно пожал плечами и неохотно ответил:
   — Дела как дела. Обыкновенно.
   И когда посмотрел на Виктора, мне вдруг стало жаль его. Он сидел сутулясь и как будто намеренно не смотрел ни на меня, ни на стол, где в беспорядке были разбросаны бумаги. А ему, вероятно, очень хотелось взглянуть на них — ведь это была и его работа.
   Вид у него был какой-то подавленный. Вряд ли ему живется так хорошо, как показалось Ольфу. Правда, одет он и в самом деле прилично, и физиономия заметно округлилась, — видимо, он давно уже забыл те времена, когда питался картошкой и килькой. Ему, наверно, тогда приходилось особенно туго — он весил под восемьдесят.
   Он наконец взглянул на меня и кивнул на стол:
   — Как работа?
   — Плохо, — сказал я.
   — А что такое?
   — Слишком долго рассказывать. В общем, мура всякая пошла. А ты занимаешься чем-нибудь?
   — Нет. Так только, на кафедре кое-что делаю.
   И опять наступило неловкое молчание. Виктору явно хотелось что-то сказать мне, но он не знал, как это сделать. Я спросил его о жене, он ответил, но видно было, что думает он о другом. И наконец он сказал:
   — Слушай, может быть, я чем-нибудь смогу помочь тебе?
   И он опять кивнул на стол.
   Я внимательно посмотрел на него. Для этого он и пришел? Виктор с надеждой смотрел на меня.
   — Нет, Витя, — тихо сказал я, — не стоит. Да и смысла в этом нет.
   Он опустил глаза:
   — Ну, смотри, тебе виднее.
   И мне опять стало жаль его. Я охотно принял бы его помощь, но в этом действительно не было смысла. Ведь прошло уже почти два года, как он бросил работать с нами, и тогда мы только начинали. Вряд ли он даже представляет, как далеко мы ушли с тех пор.
   Мы еще немного поговорили, и он собрался уходить. И, уже одевшись, сказал, как будто только что вспомнил:
   — Да, я захватил для тебя сигареты.
   И смущенно отвел глаза, и мне стало неловко за него — ведь он все время помнил, что надо оставить мне сигареты. Какими же чужими мы стали, если приходится прибегать к таким уловкам.
   — Спасибо, — сказал я.
   Он выложил сигареты и сказал:
   — Если тебе нужны деньги, я могу дать. У меня есть немного.
   И он робко посмотрел на меня. Ему очень хотелось, чтобы я взял у него деньги, и я сказал:
   — Давай, я как раз сижу без гроша.
   Он обрадовался, положил на стол пять рублей, и я опять сказал:
   — Спасибо.
   И вспомнил, что когда-то мы совсем не говорили друг другу «спасибо». Тогда это показалось бы нам просто смешным — все, что мы делали друг для друга, было естественным или просто необходимым.
   Виктор вопросительно посмотрел на меня и неуверенно сказал:
   — Ну, я пойду.
   Я поднялся и протянул ему руку:
   — Пока, Витя. Еще раз спасибо за сигареты и деньги. Они мне очень кстати. Заходи, не пропадай.
   Он кивнул и вышел, а я опять лег. И вспомнил, как уходил от нас Витька…
   Это было позапрошлым летом, после сессии. Мы остались в Москве и по-прежнему работали целыми днями. Лето стояло очень жаркое, и обычно мы вставали рано утром — в три, четыре часа, а днем отсыпались. Мы решили, что поработаем до августа, потом перехватим какой-нибудь калым — летом можно было неплохо подработать на стройках — и съездим в Прибалтику недели на две. Витьке явно не хотелось оставаться в Москве, но он безропотно согласился с нашим решением. Что-то неладное тогда творилось с ним. Он стал молчалив, раздражался при неудачах больше обычного, по вечерам куда-то исчезал, но утром неизменно приходил к нам — невыспавшийся и злой.
   И однажды он сорвался.
   Последние две недели мы занимались анализом специфической группы тензорных преобразований и проделали уже больше половины работы. И вот Ольф пришел из библиотеки и сказал:
   — Мальчики, есть отличный новенький велосипед.
   Это была его обычная манера выкладывать неприятные новости.
   — Ну? — хмуро спросил Витька. В этот день он был особенно не в духе.
   — Вся наша арифметика уже опубликована в прошлом году.
   — Где? — недоверчиво спросил Витька.
   Ольф сказал. Это был итальянский журнал.
   — Брось трепаться, — разозлился Витька. — Ты же ни хрена не смыслишь по-итальянски, как ты мог понять что-нибудь?
   — А тут и понимать нечего, — сказал Ольф. — Я случайно наткнулся на одну формулу, очень похожую на нашу. А сейчас Амадези перевел мне весь текст. Да и без перевода почти все ясно. Смотрите сами.
   Он раскрыл журнал и бросил его на стол.
   Действительно, уравнения были очень похожи на наши. А мы-то еще собирались написать об этом статью…
   Витька тупо смотрел на журнал, перевернул страницу и вдруг изо всей силы грохнул кулаком по столу и вскочил, отшвырнув стул ногой.
   — К чертовой матери! — заорал он таким диким голосом, что я невольно вздрогнул. — С меня хватит! Мы перерыли все американские и английские журналы за последние три года, прежде чем взяться за эту работу, а тут какой-то паршивенький итальянский журнальчик показывает нам язык! А если все, что мы сделали и собираемся сделать, тоже где-то опубликовано, что тогда? Может быть, прежде чем заняться физикой, нам надо стать полиглотами, а? Мало ли кто сейчас занимается физикой?
   И он с яростью посмотрел на нас.
   — Не ори, — холодно сказал Ольф. — Если понадобится, станем и полиглотами. И будем читать не только паршивенькие итальянские журнальчики, но и древнеирокезские тоже, если выяснится, что индейцы занимались физикой.
   Я поднял стул, попробовал его на прочность и пробормотал:
   — Я тоже когда-то был великим физиком, но зачем же стулья ломать?
   — Да пошел ты… — огрызнулся на меня Витька. — Мне твоя песенка давно известна. Может, ты еще скажешь, что нам повезло?
   — Да, скажу! — Я вдруг тоже заорал и отшвырнул стул. — Повезло, да еще как! Если бы Ольф не наткнулся на эту статью, мы бы еще две недели просидели над этой белибердой, да и то не было бы никакой уверенности, что все сделали правильно! А теперь стоит только свериться со статьей и идти дальше! И нечего делать из этого трагедию! Лучше будет наперед зарубить на носу, что паршивенькие итальянские журнальчики тоже надо иметь в виду!
   Мы еще что-то кричали, стоя друг против друга и размахивая руками. Ольф молча вышел из-за стола и поднял стул, который я отшвырнул к двери. Спинка у него почти совсем отошла. Ольф потянул ее на себя, спинка легко выскочила из пазов. Ольф кое-как приладил ее к сиденью, поставил стул позади Витьки и подмигнул мне. Я понял его и, продолжая кричать на Витьку — правда, чуть потише — стал потихоньку подталкивать его к стулу.
   Витька наткнулся на стул, оглянулся и сел на него и тут же грохнулся на пол, задрав ноги. Ольф с любопытством посмотрел на него. Витька чертыхнулся, потирая затылок.
   — Вот паразиты, — сказал он, немного остыв, и вытащил из-под себя обломки. — И так башка ни хрена не соображает, так вы еще последние мозги вышибить хотите.
   — Извини, — сказал Ольф. — Я не предполагал, что ты так основательно уляжешься, да еще во всю длину. Искренне сожалею, тем более что твоя светлая, умная головка нам еще понадобится, и не далее как сегодня.
   — Ну уж дудки! — вскипел Витька. — С меня хватит! Тем более, — передразнил он меня, — что, если верить вам, мы сэкономили целых две недели! — Он язвительно засмеялся. — Кто как, а я беру тайм-аут!
   Витька хлопнул дверью и вышел.
   Он пропадал где-то три дня. И ночью его тоже не было. А потом он пришел и встал в дверях.
   Мы даже не взглянули на него.
   — Ну? — сказал Витька. — Открыли что-нибудь гениальное?
   Ольф промолчал, только хмуро сдвинул брови, а я повернулся к Витьке. Он был пьян в доску и пристальным, немигающим взглядом смотрел на нас.
   — Только не сидите с прокурорским видом, — наконец сказал он и подошел к столу. — Обвинительные речи оставим на потом.
   Витька осторожно взял листок, который лежал передо мной, и медленно прочел:
   — «Согласно работам Джексона, Треймана и Уалда, дифференциальная вероятность распада поляризованного нейтрона определяется выражением… — И гнусавым, ехидным голоском стал читать уравнение: — Дэ-вэ, деленное на дэ-е-по-е дэ-омега-по-е дэ-омега-по-ню…
   Мы молчали и ждали, чем он кончит. Витька аккуратно положил передо мной листок и засмеялся.
   — Парни, — сказал он, — вообразите на минуточку, что один из этих джексонов, трейманов и уалдов чуть-чуть ошибся. Ну, скажем, вместо дэ-е-по-ню поставил дэ-е-по-кси… Я, конечно, того… немного преувеличиваю, но предположим на минуточку, что я прав, мог же кто-нибудь из них ошибиться? Может быть, в тот вечер Джексон был в плохом настроении или от Треймана ушла жена, да мало ли причин может быть… мог же ошибиться кто-нибудь из этих ориров, сардов, крюгеров, на которых вы ссылаетесь? Ведь в нашей работе десятки таких фамилий. А если поглубже копнуть, то и сотни… А ведь фамилии-то принадлежат человекам, которым, как известно, свойственно ошибаться. Но мыто исходим из того, что все эти формулы, уравнения, теоремы — стопроцентная истина, пересмотру и обжалованию не подлежащая… Нуте-с?
   И он с каким-то торжеством посмотрел на нас.
   — Дальше, — спокойно сказал Ольф.
   — А дальше то, что я говорю «пас». И вам советую сделать то же. Ничего у вас не получится. И кому все это нужно? Чего мы добьемся? Только угробим время и здоровье. Это же просто смешно. Мы же недоучки, дилетанты, кустари. И вообще надо быть круглым идиотом, чтобы заниматься релятивистской теорией. В ней же никто ни хрена не смыслит. Одни сплошные гипотезы и предположения. И вы всерьез уверены, что выберетесь из этого болота сухими, да еще и откроете что-нибудь? Беретесь соревноваться с Ландау, Понтекорво, Гелл-Манном, Швингером? Может быть, вы и Эйнштейна возьметесь опровергать?
   — Если понадобится — почему бы нет, — сказал Ольф.
   Витька смотрел на нас.
   — У тебя еще что-нибудь есть? — спросил Ольф.
   — Да, — не сразу сказал Витька. — Я женюсь.
   — Это на ком же? — безразлично поинтересовался я.
   — На Тане.
   — Тогда тебе надо говорить — не женюсь, а выхожу замуж, — сказал Ольф. — И ты уже предложил ей руку и сердце? Тебе ответили согласием? Назначили день свадьбы?
   Витька молчал.
   — Что, начинаешь устраивать свое будущее? — продолжал Ольф. — Московской прописки захотелось? Приличной жратвы?
   Витька молчал.
   Ольф приподнялся и перегнулся через стол, глядя прямо ему в глаза, и негромко спросил:
   — Как жить-то будешь, человек?
   Тогда Витька поднялся и вышел.
   Месяца через два была его свадьба. Виктор встретил меня в коридоре и пригласил нас обоих. Я сказал, что мы не придем. Он только беспомощно пожал плечами:
   — Ну, как знаете…


11


   Два дня я еще пытался работать, а потом не выдержал и пошел к Ангелу. Его не было — уехал в Дубну. «По твоим дурацким делам», — сердито сказала мне Нина, его жена. Я молча проглотил «комплимент» и вернулся к своим выкладкам.
   Аркадий сам пришел ко мне в тот же вечер, в двенадцатом часу. В руках у него была тощая картонная папка с моими выкладками.
   — Привет, — сухо бросил он, сел за стол и стал развязывать папку. — Давай поговорим.
   — Давай, — согласился я, чувствуя, как отвратительно заныло где-то под ложечкой.
   — Прежде всего я хочу кое о чем спросить тебя. — Аркадий протянул мне листок. — Это уравнение ты хорошо проверил? В частности — некоммутативность операторов исключается?
   — Да.
   — Отлично, поедем дальше.
   Он задал мне еще несколько вопросов, я обстоятельно ответил и со страхом ждал, что он скажет. Аркадий не торопился. Он долго разминал сигарету, закуривал, разглядывал меня и был таким серьезным, каким я никогда его не видел.
   — А теперь слушай меня внимательно, — наконец сказал он. — Я не могу гарантировать, что в вашей работе нет ошибок. Многое сделано слишком приблизительно, многое надо было бы проверить тщательнее и строже. Не ваша вина, что вы не смогли этого сделать, и это, конечно, ничего не меняет. Но я не вижу в вашей работе никаких ошибок, — отчетливо сказал он. — Больше того — я уверен, что их нет.
   Я засмеялся.
   — Здорово! Если быть логичным, придется признать, что мы совершили гениальное открытие. Мы доказали, что четность сохраняется даже при слабых взаимодействиях. Ничего себе… Значит, Ли и Янг зря получили Нобелевскую премию? Если уж им дали ее за свержение закона сохранения четности, то что же нам полагается за восстановление этого закона? Может быть, две Нобелевские премии? А как же знаменитый эксперимент с кобальтом-шестьдесят? Его мы тоже опровергли? Интересно, каким образом? Простым росчерком пера? Ха-ха… Ну почему ты не смеешься? Разве это не смешно?
   И я захохотал как сумасшедший, потому что над этим нельзя было не смеяться. Я смеялся, чтобы оттянуть тот момент, когда придется всерьез задуматься над тем, что сказал мне Аркадий, и по-настоящему понять, что все, абсолютно все полетело к черту, вся наша работа, все неверно, от первой до последней строчки, и что из того, что даже Аркадий не нашел никаких ошибок? Ведь ошибка наверняка существует, если мы пришли к этому нелепому, парадоксальному выводу — четность сохраняется при слабых взаимодействиях!!!
   — Перестань! — резко сказал Аркадий, и я сразу оборвал смех. — Ничего вы не открыли и ничего не опровергли, и ты сам отлично знаешь это. Вы просто залезли в очередную яму. Давай порассуждаем. Вот ваше уравнение. Вы получили его, исходя из множества самых разнообразных предпосылок, теорем, гипотез, установленных кем-то и общепринятых на данном этапе развития теории элементарных частиц. Заметь — на данном этапе… Каждая из этих предпосылок как будто верна сама по себе. Во всяком случае, нет таких экспериментальных данных или теоретических работ, которые опровергали бы их. Пока нет, — подчеркнул Аркадий, и я подался вперед и стал слушать его очень внимательно, стараясь ничего не упустить. — Но не тебе же надо доказывать, что к доброй половине этих предпосылок можно поставить вопросительный знак. Ты уже достаточно грамотный для этого. И отлично знаешь, что в теории нельзя обойтись без таких вопросительных знаков. Никому еще не удавалось с ходу сотворить стопроцентную истину. И придет время, когда окажется, что многое из того, что вы использовали в своей работе, — просто неверно. Но когда это будет? Через месяц, через год? Через десять лет? Кто знает, что именно окажется неверным? Неужели я ничему не научил тебя за эти пять лет? Сколько раз тебе нужно объяснять, какое бедственное положение с теорией элементарных частиц, как ничтожно мало мы знаем о них? Ведь неизвестно даже, что следует называть элементарной частицей. Никто не знает, когда будет создано то, что с полным правом можно было бы называть теорией элементарных частиц. Ведь нет этой теории, Дима, нет ее… А была бы она — не стоило бы и заниматься всем этим. Но ты же и сам все отлично знаешь. Знаешь, насколько малы твои шансы на успех. Но разве только твои? Посмотри на стену.
   Я повернул голову.
   — Читай, — сказал Аркадий.
   Я молчал. Я давно уже выучил наизусть это изречение, которое сам написал крупными буквами и повесил на стене три года назад:
   СУЩЕСТВУЕТ ТОЛЬКО ОДНА ИСТИНА И БЕСЧИСЛЕННОЕ МНОЖЕСТВО ОШИБОЧНЫХ ПУТЕЙ: НУЖНА СМЕЛОСТЬ И ПРЕДАННОСТЬ НАУКЕ, ЧТОБЫ ОТДАВАТЬ КАЖДЫЙ ЧАС СВОЕЙ ЖИЗНИ, ВСЕ СВОИ СИЛЫ, ИМЕЯ ЛИШЬ МАЛЫЙ ШАНС НА ПОБЕДУ.

   ЭЙНШТЕЙН

   — Это высказывание ты впервые услышал от меня, — продолжал Аркадий. — Смелость и преданность науке… У тебя есть и то и другое. Так иди же вперед, как бы трудно это ни было. Малый шанс на победу, но ведь он не равен нулю.
   Аркадий замолчал. Он выглядел очень усталым. Я тихо сказал:
   — Конечно, все это правильно, Аркадий. Но ведь так тяжело иногда бывает, когда подумаешь, что все может оказаться бесполезным… Особенно сейчас. У меня просто сдали нервы. Я не знаю, что делать. Не вижу никакого выхода. Ты что-нибудь можешь предложить?
   — Я тут кое-что набросал для тебя. Думаю, что ничего страшного не произошло. Давай вспомним, как бывало раньше. Ведь вы уже сталкивались с такими вещами. Что-то у вас не получалось, и вы начинали пересматривать все сначала. Искали места, где ошибка казалась наиболее вероятной. Начинали делать как-то по-другому и наконец добивались более или менее приемлемых результатов. Но, в сущности, вы заменяли какую-то часть предпосылок другими, хотя в принципе и те и другие были верны. А результаты получались разными. Понимаешь, что я хочу этим сказать?