Страница:
Возвращался домой он уже к вечеру, голодный и счастливый. Думалось как-то неясно, сбивчиво, да он и не хотел сейчас никакой определенности и весь отдался этому редкому для него состоянию, когда не нужны четкие формулировки и можно переходить из одного воспоминания в другое, как из комнаты в комнату, или совсем ни о чем не думать, просто смотреть, дышать, жить. И вспомнилось ему только хорошее, радостное, давно, казалось, забытое, и он удивлялся, как можно было это забыть, и радовался, что все снова вспомнилось.
Ночью, лежа на чистых, пахнущих свежестью простынях, он подумал: а ведь тебе дьявольски повезло, Кайданов… Ведь у тебя отличная, можно сказать, великолепная жизнь. Тебе везло с самого начала даже в том, что ты вырос в семье, где на счету была каждая копейка, и ты рано узнал о таких вещах, как голод и хлеб, и научился серьезно относиться к ним. Тебе повезло в том, что ты хорошо знаешь, что такое работа, и научился по-настоящему работать. Тебе необыкновенно повезло, потому что уже с шестнадцати лет ты оказался свободным и независимым и знал, что тебе никто не сможет помочь и надо во всем рассчитывать только на себя. Повезло в том, что у тебя есть настоящее, большое дело, которого хватит на всю жизнь, и ты можешь без помех заниматься им. И у тебя есть друзья, настоящие друзья. У тебя хорошая жизнь, человек Кайданов, помни об этом.
На следующий день он уехал. Ему очень хотелось работать, и он знал, что, как только приедет в Москву, будет работать много и хорошо. Он объяснил брату, почему должен ехать, и тот, кажется, понял его.
Поезд уходил поздно вечером, и они долго сидели за столом в комнате, где были открыты окна и пахло зеленью из палисадника, и неторопливо разговаривали. Не было сказано ничего важного, просто решили, что будут чаще писать друг другу, Леонид как-нибудь постарается приехать в Москву, а на будущий год Дмитрий погостит здесь подольше.
Ночью, лежа на чистых, пахнущих свежестью простынях, он подумал: а ведь тебе дьявольски повезло, Кайданов… Ведь у тебя отличная, можно сказать, великолепная жизнь. Тебе везло с самого начала даже в том, что ты вырос в семье, где на счету была каждая копейка, и ты рано узнал о таких вещах, как голод и хлеб, и научился серьезно относиться к ним. Тебе повезло в том, что ты хорошо знаешь, что такое работа, и научился по-настоящему работать. Тебе необыкновенно повезло, потому что уже с шестнадцати лет ты оказался свободным и независимым и знал, что тебе никто не сможет помочь и надо во всем рассчитывать только на себя. Повезло в том, что у тебя есть настоящее, большое дело, которого хватит на всю жизнь, и ты можешь без помех заниматься им. И у тебя есть друзья, настоящие друзья. У тебя хорошая жизнь, человек Кайданов, помни об этом.
На следующий день он уехал. Ему очень хотелось работать, и он знал, что, как только приедет в Москву, будет работать много и хорошо. Он объяснил брату, почему должен ехать, и тот, кажется, понял его.
Поезд уходил поздно вечером, и они долго сидели за столом в комнате, где были открыты окна и пахло зеленью из палисадника, и неторопливо разговаривали. Не было сказано ничего важного, просто решили, что будут чаще писать друг другу, Леонид как-нибудь постарается приехать в Москву, а на будущий год Дмитрий погостит здесь подольше.
16
Лето стояло очень жаркое, днем трудно было заниматься, да мы уже и привыкли работать по ночам, и я вставал в три часа, будил Ольфа, мы выпивали по стакану очень крепкого кофе и расходились по своим комнатам, и я садился за стол, заваленный бумагами и книгами.
Иногда я вставал, чтобы пройтись по комнате и размяться, постоять у окна, покурить и подумать, и слышал за стеной шаги Ольфа. Иногда мы заходили друг к другу на несколько минут, спросить что-нибудь, взять книгу или просто покурить и переброситься двумя-тремя фразами, и я опять оставался один.
Так шло время — почти незаметно, если работалось хорошо, и медленно, если что-то не ладилось.
Обычно мы работали часов до двенадцати, потом шли в столовую, принимали холодный душ и немного разговаривали перед тем, как лечь спать. Вечером мы еще шли в библиотеку, просматривали журналы, иногда ходили в кино или на футбол или просто прохаживались по набережной.
Вот так и шло это лето, и один день был очень похож на другой, и работа вытесняла почти все. Нам никто не мешал, я многое сделал за полтора месяца и был почти уверен в том, что иду по верному пути. Были, конечно, и неудачи, и знакомое ощущение беспомощности, когда не знаешь, что делать дальше, но и это я принимал как должное. Я был уверен, что выход все-таки должен быть, обязательно найдется какое-нибудь решение, надо только как следует подумать и быть очень внимательным, и решение в конце концов действительно находилось, и я шел дальше.
В конце августа мы поехали в Прибалтику. Мы благополучно доехали в общем вагоне. На побережье нам удалось отыскать сравнительно безлюдное место, и мы разбили палатку.
Закончив устройство лагеря, пошли купаться. Вода была холодная, но солнце светило ярко, и, если верить прогнозам, хорошая погода должна была продержаться до конца сентября.
Я смотрел на море и думал о том, какие хорошие дни мы проведем здесь.
Первые три дня мы ничего не делали, только спали, ели и купались. По очереди ходили в поселок за провизией. Разговаривали мало. Я ни о чем не думал и не хотел думать, разве что о том, как хорошо мне жилось в это лето, и мне было легко и спокойно.
Над нами часто летали самолеты, и я замечал, что Ольф подолгу смотрит на белые, медленно расплывающиеся следы инверсий.
— Какой это самолет? — спросил я его однажды.
— Наверно, «МИГ—21», — не сразу ответил Ольф, не поворачивая головы.
— А на каких ты летал?
— Тоже на «МИГах», только девятнадцатых.
— Слушай, а почему ты ушел из училища?
Он помолчал и неохотно сказал:
— Да вот решил, что физика интереснее. Пошли купаться.
К вечеру неподалеку от нас остановилась компания, прикатившая на красном «Москвиче». Двое рослых, спортивного вида парней и две девушки: одна — жгучая красавица брюнетка, другая — тихая, миловидная, совсем почти девчонка. Вечером они устроили шикарный ужин с коньяком и сухим вином. Ольф с раздражением поглядывал в их сторону, а я только посмеивался про себя.
И на следующий день Ольфу не давала покоя эта компания. Искупавшись, он плюхнулся со мной рядом на песок и сказал:
— Скучно, девушки.
Я промолчал. Ольф выждал немного и зло спросил:
— Слушай, Кайданов, зачем мы сюда приехали? Смотреть, как потасканные пижоны донжуанствуют на папашиных кабриолетах?
— Это что — прелюдия к атаке? — осведомился я.
— К какой еще атаке?
— А к такой… Что ты все смотришь на них? Пусть себе веселятся.
— А может, я тоже хочу веселиться?
— Ну так и веселись, кто тебе не дает.
— С тобой, что ли? Не дай бог оказаться на необитаемом острове с таким типом… В первый же день взвоешь.
Он вскочил и пошел купаться.
Вечером, заметив, что он опять то и дело смотрит в их сторону, я спросил:
— Не понимаю, зачем тебе это нужно?
— Что?
— Да эта… очи черные, очи страстные.
Ольф улыбнулся:
— Как ни странно, но меня интересует не эта секс-бомба.
— Разве?
— Представь себе. Тебе не кажется, что та девочка случайно попала в их компанию?
Я с сомнением посмотрел на него.
— Ну, во-первых, девочка не поехала бы в такой вояж…
— А во-вторых?
— Ты несколько преувеличиваешь. Ей не так уж плохо с ними.
— Слушай, может, наведаемся?
— Это еще зачем?
— А что, так и будем друг на друга смотреть?
— А не смотри.
Ольф в сердцах даже сплюнул и повернулся ко мне спиной. Минут через пятнадцать он поднялся и спросил:
— Ну что, идешь?
— Нет.
— Ну, тогда я один пойду.
Ольф направился к ним. Уже через полчаса был в этой компании своим в доску, называл всех на «ты», спел несколько песенок, рассказывал какие-то хохмы, от которых вся четверка заходилась в смехе, и я невольно позавидовал умению Ольфа находить со всеми общий язык. Даже собаки от первого его взгляда начинали махать хвостиком и умильно поглядывать на него… Для меня же сойтись с кем-то всегда было задачей нелегкой. И, по существу, Ольф был единственным человеком, с которым я по-настоящему подружился (уж не наша ли работа тому причина?). Даже с Ольгой отношения у меня были не такие простые и непринужденные, как хотелось бы. Я задумался — почему так? Свойство характера? Удобная отговорка — не более.
Я забрался в палатку, но уснуть не мог. Ольф пришел только в первом часу ночи и стал осторожно укладываться.
— Как ее зовут? — спросил я.
— Светлана, — тут же отозвался Ольф. Он явно выжидал, не спрошу ли я еще что-нибудь, но я молчал, и Ольф заговорил сам: — Знаешь, а она и в самом деле довольно случайный человек в этой компании. Ей всего семнадцать лет. В этом году закончила школу, провалилась в университет, отца у нее нет, мамаша укатила в отпуск и перепоручила ее своей племяннице — этой самой «очи черные, очи страстные», которую в действительности зовут Верой. За ней ухлестывает Алик, тот, что помоложе, но Вера пока держит его на дистанции.
— Тебя они, очевидно, тоже будут держать на дистанции?
Ольф помолчал и серьезно сказал:
— Димыч, не надо так говорить. Я ведь, в конце концов, не хлюст какой-нибудь.
— Извини.
Все следующие дни Ольф пропадал в их компании. Мне тоже пришлось сходить к ним, раза два я сыграл с ними в преферанс, но больше предпочитал оставаться один и уходил куда-нибудь по побережью. А на четвертый день к вечеру я вдруг обнаружил, что в соседнем лагере неестественно тихо. Я посмотрел туда и увидел, что Ольфа и Светланы нет. Через час они вышли из леса и медленно пошли к их лагерю. Встретили их мрачным молчанием. Я разозлился на Ольфа и подумал: все может кончиться тем, что эти спортивные мальчики набьют нам физиономии и будут по-своему правы. Ольф что-то негромко сказал Светлане, она кивнула, а Ольф подошел ко мне. Был он очень серьезным, залез в палатку и позвал меня:
— Димыч, ползи сюда.
И когда я тоже залез в палатку, он спросил:
— Сколько у нас денег?
— Рублей сто сорок, а что?
— Сколько тебе нужно, чтобы добраться до Москвы и протянуть до стипендии?
Я уставился на него.
— Что ты надумал?
— Поехать со Светланой в Ленинград, — невозмутимо сказал он.
— Ты что, серьезно?
— Вполне.
Я молчал. Ольф выжидающе смотрел на меня.
— А она? — спросил я.
— Она согласна.
— Когда вы хотите ехать?
— Сегодня вечером. Они собираются на танцы, а Света откажется.
— А что дальше?
— А дальше мы уедем.
Он сделал вид, что не понял моего вопроса. Я пожал плечами.
— Как знаешь. Я могу оставить себе десятку, в Москве перехвачу у кого-нибудь.
— Оставь двадцать.
Я отдал ему деньги. Ольф сунул их в карман и стал собирать вещи. Я выбрался из палатки и пошел купаться.
Потом мы ждали вечера и не показывались из палатки. Я ни о чем не расспрашивал Ольфа, и он заговорил сам:
— Понимаешь, Димыч, какое дело… Может, все это покажется тебе блажью, но… у меня такое ощущение, что эта девочка — моя судьба… Никогда у меня такого не было…
— А как же Ольга?
— Я знал, что ты скажешь это… С Ольгой все по-другому было. Я ведь знал, что она уйдет.
— Знал?
— Ну да, она сама сказала мне в первый вечер. Что, как только почувствует, что заболевает, тут же уйдет. Сначала мы даже решили, что не стоит рисковать нашей дружбой, да вот… не удержались.
— Что же она… вообще больше не придет к нам?
— Не знаю… Наверно, нет.
Я едва сдержался, чтобы не наорать на Ольфа, я вдруг остро ощутил, как не хватает мне Ольги, и решил, что, как только вернусь в Москву, разыщу ее.
Ольф виновато сказал:
— Я знаю, о чем ты сейчас думаешь. Я уже и сам жалею, что с Ольгой так вышло. Но по-другому получиться просто не могло, поверь мне.
Я промолчал.
Наконец мы услышали, как загудел мотор «Москвича» и через минуту смолк, удаляясь, и тут же выбрались из палатки. Светлана уже шла к нам, издали улыбаясь Ольфу, и с радостью сказала:
— Слава богу, уехали.
Ольф с нежностью погладил ее по плечу и спросил:
— Все нормально?
— Да… — Светлана робко посмотрела на меня и заторопилась: — Я пойду, быстренько соберусь.
Мы молча ждали, пока Светлана соберет свои вещи. Наконец она вышла с чемоданом в руке, Ольф тут же подхватил его, закинул на плечо рюкзак и подал мне руку:
— Ну, дружище, пока. Ты когда отсюда?
— Завтра.
Светлана как-то виновато посмотрела на меня и тихо сказала:
— Не сердись на меня, Дима.
— За что?
Она не ответила, повернулась и пошла.
Они вернулись в первом часу ночи.
Я ждал, что кто-нибудь придет ко мне выяснять, почему Светлана уехала с Ольфом, но никто не пришел.
Утром я встал рано, осторожно, стараясь не шуметь, собрал палатку и вещи. Но никто из них не проснулся.
В Риге я отправил вещи багажом и налегке пошел бродить по городу. Уезжать я решил ночью, чтобы легче было договориться с проводниками.
Иногда я вставал, чтобы пройтись по комнате и размяться, постоять у окна, покурить и подумать, и слышал за стеной шаги Ольфа. Иногда мы заходили друг к другу на несколько минут, спросить что-нибудь, взять книгу или просто покурить и переброситься двумя-тремя фразами, и я опять оставался один.
Так шло время — почти незаметно, если работалось хорошо, и медленно, если что-то не ладилось.
Обычно мы работали часов до двенадцати, потом шли в столовую, принимали холодный душ и немного разговаривали перед тем, как лечь спать. Вечером мы еще шли в библиотеку, просматривали журналы, иногда ходили в кино или на футбол или просто прохаживались по набережной.
Вот так и шло это лето, и один день был очень похож на другой, и работа вытесняла почти все. Нам никто не мешал, я многое сделал за полтора месяца и был почти уверен в том, что иду по верному пути. Были, конечно, и неудачи, и знакомое ощущение беспомощности, когда не знаешь, что делать дальше, но и это я принимал как должное. Я был уверен, что выход все-таки должен быть, обязательно найдется какое-нибудь решение, надо только как следует подумать и быть очень внимательным, и решение в конце концов действительно находилось, и я шел дальше.
В конце августа мы поехали в Прибалтику. Мы благополучно доехали в общем вагоне. На побережье нам удалось отыскать сравнительно безлюдное место, и мы разбили палатку.
Закончив устройство лагеря, пошли купаться. Вода была холодная, но солнце светило ярко, и, если верить прогнозам, хорошая погода должна была продержаться до конца сентября.
Я смотрел на море и думал о том, какие хорошие дни мы проведем здесь.
Первые три дня мы ничего не делали, только спали, ели и купались. По очереди ходили в поселок за провизией. Разговаривали мало. Я ни о чем не думал и не хотел думать, разве что о том, как хорошо мне жилось в это лето, и мне было легко и спокойно.
Над нами часто летали самолеты, и я замечал, что Ольф подолгу смотрит на белые, медленно расплывающиеся следы инверсий.
— Какой это самолет? — спросил я его однажды.
— Наверно, «МИГ—21», — не сразу ответил Ольф, не поворачивая головы.
— А на каких ты летал?
— Тоже на «МИГах», только девятнадцатых.
— Слушай, а почему ты ушел из училища?
Он помолчал и неохотно сказал:
— Да вот решил, что физика интереснее. Пошли купаться.
К вечеру неподалеку от нас остановилась компания, прикатившая на красном «Москвиче». Двое рослых, спортивного вида парней и две девушки: одна — жгучая красавица брюнетка, другая — тихая, миловидная, совсем почти девчонка. Вечером они устроили шикарный ужин с коньяком и сухим вином. Ольф с раздражением поглядывал в их сторону, а я только посмеивался про себя.
И на следующий день Ольфу не давала покоя эта компания. Искупавшись, он плюхнулся со мной рядом на песок и сказал:
— Скучно, девушки.
Я промолчал. Ольф выждал немного и зло спросил:
— Слушай, Кайданов, зачем мы сюда приехали? Смотреть, как потасканные пижоны донжуанствуют на папашиных кабриолетах?
— Это что — прелюдия к атаке? — осведомился я.
— К какой еще атаке?
— А к такой… Что ты все смотришь на них? Пусть себе веселятся.
— А может, я тоже хочу веселиться?
— Ну так и веселись, кто тебе не дает.
— С тобой, что ли? Не дай бог оказаться на необитаемом острове с таким типом… В первый же день взвоешь.
Он вскочил и пошел купаться.
Вечером, заметив, что он опять то и дело смотрит в их сторону, я спросил:
— Не понимаю, зачем тебе это нужно?
— Что?
— Да эта… очи черные, очи страстные.
Ольф улыбнулся:
— Как ни странно, но меня интересует не эта секс-бомба.
— Разве?
— Представь себе. Тебе не кажется, что та девочка случайно попала в их компанию?
Я с сомнением посмотрел на него.
— Ну, во-первых, девочка не поехала бы в такой вояж…
— А во-вторых?
— Ты несколько преувеличиваешь. Ей не так уж плохо с ними.
— Слушай, может, наведаемся?
— Это еще зачем?
— А что, так и будем друг на друга смотреть?
— А не смотри.
Ольф в сердцах даже сплюнул и повернулся ко мне спиной. Минут через пятнадцать он поднялся и спросил:
— Ну что, идешь?
— Нет.
— Ну, тогда я один пойду.
Ольф направился к ним. Уже через полчаса был в этой компании своим в доску, называл всех на «ты», спел несколько песенок, рассказывал какие-то хохмы, от которых вся четверка заходилась в смехе, и я невольно позавидовал умению Ольфа находить со всеми общий язык. Даже собаки от первого его взгляда начинали махать хвостиком и умильно поглядывать на него… Для меня же сойтись с кем-то всегда было задачей нелегкой. И, по существу, Ольф был единственным человеком, с которым я по-настоящему подружился (уж не наша ли работа тому причина?). Даже с Ольгой отношения у меня были не такие простые и непринужденные, как хотелось бы. Я задумался — почему так? Свойство характера? Удобная отговорка — не более.
Я забрался в палатку, но уснуть не мог. Ольф пришел только в первом часу ночи и стал осторожно укладываться.
— Как ее зовут? — спросил я.
— Светлана, — тут же отозвался Ольф. Он явно выжидал, не спрошу ли я еще что-нибудь, но я молчал, и Ольф заговорил сам: — Знаешь, а она и в самом деле довольно случайный человек в этой компании. Ей всего семнадцать лет. В этом году закончила школу, провалилась в университет, отца у нее нет, мамаша укатила в отпуск и перепоручила ее своей племяннице — этой самой «очи черные, очи страстные», которую в действительности зовут Верой. За ней ухлестывает Алик, тот, что помоложе, но Вера пока держит его на дистанции.
— Тебя они, очевидно, тоже будут держать на дистанции?
Ольф помолчал и серьезно сказал:
— Димыч, не надо так говорить. Я ведь, в конце концов, не хлюст какой-нибудь.
— Извини.
Все следующие дни Ольф пропадал в их компании. Мне тоже пришлось сходить к ним, раза два я сыграл с ними в преферанс, но больше предпочитал оставаться один и уходил куда-нибудь по побережью. А на четвертый день к вечеру я вдруг обнаружил, что в соседнем лагере неестественно тихо. Я посмотрел туда и увидел, что Ольфа и Светланы нет. Через час они вышли из леса и медленно пошли к их лагерю. Встретили их мрачным молчанием. Я разозлился на Ольфа и подумал: все может кончиться тем, что эти спортивные мальчики набьют нам физиономии и будут по-своему правы. Ольф что-то негромко сказал Светлане, она кивнула, а Ольф подошел ко мне. Был он очень серьезным, залез в палатку и позвал меня:
— Димыч, ползи сюда.
И когда я тоже залез в палатку, он спросил:
— Сколько у нас денег?
— Рублей сто сорок, а что?
— Сколько тебе нужно, чтобы добраться до Москвы и протянуть до стипендии?
Я уставился на него.
— Что ты надумал?
— Поехать со Светланой в Ленинград, — невозмутимо сказал он.
— Ты что, серьезно?
— Вполне.
Я молчал. Ольф выжидающе смотрел на меня.
— А она? — спросил я.
— Она согласна.
— Когда вы хотите ехать?
— Сегодня вечером. Они собираются на танцы, а Света откажется.
— А что дальше?
— А дальше мы уедем.
Он сделал вид, что не понял моего вопроса. Я пожал плечами.
— Как знаешь. Я могу оставить себе десятку, в Москве перехвачу у кого-нибудь.
— Оставь двадцать.
Я отдал ему деньги. Ольф сунул их в карман и стал собирать вещи. Я выбрался из палатки и пошел купаться.
Потом мы ждали вечера и не показывались из палатки. Я ни о чем не расспрашивал Ольфа, и он заговорил сам:
— Понимаешь, Димыч, какое дело… Может, все это покажется тебе блажью, но… у меня такое ощущение, что эта девочка — моя судьба… Никогда у меня такого не было…
— А как же Ольга?
— Я знал, что ты скажешь это… С Ольгой все по-другому было. Я ведь знал, что она уйдет.
— Знал?
— Ну да, она сама сказала мне в первый вечер. Что, как только почувствует, что заболевает, тут же уйдет. Сначала мы даже решили, что не стоит рисковать нашей дружбой, да вот… не удержались.
— Что же она… вообще больше не придет к нам?
— Не знаю… Наверно, нет.
Я едва сдержался, чтобы не наорать на Ольфа, я вдруг остро ощутил, как не хватает мне Ольги, и решил, что, как только вернусь в Москву, разыщу ее.
Ольф виновато сказал:
— Я знаю, о чем ты сейчас думаешь. Я уже и сам жалею, что с Ольгой так вышло. Но по-другому получиться просто не могло, поверь мне.
Я промолчал.
Наконец мы услышали, как загудел мотор «Москвича» и через минуту смолк, удаляясь, и тут же выбрались из палатки. Светлана уже шла к нам, издали улыбаясь Ольфу, и с радостью сказала:
— Слава богу, уехали.
Ольф с нежностью погладил ее по плечу и спросил:
— Все нормально?
— Да… — Светлана робко посмотрела на меня и заторопилась: — Я пойду, быстренько соберусь.
Мы молча ждали, пока Светлана соберет свои вещи. Наконец она вышла с чемоданом в руке, Ольф тут же подхватил его, закинул на плечо рюкзак и подал мне руку:
— Ну, дружище, пока. Ты когда отсюда?
— Завтра.
Светлана как-то виновато посмотрела на меня и тихо сказала:
— Не сердись на меня, Дима.
— За что?
Она не ответила, повернулась и пошла.
Они вернулись в первом часу ночи.
Я ждал, что кто-нибудь придет ко мне выяснять, почему Светлана уехала с Ольфом, но никто не пришел.
Утром я встал рано, осторожно, стараясь не шуметь, собрал палатку и вещи. Но никто из них не проснулся.
В Риге я отправил вещи багажом и налегке пошел бродить по городу. Уезжать я решил ночью, чтобы легче было договориться с проводниками.
17
Общих вагонов было всего два, и оба переполнены. Билеты на этот поезд распродали еще три дня назад. Я даже не стал разговаривать с проводниками, это было бесполезно. Мне удалось проникнуть в вагон под видом провожающего, и я сразу забрался на третью полку и прижался к стене. Было очень душно, и я обливался потом. Но скоро привык к этому, и меня стало клонить в сон. Когда поезд тронулся и потянуло ветерком из открытого окна, я быстро уснул.
Разбудили меня ревизоры. Я сразу сказал, что у меня нет билета, и слез с полки.
— Документы, — потребовал старик ревизор.
Я показал студенческий билет.
— Почему зайцем едешь?
— Не было билетов, — сказал я, — а ждать больше не могу, у нас уже занятия начались.
Ревизор недоверчиво хмыкнул и сказал:
— Пошли.
На первой же остановке они высадили меня. Было пять часов утра.
Станция была маленькая, названия ее я не запомнил, следующий поезд шел только в девять. Я поднял воротник куртки, закурил и пошел в лес. Было очень тихо, и треск сучьев под моими ногами разносился далеко вокруг. Туман окружил меня со всех сторон, и видел я не больше чем на десять шагов. Трава была очень сырая, ноги у меня промокли, и я замерз.
На небольшой полянке я разложил костер, снял ботинки и протянул ноги к огню. Туман еще долго не расходился, и я чувствовал себя словно вне пространства — кругом была белая сплошная стена, отгородившая меня от мира. Времени я тоже не ощущал, его как будто не было. Часы тикали, секундная стрелка равномерно двигалась по своему бесконечному кругу, но этот механизм не имел никакого отношения ко времени. Временем было что-то другое, находившееся внутри меня, и сейчас оно застыло, остановилось.
Я смотрел на огонь и думал о том, что ждет меня в Москве. Работа. Моя теория, о которой я совсем не вспоминал с тех пор, как уехал и оставил на столе бумаги. Я провел несколько великолепных дней, не думая о работе. Я делал самые простые вещи: разжигал костер, готовил еду, купался, загорал, эти действия не требовали и самых ничтожных усилий ума, — и был спокоен и счастлив. Теперь я возвращаюсь к тому, что называю целью и смыслом своей жизни, и тревога сразу охватывает меня. Я знаю, от прежнего покоя и счастья не останется и следа, как только я сяду за стол и прочту первую строчку своих выкладок. Начнется то, что принято называть творчеством. Из того, что уже известно науке, плюс то, что называют талантом, — поскольку другие считают, что таковой талант у меня имеется, примем это за истину, — я должен создать что-то новое, еще не известное людям. Такова цель моей жизни. Все это аксиома, не требующая доказательств. Она начала действовать сразу, как только я стал заниматься физикой. Я сделал первый ход в игре, еще не зная всех ее условий, всех сложностей и тонкостей. Сложности начали выявляться потом. Одна из них — проблема так называемых «радостей и мук творчества». Я читал о них в книгах, знал, с чужих слов конечно, что радость творчества — одна из самых великих радостей, доступных человеку, высшее проявление человеческого духа. Действительно, дарить людям открытия — что может быть благородней? Разве этому не стоит посвятить жизнь? И уж конечно ради этого стоит пройти через муки творчества. Еще один абстрактный термин из сферы духовной жизни человека. Подразумевается, что без мук творчества не может быть и радости творчества. Это тоже аксиома. Ведь открытие нового — это всегда преодоление старого и требует огромных усилий. Но вот вопрос: могут ли быть муки творчества без радости творчества? Первое, что приходит в голову, — такого не может быть. Ведь творчество уже само по себе предполагает какой-то результат. Понятие «бесплодное творчество» — абсурд, чепуха. Если это бесплодно, то уже не творчество. Так кажется на первый взгляд.
Теперь подумаем. Возьмем все ту же знаменитую теорему Ферма. Триста лет математики всего мира доказывали ее. Не доказали. Результата как такового нет. Если быть логичным — радости творчества тоже. Зато мук хоть отбавляй — творческих или нетворческих, какое это, в конце концов, имеет значение? Но придет время, и кто-то докажет эту теорему. Значит, наконец-то появится и радость творчества? А как же те, которые занимались этой проблемой сотни лет и ничего не достигли? Наивно было бы утверждать, что они были менее талантливы, чем будущий счастливый обладатель «радости творчества». Просто состояние науки в их время было таково, что они не могли решить эту задачу имеющимися в их распоряжении средствами. Ведь известно, что открытия никогда не совершаются внезапно. Они подготавливаются всем ходом развития науки. Если открытие назрело — оно будет сделано. Если нет — будь ты хоть трижды гений и работай всю жизнь не покладая рук, тебе все равно ничего не удастся добиться. Яркий пример тому — великий Эйнштейн. Вот уж никому не придет в голову отказать ему в радости творчества. Еще бы — гениальный создатель теории относительности, прославившийся на весь мир.
Но ведь теория относительности была создана к тысяча девятьсот шестнадцатому году. С тех пор Эйнштейн прожил еще сорок лет, и что же он сделал за этот огромный срок? Ничего. То есть ничего такого, что хоть немного могло бы сравниться с тем, что уже было создано им. А ведь он работал в эти годы так же много, как и прежде. И гений его не ослабел за это время. Но его мозг был занят непосильной задачей — созданием общей теории поля. Эту теорию он так и не создал. Некоторые физики утверждают, что она не будет создана еще в течение ближайших трехсот лет. Не пришло еще время для создания этой теории. Значит ли это, что Эйнштейн зря потратил сорок лет? Кто может сказать это сейчас? А пришло ли время для создания теории элементарных частиц? Кто знает? Тогда какой смысл в этих словах — «радость творчества»? О каких «радостях творчества» может идти речь, если никто — ни ты сам, ни другие — не в состоянии даже приблизительно определить действительную ценность твоей работы? Разве что история науки когда-нибудь все расставит по своим местам… Когда-нибудь… И какое же место будет у тебя? Что толку от этого «когда-нибудь»? Что толку от твоего так называемого таланта, если он будет растрачен впустую? «Ничтожны твои шансы на успех, но разве только твои?» — вспомнил я слова Аркадия. А разве от этого легче?
Опять возвращаешься к тому, с чего начал, — стоит ли игра свеч. Может, еще не поздно смешать фигуры и начать новую партию? Предпочесть синицу в руках журавлю в небе? Наплевать на все эти «муки и радости творчества», стать исполнителем чьей-то воли, делать что-то конкретное, наверняка полезное и нужное людям, а не тратить себя на радужные химеры.
Если бы можно было не думать об этом, только работать, работать, не тратя сил на бесплодные сомнения. Как те чудаки не от мира сего из лживых легенд об ученых. Как много этих легенд! В этих легендах ученые ходят небритые, забывают о еде, пишут свои гениальные уравнения на салфетках и полях книг, а перед смертью оставляют человечеству яркие афоризмы, свидетельствующие об их одержимости. «Не трогай моих чертежей!» — и возникает легенда о Пифагоре. «А все-таки она вертится!» — и готова легенда о Галилее. Можно подумать, что эти гениальные чудаки жили только ради своих уравнений и формул. Может быть, это и так… Но я-то наверняка не гений. Да и вряд ли это верно. Живое может жить только ради живого, а не ради абстрактных идей. Чтобы жить, надо от кого-то брать, надо отдавать самому. От кого же брать мне? Кому я должен отдавать себя? Людям? Но ведь люди — это прежде всего какой-то конкретный человек, родной, близкий, который нужен тебе и которому ты очень нужен. Кому нужен я? Кто ждет меня в Москве?
Я взмолился кому-то: сделай так, чтобы я всегда, был кому-то нужен! Чтобы мое существование стало для кого-то событием, необходимостью, тем единственным светом в окошке, без которого невозможна жизнь человеческая… Иначе зачем я?
Костер погас. Я надел ботинки и пошел на станцию.
Разбудили меня ревизоры. Я сразу сказал, что у меня нет билета, и слез с полки.
— Документы, — потребовал старик ревизор.
Я показал студенческий билет.
— Почему зайцем едешь?
— Не было билетов, — сказал я, — а ждать больше не могу, у нас уже занятия начались.
Ревизор недоверчиво хмыкнул и сказал:
— Пошли.
На первой же остановке они высадили меня. Было пять часов утра.
Станция была маленькая, названия ее я не запомнил, следующий поезд шел только в девять. Я поднял воротник куртки, закурил и пошел в лес. Было очень тихо, и треск сучьев под моими ногами разносился далеко вокруг. Туман окружил меня со всех сторон, и видел я не больше чем на десять шагов. Трава была очень сырая, ноги у меня промокли, и я замерз.
На небольшой полянке я разложил костер, снял ботинки и протянул ноги к огню. Туман еще долго не расходился, и я чувствовал себя словно вне пространства — кругом была белая сплошная стена, отгородившая меня от мира. Времени я тоже не ощущал, его как будто не было. Часы тикали, секундная стрелка равномерно двигалась по своему бесконечному кругу, но этот механизм не имел никакого отношения ко времени. Временем было что-то другое, находившееся внутри меня, и сейчас оно застыло, остановилось.
Я смотрел на огонь и думал о том, что ждет меня в Москве. Работа. Моя теория, о которой я совсем не вспоминал с тех пор, как уехал и оставил на столе бумаги. Я провел несколько великолепных дней, не думая о работе. Я делал самые простые вещи: разжигал костер, готовил еду, купался, загорал, эти действия не требовали и самых ничтожных усилий ума, — и был спокоен и счастлив. Теперь я возвращаюсь к тому, что называю целью и смыслом своей жизни, и тревога сразу охватывает меня. Я знаю, от прежнего покоя и счастья не останется и следа, как только я сяду за стол и прочту первую строчку своих выкладок. Начнется то, что принято называть творчеством. Из того, что уже известно науке, плюс то, что называют талантом, — поскольку другие считают, что таковой талант у меня имеется, примем это за истину, — я должен создать что-то новое, еще не известное людям. Такова цель моей жизни. Все это аксиома, не требующая доказательств. Она начала действовать сразу, как только я стал заниматься физикой. Я сделал первый ход в игре, еще не зная всех ее условий, всех сложностей и тонкостей. Сложности начали выявляться потом. Одна из них — проблема так называемых «радостей и мук творчества». Я читал о них в книгах, знал, с чужих слов конечно, что радость творчества — одна из самых великих радостей, доступных человеку, высшее проявление человеческого духа. Действительно, дарить людям открытия — что может быть благородней? Разве этому не стоит посвятить жизнь? И уж конечно ради этого стоит пройти через муки творчества. Еще один абстрактный термин из сферы духовной жизни человека. Подразумевается, что без мук творчества не может быть и радости творчества. Это тоже аксиома. Ведь открытие нового — это всегда преодоление старого и требует огромных усилий. Но вот вопрос: могут ли быть муки творчества без радости творчества? Первое, что приходит в голову, — такого не может быть. Ведь творчество уже само по себе предполагает какой-то результат. Понятие «бесплодное творчество» — абсурд, чепуха. Если это бесплодно, то уже не творчество. Так кажется на первый взгляд.
Теперь подумаем. Возьмем все ту же знаменитую теорему Ферма. Триста лет математики всего мира доказывали ее. Не доказали. Результата как такового нет. Если быть логичным — радости творчества тоже. Зато мук хоть отбавляй — творческих или нетворческих, какое это, в конце концов, имеет значение? Но придет время, и кто-то докажет эту теорему. Значит, наконец-то появится и радость творчества? А как же те, которые занимались этой проблемой сотни лет и ничего не достигли? Наивно было бы утверждать, что они были менее талантливы, чем будущий счастливый обладатель «радости творчества». Просто состояние науки в их время было таково, что они не могли решить эту задачу имеющимися в их распоряжении средствами. Ведь известно, что открытия никогда не совершаются внезапно. Они подготавливаются всем ходом развития науки. Если открытие назрело — оно будет сделано. Если нет — будь ты хоть трижды гений и работай всю жизнь не покладая рук, тебе все равно ничего не удастся добиться. Яркий пример тому — великий Эйнштейн. Вот уж никому не придет в голову отказать ему в радости творчества. Еще бы — гениальный создатель теории относительности, прославившийся на весь мир.
Но ведь теория относительности была создана к тысяча девятьсот шестнадцатому году. С тех пор Эйнштейн прожил еще сорок лет, и что же он сделал за этот огромный срок? Ничего. То есть ничего такого, что хоть немного могло бы сравниться с тем, что уже было создано им. А ведь он работал в эти годы так же много, как и прежде. И гений его не ослабел за это время. Но его мозг был занят непосильной задачей — созданием общей теории поля. Эту теорию он так и не создал. Некоторые физики утверждают, что она не будет создана еще в течение ближайших трехсот лет. Не пришло еще время для создания этой теории. Значит ли это, что Эйнштейн зря потратил сорок лет? Кто может сказать это сейчас? А пришло ли время для создания теории элементарных частиц? Кто знает? Тогда какой смысл в этих словах — «радость творчества»? О каких «радостях творчества» может идти речь, если никто — ни ты сам, ни другие — не в состоянии даже приблизительно определить действительную ценность твоей работы? Разве что история науки когда-нибудь все расставит по своим местам… Когда-нибудь… И какое же место будет у тебя? Что толку от этого «когда-нибудь»? Что толку от твоего так называемого таланта, если он будет растрачен впустую? «Ничтожны твои шансы на успех, но разве только твои?» — вспомнил я слова Аркадия. А разве от этого легче?
Опять возвращаешься к тому, с чего начал, — стоит ли игра свеч. Может, еще не поздно смешать фигуры и начать новую партию? Предпочесть синицу в руках журавлю в небе? Наплевать на все эти «муки и радости творчества», стать исполнителем чьей-то воли, делать что-то конкретное, наверняка полезное и нужное людям, а не тратить себя на радужные химеры.
Если бы можно было не думать об этом, только работать, работать, не тратя сил на бесплодные сомнения. Как те чудаки не от мира сего из лживых легенд об ученых. Как много этих легенд! В этих легендах ученые ходят небритые, забывают о еде, пишут свои гениальные уравнения на салфетках и полях книг, а перед смертью оставляют человечеству яркие афоризмы, свидетельствующие об их одержимости. «Не трогай моих чертежей!» — и возникает легенда о Пифагоре. «А все-таки она вертится!» — и готова легенда о Галилее. Можно подумать, что эти гениальные чудаки жили только ради своих уравнений и формул. Может быть, это и так… Но я-то наверняка не гений. Да и вряд ли это верно. Живое может жить только ради живого, а не ради абстрактных идей. Чтобы жить, надо от кого-то брать, надо отдавать самому. От кого же брать мне? Кому я должен отдавать себя? Людям? Но ведь люди — это прежде всего какой-то конкретный человек, родной, близкий, который нужен тебе и которому ты очень нужен. Кому нужен я? Кто ждет меня в Москве?
Я взмолился кому-то: сделай так, чтобы я всегда, был кому-то нужен! Чтобы мое существование стало для кого-то событием, необходимостью, тем единственным светом в окошке, без которого невозможна жизнь человеческая… Иначе зачем я?
Костер погас. Я надел ботинки и пошел на станцию.
18
В Москве первые два дня я оформлялся в общежитие и отсыпался. Нам дали другой блок, я перетащил все вещи и книги и еще полдня не спеша разбирал их.
Но вот пришло утро, когда все дела были закончены и можно было приниматься за работу.
Я начал с того, что перечитал все, что было сделано раньше.
Читал медленно, делал заметки и ставил на полях вопросительные знаки, заглядывал в книги и справочники и к вечеру дошел до того места, где остановился перед тем, как уехать в Ригу. Прочел самую последнюю строчку своих выкладок и поставил жирную точку. Дальше ничего не было — только чистая белая бумага.
Я встал и прошелся по комнате.
Мне показалось, что я схожу с ума.
Я не верил ничему, что было написано в этой груде бумаг. Ни одному уравнению, ни одной формуле. Все чушь, детский лепет. Нет никакого смысла заниматься этим дальше.
Я закурил и, когда подносил зажженную спичку, увидел, что у меня дрожат пальцы. Спокойно, приказал я себе. Спокойно…
Взял чайник, пачку кофе и пошел на кухню. Я так тщательно проделывал простейшие операции по приготовлению кофе, словно от них зависела моя жизнь. И нес чайник так осторожно, как будто это была бомба.
Выпил стакан кофе и стал думать. Что же, в конце концов, случилось? Ничего. Абсолютно ничего не случилось. Нет никаких оснований для паники. Я не должен не верить. Ведь все это неоднократно проверено — и мной, и Аркадием — и не должно вызывать никаких сомнений. Здесь все правильно. Все? Да, все, если не считать закона сохранения комбинированной четности… Вот в чем все дело. Но ведь с этим тоже решено. Все обдумано вместе с Аркадием, и принято единственно приемлемое, самое разумное решение. Самое разумное… «Достаточно ли безумна эта идея, чтобы быть верной?» Знаменитая фраза Нильса Бора. Подумаем. Итак, если поверить Бору, чтобы добиться действительно чего-то важного, логике разума следует предпочесть логику безумия. В моем случае, следуя этой логике, нужно поверить своим результатам. То есть согласиться с тем, что закон сохранения комбинированной четности неверен. На минутку допустим, что это так. Что дальше? Восстать против закона, принятого всем научным миром, против всей армии физиков, доказать им, что прав я, а все они ошибались…
Я засмеялся. Для этого действительно надо быть сумасшедшим. Но ведь подобные истории уже случались. Когда Дирак вывел свое уравнение для электрона, он получил еще одно, «лишнее» решение, которое не подтверждалось никакими экспериментальными данными. Следуя логике разума, все физики решили, что это просто фокусы математики и «лишнее» решение нужно отбросить. Но Дирак предположил, что это «незаконное» решение описывает какую-то еще неизвестную частицу, и в конце концов оказался прав. Спустя четыре года эта частица — позитрон, первая из ряда античастиц, — была обнаружена. А история с мезонами Юкавы…
Стоп. Аналогия с позитроном не совсем удачная. Ведь Дирак никого не опровергал, он просто открыл новое. Если кто-то и пытался доказать, что позитрон не существует и существовать не может, то это были просто голословные утверждения, ничем не подкрепленные, кроме все той же логики разума. Но в основе закона сохранения комбинированной четности — сложнейшие эксперименты с кобальтом-шестьдесят, проведенные еще в пятьдесят шестом году. С тех пор прошло семь лет, и ни у кого не возникло сомнений в правильности этого закона. В моем случае куда более уместна другая аналогия.
Когда физики обнаружили, что при бета-распаде исчезает энергия, никто всерьез не стал опровергать закон сохранения энергии. Все предпочли логику разума и приписали «украденную» энергию новой элементарной частице — нейтрино. Пришлось ждать двадцать пять лет, прежде чем нейтрино было обнаружено экспериментально, но опять-таки никто не посягнул на закон сохранения энергии. Разум восторжествовал над безумием… Да ведь и Дирак ввел позитрон только потому, что иначе его уравнение противоречило бы закону сохранения энергии! Оказывается, у безумия должны быть какие-то границы…
К черту!
Я отшвырнул листки и встал. Выпил еще стакан кофе и пошел в кино.
Несколько дней потом я просидел в читальном зале. Просмотрел все новые журналы и книги, поступившие в последний месяц. Приступая к очередной статье, не мог избавиться от какого-то странного чувства, очень похожего на страх. Мне казалось, что каждое новое сообщение имеет самое непосредственное отношение к моей теории, и я просто обязан пересмотреть всю свою работу и как-то учесть эти изменения. Вся физика представлялась мне чем-то единым и монолитным, пронизанным миллиардами нервных волокон, и малейшее возбуждение хотя бы одного из них мгновенно передавалось всему этому огромному живому телу и вызывало какие-то неизвестные мне изменения. Я видел связь между вещами, как будто совершенно несвязуемыми. Однажды даже в коротенькой заметке о сверхпроводимости мне почудилось что-то такое, что должно иметь отношение к элементарным частицам. Но самое главное, что не переставало мучить меня, — все тот же закон сохранения комбинированной четности. Снова тщательно перечитывал работы Ли и Янга и отчеты об экспериментах Ву с кобальтом-шестьдесят. Я восхищался их безупречной логикой, и мои построения казались мне все более ничтожными и незначительными…
Но вот пришло утро, когда все дела были закончены и можно было приниматься за работу.
Я начал с того, что перечитал все, что было сделано раньше.
Читал медленно, делал заметки и ставил на полях вопросительные знаки, заглядывал в книги и справочники и к вечеру дошел до того места, где остановился перед тем, как уехать в Ригу. Прочел самую последнюю строчку своих выкладок и поставил жирную точку. Дальше ничего не было — только чистая белая бумага.
Я встал и прошелся по комнате.
Мне показалось, что я схожу с ума.
Я не верил ничему, что было написано в этой груде бумаг. Ни одному уравнению, ни одной формуле. Все чушь, детский лепет. Нет никакого смысла заниматься этим дальше.
Я закурил и, когда подносил зажженную спичку, увидел, что у меня дрожат пальцы. Спокойно, приказал я себе. Спокойно…
Взял чайник, пачку кофе и пошел на кухню. Я так тщательно проделывал простейшие операции по приготовлению кофе, словно от них зависела моя жизнь. И нес чайник так осторожно, как будто это была бомба.
Выпил стакан кофе и стал думать. Что же, в конце концов, случилось? Ничего. Абсолютно ничего не случилось. Нет никаких оснований для паники. Я не должен не верить. Ведь все это неоднократно проверено — и мной, и Аркадием — и не должно вызывать никаких сомнений. Здесь все правильно. Все? Да, все, если не считать закона сохранения комбинированной четности… Вот в чем все дело. Но ведь с этим тоже решено. Все обдумано вместе с Аркадием, и принято единственно приемлемое, самое разумное решение. Самое разумное… «Достаточно ли безумна эта идея, чтобы быть верной?» Знаменитая фраза Нильса Бора. Подумаем. Итак, если поверить Бору, чтобы добиться действительно чего-то важного, логике разума следует предпочесть логику безумия. В моем случае, следуя этой логике, нужно поверить своим результатам. То есть согласиться с тем, что закон сохранения комбинированной четности неверен. На минутку допустим, что это так. Что дальше? Восстать против закона, принятого всем научным миром, против всей армии физиков, доказать им, что прав я, а все они ошибались…
Я засмеялся. Для этого действительно надо быть сумасшедшим. Но ведь подобные истории уже случались. Когда Дирак вывел свое уравнение для электрона, он получил еще одно, «лишнее» решение, которое не подтверждалось никакими экспериментальными данными. Следуя логике разума, все физики решили, что это просто фокусы математики и «лишнее» решение нужно отбросить. Но Дирак предположил, что это «незаконное» решение описывает какую-то еще неизвестную частицу, и в конце концов оказался прав. Спустя четыре года эта частица — позитрон, первая из ряда античастиц, — была обнаружена. А история с мезонами Юкавы…
Стоп. Аналогия с позитроном не совсем удачная. Ведь Дирак никого не опровергал, он просто открыл новое. Если кто-то и пытался доказать, что позитрон не существует и существовать не может, то это были просто голословные утверждения, ничем не подкрепленные, кроме все той же логики разума. Но в основе закона сохранения комбинированной четности — сложнейшие эксперименты с кобальтом-шестьдесят, проведенные еще в пятьдесят шестом году. С тех пор прошло семь лет, и ни у кого не возникло сомнений в правильности этого закона. В моем случае куда более уместна другая аналогия.
Когда физики обнаружили, что при бета-распаде исчезает энергия, никто всерьез не стал опровергать закон сохранения энергии. Все предпочли логику разума и приписали «украденную» энергию новой элементарной частице — нейтрино. Пришлось ждать двадцать пять лет, прежде чем нейтрино было обнаружено экспериментально, но опять-таки никто не посягнул на закон сохранения энергии. Разум восторжествовал над безумием… Да ведь и Дирак ввел позитрон только потому, что иначе его уравнение противоречило бы закону сохранения энергии! Оказывается, у безумия должны быть какие-то границы…
К черту!
Я отшвырнул листки и встал. Выпил еще стакан кофе и пошел в кино.
Несколько дней потом я просидел в читальном зале. Просмотрел все новые журналы и книги, поступившие в последний месяц. Приступая к очередной статье, не мог избавиться от какого-то странного чувства, очень похожего на страх. Мне казалось, что каждое новое сообщение имеет самое непосредственное отношение к моей теории, и я просто обязан пересмотреть всю свою работу и как-то учесть эти изменения. Вся физика представлялась мне чем-то единым и монолитным, пронизанным миллиардами нервных волокон, и малейшее возбуждение хотя бы одного из них мгновенно передавалось всему этому огромному живому телу и вызывало какие-то неизвестные мне изменения. Я видел связь между вещами, как будто совершенно несвязуемыми. Однажды даже в коротенькой заметке о сверхпроводимости мне почудилось что-то такое, что должно иметь отношение к элементарным частицам. Но самое главное, что не переставало мучить меня, — все тот же закон сохранения комбинированной четности. Снова тщательно перечитывал работы Ли и Янга и отчеты об экспериментах Ву с кобальтом-шестьдесят. Я восхищался их безупречной логикой, и мои построения казались мне все более ничтожными и незначительными…