-- Хорошо бы, -- сказал я, -- до тебя дошла одна несложная мысль. Эти
деньги -- все, чем я располагаю. И они мне нужны. Лафа с квартирой -- не
навсегда. Скоро закончится.
Он ответил, что долго думать ему ни к чему. На подходе многообещающие
гешефты. Потом, его сослуживец -- бывший прапорщик -- предложил симпатичную
идею. У Андрюхиных родителей есть видеомагнитофон. У прапорщика -- машина и
масса армейских связей. Можно разъезжать по частям московского гарнизона,
окормляя воинов фильмами про ковбоев, а офицеров -- датской порнографией.
Так что мне нечего волноваться. Даже если Андрюхе завтра выставят процентов
двести, через пару месяцев он всех ублаготворит -- и там, и тут. Протянем
ведь пару месяцев? Я прекрасно знал цену Андрюхиным прогнозам и для верности
помножил этот срок на два. Выходило критично. Но на полтора -- в самый раз,
к прибытию хозяина.
И когда я вспомнил, что моя прекрасная дама так и не получила от меня
добро на завтрашнее свидание, стояла уже глубокая ночь -- куда там звонить в
такой час! Муж, конечно, давным-давно дома, ворочается подле нее на
супружеском одре или шаркает в кухню хлебнуть кипяченой водички. А она
теперь в гордых обидах и будет хранить молчание, дожидаясь, пока я первым
сделаю шаг к примирению...
Лежа лицом к стене, я дрых безмятежно и вдохновенно, но стоило
повернуться на спину -- и что-то острое уперлось мне в бок. Я нащупал
предмет между пуфами, но не смог распознать на ощупь. Открыл глаза. Утро.
Шелест бумаги. Та, с мыслями о которой, то ли выискивая обоснования
грядущему разрыву, то ли пытаясь их опровергнуть, я засыпал, сидела на
стуле, оставленном Андрюхой посреди комнаты, и листала газету. Волосы ее,
густые и светлые -- почему-то при всякой нашей ссоре она грозилась
непременно их состричь, -- переходили без границы в белый фон незашторенного
окна. И обращенная ко мне газетная полоса белела, вызывающе пустовала --
должно быть, заманивала рекламу. И белая вязаная кофта. Все вместе -- словно
фотография в высоком ключе.
Красивая женщина. С редким даром -- смотреться в профиль не хуже, чем в
три четверти. Другой такой мне, пожалуй, не видать.
-- Привет, -- удивился я. -- Как ты здесь очутилась?
Она объяснила: час назад набрала номер -- ответил твой приятель.
Сказал, ты еще не проснулся. А он уходит. Я попросила не запирать дверь.
-- Отлично вы распорядились! Квартира, значит, нараспашку, меня тут
могли похитить...
-- Да уж! -- засмеялась и показала руками, как охотник на привале. --
Ба-а-альшая драгоценность!
Я поднялся, влез в халат. По полу тянуло холодом, и хотелось обратно
под одеяло. Но пока я ставил чайник, она успела занять кровать, устроилась с
газетой, подобрав ноги и укрыв их своей длинной шерстяной юбкой.
-- Тут написано, что латиноамериканские террористы кормят мышей
взрывчаткой, чтобы она откладывалась у них вместо подкожного жира. Потом
надевают им ошейнички с маленькими приемниками и отпускают в канализацию.
Одну кнопку нажать -- весь город без связи и воды.
-- И тонет в дерьме, -- добавил я.
-- По-твоему, чушь?
Чайник вскипел. Она вынула из пакета завернутую в полотенце треть
яблочного пирога. Всем поровну: мужу, мне и ребенку. Сама мучного не ест. Я
попробовал, похвалил.
-- Ну что? -- спросила она.
-- Что?
-- Так и будем чаевничать?
Я предвидел такой оборот. Я прокручивал в памяти особенно волнующие
моменты прошлых, более пылких, встреч. Никакого эффекта. То есть
представлялось легко и красочно -- но без нужного результата. Еще можно было
перехватить инициативу. Вот сейчас и произнести слова резкие и окончательные
-- если я действительно на что-то решился... Однако все заделы начисто
вылетели из головы.
-- Слушай, я тебя тысячу раз предупреждал: я по утрам не в себе...
Она смотрела с вызовом, и я отвел глаза. Хорошо, хорошо -- победила!
Неоспоримо твое ролевое превосходство. Ты претерпеваешь в незаслуженном
небрежении, а я -- ничтожество, бамбук, несостоятельный мужчина. Мне самое
время взглянуть, что там уязвляло во сне мои телеса.
Оказалось, затвор. Андрюха бросил его на кровати, а я не заметил и
застелил простыней.
Я достал карабин и с трех попыток приладил затвор на место.
-- Ух ты! -- оживилась она. -- Какие новшества! Сам докатился или твой
друг тебе помог?
-- Ты стреляла когда-нибудь?
-- Я что, кавалерист-девица? Нет, конечно.
-- Докатился... Почему -- докатился?
Она взяла двустволку из ящика и, неловко прижав приклад локтем к ребрам
и склонив голову на плечо, прицелилась в задумчивую галку на дереве за
окном.
-- Ну, с такими штуками ничего ведь уже не надо, верно? Мужское начало
и так налицо...
-- Когда изобретают сложные построения, чтобы не признаваться в простых
вещах, -- сказал я, -- это идеология. Лучшие умы двадцатого века борятся с
подобным положением дел.
-- А простая вещь -- это что я тебя больше не интересую? Почему, я
признаю. Я знаю, что не очень молода, не очень умна... Только у меня было
одно странное свойство: я тебя любила. И помяни мое слово -- ты еще
затоскуешь...
Я забрал у нее ружье, отыскал замок и переломил, открыв затылочные
срезы стволов. Не заряжено. Вернул, но она никуда больше не стала целиться.
Я начал было говорить: мол, не настолько все однозначно, как она
представила, -- но скис. Будто оправдываешься. И, оправдываясь, унижаешь
другого.
-- Дома-то что у тебя теперь? Полегче? -- спросил я, лишь бы не
молчать.
-- Это подсказка? Пора и честь знать?
Я взвыл:
-- Ну что ты все заводишь сама себя?!
Но через пять минут уже подавал ей пальто. А потом следил, стоя у окна
кухни, как она удаляется, в незастегнутой дубленке; как снова и снова
промахивается мимо кармана рукой, зажавшей скомканную полиэтиленовую сумку,
в которой приехал пирог. Она знала, что я смотрю. И даже спиной старалась
обозначить свое королевское презрение. Только плечи выдавали. И я думал:
может быть, нам повезет? Может, удастся избежать разрыва затянутого, словно
процесс выдворения пьяного из прихожей -- с долгим пунктиром безрадостных,
бессмысленных возвращений... Но все равно жаль, что получилось так грубо. Не
фонтан получилось. Я, разумеется, хотел бы как-то иначе. Благороднее, что
ли... Но я бы, известно, уйму чего хотел.
Впору было тихо грустить, а меня посетили подзабытые сестры --строгая,
аскетическая собранность и воля к действию. Я затеял большую уборку. Я
протер полы, применив в особо грязных местах щетку и мыло; отдраил плиту,
ванну, раковины и унитаз, а в довершение вымыл с обеих сторон оконные
стекла, напрочь выстудив квартиру. Долларовый сосед, шагая по дорожке к
подъезду, застал меня балансирующим на подоконнике, поприветствовал,
удивился: что это я -- не в сезон? (Прежде за всю зиму я не встречал его ни
разу: если с кем и сталкивался в нашем коридоре на четыре квартиры -- то с
бабками или с детьми; дети глядели исподлобья и шугались к стене.) Когда я
замачивал в белоснежной ванне серые, как очень пасмурный день, простыни и
пододеяльник, позвонил Андрюха с докладом: бабушка счастлива его лицезреть,
назад сегодня не отпустит и ночевать ему предстоит здесь, у родителей. Я
ответил, что доставить бабушке удовольствие -- несомненная честь для меня.
Однако сильнее волнует расклад во тьме внешней, куда не достигает свет
семейного очага. Все на мази, успокоил Андрюха. Увидимся -- он изложит
детали. Но не удержался и стал рассказывать глухим шепотом, что сложилось
еще удачнее, чем мы надеялись, и платить больше ничего не придется, ибо в
счет остатка долга, неустоек и компенсации за потрепанные нервы он сдал им
на год тот самый отцовский гараж, где прятал в землю сокровища -- под склад
для водки, сигарет и консервов, торговлей которыми на площади возле
железнодорожной платформы занят целый штат пенсионеров и подростков. Я
спросил, что думает об этом отец.
-- Да он туда и не заглядывает. Лет пять, наверное, не был. У нас
другой есть, теплый -- в гаражном комплексе. А от старого даже ключи
заржавели. Я замок весной едва провернул.
Тут его отвлекли, и он крикнул в сторону: "Сейчас, мама, сейчас я все
сделаю..."
-- Ну, давай, до скорого. А то у матери гости -- неудобно
распространяться.
Добрый семьянин, намекнул я, отличается тем, что всегда готов запустить
руку в холодильник и порадовать неприкаянного друга.
-- О чем речь! -- сказал Андрюха.
Позже, выйдя выкинуть образовавшийся после уборки мусор, я нашел на
плиточном полу лестничной площадки письмо из Антарктиды. Вообще-то хозяин
оставлял мне ключ и от почтового ящика -- но поскольку газеты на наш адрес
не поступали, а никакой корреспонденции я ниоткуда не ждал, ключ где-то
благополучно затерялся за ненадобностью. А теперь взломали целую секцию:
что-нибудь, вероятно, украли, а неинтересное вывалили наружу. Письмо лежало
чуть в стороне от основного газетного вороха, в компании двух журналов --
шахматного и "Новый мир". За "Новым миром" я и нагибался, чтобы полистать
ночью и сунуть завтра обратно в искореженный ящик, -- но вдруг прочел на
конверте рядом свою фамилию. Судя по дате на московском штампе, доставили
письмо четыре дня назад.
Мой друг писал коротко и только о самом важном. Что, в сущности,
пребывание летом в Антарктиде не так уж отличается от пребывания где-нибудь
в зимнем Подмосковье -- если зима по преимуществу ясная и не слишком
морозная. Разве что деревьев нет и под снегом здесь -- земля, там -- лед. С
одной стороны лед моря, иногда -- ровный, иногда -- торосами; то -- сплошь,
то покрывается на полпути к горизонту черной сеткой -- протоками открытой
воды, то от самого берега распадается на отдельные льдины. С другой --
шельфовый ледник, всегда одинаковый. В десятке километров от базы -- туда
добираются вездеходом -- выходят на поверхность нижние, ископаемые
ледниковые слои. Они -- предмет его исследований. Они складчаты, словно
шкура носорога (с этого места я стал отмечать некоторые изменения,
произошедшие в стиле его высказываний), и в них мистериозно мерцает как
будто и не отраженный свет, а внутренний холодный огонь. Иногда -- при нем
всего дважды -- в окрестностях станции появляются пингвины Адели. Наблюдать
за ними забавно, особенно за малышней. Больших, императорских, пингвинов он
пока не видел. А во льду обитают особенные эндемичные черви,
приспособившиеся к жизни при температурах много ниже нуля; в тепле же их
пищеварительная функция так активизируется, что они в считанные секунды
полностью переваривают собственную плоть.
Он писал, что по дороге, во время стоянки в Монтевидео, встретил на
припортовом базаре своих бывших актеров. И совершенно ничего не почувствовал
-- ну кроме, конечно, удивления невероятным на расстояниях такого масштаба
совпадением. Он даже согласился посмотреть их номер: на подиуме кабака для
штурманско-капитанского состава и туристов из стран третьего мира они
имитировали под боссанову половой акт.
Прощаясь, они признались ему, что не на шутку испугались в первое
мгновение -- решили, что это их преследуя он пересек, тронувшись умом,
океан.
Теперь мысль о такой возможности искренне насмешила его. Он перестал
помнить о них с тех пор, как поднялся на борт экспедиционного судна; и снова
перестал помнить, когда вернулся на борт в Монтевидео.
А когда плавание закончилось, когда высадились и выгрузились на барьер
-- его охватила небывалая тишина (хотя на станции день и ночь стучат движки,
а разный гусеничный транспорт, как и везде, грохочет и чадит соляркой). Он
больше не слышит слабый треск, последние годы сопровождавший его непрерывно,
-- звук, с которым рвется мировая ткань. И еще его не покидает странное
ощущение, будто прежде, с самого, может быть, своего начала, он только и
делал, что не разбирая направлений бежал. Но вот достиг края, где все
направления сошлись и обрываются и бежать дальше уже не осталось куда и
зачем. Здесь воплощается в лед апория с Ахиллом и черепахой. Он сообщал, что
это отрезвляет. Отрезвление выразилось в том, что он полюбил девушку. Женщин
в Антарктиду берут очень неохотно -- практически не берут. Но у его
избранницы уникальная научная тема, связанная с долгосрочным
прогнозированием погоды, тщательно подготовленная программа сложных
экспериментов и вдобавок высокий разряд по альпинизму. Она из Питера, но
жить в Москве для нее предпочтительнее: только у нас есть лаборатория и
кафедра, где ее защита и дальнейшая работа будут по профилю. Ориентировочно
они должны быть дома в середине мая. Однако тут все зависит от ледовой
обстановки -- не скует ли суда раньше времени и сколько понадобится
ледоколам на переход от их станции до соседней и потом на север, до границы
замерзания.
Сейчас ему почти не выпадает даже короткого досуга, а тем не менее о
театре он размышляет глубже и сосредоточеннее, чем удавалось когда-либо. И в
окружающем проступили контуры новой задачи. Наш обжитый мир решительно
меняется, можно сказать, исчезает, делается на глазах все более иллюзорным.
Древним грекам, чтобы иметь понятие о движении, хватало, если кто-то перед
ними ходил, или плыла триера, или солнце регулярно закатывалось за мыс.
Нынче так легко не отделаешься. Слова "форма", "факт", "бесконечность",
"свобода", "дление" (только не "тление", подумал я, оно-то никуда не упало и
не пропало, осталось на трубе; и с греками, по-моему, чепуха -- ты ведь,
братец, сдавал кандидатский минимум... но дальше я увлекся и комментировать
бросил), едва ли не все слова, важнейшие для мышления, означают уже не то,
что прежде. Никому еще толком не известно, что лежит за ними сегодня. Мы --
очевидцы смены эпох. Будущее ломится в наши двери. Мы даже вовсю работаем на
него -- возникают новые логики, новые основания математики, -- но работаем
слепо, испытывая кризис достоверности. Нам еще не на что опереться, чтобы
создать сколько-нибудь цельное и продуктивное мировоззрение. Ибо построить
его можно лишь тогда, когда достаточно большим числом людей уже восприняты
некие фундаментальные сущности. Эти сущности нельзя ни раскрыть, ни описать.
Они постигаются интуитивно -- и становятся базой для всякого дальнейшего
мышления и коммуникации. Например, ни один математик не объяснит тебе, что
такое множество вообще, определения нет, -- а теория множеств успешно
развивается. Но главное -- они не заданы нам раз и навечно. Мы вольны, при
желании, предположить, что для гипотетического вседержителя, владеющего всей
информацией, они являются своего рода константами творения. Относительно же
нас они как бы плывут, они способны перерастать и отрицать себя: некоторые
-- веками и тысячелетиями, иные -- взрывом. Продвигаясь в познании -- как
правило, методом тыка, -- мы покидаем какие-то из них, чтобы войти в другие,
а в каких-то утверждаемся все прочнее. И любой наш опыт -- это новый выбор,
который пусть на дифференциальную величину, но обязательно будет отличаться
от предыдущего. Этот выбор нерационален, он -- впереди рационального, всегда
отстающего в силу своей вторичности. Поэтому наступает рано или поздно
момент -- и мы вынуждены признать, что наше понятийное схватывание отчаянно
промахивается, тасует пустые оболочки на заброшенных проселках
действительности. Что мир нужно осмысливать заново -- с нуля. Это страшный
излом, трагическое погружение в хаос, в долгие блуждания без проблеска
надежды вернуться когда-нибудь к стройности и осознанному целеполаганию. Но
он благоприятен для театра. Именно здесь театр может вернуть себе место и
пафос, какие имел некогда в Древней Греции. Именно теперь театр должен быть
востребован в его истинной функции. Потому что важнейшие, недоступные
рассуждению интуиции, уже реально определяющие нашу жизнь и пути, -- но
перед лицом которых каждый из нас пока еще неуверенный, смятенный одиночка,
-- театр по природе своей умеет непосредственно демонстрировать. Умеет
показывать -- из чего состоит бытие. Тем самым театр мог бы стать
идентификатором для разрозненных в отсутствии адекватного языка
индивидуальных сознаний. Позволил бы им обнаружить друг друга в общей
ситуации. Так будет сделан первый шаг к преодолению онтических замкнутости и
отчуждения.
Но на уровне конкретном мой друг только начал обдумывать систему
визуальных и пластических образов, вернее даже -- воздействий. Зато уже
определил постановочный метод -- бриколаж, благодаря которому спектакль
получит максимальную независимость от состава и подготовки актеров (в идеале
зритель должен уразуметь, что центральный актер здесь -- он сам, и вступить
в игру). Меня растрогало упоминание о наших совместных прогулках по городу
-- ему их недостает. Похоже, на сей раз предварительный этап -- вынашивание
структуры, формы спектакля -- займет много больше времени, чем обычно. В
этом году, не исключено, до репетиций и подбора нужного оборудования дело
еще не дойдет. Кстати, имеются шансы, что осенью он опять двинет в Южное
полушарие -- причем через Америку и на американскую базу, на ледник Росса:
это там, где погиб капитан Скотт. По линии обмена специалистами -- если
подпишут нужный договор.
К письму прилагался смутный любительский снимок: две фигуры в
одинаковых пуховиках, за ними, в отдалении, среди льдин большой и
довольно-таки обшарпанный крутобокий корабль. Свет падает сбоку, и в тени от
надвинутых капюшонов с меховой оторочкой лица совершенно неразличимы. Но
четко видны буквы на корабельной скуле: "Академик Федоров". Я перевернул
фотографию и прочел карандашную надпись незнакомой рукой: "Станция Мирный.
Ледокол антарктического класса „Михаил Сомов"". Без даты.
Постскриптум мне советовалось сохранить конверт, поскольку, погашенный
в Антарктиде круглым штемпелем с изображением айсберга, жилых блоков и
пингвина, он представляет собой известную филателистическую ценность.
Андрюха прибыл на третьи сутки вечером, обдал меня веселым перегаром;
пакеты со снедью оттягивали ему руки. Из одного небрежно и живописно торчал
наружу необернутый золотой хвост копченой скумбрии.
-- На, -- сказал Андрюха. -- Привет от бабушки.
Я спросил, как поживает экс-прапорщик.
-- А, нету его. Уехал куда-то.
-- Ну и что теперь?
Не было у Андрюхи расположения обсуждать низкие материи. На столе
образовалась початая бутылка портвейна и два разовых пластиковых стаканчика,
уже бывшие, судя по следам, в работе. Андрюха разлил вино, чокнулся с моей
порцией и выпил, меня не дождавшись. Потом скусил порядочный конец у круга
тонкой колбасы, вытянув через зубы веревочку. Я дал ему письмо.
-- Так я и знал, -- сказал Андрюха, запуская палец глубоко в рот, чтобы
сковырнуть колбасный хрящик из дупла в зубе мудрости. -- Э-э... Скука там
смертная.
-- Ты смысл уловил? -- спросил я.
-- Смотря где. Про театр -- не очень. Вот парень нашел, как говорится,
любовь в вечных снегах -- это да, красиво, это мне нравится.
-- Смысл в том, -- сказал я, -- что скоро мне отсюда съезжать. Значит,
пора искать -- куда. Значит, нужны деньги.
-- Кончай, -- обиделся Андрюха, -- все будет. Я тебе обещал...
Он открыл ящик, достал брезентовый чехол -- я-то считал, в нем
разборная удочка или спиннинг, -- и свинтил звенья в шомпол с деревянной
ручкой и частым железным ершиком, похожим на камышину. Затем вытащил из
шкафа сумку, тоже брезентовую, а из нее -- четыре белые пластмассовые
коробки вроде швейных. Снял крышки. Внутри плотно стояли патроны. Андрюха
брал по одному и, покатав на ладони, раскладывал на столе: дробь такая и
сякая, картечь, пули... Те, что для карабина -- узкие, обтекаемые, острые,
-- отливали то в сталь, то в медь. Были они как сгусток убойной мощи,
концентрированная тяжесть рядом с картонными охотничьими цилиндрами. Ими
хотелось обладать. Коробки опустели; Андрюха задумчиво пощипал бороду,
сложил из шестнадцатого калибра городошную "пушку" и перенес к столу ружья.
Я встревожился:
-- Зачем это? Все-таки намечаются боевые действия?
-- Намечается охота! И выпить. И денежное вознаграждение. Вот что
намечается. -- Он мне подмигнул. -- Ничего я халтурку нашел, а?
-- Угу. И на кого же мы охотимся? Если на человека, то я не согласен.
Нет, нас ангажировал свежий Андрюхин приятель. Давеча, пока Андрюха
шептал мне в телефон, его мать принимала гостей: старинную сотрудницу с
сыном. Видал Андрюха этого сына и раньше, но в пору, когда сам еще курить
учился в школьном туалете, а тот уже поступил в университет, -- и на чем им
было сойтись? Зато теперь, покурив вместе на кухне и перекинувшись
анекдотами, они сразу нашли общий язык -- тем более, текла за ужином живая
вода, как ничто объединяющая мужчин. Дабы не угасить порыва, условились, что
завтра, прямо с утра, Андрюха своего нового друга навестит -- благо всей
ходьбы от порога до порога десять минут. А там, оказалось, по соседству
круглосуточный магазин, и дома кое-что припасено, -- у них не обреталось
причины расстаться, и они мило посидели и день, и ночь, и опять день. Сидели
бы еще, но приятель должен был выспаться перед рабочей неделей. Он то ли
директор, то ли управляющий в каком-то подмосковном хозяйстве, по шатурской
ветке, а в Люберцы возвращается только на выходные. В качестве директора он
и сделал Андрюхе, наслушавшись его таежно-степных рассказов, экстравагантный
заказ: срочно отстрелить несколько единиц хищного зверя (ну, не медведей,
конечно, уточнил Андрюха. Волки, лисы...). Я недоумевал: что за странное
место и чем он таким управляет, если ему в Подмосковье досаждают хищники?
Ладно лисы: еще на моей памяти они попадались даже в черте города, возле
птицефабрики на Крылатских холмах, где сейчас микрорайон, в котором и я бы
не отказался поселиться, когда б некто омни-омни изволил проявить ко мне
интерес, худо-бедно укоренил в поднебесной и подкинул немного удачи. Но
волки -- откуда, близ железной дороги, в пятидесяти верстах от мегаполиса?
Все это как-то не того... Ф. М. Достоевский.
-- Представления не имею, -- разводил руками Андрюха. -- Я не очень
расспрашивал. Какая тебе разница, откуда волки? Да это выплыло в последний
момент. Он пошел со мной до автобуса -- и вдруг предлагает. Он говорит, там
есть где ночевать. И кормежка его. Я предупредил, что нас двое.
-- Андрюха, -- сказал я, -- из меня ружейный охотник -- как из говна
пуля.
-- А ничего особенного от тебя и не потребуется. Зверюга бежит, ты
стреляешь: пух-бах! -- наповал. Куда целиться, я тебе нарисую.
Выстрелить -- и достаточно метко -- для меня, наверное, не составило бы
проблемы: в пневматических тирах я выбивал неплохие результаты. Но надобно
же еще найти как-то этих животных: выслеживать, что ли, преследовать,
открыть норы... Андрюха сказал, чтобы я не волновался -- артистическую часть
работы он берет на себя. Мое дело маленькое: знай пали, да не слишком
шуметь, если придется подкрадываться. И какой там у них может быть лес: в
пару дней мы прочешем его вдоль и поперек, до кусточка.
Сложность в другом: как провезти оружие по городу и в электричке.
Чехлов нет к ружьям, а и были бы -- что в них пользы: все одно и с ними
обязательно остановят и спросят охотничьи билеты. В порядке эксперимента мы
заворачивали двустволку и карабин в одеяла, клеенчатую занавеску из ванной и
даже в рубероид, полоса которого зачем-то хранилась на антресолях. Мы
выяснили, что чем ни укутывай, их очертания угадываются легко, а то и
подчеркиваются, как выгодные женские формы умелой драпировкой. Здесь бы
сгодился высокий туристский рюкзак: набить его тряпьем, теми же одеялами,
ружья вставить сбоку, обмотав стволы брезентом, а снаружи, для маскировки,
навесить двуручную пилу, палаточные стойки и лыжные палки... Но Андрюхин
износился, и теперь родители засыпают в него картошку, а мой отправился на
станцию Мирный.
На следующий день за окном метель мела, и я отказывался выходить. Но
едва в сумерки стало потише, Андрюха потянул меня обследовать улицы и дворы,
ямы магистральных работ и строительные площадки: его посетила мысль набрать
бруса и досок, чтобы спрятать ружья в их связку, -- дачники, волокущие на
горбу накопленный стройматериал, во всякое время года вне подозрений. Но со
строек нас гнали, ломать заборы или ограждения на глазах у прохожих мы не
решались, а в свободном состоянии ничего не попадалось. Единственная
грязная, расщепленная на конце двухметровая доска, которую Андрюха поднял
уже на обратном пути из дорожного месива и со злым упорством тащил до самого
подъезда, никак не делала нам погоды. К этому часу охотничья затея
представлялась мне совершенным безумием. Слава богу, технические
препятствия, похоже, не позволят ей осуществиться. Понудим Андрюху искать
какой-нибудь другой заработок.
Разносольную бабушкину посылку мы единым махом ополовинили еще
накануне, да и в обед сегодня заморили червя. Андрюха согласился, что нет
смысла беречь и растягивать остаток. Однако им овладела неожиданная страсть
к сервировке. Покуда я истекал слюной и слушал томительные гулы в пустом
брюхе, он с инквизиторской неспешностью составлял на ущербной тарелке
ресторанные узоры, орнаменты, натюрморты, целые сады из колбасных кружков и
ветчинных прямоугольников, ломтиков сыра и белесых, словно утопленники,
кальмаров, из шпрот и сайры, тонко нарезанного фиолетового лука, огуречных и
помидорных долек, венчая солнечными половинками лимона. Не в два приема
устраивалась такая мандала, и разбирать ее наспех тоже рука не поднималась
-- каждое движение к ней полагалось будто бы обмозговать. Когда улетучивался