пока принимало на себя спортивное общество, в котором он состоял. Их сын
как-то незаметно для меня вырос и уже заканчивал школу.
Прослушали сводку погоды. Потепление. Совсем я забыл об опасностях,
подстерегающих здесь: не стоило садиться на диван -- свитер тут же покрылся
кошачьими шерстинками. Это не счистишь щеткой, нужно снимать по одной. Я
чертыхнулся:
-- Сколько их у тебя?
-- Кошек?
-- В последний раз было три. Все живут?
Она сокрушенно вздохнула:
-- Нет, пропали. Вот один Рыжик остался. Потому что первый этаж! Даже
если берешь домашнюю, она рано или поздно соображает, что можно уйти. Пару
недель еще возвращаются -- и все. Наверное, их отлавливают. И я, конечно, на
будущее зарекаюсь. А без них скучно...
Кот, когда она взяла его под передние лапы и чмокнула в нос, отворотил
морду и сдавленно вякнул.
-- Рыжик у нас еще девственник, еще маленький... А иногда Уголек меня
навещает. Он из подвала. Тоже юноша -- проныра ужасный. Я его подкармливаю.
Квартира выглядела запущенной. Похоже, после травмы отчима всем и все
тут окончательно стало до лампочки. Только часов прибавилось. Мать не то
чтобы коллекционировала часы, но почему-то именно интересный будильник, или
конструктивистский настенный механизм, или ходики под старину привлекали ее
в универмагах в первую очередь. Время на каждом циферблате свое --
обслуживать это хозяйство, регулярно заводить и менять батарейки руки у нее
уже не доходили. Я спросил, где брат.
-- Утверждает, что на подготовительных курсах. В институте. Не стану
ведь я его караулить?! Я съездила, узнала: действительно там занятия, с
шести до девяти. И он в десять как штык дома. Но все равно у меня сердце не
на месте. Мне кажется, он курить начал. Видимо, он чем-то заедает, но от
одежды потягивает табаком.
-- В шестнадцать лет все покуривают, -- успокоил я. -- Ерунда. А какой
институт?
-- Сам выбрал. Автодорожный. На "Аэропорте", прямо рядом с метро.
Я сказал:
-- Замечательный выбор. Кто не мечтал проехаться на катке по горячему
асфальту, у того не было детства.
-- Не ерничай. Там конкурс небольшой; по его словам, достаточно сдать
без двоек. И военную кафедру не отменили. Да господи, в какой угодно, лишь
бы поступил. В армию разве можно сейчас? Куда их завтра пошлют, с кем
воевать? Телевизор включать страшно...
-- Так у него еще год в запасе. Провалится нынешним летом -- пройдет
следующим. Потом, институт -- не единственный способ. Тем более теперь и
после институтов гребут за милую душу...
-- Но все-таки отсрочка... Бог даст, за это время как-то вокруг
образуется. И уже офицером... О чем ты говоришь -- не единственный? Не в
психушку же ему ложиться!
-- Ну, в психушку, да, -- согласился я, -- хорошего мало. Но можно,
например, по сердечной линии или там по сосудистой -- комиссуют по всяким
статьям... Найти знающего врача, заплатить. И пусть пишет ему обращения,
обследования, диагноз такой, чтобы трудно проверялся, -- тогда и в госпиталь
его вряд ли направят. Чем раньше начнете, тем вернее.
-- И где я должна искать этого врача? -- Тон у нее стал надменный,
будто я предлагал что-то неприличное.
-- Да у тебя полно подруг! Потормоши их. Человек через третьего знаком
со всем миром.
-- По-твоему, я способна просить о таких вещах?! Способна где-то под
столом передавать деньги за подлог?! Как ты себе представляешь?.. Это
ведь... унизительно! Будь у меня деньги, мы бы скорее наняли репетиторов.
Институт -- по крайней мере честный путь. А мухлевать я не собираюсь и ему
не позволю.
-- При чем тут честный -- нечестный? Что, преступление, если человек не
хочет, чтобы государственная машина безо всякой вины, силой, задарма
отбирала у него два года жизни? Не желает подвергаться издевательствам.
Отказывается убивать, отказывается быть убитым...
-- Отказываться можно по-разному.
-- Ах, по-разному! То есть открыто, смело, благородно -- так? Но тебе
ведь известно, чем это грозит. Так поступают, да. Верующие. Допустим,
кадровые военные, когда совесть не позволяет выполнять приказы, -- одним
словом, люди, сознательно отважившиеся на поступок. Я таких уважаю. Может
быть, больше, чем кого-либо. А от восемнадцатилетних мальчишек, которые
просто пытаются избегнуть бессмысленности и насилия, не слишком ли многого
ты требуешь?
-- Но страны без армии не бывает! Не заставляй меня повторять прописные
истины. Значит, кто-то должен служить! А тебя послушать -- и ясно, за что
москвичей всюду ненавидят. У вас даже тени понятия нет о таких вещах, как
гражданский долг, о том, что, в конце концов, просто первая обязанность
мужчины -- отстаивать, если нужно, интересы своей родины и своего народа.
Нет, вы во всем видите исключительно бессмыслицу и несправедливое
принуждение. Увиливаете любыми правдами и неправдами. А деревенским парням
-- им деться некуда. Институты не для них, и болезнь фальшивую себе не
состряпаешь -- живут-то на виду. Вот они и идут, и терпят, как ты назвал,
издевательства, и погибают, покуда вы тут прячетесь по больницам, а в
сущности -- за их спины...
-- Мама! -- взмолился я. -- Ну что ты городишь?! Кто такие: мы, вы? Ты
хоть вспомни, что мы не вообще рассуждаем, а о твоем сыне! Ты же не хочешь,
чтобы он там очутился! Стало быть, нутром чувствуешь обман? Догадываешься,
что у слов, которыми тебя покупают, бессовестным образом подменили значение?
Разве родина -- это государство? Разве власть и народ -- одно и то же? --
если уж ты не можешь обойтись без подобных категорий. Прежде всего в том
преступление и бесчестие, что власть, прикрываясь законом и разглагольствуя
о государственных интересах, использует принудительную, дармовую, с
уголовными порядками армию в собственных целях.
-- Теперь, -- сказала она, -- все изменится. Нужно время.
-- Да? Ну, не знаю. -- Разговор меня злил, впереди просматривалась
бесконечная цепь взаимных возражений, и я спешил его свернуть. -- Тебе
виднее. Я плохо разбираюсь, что нынче творится. Только я надеюсь, ты не
будешь в случае чего ставить ему палки в колеса? И на мораль, пожалуйста, не
дави. Хочешь устанавливать правила -- устанавливай их себе. А он пускай сам
решает, кому обязан, кому не обязан...
Мы отчужденно замолчали. Телевизор транслировал арктические панорамы. Я
подумал, что все равно хорошо сделал, приехав. Уже давно мы нуждались друг в
друге ровно настолько, чтобы встречаться пару раз в году -- один из них, как
правило, в сентябре, в ее день рождения. Я знал, что сходиться чаще было бы
тяжело нам обоим. Но и стоило мне прозевать очередной срок -- она обижалась,
переживала, что забуду ее совсем. Сегодняшний визит благополучно освобождал
нас до осени.
Я выждал паузу, перевел разговор на другое и осторожно закинул удочки,
нельзя ли сколько-нибудь одолжить у нее. Она растерялась и запустила пальцы
в журнал мод на столике -- всю жизнь их выписывала и ничего не шила. Она не
умела отказывать: робела, обыкновенно уступала, а после стыдилась своей
робости -- и потому очень не любила, когда ее о чем-либо просили. Это я
перенял по наследству.
-- Нет так нет, -- сказал я. -- Не бери в голову.
-- Понимаешь, медицина -- такая прорва... Ладно, операции нам оплатили.
Но половину специалистов мы приглашаем за свой счет. И еда... Больничная --
в рот не лезет! Мне теперь зарплату поднимают каждый месяц. Но цены-то
обгоняют!
Она приготовила мне омлет с расплавленным сыром. Я еще не проголодался,
но не мешало загрузиться впрок. За столом расспрашивала:
-- Не болел?
-- Смотря чем. Дух, боюсь, болен у меня. Как выражается английский
словарь -- проходит через ночь. Остальное вроде нормально.
-- Жилье получается пока что снимать?
-- Я не снимаю сейчас. Сторожу квартиру. Друг один двинул на край
света...
-- Видишь, как удачно. Мы с твоим отцом тоже снимали, года два или три
-- не помню уже. Еще до тебя. Это ничего. Все устроится. Женишься. Не
надумал жениться?
-- Я невыгодная партия. И необщительный.
-- А работаешь по-прежнему в церкви?
-- Ушел. Уволили, правду говоря. Они больше не издают книги.
-- Но какие-то связи полезные, знакомства у тебя сохранились? Ты
держись за них. Обязательно что-нибудь предложат. Если у тебя в руках
издательское, литературное дело -- это отличная профессия, настоящая.
-- Ну да, -- сказал я. -- Так приблизительно и складывается.
-- С твоим братом все по-другому, -- посетовала она.-- А в тебя я с
самого начала верила. Ты был очень серьезный. Почти не плакал. Сидел в
манеже и рвал детские книжки -- часами. Никак не мог научиться
перелистывать. А я стирала ползунки и радовалась: вот вырастет глубокий,
цельный человек...
На обратном пути имел место контролер, но странно расслабленный и
уступчивый: я ему наплел, что у меня нету ни рубля, и он даже не заставил
сойти на ближайшей остановке. Я только здорово перепугался от неожиданности,
когда он сунул мне под нос красное удостоверение.
Я восстанавливал в памяти еще одну старую историю, связавшуюся и с
мыслями о брате. Получасом ранее, попрощавшись с матерью, я спускался в
подземный переход под Рублевским шоссе и разминулся с человеком, которого
почти наверняка узнал.
Почти -- потому что выглядел он совершенно разрушенным. Причем
разрушенным не так, как это бывает от неудержимого пьянства или каких-нибудь
более оригинальных пороков, -- мне показалось, он попросту катастрофически,
преждевременно постарел. А в старших классах я нередко хвастался тем, что
хорошо с ним знаком. Учился он в центре, в английской, что ли, спецшколе. И
выделялся среди моих ровесников, поголовно увлеченных музыкой и через пень
колоду ковырявших на гитарах, профессиональным, по нашим меркам, обращением
с клавишами. Естественной целью наших массовых музыкальных упражнений было
поразить своими талантами возможно большее число девушек. Он же в самые что
ни на есть рок-н-ролльные времена отдавал решительное предпочтение джазу,
для девушек абсолютно невразумительному. Мечтал сбежать в Голландию и
поступить в джазовую школу в Амстердаме; захлебывался от волнения,
рассказывая, какие всемирные знаменитости -- Джон Льюис, Маккой Тайнер --
порой ведут там занятия.
Как и пристало уважающему себя музыканту, западал на индийские дела и
читал все подряд: "Рамаяну" и Дхаммападу (с пеной у рта доказывал, что,
"убив отца и мать, брахман идет невозмутимо" ни в коем разе нельзя понимать
буквально), Еремея Парнова и до дыр затертые книжки с ятями -- сочинения
йога Рамачараки; а заодно и ксероксы Штейнера, и дешевые американские
покетбуки про оккультизм. Где-то (полагаю, не в "Рамаяне") он наткнулся на
описание эксперимента, который следовало осуществить над собой. В течение
пятидесяти дней ежедневно, по часу, при слабом искусственном освещении,
нужно было неотрывно смотреть в зеркало, глаза в глаза своему отражению.
Первые недели две -- и тут важно запастись терпением -- не происходит
ничего. Дальше понемногу отражение начнет гримасничать. Затем лицо в зеркале
окажется не твоим и станет меняться раз от раза. И наконец, однажды там не
отразится вообще никакого лица. Здесь-то и вспыхнет истина, состоится
просветление, коего ради, собственно, все и затевалось. Пустота и полнота
сомкнутся, сознание расширится и обымет космосы, скрытые прежде сущности
предстанут астральному зрению, а тайные силы, духовные и телесные, будут
освобождены из-под спуда и подчинятся воле...
Разумеется, он сразу перетащил зеркало к себе в комнату и вскоре,
похоже, в этих потусторонних опытах преуспел: интеллигентные родители,
подсмотрев очередной сеанс, нечто такое уловили между ним и амальгамой, что
спешно определили сына в клинику Ганнушкина. К новому повороту событий он
отнесся с юмором и считал, что ему только на руку -- белый билет обеспечен.
В больнице он беседовал с врачами на отвлеченные темы, прятал таблетки под
язык и разгадывал кроссворды. Пока по глупости, угостившись контрабандным
спиртиком из боржомной бутылки у соседа-шизоида, не ввязался в драку с
санитаром. Тогда с ним что-то сделали. Он не распространялся, что именно
(молчал и о результатах своих путешествий в зазеркалье), но вариантов,
думаю, существовало наперечет: сульфазин, инсулин, электрошок, какое-нибудь
лоботомирование... И быстро выписали, с диагнозом благоприятным для его
пацифистских устремлений. Он почти ничего не утратил -- ни от ума, ни в
эмоциональном плане, и даже мог по-прежнему самозабвенно смеяться. И клавиры
Баха играл с прежней проникновенной точностью. Но джаз... Едва он пытался
теперь оторваться от темы, все начинало звучать как исполнение регтайма
механическим пианино. Причем он всячески выставлял это напоказ: всюду, где
была возможность, непременно садился к инструменту, но уже через несколько
тактов с виноватой улыбкой отнимал руки и будто бы заново удивлялся
открытию. Я догадывался, зачем нужны ему подобные болезненные демонстрации.
Не жалости и не сочувствия он хотел от нас -- другой характер и другой
сюжет, -- а понимания величины его потери. Как будто ждал, что и мы
зададимся вопросом, который жег его -- сжигал медленно, но дотла. Однако
ведь -- жив, не дебил, не в тюрьме... Его друзья не в том возрасте
пребывали, чтобы принять действительно близко к сердцу такую прикрытую,
внутреннюю чужую боль. После школы он устроился аккомпаниатором в детскую
секцию художественной гимнастики. Потом нас всех раскидало. Но лет пять
спустя кто-то еще рассказывал мне, что он по-прежнему аккомпанирует и ни с
кем не поддерживает контакта.
-- Где тебя носит? -- спросил Андрюха.
Он сидел на кухне, жарил курицу, пил пиво и читал в газете страницу
брачных объявлений. Я устыдился своих несправедливых давешних мыслей.
-- Здрасьте пожалуйста. Да я тут днем чуть не окочурился, дожидаясь...
Откуда такая роскошь?
-- А? Нравится? -- Андрюха снял со сковороды крышку и полил курицу
вытопившимся жиром. Курица была что надо: крутобокая и золотистая -- прямо с
голландского натюрморта. Слегка надавил ложкой -- корочка упруго подалась.
-- Снова бабушка?
-- Все, готова. Бери вон пиво в холодильнике...
И Андрюха отделил нам по хрустящему крылу -- для начала.
Бабушка ни при чем. Сегодня он поехал на бывшую работу -- без цели, а
просто поболтать: может, кто чем промышляет в области купли-продажи. Вдруг
его приглашают в бухгалтерию и выписывают с депонента премию по итогам
прошлого сезона, которая ему полагается, потому что уволился он уже в новом
году. Премия невеликая, половина оклада. В уплату долга она покрыла бы лишь
малую часть -- какой смысл, это ничего не решит. А так хоть побалуем себя.
Лучший праздник -- праздник желудка.
Андрюха выпятил подбородок и сделался важен, как Гегель, у которого
минуту назад сошлись концы с концами в картине самораскрытия абсолютного
духа. Законная гордость добытчика. Пиво он принес дорогое, тверское.
-- Обратно не зовут? -- спросил я.
-- Вовсю.
-- И что ты?
-- Ну нет. Нельзя никогда возвращаться.
Разговор наш не клеился. Андрюха держался очень напряженно. Должно
быть, предвидя, что речь о деньгах зайдет непременно, заранее сложил
какие-то слова в ответ и торопился произнести их. А я не давал повода. Я с
радостью убедился, что уходить ему неохота, и боялся лишним напоминанием все
испортить. Вот мы и мялись, как влюбленные на первом свидании. Прогрохотал
снаряд в мусоропроводе. Я уронил вилку. Андрюха сказал:
-- Встретил там мужика -- он у нас в Армении полем командовал. А теперь
-- шишка. Контролирует всю сейсмическую программу. Хороший дядька.
Поговорили с ним. Интересные вещи всплывают...
В основных чертах из множества Андрюхиных рассказов мне было известно,
чем занималась его геофизическая партия. Бурили шурф -- большей или меньшей
глубины, в зависимости от конкретной задачи и условий -- и закладывали
взрывчатку. Потом производили взрыв, и самописцы в разных точках фиксировали
сейсмические колебания. Через несколько километров -- новый шурф, новый
взрыв, -- и так продвигались. По совокупности измерений делали выводы о
тектонических особенностях района и содержимом недр. Наверное, в проекте
намечалось охватить этими исследованиями всю страну -- только страна пошла
некстати разваливаться. Буквально в последнее спокойное лето Андрюхина
экспедиция работала на границе Армении и Азербайджана. И все теперь я
впервые услышал от Андрюхи, что деятельность их там была не совсем обычной.
Вместо штатного аммонала -- такого же, как лежал сейчас у нас в оружейном
ящике, -- предполагалось в испытательном порядке применить маломощные (по
сравнению, видимо, с Хиросимой) атомные заряды. Придумали размещать их в
загодя нащупанных естественных кавернах скальной породы. С июня по август
Андрюха и другие работяги тратили взрывчатку и вкалывали от света до света,
проводя к этим камерам наклонные тоннели. Люди понимающие недоумевали:
гористая местность, пустоты -- эффект возможен самый непредсказуемый. Но
высокое начальство потому и высокое, что снизу не докричишься. Первый заряд
привезли под армейским конвоем, а с ним приехали наблюдающий генерал и
стайка военспецов. Спецы потирали руки, предвкушая, что удастся
спровоцировать небольшое тактическое землетрясение. Все было установлено,
подключено, уже готовились замуровать шахту, но тут-то и сообщили из Москвы,
что в министерстве кое-кого сменили и новым эта затея не представляется ни
невинной, ни перспективной. Распорядились прекратить работы и ждать
указаний. Как только истек плановый срок взрыва, вояки, доставившие бомбу,
расселись по "Уралам" и укатили, ибо не имели приказа оставаться дольше (к
тому же их нечем было кормить). Начальник экспедиции в панике взывал к
старшему над ними капитану, но капитан ответил, что с собой заряда не
заберет, поскольку армии он не принадлежит, а они всего лишь осуществляли
сопровождение. Следом, наскучив ночевать на раскладушке в палатке, отбыл в
Ереван и генерал со своими разочарованными специалистами, попросив
известить, когда все-таки приступят к делу, и посоветовав снестись с
Москвой, чтобы обеспечили охрану. Своей властью он солдат выслать не мог --
он был какой-то технический генерал. В министерстве, однако, сочли, что
официально прибегнуть к помощи военных -- все равно как во всеуслышание
принять на себя ответственность за инициативы предшественников, со всеми
вытекающими неприятностями. А хотели без лишней огласки, на личных связях,
найти какую-нибудь организацию подходящего уранового профиля, куда удалось
бы по-тихому адскую машину передать (причем желательно неподалеку, дабы не
пришлось везти уже своими силами, таясь от других ведомств, через весь
Союз), -- и, подшив документ о передаче, избавиться от проблемы. Тщетно
проискали до середины осени. Между тем подступали холода -- экспедицию надо
было снимать.
В конце концов, после долгих согласований, на неделю приковав
начальника экспедиции к телефону в ближнем (но не близком) поселке, признали
наименьшим злом оставить все как есть и вывозить бомбу в будущем сезоне.
Верстах в двадцати от экспедиционного лагеря находилась военная часть, даже
не часть, а точка, объект -- то ли станция системы слежения, то ли
тропосферный ретранслятор (несостоявшийся инженер-связист, Андрюха не умел
описать антенну, лишь пальцы топырил -- во, такая...). Молодой командир
объекта сильно скучал по родному Питеру, тянулся к культуре и частенько
наезжал, прихватив казенной тушенки и флягу гидролизного спирта, провести
время с москвичами. С начальником они стали приятели. Теперь начальник
приватно, под строгим секретом, объяснил ему, что к чему. Тот выделил
бетонную плиту -- ею закрыли выход на поверхность, присыпав потом землей, --
и пообещал назначить новый маршрут грузовику, который по вторникам и
пятницам гоняли в райцентр: водитель, толковый сержант, в подробности
посвящен не будет, но за окрестностью присмотрит. Казалось, впрочем,
довольно маловероятным, чтобы случайный путник в чистом поле, вдали от
всякого жилья наткнулся на замаскированную плиту и уж тем паче угадал под
нею спуск в подземелье и начал долбить бетон, рассчитывая на упрятанные
сокровища (а образ террориста еще не укоренился в умах и не подсказывал
сюжетов более увлекательных). Так что домой возвращались со спокойной душой:
дальше пускай наверху голову ломают -- зима длинная...
Но на следующий год эти края уже называли в газетах не иначе как
примыкающими к зоне межнационального конфликта, и геофизикам было там,
понятно, не место. А еще через год стали они как бы и вовсе чужой
территорией. Знакомого командира отозвали. Проездом в Москве он навестил
начальника, успевшего шагнуть на пару ступенек по должностной лестнице.
Рассказал, что армяне объявили станцию своей -- только на кой она им сдалась
вне всей системы? По его словам, бомба мирно покоилась в земле -- никто о
ней не проведал, никто не проявлял интереса... А здесь, распрощавшись с
надеждой бомбу вернуть, про нее старались попросту не вспоминать. Покуда
министерских олимпийцев не перетасовали снова и в процессе разных ревизий не
выплыли опять старые документы, а с ними и старая головная боль -- изыскать
способ и вывезти хотя бы в Россию.
Я спросил: а зачем, собственно? Если она надежно похоронена, если
шансы, что кто-то ненароком ее откопает, пренебрежимо малы... Взорваться
сама она не может: подлодки на дне морском и те пока не взрываются. Так
пусть и лежит себе в своей пещере. Сейчас она менее опасна, чем станет в
любом другом варианте.
-- Нельзя, -- разъяснил Андрюха. -- Она же на балансе.
-- Ага. У завхоза. -- Я живо представил себе соответствующую графу
материального отчета.
-- Ну, не на балансе... как-то там еще... суть в том, что она за ними
числится. И липовый акт о взрыве не составишь, его наблюдатели от вояк
должны подписать. Как быть? Вдруг инспекция, вдруг потребуют предъявить? Вот
они и боятся. Одно дело -- отвечать там за неправильное хранение или
что-нибудь в таком роде. А тут -- совсем потеряли! Ты только вообрази, если
сведения просочатся и дойдут до армян: атомная бомба скрытно заложена на
территории другого государства! -- во что это выльется, в какой политический
скандал...
Я замахал руками:
-- Все, все... Про политические скандалы -- это для меня уже слишком.
-- Постой, я не договорил. Я что думаю: почему бы нам с тобой не
съездить?
-- Чего? -- не понял я. -- Куда?
-- Заберем ее. А нам заплатят. Видел я ее -- она не очень большая. В
рюкзак влезет элементарно. Тяжелая, правда. Килограмм сорок.
День сегодня получился долгий и пронзительно бездарный. Я устал и не
был настроен подыгрывать.
-- Слушай, когда нечем развлечься, нужно либо есть, либо спать. Мы уже
поели.
-- Не, я серьезно, -- сказал Андрюха.
Я едва не застонал. Я почувствовал себя так, будто меня зомбируют или
подвергают гипнозу. Еле на стуле держусь, засыпаю, после курицы и двух
бутылок крепкого пива свинец растекся от лобных долей к затылку -- и в этот
обескровленный мозг мне начинают внедрять откровенную туфту!
-- А с теми, кто должен нам заплатить, ты уже поделился своими планами?
Или сделаем им сюрприз?
Не трепать бы языком невесть о чем, а послать Андрюху к чертям собачьим
и первым уйти в комнату -- тогда кровать на ночь достанется мне.
-- Он сам завел разговор... И он действительно -- шишка, многим
ворочает. Деньги будут.
-- То есть вышли покурить...
-- Он не курит, -- сказал Андрюха. -- Мужик этот -- не курит.
-- ...и образовалось, между прочим, предложеньице -- не привезешь ли
бомбочку? Серьезней не бывает.
-- Напрямик не предлагал. Намекнул.
-- Намекнул! Андрюха, я тебя разочарую. Он, может, на что и намекал, но
ты намек расшифровал неправильно.
-- Почему? Тогда для чего он посвящал меня в эти их дела кулуарные?
-- Да потому, что какие бы сложности ни испытывали твои бывшие
начальники, к посторонним раздолбаям в таких ситуациях не обращаются.
-- А к кому? Ты не забывай, там теперь все, самостоятельная страна,
забугорье. Военных даже теоретически не отправишь.
-- Ерунда! Под чужим видом -- запросто, кого угодно. Граница ведь не
закрыта. Не военных, так гэбэшников. Вот под твоим. Не так уж трудно
изобразить геофизика.
Андрюха покачал головой.
-- Не годится. Для них ведь по-прежнему самое важное -- сор не выносить
из избы. Через столько лет -- тем более. И, кроме меня, он, считай, уже и не
найдет никого, кто с ним в том сезоне работал и знает местность. Ну, разве
еще взрывник один до сих пор в партии. Я-то как раз не посторонний. Я
самолично шахту под эту штуку пробивал. Меня ночью разбуди, я вспомню
приметы, где она зарыта. А взрывник точно не поедет. У него пунктик на
радиации. Когда бомбу опустили, дыру за сто шагов обходил.
-- Отлично! -- развеселился я. -- Она еще и светит!
-- У страха глаза велики. Заряд в ней слабый. И защита -- откуда вес?
Солдаты вон с ней валандались, ничего... Нет, разумеется, я не самоубийца.
Сначала обмеряем ее из тоннеля. Радиометр добуду.
Он, в общем-то, все уже прикинул. Садимся на ереванский поезд
(некоторое время назад с ними было весьма неровно, но Андрюха звонил в
справочную вокзала и выяснил, что регулярное движение давно восстановлено).
При себе имеем бумагу, где значится, что мы командированы за научными
образцами, заготовленными экспедицией еще до начала карабахских событий, --
якобы тогда вывезти их не успели. Подчеркнуто, что результаты исследований,
для которых данные образцы нужны, планируется впоследствии передать Армении,