с тарелки последний кусок или рыбий хвост, Андрюха тщательно мыл ее, мыл
нож, мыл наши вилки -- и начинал сначала. Я предложил оставить лимон к чаю
-- забытый шик! Он ответил категорическим нет. Я спросил, что он вообще
мудрит, от добра добра не ищут -- зачем голодным людям добиваться от среза
ветчины сердоликовой полупрозрачности? Чревоугодие, заявил Андрюха,
произрастает там, где процедура принятия пищи лишена эстетической компоненты
-- а у меня в быту это несомненно имеет место. Тогда я рассказал ему, что
грехов в плане еды, строго говоря, два, и они равновелики, хотя и различны:
есть чревоугодие, а есть -- гортанобесие; и если под первым подразумевается
простое обжорство, то второй -- в стремлении получать тонкие вкусовые
ощущения, и "эстетическая компонента" относится, в сущности, сюда же.
Необременительна для души перловая каша в скромной посуде -- ее при всем
желании много не съешь.
-- Чего ты хочешь, кадавр? -- сказал Андрюха. -- Проглотить все разом?
А чем потом заниматься? В потолок плевать?
Но нас сморило еще прежде, чем настало "потом". Дружно, в обнимочку,
упали на кровать. Я подремал недолго, Андрюха и того меньше. Проснувшись, я
нашел записку на табуретке, в одно слово: "Придумал". Во сне, что ли?
Мы с пауком, --
пел из приемника далекий англичанин, кумир моей авангардистской юности
Брайан Ино, --

смотрим на небо, на мир вокруг. Мы спим по утрам. Мы мечтаем о
кораблях, что уплывут за тысячу миль отсюда.
Шла передача о нем и об эмбиенте -- "музыке окружения". Я зажег слабую
настольную лампу, сел в углу на свернутый матрас и под плавные "уи-уи" на
фоне курлыканья гватемальских лягушек погрузился в приятные беспредметные
грезы. Вскоре неловкое топтание и необычный шелест вернули меня на землю: я
встал навстречу -- и натурально остолбенел. Андрюха затаскивал в комнату два
высоких, почти в человеческий рост, ветвистых куста с бульбами мерзлой глины
и снега на корневищах -- они тут же пустили от себя лужицы.
-- Пардон... -- И он показал, во что обратился мой лучший кухонный нож:
рукоятка и пенек лезвия. -- Земля каменная. Помучился.
Я вытолкнул его в переднюю -- разуваться. Кусты отнес в ванную и
поставил в пластмассовый таз.
-- А зачем копал? Отпилил бы.
Пила швейцарского складного ножа -- Андрюха с ним не расставался --
выглядела игрушечной, но в деле была на редкость эффективна: однажды мне
довелось опробовать ее в лесу на сухих сосенках.
Андрюха растолковал: нельзя, без корней неправдоподобно. Кто и куда
станет перевозить мертвые палки? Это может насторожить. А здесь -- все
понятно: кусты для посадки. Вопросов не возникает.
Удивительная вещь: чем явственней смахивают наши методы на хитрость
настырного сумасшедшего, тем очевиднее они попадают в яблочко. Так, значит,
и надо? Так и добиваются успеха? Я только заметил, что у милиционеров в
Москве происхождение по большей части деревенское. И генетическая память,
вероятно, позволит им отследить несоответствие нашей поклажи календарю
садовых работ.
-- Да и бог с ними, -- сказал Андрюха, -- ну, посмеются, примут за
дураков. Вот ты на их месте догадаешься проверять, чего у нас там внутри?
-- Пожалуй, нет.
-- Прицепятся -- объясним. Растения, к примеру, специальные, северные,
морозостойкие. А сами мы ботаники. Направляемся на опытные участки. Лишь бы
приклад об пол не брякал.
Я вздохнул:
-- И когда он нас ждет, твой приятель?
Естественно, крайний срок -- завтра. Промедление смерти подобно: пожрут
волки христианских младенцев. И выехать, естественно, предстоит в
несусветную рань.
-- Но вот что, -- сказал я, -- если нас заловят, учти: я от тебя
отрекусь. Ничего не знаю. Это все твое. Меня ты просил помочь довезти и в
содержимое не посвящал. Договорились?
-- Иди, верный товарищ, -- усмехнулся Андрюха. -- Смотри, как мушки
пристреляны...
Никто нами не заинтересовался. Взгляды милиционеров скользили по нам
рассеянно и не выделяли из толпы. Лица потенциально опасные не ломятся в
переполненное метро в семь утра, брезгуют. Кусты, с ружьями, накрепко
привязанными к собранным вместе, закрывшим их со всех сторон веткам, мы
обернули рубероидом и клеенкой. Весили они -- дай бог. Хорошо, Андрюха,
командовавший увязкой, не поскупился на веревку, пожертвовал целую бухту
первосортного репшнура и предусмотрел петли для руки и плеча.
Затем электричка едва ползла промышленными районами. Андрюха сказал,
что мы удачно вписались, в противофазу: в Москву сейчас давка, а из Москвы
-- свободно. Получасом раньше тоже полным-полно угрюмого рабочего люда, но
теперь смена уже началась. И контролеров в такое время еще не бывает.
Миновав Выхино, покатили шибче. Прижавшись виском к стеклу, я наблюдал,
как за спиной у Андрюхи, в соседней секции, заранее раскрасневшийся дородный
дядька в теплом голубом спортивном костюме наливает в крышку термоса по
глотку горячего кофе с молоком жене и двум девочкам-близняшкам -- наверное,
первоклассницам. Едут с лыжами -- куда-нибудь в неподвижный, тихий
черно-белый лес. Кофе распространял пар и волнующий аромат, будил память о
живительных ожогах гортани, каких мне на долю не досталось сегодня перед
дорогой -- Андрюха торопил, не успели даже чайник согреть толком. Дабы
переключиться с этих грустных мыслей и не растаять от жалости к себе, я
задался вопросом в духе брюзгливого пенсионера: почему, собственно, дети не
в школе посреди недели? Каникул нет в феврале. Должно быть, родители
подгадали отгул или скользящие выходные и устроили праздник вне расписания.
Когда я ходил в первый класс, самыми дорогими вещами у нас в доме были
холодильник и проигрыватель "Концертный" -- обтянутый коричневым дерматином
чемоданчик с динамиком в крышке. Крутили на нем Седьмую симфонию Шостаковича
(вряд ли мне хватило терпения прослушать ее хоть раз всю от начала до конца,
но знаменитый инфернальный марш, сцену нашествия, я любил и часто мычал);
крутили Эллу Фитцджеральд (немецкая серия "Джаз-портрет"), какую-то
классическую испанскую гитаристку, а также пару номеров "Кругозора" --
журнала квадратного формата, со сквозной дыркой по центру и гибкими, как
резина, прозрачными грампластинками между страниц -- канувшее в Лету
исключительно отечественное изобретение. И еще диск промежуточного размера,
в две трети лонгплея, где читал свои стихи поэт Кирсанов. Я и сейчас
способен повторить отдельные строки. "В тыл, к расстрелянному лесу, где
разбитый дот, молодую догарессу старый дож ведет..." Было там, кстати, и
охотничье: "Разбросал свой мозг -- лось". На снегу. И стихотворение "Смерти
больше нет" -- хотя вроде бы следовало из предыдущего, что это чистой воды
вранье...
Семья напротив лихорадочно разыскивала пропавшую крышку термоса, дети
полезли под лавки -- но тщетно. На платформе, где они сошли, от названия
сохранились только две буквы: "...ВО". Перрон обрывался в голое поле. Стоило
электричке двинуться снова, крышка выкатилась откуда-то в проход, гордая,
как Колобок.
-- Нам через одну, -- сказал Андрюха.
-- Курева не купили, -- сказал Андрюха.
Было бы на что.
-- Этот мужик, -- сказал Андрюха, -- который нас пригласил, он пишет
диссертацию. Диссертацию про перевязок. Зверек такой, типа хорька или ласки.
И он их изучает, один во всем мире. Он мне объяснил: самое удивительное --
это как они размножаются. Как только самка приносит приплод, приходит самец
и всех новорожденных самочек, слепых еще, покрывает. А дальше они растут уже
с зародышами. То есть зародыши развиваются с ними вместе, по мере их роста.
От станции шагали минут пятнадцать, сверяясь с планом, начерченным на
разодранной сигаретной пачке. Тут и там по дороге, в тракторной колее из-под
снега выворотилась красноватая глина. Клеенка на морозце ломко хрустела под
рукой. Я в десятый раз давал себе зарок с первых же доходов приобрести новую
вязаную шапку -- на пару размеров побольше. У Андрюхи шапка была двухслойная
и налезала глубоко, зато не было теплых носков. Таким образом, завидовать
друг другу мы не имели оснований. Возле стоявших особняком коровника и трех
бревенчатых домов дорога раздваивалась, и правый, короткий, рукав вел вдоль
бетонного забора в поломанные, без створки, ворота. Сразу за воротами
начинались навесы, как будто крытые рыночные ряды. У забора мы распаковали
кусты, а рубероид и клеенку прикопали, чтобы не разнесло ветром и не стянул
случайный прохожий. Я оценил Андрюху вооруженного -- наружность вполне
партизанская. "Парни в вымокшей одеже додж ведут на дот..." Из сугроба при
входе торчал обломок фанерной вывески с неподходящим пейзажу словом
"студия". А лес виднелся только верхушками, далеко, в той стороне, куда
тянулась потрескивающая над нами линия электропередач.
Андрюха оставил меня дожидаться в воротах и отправился искать своего
директора. Я осматривался и кривил рот: ох, до рези, до слез, до куриной
слепоты намозолил мне глаза тусклый, в одну краску -- бурую, набор строений
и предметов, одна и та же конфигурация российской тоски, что по зиме берет
душу в кулак особенно тесно, встречая на любом хоздворе, у всякой дороги,
через версту подкарауливая за вагонным окном: кореженое железо, какие-то
обода, остов старого грузовика возле сварного гаража с промятым ребром,
перевернутый прицеп, ржавые бочки... Впереди, под навесами, кто-то залаял,
не собака. Прошла женщина в валенках с галошами, в ушанке и ватнике,
выплеснула в снег у гаража пахучее ведро и бесцеремонно уставилась на меня.
Я делал вид, что не замечаю, и смотрел на свои ботинки. Я все еще пытался
убедить себя, что наша поездка -- приключение веселое. Вот эта аборигенша,
например, надолго меня запомнит -- нелепого, зябко напыжившегося, с ружьем
на плече... Чуть погодя из глубины двора выступила и другая, совершенно
такая же, принесла топор. С громом поколотив им, чтобы насадить прочнее, о
капот грузовика, под которым скрывалась гулкая пустота, она на мгновение
отрешенно замерла, будто, испытав тишину на прочность, теперь расслышала в
ней горние зовы, и сообщила в пространство перед собой:
-- Опять сегодня тошнит. Так-то! А ты говоришь -- не беременна...
-- Ага, -- отозвалась первая. -- От ветра.
-- Нет, не от ветра. Я две недели с человеком была...
Почему я здесь? Почему не в Антарктиде?
Андрюха все не показывался. Небось давно сидит в тепле и точит лясы, --
забыл обо мне. Я подошел к навесу. Крыша защищала составленные в два яруса
средних размеров клетки, сейчас пустые и с чисто подметенными полами, --
однако кислый запах зверя стойко держался вокруг. В следующем ряду уже
воочию наблюдались три лисицы и некрупная рысь. Лисы, каждая в своем боксе,
беспокоились, крутились юлой от стенки к стенке. Рысь застыла боком к
проволочной сетке, чуть повернув голову, сторожила белый свет одним глазом
-- другой прикрыт, -- желтым, как противотуманная фара. Зрачок в нем даже не
шелохнулся, когда я приблизился. Мех у рыси на боку -- пятно с детскую
ладошку -- тронула парша, метелки на ушах тревожно топорщились. Я начал
догадываться.
Еще семь или восемь таких рядов отделяла от меня широкая площадка,
целая площадь, в центре которой из некрашеных деревянных щитов был сооружен
прямоугольный загон величиною с дворовую хоккейную коробку. На загон смотрел
окнами длинный одноэтажный дом с белым крыльцом посередине фасада, похожий
на сельскую поликлинику. Я ступил на крыльцо -- и раскокал ружейным стволом
лампочку, болтавшуюся на проводе без рефлектора. Сметая ногой осколки в
снег, я спустил было ружье в руку, но подумал, что так буду выглядеть
чересчур воинственно и могу ненароком испугать кого-нибудь
неподготовленного. Бочком, осторожно, протиснулся внутрь: коридор, полдюжины
обитых дверей -- и ни звука. Наугад толкнул ближнюю и попал в тесный
кабинетик: книжные полки, письменный стол у стены, а на стене --
прикнопленный лист плотной бумаги с мбастерским рисунком головы животного,
не иначе таинственной перевязки. Череп делился на пронумерованные части,
совсем как разрез коровы со стеклянной таблицы в гастрономе. Я вернулся в
коридор, попробовал другую дверь -- заперто. Позвал, сперва шепотом, потом
громко:
-- Андрюха!
И тут, словно и на самом деле мне в ответ, голос его долетел с улицы.
-- Ты пасть свою поганую закрой! -- кричал на кого-то невидимого мой
невидимый друг. -- Поганую пасть...
О-го! События принимали тот еще оборот. Подобный тон Андрюха брал не
часто. Значит, он разъярен, как вепрь, и способен наломать дров, не
задумываясь о последствиях. Я обежал загон и свернул в проход между
клетками. Спиной ко мне стоял человек без шапки, с зачаточной плешкой на
затылке, в приталенном пальто с погончиками; над ним угрожающе нависал
Андрюха, которого злость сделала словно на голову выше. Карабин Андрюха
держал поперек бедер, то есть к стрельбе пока не изготовился (да и патроны
остались у меня, в сумке), зато двинуть собеседнику прикладом было бы ему из
этой позиции вполне сподручно. Я подался вперед, спеша вклиниться между
Андрюхой и его визави; ружье съехало у меня с плеча и лязгнуло, когда я его
перехватил, о железную стойку. Человек оглянулся, обнаружил новую фигуру,
загородившую ему отступление, и шарахнулся, рефлекторно защитившись
неожиданно узкой для его сложения и грубо вылепленного лица ладонью, вбок, к
сетке (за нею выхудлый и какой-то линялый не ко времени волк встрепенулся и
перешел в дальний угол); но уже через мгновение справился с замешательством
и предпринял, в свой черед вырастая над Андрюхой, энергичную контратаку.
-- По-твоему, я тебя об одолжении, что ли, прошу?! Да в охотобщество
только свистни за такие деньги! Это я тебе -- услугу! Это я купился как
распоследний дурак на твои жалобы: затруднения у него, ему необходимо
по-быстрому заработать... Задницу собственную ради него подставляю... Меня с
потрохами сожрут, если докопаются, кого я использовал. Ты ж никто. У тебя
документы хоть есть на оружие?
-- Мы на что договаривались?! -- ревел Андрюха, но уже слегка пятился.
-- На охоту! На о-хо-ту. Это -- охота?
-- Вот не надо! Я тебе ничего красивого не обещал. Я назвал прямо:
отстрел. Может, мне их в лес теперь для тебя выпустить?! А там поселок, там
школа-интернат... Потом у меня рыси на головы будут прыгать детям?!
Наверное, убедившись, что, если до сих пор не ударили, не станем и
дальше, он перевел дух, обстучал о ладонь папиросу и заговорил спокойнее:
-- Да потравят их все равно. И что -- это лучше? Ядом -- лучше?
Ветеринар мой туда же: усыплять жизнеспособных животных не стану! Уволился.
Терять-то нечего: через месяц так и так сократят... А я его и не заставлял.
Один раз всего обсудили с ним...
Он пустил дым и отправил папиросу, выявив в ней дырку, под каблук.
-- У него совесть! А у меня, блядь, плевательница... Я специально
деньги искал, чтобы пулей, а не отравой. Пулей-то все-таки погуманнее...
Я шагнул к Андрюхе и взял его за рукав:
-- Пойдем! Все ведь ясно уже...
Однако у обоих много успело накопиться на языках, и перебранка еще
продолжалась, теперь без первого накала и уклоняясь в подробности, которыми
Андрюхин приятель обелял себя. Питомник принадлежал киностудии. Какой именно
-- прозвучало невнятно: не то детских, не то учебных фильмов. Помимо рысей и
лисиц здесь содержали несколько волков, барсуков и енотов, десяток
подрезанных лесных птиц, ручную косулю, кабана, даже росомаху. С осени
средства на их питание почти перестали поступать. Выкручивались как могли,
кормили старым, залежалым, из просроченных запасов. Не хватало мяса и
витаминов. Животные болели. Затем студию объявили акционерным обществом.
Вникнув по-хозяйски в бюджет, акционеры приужахнулись и порешили от
нерентабельных служб вроде питомника немедленно избавляться. Зоопарк в
Москве никого не взял, хотя и зарился на росомаху, -- тоже не было фондов.
Мелочь -- бурундуков, ежей, белок -- раздали по окрестным школам и садикам.
Самый умный енот уехал в Уголок Дурова. И еще добрый совхозный конюх забрал
пока косулю к себе в конюшню: на пробу -- как приживется. Убивать остальных
прибыли мы. Загон строился не для этого, но свежих опилок в него набросали
специально.
Я сказал Андрюхе:
-- Ладно, следопыт. Ты как хочешь, а я совсем замерз.
И пошел обратно к воротам. На сей раз рысь повела мордой мне вслед. Я
ей подмигнул: мол, ничего, как-нибудь еще, может, и обойдется...
Неубедительно подмигнул, фальшиво.
Возле гаража и выпотрошенного грузовика Андрюха нагнал меня. Он сам
упаковывал заново ружья и кусты. Я не помогал. Я стоял смотрел в сторону и
перетаптывался, спрятав руки под мышками.
-- Ну что ты дуешься? -- бурчал Андрюха. -- Я-то чем виноват?
-- Заранее почему нельзя было выяснить, что ему от нас нужно?
-- Да он темнил! Он рассчитал, поди, что так я точно откажусь, а вот
когда уже приеду... Слушай, мы отлично сидели, душа в душу, с виду он без
подлянки...
Хорошо хоть электричку ждали недолго. Не знаю, чем таким обогревались у
себя машинисты, но боковое окно их кабины было раздвинуто, бордовая
занавеска выбилась наружу, реяла на ветру, словно конец повязанной косынки,
и сообщала электричке в фас разухабистую, пиратскую физиономию. В вагоне я
отыскал сиденье над печкой и устроился боком, чтобы плотнее прижать ноги к
радиатору. Лодыжкам скоро стало горячо, даже больно. Но ступни по-прежнему
коченели.
-- А у родителей в холодильничке, -- нараспев вспоминал Андрюха, --
банка исландской селедки -- раз. Банка маринованных огурцов -- два. И целый
пакет домашних пельменей. Это после гостей. Сами-то мои больше по кашам --
думают о здоровье. Может, выскочим в Люберцах?
-- Куда... -- я кивнул на нашу поклажу.
-- Верно, -- вздохнул Андрюха, -- не погуляешь. Только что мы будем
есть?
Тут я почувствовал себя если не на коне, то хотя бы на пони -- о, эти
редкие моменты, когда идут в дело мои бесполезные книжные познания! Я
рассказал ему, как персонаж знаменитой латиноамериканской повести --
Полковник -- ответил на такой вопрос раз и навсегда.
Шумно протопали по вагону сопровождающие электричку милиционеры. Нас
оглядели мельком, а миновав единственного еще пассажира (я видел его со
спины: поднятый воротник куртки, зябко вздернутые плечи, высоко намотанный
толстый синий шарф), вывернули шеи и до самых дверей двигались вперед
затылком. Любопытно, кто это там -- урод? Но на урода постеснялись бы
таращиться так бесцеремонно...
Церковь, где я работал, несколько недель регулярно посещал прокаженный
или что-то вроде того. Лет тридцати пяти, с неопрятными бесцветными длинными
волосами и перистой жидкой бороденкой, он становился обыкновенно у стены, в
тени, в некотором отдалении от остальных прихожан. Но лицо с отвисшими
ярко-красными нижними веками, на котором сквозь совершенно белую, неживую,
будто отделившуюся уже от мышц, от всякого кровопитания кожу сочилась лимфа,
не прятал и даже, напротив, словно бы подавал, почти бравировал. Прихожане
сами тактично и боязливо отводили глаза, делали вид, что в своей
сосредоточенности не замечают его. Исходивший от него сладковатый тленный
запах, неприятный в той же мере, как бывают неприятны мужские лосьоны, был
не то чтобы слишком силен, однако, не убиваемый ни свечами, ни ладаном, ни
лампадным маслом, тонко растекался в предалтарной части. Ко кресту он
прикладывался, конечно, последним и к иерейской руке от креста не тянулся --
да наш игумен вообще этого не любил и предоставлял особо приверженным
традиции тыкаться губами в поручь. Все равно теперь после службы батюшка
стал тщательно драить руки каким-то импортным составом из пластикового
флакона; что с крестом делал -- не удалось подсмотреть. Если игумен упоминал
этого человека в разговоре с дьяконом или старостой, то не позволял себе
обойтись, как чаще всего обходятся при встрече с подобными вещами люди
мирские, кивками и местоимениями, защитными -- чур меня! -- фигурами
умолчания, а называл его, с ненаигранным состраданием, ласковым словом
"несчастный". И хотя держал за правило в личные контакты с неофитами не
вступать прежде первой исповеди -- ибо Царство Божие усилием берется, и
всякий ищущий духовной помощи и окормления к усилию обязан, обязан в начале
всего сам принести себя, доказав, что укрепился в стремлениях и не к
болтовне на религиозные темы готов, а ко смирению и труду тяжелейшему ради
пребывания в жизни вечной, -- вопреки собственным строгим установкам дважды
заводил с ним продолжительные беседы. Только до исповеди у них так и не
дошло. Прокаженный вскоре исчез и больше не появлялся. Должно быть, храм наш
не понравился -- неустроенный еще, наполненный хозяйственной и строительной
суетой. Или решил, что церковь не даст ему утешения и опоры таких, в каких
он нуждался...
Но вот попутчик, задавший направление моим дремотным мыслям, обернулся
и о чем-то спросил через три скамьи, разделявшие нас, -- паренек как
паренек, подросток, почти мальчишка. Я показал, что не слышу его. Тогда он
поднялся, чтобы подойти ближе, и стало ясно, чему удивились милиционеры.
Правую руку у него закрывала по локоть сшитая из грубой кожи коричневая
крага, на которой восседала и резко крутила из стороны в сторону головой
здоровенная, в добрых полметра, хищная птица, пестрая и космоногая. Он хотел
справиться, будет ли остановка на одной из платформ, -- я и названия такого
не знал. Птица, поразившись моей глупости, переступила на рукавице, пустила
по оперению недовольную волну, сократила и снова вытянула шею. Я толкнул
Андрюху:
-- Остановится?
Должна, ответил Андрюха, а впрочем, он не уверен, эта ветка плохо ему
знакома. Не оторвался, смотрел за окно: видел в трезвом пасмурном свете
белое поле с черными царапинами бадылья, черный грузовик на дороге, силосную
башню и водонапорную башню, приземистые строения... В темноте, при фонарях
-- еще выносимо...
-- Да ты сюда глянь, эй!
Он через силу перевел пустой и туманный взгляд. Но будто не вернулся
еще из тех завороживших его монохромных полей, и самосвал продолжал катиться
у него в голове, и новые пятна в связную картину составились не сразу.
-- Ну, понятно, -- сказал парень.
-- Ишь ты. -- Андрюха наконец очухался и настроился на фокус. -- Это
кто у тебя, ястреб?
Парень помялся, определяя, до каких пределов с нами можно безопасно
фамильярничать, -- и не рискнул (к тому же "сам ты ястреб" звучало бы как-то
странно, получается насмешка наоборот).
-- Орлом еще назовите... -- фыркнул он. -- Филин.
Андрюха поправил очки.
-- И где же ты такого надыбал? В лесу поймал?
-- Не, сменял.
-- На жевачку?
-- На черного коршуна.
-- Класс! То есть вы ими запросто, как марками, да? Или там рыбами для
аквариума. Приезжаешь на Птичий рынок...
-- На Птичке, -- перебил парень раздраженным тоном специалиста,
вынужденного объяснять спесивым профанам очевидные истины, -- ничего
дельного не бывает. Пустельга разве. Пустельга ничего не стоит.
Он попросил сигарету -- взял предпоследнюю, -- однако курить не стал, а
поместил за ухо. Потом сел напротив меня, опустил руку в краге -- и филин
сошел. К широкому железному кольцу вокруг птичьей лапы крепилась прочная
бечева, намотанная на запястье перчатки. Обозначала неволю. Этот короткий и
мощный крючковатый клюв, способный, наверное, пробить темя человеку, без
труда перерубил бы шнурок одним ударом -- почему не сообразит? Или не зря
досталась филину слава тугодума, попадающего в смешные просаки? Но по стати
не скажешь.
Я впервые мог рассматривать такую птицу живьем и вблизи. Мех спадал по
могучим лапам и накрывал толстые плоские когти длиною в мой мизинец. Желтые,
черные и белые перья воротника складывались в размытый узор. Круглые желтые
глаза -- точь-в-точь как у давешней рыси, только без снулой затравленной
поволоки; и кисточки над бровями усиливали неожиданное сходство. Такого и
клеткой не унизишь: все в нем останется -- хищно и приспособлено для
убийства. Правда, понаблюдав еще, я нашел, что вид у него все же несколько
нелепый: уж больно важно бросал он по сторонам губернаторские взоры и лупал.
Но руку протянуть к нему я так и не осмелился.
После двух-трех наших вопросов, словно только и ждал, когда наведут на
тему, парень пустился обстоятельно рассказывать о себе, и рассказ его
строился из явно обкатанных многократно периодов, подаваемых с заученной
небрежностью, -- чувствовалось, что с птицей он разъезжает часто и привык
быть в центре внимания, маленькой звездой. В отличие от основной массы
сверстников из подмосковного рабочего поселка, он резинового клея по
подвалам в детстве не нюхал, а прибился волею судеб к образовавшемуся в
Москве клубу соколиной охоты (я подумал: надо же, лыко в строку, прямо
охотничий праздник у нас сегодня). Клуб просуществовал недолго и около года
назад был закрыт по требованию экологической организации "Гринпис". Но к
тому времени многие его члены уже профессионально, по заказам, снаряжая
целые экспедиции в разные концы страны, занимались отловом благородных
соколов на продажу -- преимущественно контрабандную, за кордон. Свои люди в
нужных конторах пишут разрешения на вывоз: проводят птиц как научный
материал или выдают за породы, не представляющие ценности. Вот он прошлой
осенью ловил для японцев в Приморье и на Камчатке, продавали через
Владивосток. Покамест он вторым номером у одного мужика, на самостоятельные
дальние поездки ему еще денег не хватает. Но тут главное -- клиентура, и он