слишком мягка для его разыгравшегося сегодня страннического люмбаго, и
предложил поменяться местами. Но меня уже разморило, лень было снова
вставать -- и я подвинулся, пустил его под бок.
-- Тебе, -- сказал он, -- ангел когда-нибудь снился?
Я поправил:
-- Ангелы не снятся. Они являются.
-- Являются -- это слишком высоко.
-- Слово тебе не подходит?
-- Слишком высоко. Не про нас.
-- Уничижение, Андрюха, -- предупредил я, -- паче гордости... Не
зарекайся, всякое бывает. Но редко.
Я не воображал себя на амвоне; мне казалось -- ему охота поговорить. Я
думал сказать о Савле и Павле. И даже припомнил несколько цитат -- из тех,
что любил приводить дьякон, -- дабы своей осведомленностью убить Андрюху
наповал. Но покуда, прежде чем начать речи, я нащупывал, вытянув руку, на
столе папиросную пачку, он вдруг повернулся ко мне спиной и засопел,
причмокивая. Цитаты остались невостребованны. Только самую популярную:
"Держи свой ум во аде и не отчаивайся" -- мне представился повод самому себе
пробормотать, когда я вскинулся утром на звонок в передней. Дверь явно
входила во вкус, пугать меня ей пришлось, похоже, по нраву. С улицы
пробивался бледный свет, вовсю шумели машины, а лифт в подъезде натруженно
гудел -- было, наверное, около восьми. Об окружающей действительности я знаю
не так уж много, зато твердо. Если ты не наделал каких-нибудь особенных
глупостей, перечень возможных в такую пору посетителей крайне невелик:
посланец военкомата, участковый милиционер, в лучшем случае -- разносчик
телеграмм. Но вряд ли хозяина, лейтенанта запаса, станут отлавливать на
дому. И откуда быть телеграмме, если его родителям гостивший у меня
родственник при мне сообщил по телефону, куда и на какой срок их сын уехал
-- с Южного полюса? Так что участковый -- по наводке соседей, с вопросами о
моем статусе и прописке, -- получался всего вероятнее. Сейчас я мог бы
затаиться, но если власть ищет с тобой встречи, рано или поздно ее все равно
не избежать. А откровенные кошки-мышки только обеспечат заранее дурную
репутацию и мне самому, и квартире, за которую я в ответе.
Андрюха -- в полном, по-видимому, порядке -- крепко спал и во сне
улыбался. Что бы мы ни пили этой ночью, никаких признаков отравления я у
себя не замечал. Едва я решил открыть, если позвонят еще раз, -- позвонили
еще раз: коротко, ненастойчиво. Штаны мои куда-то запропастились. Я
попробовал натянуть Андрюхины брюки -- они застряли у меня на ляжках, --
плюнул и двинулся в прихожую как был, в ситцевых синих трусах архаичного
фасона. По дороге, зацепившись за гвоздь, выступивший от времени из
деревянной оправы зеркала, выдрал у них сбоку значительный треугольный клин.
Я намеревался сперва только голову высунуть в щель, но от неожиданности
раскрыл дверь сразу настежь: в коридоре стояла девушка моей мечты. Лет
двадцати -- но фигуру под свободным перепоясанным пальто я угадывал почти
детскую, как будто еще не оформившуюся. Прямые каштановые волосы до плеч
из-под серой ангорской шапочки, тонкое, правильное, чуть удлиненное лицо, и
большущие карие глаза с далекой свечой, и взлетевшие ресницы; во всем --
трогательная незащищенность. Чистая греза, являвшаяся мне в давние сладкие и
мучительные дни возвышенных влюбленностей... Глаза я запомнил лучше всего:
она стеснялась увидеть меня целиком и вынуждена была не отрываясь смотреть в
мои, мутные.
-- Простите... -- сказала она.
Я захлопнул рот и прижал болтающийся лоскут к бедру ладонью.
-- Простите, это не ваша черепашка ползает там под окном?
-- Кто ползает?!
Девушка потупила было взгляд, но тут же, испугавшись, вернула на место.
-- Черепаха, на улице... Мне неловко вас беспокоить...
Обкатывая на языке кислый шарик безумия, я зашлепал к окну. Самая
обыкновенная -- таких в зоомагазинах продавали по трешке -- черепаха
величиной с блюдце буксовала на рыхлом снегу. Вяло перебирая лапами, она
тянула выю вперед и вверх: должно быть, высматривала себе укрытие.
-- Видите? -- спросила девушка громким шепотом. -- Она еще там?
Черепаху-то я видел. Я бы даже немедленно бросился ей на выручку --
лишь бы подольше удержать эту редкую птицу, дожидавшуюся в дверях. Но я
по-прежнему не видел своих штанов. Девушка, смущавшаяся наблюдать за мной, с
интересом наблюдала через прихожую наше лежбище. Андрюха, перевернувшись на
живот, теперь нежно обнимал рукой мое одеяло. Его галстук был в таком
положении незаметен. С досады я сунул пяткой ему в ребра, когда походкой
ревматика -- с ладонью на ягодице и отставленным локтем -- ковылял обратно.
Мне остро не хватало куража и самоуверенности.
-- Она на холоде долго не выдержит, -- сказала девушка. -- Считанные
минуты... Значит, не ваша?
Я согласился:
-- Не моя. Скорее всего...
-- Кто-то, наверное, выбросил ее. Не могла же она сбежать, правда?
Я собрался с духом и предложил девушке отогревать черепаху вместе. Чем
питают это чудище -- капустой? Бояться ей нечего. Друга моего мы сейчас
разбудим и выгоним...
-- Нет, не надо, ради бога, никого выгонять, -- заторопилась она.
-- Ну подождите! Я сейчас, оденусь... Зайдите хоть показать ее потом. Я
чаю поставлю. Зайдете?
Выглядел я, конечно, нелепо, но вряд ли опасно. Девушка, однако,
быстренько отступила на шаг к выходу. Затем еще на шаг и сообщила оттуда:
-- Вы знаете, они зимой не едят совсем: ни капусты, ничего...
Улыбнулась вежливо и выпорхнула на лестницу.
Джинсы мои, оказалось, Андрюха скомкал и запихнул себе под подушку --
низко ему... Когда я их выдернул, он открыл глаза, но не пошевелился: лежал
и смотрел в стену перед собой, на треснувший плинтус и притулившийся к нему
оброненный темный пятак, на осколок разбитой давеча лампы, на волокнистый
пыльный клок. Я присел рядом и задумался о многих вещах. Зачем она вообще
приходила? Почему не подобрала черепаху сразу? А если бы выяснила, что это я
устроил бедной животине зимнюю прогулку -- пощечин мне надавала за
жестокость?
Андрюха потянулся и пожевал пересохшими губами. Я ласково обругал его
козлом.
-- А что такое? -- оживился он. -- За козла ответишь. Кто это был?
Я сказал: надежда. Причем в чистом виде.
За давностью лет я уже не способен сказать в точности, когда и с чего
именно началась наша дружба. Но десять против одного, что встретились мы
где-нибудь в самые первые дни студенчества в курилке Института связи,
выбранного и мною и Андрюхой по критерию низкого проходного балла. Курилкой
служил зал бывшей столовой в полуподвале: здесь активно фарцевали, клеили
снисходительного нрава девиц, играли в карты и менялись модными пластинками,
отсюда можно было попасть ненароком и на блядки, и на вечеринку чилийской
общины с настоящим Луисом Корваланом; две комнаты по соседству занимал клуб
туристов с песнями под гитару, смешными стенгазетами и альтернативной
системой ценностей. Это подземелье, как Индия европейцу, открывало лопоухому
первокурснику совершенно новые горизонты, и не всякий, сошедший сюда от
лабораторий, лекций и семинаров, возвращался потом назад.
Поступил Андрюха не сразу, после школы год трубил на каком-то режимном
заводе, а теперь, вспоминая завод как страшный сон, наверстывал упущенное:
спешил интересно жить и дышать полной грудью. Поначалу он примкнул к
прописавшейся в курилке компании преферансистов, но вскоре, проиграв сколько
было денег, проездной и двухтомный учебник Пискунова по матанализу,
переметнулся в турклуб, куда и я заглядывал послушать местных бардов,
неумолчных, как июньские соловьи. Мы уже были знакомы, находили, о чем
поболтать при случае, и однажды посетили на пару пивную -- а тут и вовсе
сделались приятели не разлей вода. И в городе -- когда Андрюха не пропадал в
очередном лодочном, горном или лыжном походе -- большую часть времени
проводили вместе. Но вот на байдарках я присоединился к нему только один
раз. Я с детства боялся военной службы и предпочитал честно тянуть учебу,
тем более что москвичей из недоучившихся забирали чаще всего на зоны в
конвой -- обеспечивая, надо полагать, смычку интеллигенции с народом. Весной
второго курса Андрюха из института вылетел, потому что без конца
путешествовал и ровным счетом ничего не делал, чтобы досдать хотя бы
прошлогодние сессии; только в силу острого дефицита мужчин на их факультете
деканат и комсомол так долго терпели его и убеждали образумиться. Андрюхин
отец заведовал кардиологическим отделением крупной больницы, и в военкомат
были предоставлены справки о сердечной недостаточности -- возможно, не
совсем липовые: Андрюху отправили на обследование в госпиталь, и если белый
билет он все-таки получил -- значит, что-то там подтвердилось. В угоду
своеобразной подзаборной романтике, выдуть которую не сумели из него даже
ветры дальних странствий, работать он устроился грузчиком в
продовольственный магазин на улице Чернышевского: выходил через день, от
восьми до восьми. Это был изматывающий труд, но Андрюха казался им доволен и
даже вдохновлен. Крутил любовь с продавщицей бакалеи -- слегка заторможенной
юной лимитчицей родом из-под Воронежа, по родственному блату попавшей со
стройки за прилавок. Она жила в общежитии в Текстильщиках; соседка по
комнате за определенное вознаграждение на пару часов удалялась играть с
подругами в нарды -- и Андрюха ловко запрыгивал в окно второго этажа,
пользуясь выбоиной в стене. Ему явно нравилась роль любовника-отца,
умудренного покровителя, оберегающего от столичных опасностей и соблазнов
вверившуюся ему неопытную провинциалочку. Он говорил, что его пьянят ее
анемичная повадка и выражение неизменного безразличия на миловидном
кукольном лице. Я здорово посмеялся, когда стало известно, что она
наставляет ему рога с мясником из другой смены. Андрюха надавал ей для
порядка по сусалам -- но визитов не прекратил.
Иногда я поджидал его после работы у магазина. И мы отправлялись на
Таганку, в бар, где стойку украшал позеленелый аквариум с белесыми молочными
лягушками. В магазине Андрюха не то чтобы подворовывал -- он выполнял
заказы: разовые, случайные, в отличие от продавцов, имевших постоянную и
проверенную клиентуру. Если солидный человек очень просит придержать для
него, скажем, полпуда хорошей вырезки -- почему не принять потом
благодарность? Деньги перепадали не ахти какие, но гуднуть раз в неделю
Андрюха мог себе позволить. А вести счет и прикидывать, заплатит ли за тебя
завтра тот, за кого ты платишь сегодня, -- этого и тени не было в его
натуре.
Около одиннадцати бар то ли закрывался, то ли переходил на
спецобслуживание лиц, к кругу которых мы явно не принадлежали. Но оставался
еще в запасе функционирующий ночь напролет ресторан Казанского вокзала -- с
едой железнодорожного пошиба, высоким, как небо Аустерлица, потолком и
многофигурными фресками на стенах. Рестораном оканчивалась не каждая наша
встреча, однако ночные швейцары, обязательно получавшие от Андрюхи рубль,
уже здоровались с нами как с завсегдатаями. В Татьянин день мы приехали сюда
отметить наступление моих каникул.
Пили коньяк -- водки ночью не подавали. Со стен, не в силах охватить
разумом невиданный урожай хлопка, плодов, барашков и домашней птицы,
рассеянно улыбались опрятные дехкане. Андрюха вспоминал путешествия прошлой
зимы. Перемещая по скатерти ножи и тарелки, изображал рельеф местности --
чтобы было понятнее, каким опасностям он на ней подвергался. Ему внимали с
другой стороны стола, серьезно качали головами два пожилых клинобородых
узбека. Когда Андрюхе не хватило вилки обозначить новый отрог, узбеки
протянули свои.
У меня не было причин не верить. Я и не мог бы распознать вымысел, ибо
не имел сколько-нибудь отчетливых понятий, что и как происходит в этих
походах на самом деле. Однако пьяная спесь тянула за язык, и я все пытался,
с удручающей монотонностью, Андрюху подъелдыкнуть, все добивался признания,
что за свои собственные приключения он выдает некие общетуристские байки.
Андрюха терпел, делал вид, будто не слышит, но в конце концов запнулся на
полуслове и, медленно повернувшись, быковато, в упор на меня уставился.
Узбеки почуяли назревающий мордобой и стали тоскливо озираться по сторонам.
Андрюха поднял лапищу, и на мгновение мне показалось, что три месяца
гастронома не прошли для него бесследно -- возьмет и вправду стукнет. Я не
закрылся. Ладонь благополучно опустилась мне на плечо.
-- Я ведь звал тебя с собой, -- сказал Андрюха. -- Ты соглашался? Не
соглашался. Ну и дурак.
Я привел доводы в свое оправдание: не получалось, был занят, учеба,
зачеты, экзамены... Андрюха поморщился:
-- Но сейчас-то -- свободен?
-- Две недели.
-- Отлично. Как раз для первого знакомства.
-- С кем? -- спросил я.
-- С зимней тундрой, с полярным сиянием, с шепотом звезд. Читал
Куваева?
-- Нет. Кто это?
-- А Джека Лондона?
-- Ну... В детстве.
-- Вот будет один в один. Обещаю.
-- И собаки?
-- Собаки? -- запнулся Андрюха, обескураженный ходом моей мысли. --
Нарты? Да, пожалуй, не будет. Один в один -- без собак.
Я сказал: надо подумать. Андрюха подался ко мне и навис над столом,
повалив локтем соусник:
-- Чего тут думать?! Утром собираемся -- вечером едем. Давай решайся!
Белое безмолвие ты увидишь сам...
И так блестели у него глаза, так дрожал голос, что вдруг невиданное
какое-то чувство великого простора пошло распирать мне грудь. И сквозь
недоеденную киевскую котлету я уже прозревал бескрайние заснеженные поля,
которые хотел -- нет, обязан был преодолеть!..
Мы преодолели пустую вокзальную площадь и купили билеты.
На следующий день я отмокал в горячей ванне, щипал куренка и никуда,
естественно, не собирался. Разного рода сумасшедшие планы возникали нередко
-- но мы умели ценить заявку на историю не ниже самой истории и обходились,
как правило, без продолжений. Андрюха позвонил ближе к вечеру и привел меня
в замешательство, поинтересовавшись, помню ли я, что на мне важные мелочи:
вазелин, соль, спички... Я ответил, что скорблю головой после ресторанной
ночи и не в настроении сам себя разыгрывать. "Ты кефира выпей", -- сказал
Андрюха. И сообщил, что на работе договорился: взял неделю отгулов и еще
одну -- за свой счет. До поезда оставалось четыре часа.
Единственное, что я знал о зимнем Заполярье наверняка, -- будет
холодно. Поэтому попросил у отчима его безразмерные ватные штаны. Отчим
сказал, что с радостью отдаст мне все, что угодно, лишь бы меня подольше не
было видно. Андрюха вроде бы объяснял, что жить нам предстоит на брошенной
геологической базе, куда от железной дороги не составит труда добраться в
полдня, без ночевки. Но я все-таки разыскал под кроватью старую, времен
юности родителей, одноместную брезентовую палатку. Проверил молнию на
спальном мешке. Собрал шерстяную одежду. И побежал на соседнюю улицу занять
недостающее снаряжение у школьного приятеля, ныне тоже студента и туриста.
Приятель находился в дурном расположении духа: за то, что он похерил в
сентябре какие-то однодневные выезды в колхоз, теперь его назначили, вместо
каникул и похода, на хозработы в институте. Я сказал ему, куда отправляюсь
(с характерными оговорками: ледяные Хибины мешались у меня по созвучию с
раскаленной Хивой и эмигрантским Харбином). Минут сорок он держал меня на
лестничной площадке, самозабвенно описывая плато, перевалы, вершины и
всевозможные произошедшие там трагические случаи. Пока не сообразил, что
хлесткие термины и чухонские первобытные наименования я даже приблизительно
не связываю с какими-либо реалиями, так что юмор, красота или ужас,
заключенные в его рассказах, достигают меня не вполне. Он пожал плечами.
Принес выцветший капроновый анорак и потрепанные туристские лыжи,
оборудованные креплениями для прыжков с трамплина. На лице у него было
написано, что вещи эти вкупе со мной он не надеется увидеть когда-нибудь
снова. Я поблагодарил и двинулся было вниз по лестнице; тут он
поинтересовался вдогонку, какого покроя у меня бахилы. Я спросил, что он
имеет в виду. Оказалось: пришитые к галошам мешки с завязочками -- служат,
чтобы снег не набивался в ботинки. И вынес он на сей раз не откровенное
старье, а явно свои собственные, рабочие, новенькие. Как будто хотел
понадежнее откреститься, сделав для меня даже больше, чем я рассчитывал, от
моей неизбежной, по-видимому, гибели в снегах -- но и до того не опускаясь,
чтобы отговаривать. Я опять поблагодарил. Он сунул мне ладонь, но как-то
неуверенно, словно боялся, что промахнется или сожмет в руке пустоту. И
странно смотрел: точно уже распознал во мне тень, ревенанта, лептонное
облако -- и силится разглядеть сквозь мое эфемерное тело надпись "The
Beatles" горелой спичкой на зеленой стене.
Сутки поезда слабо отпечатались в памяти. Я мало спал прошлую неделю и
теперь проваливался, стоило только присесть. Временами Андрюха тормошил меня
и тащил в вагон-ресторан, где мы умеренно выпивали и поглощали эскалопы, от
которых потом часами изводила изжога. Ночью, когда я курил в тамбуре, где
после натопленного купе зуб не попадал на зуб и сигарета не держалась в
пальцах, за окном проплыло, размытое инеем, название станции, выложенное из
цветных лампочек, -- "Полярный круг". А ранним утром мы выбросились на
полуминутной остановке в еще не проснувшемся по случаю воскресенья маленьком
поселке. Из полутора десятков домов, обшитых досками и покрашенных в желтое
и голубое, самым вальяжным выглядела почта, соединенная с поссоветом. Возле
нее стояли приземистый гусеничный вездеход и зачехленный "Буран" -- снеговой
мотоцикл. Мороз на ощупь не переваливал за двадцать -- должно быть, почти
оттепель для этих краев. Но колючий ветер гнал низкую поземку. Когда я
поворачивался к ветру лицом, открытая кожа мгновенно коченела, казалась
ломкой, как тоненький лед, и готовой растрескаться, стоит напрячь под ней
желваки. Сразу за поселком начинался и тянулся по склону редкий ельник --
рахитичные стволы с такой жидкой хвоей, что просвечивала метрах в двухстах
снежная пустошь. А дальше, над деревьями и домами, поднимались и уходили
плавной чередой белые горы, похожие на каски военных регулировщиков. Их
величина опрокидывала перспективу -- оттого глаз терялся, пытаясь
примериться к расстояниям. Снег покрывал их почти целиком, лишь на немногих
отвесных участках чернел голый камень, и линию, разделявшую склоны и белесое
небо, не везде удавалось различить...
Это было время нашей с Андрюхой наибольшей близости. Я не сомневался
тогда, что мы полностью распахнуты друг для друга. Хотя уже и к этой зиме с
ним довольно произошло такого, о чем стоило бы поразмыслить. Однако я все
привык относить на счет его бьющего через край жизнелюбия, способного порой
диктовать ошибочные ходы. Мне нравилось находить в Андрюхе что-то, чем я не
обладал сам. Нравилась его бурная, детская совсем восторженность перед
дорогими вещами, хорошей едой и марочной выпивкой, друзьями, женщинами (тут
без особого разбора: не обязательно первой молодости и ослепительной
красоты). Он любил мясо и шоколад. Его излюбленной приговоркой по всякому
поводу было словечко: "Сласть!" Однажды про себя я назвал его
"человек-праздник". Мы успеем повзрослеть, измениться, станем скучнее,
перелистаем без особого толка изрядное число календарей -- и вдруг
выяснится, что я так и не понял в нем главного, не увидел самого мощного
теллурического течения его души -- подспудной тяги к самоуничтожению. Быть
может, она именно и определила Андрюхино увлечение туризмом. Оставив
институт, он долго еще не порывал связей с турклубом. Брал отпуск зимой,
работал по две смены, чтобы присоединить отгулы к седьмому ноября и восьмому
марта, когда и турклубовцы-студенты обычно выкраивали неделю-полторы, -- и,
покуда я перебирался с курса на курс, приближаясь к диплому, накопил
действительно серьезный опыт. Сходил на Таймыр и хребет Черского, после чего
о наших давних уже Хибинах вспоминал как о воскресной прогулке за город.
Правда, злые языки поговаривали, что каждый поход с его участием был отмечен
опасными ситуациями и лишь по счастливой случайности обходилось без потерь.
Удивлялись, как это у нас вдвоем все окончилось благополучно. Но у них не
получалось, утверждая так, поставить ему в вину ничего конкретного:
неправильного поведения или очевидного просчета. И я думал, в них просто
говорит раздражение легко объяснимое. Чем дальше, тем чаще стали
обнаруживаться за Андрюхой -- как следствие задуманных им товарно-денежных
операций -- астрономические по меркам тех лет долги. От сумм уже отчетливо
попахивало тюремным душком. Иногда его обманывали. Иногда потом, задним
числом, делалась совершенно ясна заведомая обреченность предприятия. Иногда
и сам он недоумевал с искренней миной, куда ушли сотни, если не тысячи,
собранные у сотоварищей на предмет закупки чего-нибудь полезного:
мукачевских лыж, ледорубов, парашютного шелка. Действовал Андрюха не только
в туристской среде. Девушкам, знакомым и не очень, наобещал итальянскую
парфюмерию. В магазине -- командирские часы (и заказывали штук по пять:
мужьям, сыновьям, племянникам...). Исключено, чтобы Андрюха заранее строил
планы кого-то кинуть, растратить и присвоить чужие деньги. Он твердо и до
последнего верил, что все добудет, привезет, раздаст. Но едва деньги
попадали ему в руки -- словно настройка сразу сбивалась у него в сознании,
некий контур начинал барахлить. Понятие о деньгах как о том, что требуется
держать в неприкосновенности ради отдаленной -- пускай всего на день -- цели
и выгоды и сведения о бумажках в кармане, посредством которых можно прямо
сейчас, сию минуту доставить удовольствие себе и ближнему, как будто
записывались у Андрюхи в разных отделах мозга и между собой не
перекликались. Признаться, я не считал это таким уж великим преступлением.
Или болезнью. Ну, разгильдяйство... Я вообще избегал выносить здесь суждения
и делать оценки -- он был мне дорог. А ввести меня в денежные затруднения не
сумел бы при всем желании. Я ничего не покупал. Еще с пионерского возраста,
с первых робких попыток что-нибудь наварить на перепродаже колониальных
марок и молодежных журналов из ГДР, где печатали портреты рок-звезд, я
усвоил, что барыга из меня никудышный и впредь занятий такого рода мне нужно
чураться. Гроши, которые я мог в студенчестве предложить ему взаймы, не
особенно жаль было отдать и просто так, без возврата. Прочие крыли его
безжалостно. Но остракизму пока не подвергали: слишком явно не вязался
Андрюхин образ с представлением о прикопанной где-то кубышке.
Если и сопутствовал Андрюхе какой хранитель -- то очень нерадивый и
напоминающий собственного подопечного. Ему бы останавливать Андрюхины
проекты еще в зародыше -- а он спал. И просыпался, со скрипом брался за
дело, только когда тучи уже сгущались и назревали крупные неприятности. Тут
наступала полоса последовательных везений. Свои в основном прощали, махнув
рукой на канувшую стипендию. А в первый раз даже пошли ночью грузить вагоны,
чтобы помочь Андрюхе расплатиться на стороне. Кредиторы-оптовики, потерявшие
порядком больше и настроенные решительно, весьма кстати сами попадали под
суд, уходили в армию, уезжали по распределению в тмутаракань -- тем или иным
путем выбывали из игры. Остальным не сразу, но все-таки удавалось
возместить. Одна за другой подворачивались фарцовки -- мелкие, зато верные.
Частью с них, частью из зарплаты и примыкающих к ней доходов. Так тянулось
месяцев пять или шесть. (В магазине Андрюха рассчитывался года два -- и
раньше не мог уволиться. Хорошо, дошлые торговые люди и относились к нему с
симпатией, и знали по себе: от проколов не застрахуешься -- поэтому бучи не
поднимали, дожидались тихо-спокойно.) Дальше, как правило летом, имел место
непродолжительный мертвый сезон. Дважды, понятно, никто на Андрюхины удочки
не попадался. Ничего. Он расширял круг общения. По осени появлялась в
турклубе желторотая, неискушенная поросль. И все начиналось сначала. И этот
мерный круговорот, эти повторяющиеся уместности постепенно, наряду с дурной,
создали ему славу человека непробиваемо заговоренного. И мне несмотря ни на
что он как и раньше казался едва ли не самым надежным и жизнеспособным среди
моих приятелей.
И еще девять лет спустя после нашей поездки на север, наблюдая в ночь
старого Нового года, как он запускает с ножа в бутылку фиолетовые кометки,
думать о нем я буду так же. И еще какое-то время пройдет, мы будем
встречаться то чаще, то реже, прежде чем врач в хорошем платном дурдоме,
куда родители и невеста попытаются спрятать Андрюху теперь уже от самых
настоящих бандитов, которым он умудрится задолжать ни много ни мало тысяч
полтораста долларов, расставит точки над десятеричными "и", отлив истину в
тяжелую латынь диагноза. Комментарий, как мне его перескажут (не поручусь,
что не добавил в своем изложении отсебятины и психиатрических нелепостей),
сведется вот к чему: у пациента выраженные суицидальные тенденции,
клинические, возможно наследственные, передавшиеся через несколько
поколений. Они не реализуются непосредственно, ибо наталкиваются, помимо
естественных реакций, на сильный дополнительный запрет. Скорее всего, это
закрепившееся детское потрясение: скажем, его мог некогда привести в ужас