сейчас налаживает связи, подбирает свою, для начала среди перекупщиков.
Благо из техникума его теперь выгнали за прогулы, и учеба эта тупая больше
над ним не висит, можно наконец взяться за дело серьезно. Он знает в
Подмосковье два сапсановых гнезда и летом заберет птенцов, вставших на
крыло. Планирует выручить за них достаточно, чтобы отправиться самому, с
парой помощников, в Восточную Сибирь. Почему именно туда? Есть у него мечта:
белый кречет. Великая редкость оный сокол и тянет на большие тысячи
долларов.
Вообще-то у меня не было никакого желания обличать его. Но и промолчать
совсем совесть не позволяла. Поэтому я укоряюще подытожил:
-- Значит, браконьеришь.
И он радостно согласился:
-- Ага, браконьерю.
-- А с этим что, тоже охотятся? -- спросил Андрюха и поднес филину
палец; филин открыл клюв, и Андрюха палец отдернул. -- На мышей?
Нет, филин для работы не предназначен, разумеется. Плохо обучается,
летает не очень быстро... -- да никому и в ум не приходило его испытывать,
больно дурацкая была бы идея. Предназначен для души. Хотя в природе
действует умело. Мыши мышами и суслики -- их он, точно, предпочитает, -- но
бьет и утку, и глухаря. Зайца бьет. Когтищи-то не зря у него.
-- Я в совхозе договорился, -- сказал парень, -- дешевых кроликов для
него покупаю. Он и доволен. Ему нравится головы им отрывать.
-- Ах, головы... -- Андрюха немного припух. -- И, значит, доволен...
Погоди, кролики -- живые, ты имеешь в виду?
-- Ясно, живые. Филин чужой убоины не берет.
Андрюха смотрел недоверчиво.
-- И как же это... ну, происходит?
-- Усядется на загривок и лапой сверху, -- парень изобразил, обхватив
пальцами сжатый кулак, -- р-раз... Потом клюет, с горла. Интересно глядеть,
когда свыкнешься. Мамаша у меня никак не может. А чего такого -- хищник, ему
положено.
По-моему, здесь он приврал ради пущего эффекта, стремился произвести
впечатление: пугал нас, короче говоря, как старушек в буклях, -- и
отслеживал результат. Но, правдивый или вымышленный, описанный им способ
умерщвления кролика что-то напоминал мне, причем ассоциации были культурного
порядка, -- рисунок, кадр, символ?.. Разговор заглох. Пассажиров не
прибавлялось. Андрюха потер лоб, разгладил глубокомысленные морщины и опять
отрешился, прижавшись к стеклу. Наконец я вспомнил: хрестоматийный иероглиф
с таблички фараона Нармера, объединителя царств: "Царь взял шесть тысяч
пленных" -- его печатают в любом учебнике по древней истории. Горизонтальный
прямоугольник, оканчивающийся человечьей головой: как бы пленник,
поверженный лицом в землю, -- и сокол, олицетворение царя, одною лапою
поправ его, вздергивает другой ему голову вверх за узду.
Остановки объявляли неразборчиво, и парень едва не пропустил свою,
выбежал в последний момент, подхватив птицу с боков ладонями, будто тащил
чучело. Филин весь вытянулся, как петух на прилавке. Электричка тронулась,
но сразу же за платформой встала -- должно быть, на красный сигнал. Парень
шагал пешеходной дорожкой параллельно полотну, мимо покосившейся зеленой
голубятни, мимо угольной кучи возле кирпичной котельной и ангаров, похожих
на половины распиленных вдоль огромных алюминиевых труб. А поравнявшись с
нами, с нашим окном, -- но не для нас, потому что нас уже и тени не осталось
в его мыслях, -- вдруг резко подбросил филина в воздух. И тот, еще не
расправив крыльев, столбиком, как сидел на руке, на миг словно застыл,
раздумывая, между белой землей и тусклым небом, затем медленно перевалился
на грудь, сделал несильный пробный мах, еще один и пошел -- парень кольцами
скидывал бечеву с запястья -- набирать высоту. Я подвинулся к окну, нагнулся
и следил за ним. Филину открывался теперь выработанный карьер, роща и
пустошь и дальше -- тяжелые и темные кучевые дымы больших пригородов; а
здесь, за лесополосой и пригорком, -- корпуса старенькой фабрики и
трехэтажные жилые дома: если поселишься в них, начнет и тебе сниться из ночи
в ночь бегущая из-под резца стружка. Неволя не тяготила его. Он знал простые
вещи. Что жизнь бывает выносима и невыносима. И первое -- слишком большая
удача, чтобы ею поступаться, променяв на что-то неведомое. Филин оценил
землю под собой: вытоптана и бесплодна. Необитаема. Но все же упал несколько
раз на несуществующие цели, сбрасывая напряжение инстинкта, словно
электричество с оперения. Потом, уже пустой и безразличный, закладывал
широкие круги, натягивая веревку, -- так натягивает корды модель аэроплана.
Образ другого края, где все было иначе и охота шла не на призраков,
давным-давно филина не тревожил, истерся в его птичьей памяти. И только
направление, точный азимут на те североуральские леса, в которых филин
некогда появился на свет, некий орган ориентации у него в мозгу, совершенный
внутренний компас держал по-прежнему неизменно и указывал отовсюду. А там
мело сейчас, уже какую неделю наползали от севера, с океана, цепляя брюхом
еловые верхушки, набухшие снегом тучи. В деревнбях, засыпанных по коньки
приземистых низких крыш, ханты и манси вели учет запасу вяленой нельмы,
курили соскобленный со стен голубоватый мох и смотрели в огонь, глотая
высушенные летом мухоморы -- чтобы увидеть возвращающимися своих богов,
танцующих с тамбурином в славе из весенних цветов и молодой листвы.
Удавалось редко.
В нежные лета -- да и за всю, по сути, жизнь -- у меня случилось четыре
яркие находки.
Пять рублей. Они полоскались в луже, и я наехал сверху велосипедом.
Если не ошибаюсь, я купил на них у спекулянта в "Детском мире" четырехосный
спальный вагон для двенадцатимиллиметровой немецкой железной дороги. Эта
железная дорога была моей страстью. Миниатюрные паровозы и вагоны, мосты и
шлагбаумы, дома и платформы, воспроизводившие в точности все необходимые
оригиналу внешние детали и надписи (а в дорогих моделях -- даже видимые
через окна части интерьера), вызывали у меня сладкий трепет. Часами я
перекладывал и рассматривал свою небогатую коллекцию. На уроках вместо
конгруэнтных треугольников вычерчивал в тетрадях сложные планы путей, схемы
соединения управляющих контактов и реле, которые должны будут автоматически
переводить стрелки, открывать-закрывать семафоры.
Проекты оставались на бумаге -- воплощение требовало прежде всего
свободного пространства, а его-то в нашей двухкомнатной квартирке и не
хватало катастрофически. Максимум, что я мог время от времени здесь собрать,
-- примитивное кольцо с одним-двумя ответвлениями. Убожество своих
обстоятельств я преодолевал, по-детски легко переходя на иной уровень
реальности: снимал с полки атлас, заложенный на карте Канады -- чем-то она
полюбилась мне больше других, -- и поезд мой катился уже не от батареи к
дивану и обратно, а из Ванкувера в Галифакс с остановками по всем
обозначенным пунктам для смены локомотивов и переформирования состава: в
Калгари ждали цистерну "Шелл" и контейнеры, из Виннипега в Оттаву отправляли
фирменные двухосники "Мартини" и "Чинзано". В кровати, перед сном,
повернувшись к стене и накрывшись второй подушкой, я мечтал, что однажды
каким-нибудь чудом у меня заведется отдельная комната (в чем не полагалось
сомневаться, ибо на этой вере держался весь мой внутренний мир), и тогда я
построю большой стационарный макет с прихотливым ландшафтом из папье-маше,
тоннелями, эстакадами, разъездами и многопутевым вокзалом. Такие макеты
демонстрировали на ежегодных выставках в Доме железнодорожника солидные
дядьки, игравшие в милые моему сердцу игрушки вполне самозабвенно, -- ходили
слухи, что негласным председателем у них чуть ли не член Политбюро.
Наверное, сотни раз я совершенно въяве, вплоть до ощущения в кончиках
пальцев, переживал эту радостную работу, начиная с поиска оргстекла нужной
величины и заканчивая отправлением паровозика в первый испытательный рейс.
(Много лет спустя, кочуя по чужим квартирам, я точно так же стану убегать
ночами в фантазии о том, как устроил бы свою: немореный стеллаж, система
подвижных светильников, два просторных стола углом, письменный и рабочий,
кресло-вертушка, а над столами, дабы не на голой стене отдыхал глаз в паузах
занятий и плавно наплывала новая мысль, подсвеченные аквариум и сад камней в
застекленной книжной полке... -- и тем уберегусь от отчаяния.) Если ты
прилежен и терпелив, ты непременно достигнешь того, к чему стремишься, --
семья и школа настойчиво одурманивали незрелое сознание этой беспардонной
ложью. И я прилежно копил звонкую советскую монету, утаивая от родителей по
гривеннику со сдачи при каждом походе в магазин за колбасой или картошкой. А
навещая, когда гривенников набиралось достаточно, "Детский мир", не столько
пополнял себе вагонный парк -- чего хотелось, понятно, в первую очередь, --
сколько, с прицелом на будущее, разыскивал у барыг бесполезные покуда
переключатели и трансформаторы, о назначении которых узнавал из каталогов с
выставок. Дома бдительно сторожил, гоняя мамашиных кошек, журнальный столик,
где, не имея места, хранил свои хрупкие модели. Но вот тут я за козявками
проморгал слона. Братишка у меня подрос, покинул колыбель, почувствовал вкус
к самостоятельным действиям и как-то, буквально в один прием, благополучно
мне все переломал: рельсы погнул, домики разбил, у вагонов в лучшем случае
отковырял колеса. Оправившись от потрясения, я кинулся спасать,
ремонтировать -- и махнул рукой: урон был очевидно непоправим. С младенца
взятки гладки -- мне не требовалось объяснять прописные истины, если я и
злился, то не на брата. И немногое, что он пощадил, вскоре все равно отошло
ему -- ибо не составляло больше никакой цельности, а без нее сразу пропадал
всякий интерес. Я вынес из этой истории крепкую науку и впредь остерегался
каких-либо увлечений. Однако любая железнодорожная атрибутика -- особенно
ажурные опоры контактных линий, переплетение путей на узловых станциях и
последние бытующие паровозы -- долго еще волновала меня, как героев
Платонова.
Фабрика глобусов. Вернее, свалка при ней. Класса до шестого на все
праздники, каникулы и выходные родители сплавляли меня бабушке (исключая
летние месяцы, летом я назначался в узилище -- пионерлагерь, и там смену за
сменой в кружке "Умелые руки" выжигал на фанере картину Сурикова "Боярыня
Морозова" в половину натуральной величины). Бабушка жила в центре, на
Новокузнецкой, где новые дома соседствовали с дореволюционными меблирашками,
лабазами и мануфактурами. Поскольку уже самая первая моя попытка завязать
знакомства в бабушкином дворе обернулась неравной дракой с рыжим верзилой
существенно старше меня и его окружением, в которой мне съездили по лбу
качелями, гулять я предпочитал на задворках, исследуя их и продвигаясь все
дальше вглубь -- словно проникал в неведомую страну. Это были целые кварталы
каких-то сараев, маленьких мастерских, бесколесных фургонов и гаражей,
сросшихся стенами, углами, примыкавших к флигелям таких же невысоких зданий,
-- железные, шиферные, рубероидные крыши образовали ступенчатые террасы, и
получалось, забравшись в известном месте, пройти по ним километр, не меньше.
Но еще сильнее притягивали к себе лазейки и проходы внизу, меж стен. Огрехи
спонтанной застройки, они сложились в сущий лабиринт. Где-то я
протискивался, втягивая живот и пачкая курточку, где-то вольно шагал
просторными коридорами. Здесь водились крысы, а о крысах я часто читал, но
никогда прежде их не видел, так что испытывал к ним -- хотя и помнил: они
переносят чуму -- отнюдь не отвращение, а жгучее любопытство. Возле домов
встречались замкнутые пустыри-колодцы, в них выходили полуподвальные пыльные
окна или облупленные двери черных лестниц, откуда, бывало, выкидывали
что-нибудь стоящее -- скажем, блоки допотопных электронно-вычислительных
машин: пестрый ковер проводов в металлической раме с разъемами, с красными и
зелеными цилиндриками сопротивлений. Однако главный клад лежал не на виду. С
крыши его вовсе нельзя было обнаружить, а с земли он открывался только
пытливому, не вдруг. Я, конечно, знал, что помойки -- источник ценных вещей
и в сокровенных своих глубинах чего только не прячут. Уже показали новую
серию телефильма про милицию "Следствие ведут знатоки": мелкие жулики с
городской свалки -- актеры Менглет и Носик -- на глазах всего советского
народа доставали из мусора бриллиантовые броши. Но здесь дух захватывало от
впечатления скорее эстетического. Перекрытый вентиляционными коробами
тупичок из фабричного брандмауэра и двух разных заборов, эдакую пещеру
Али-Бабы, глобусы заполняли доверху -- гора глобусов, желто-синих картонных
планет, склоном ко входу. Похоже, сюда годами отправляли через пролом в
заборе бракованную продукцию: попадались треснутые, расколотые, безнадежно
оборванные, но по большей части брак заключался в смещении отверстий,
неровной наклейке карт -- отчего возникал разрыв в траектории экспедиции
Магеллана -- и тому подобной ерунде. Правда, на многих уже стихии оставили
следы своих разрушительных воздействий. Несколько выходных подряд я
раскапывал и сортировал эту кучу. В результате одних лишь обычных, учебных,
но безукоризненных, угодивших сюда явно по ошибке, отобрал дюжину. А еще, с
пренебрежимыми дефектами, гиганты -- как надувные пляжные мячи, и, напротив,
карлики -- для школьных приборов, демонстрирующих движение Земли вокруг
Солнца, смену дня ночью и времен года. А еще -- я и не подозревал, что такие
существуют: украшают, не иначе, кабинеты важных людей -- пятнистые
политические; среди них совсем раритетный, старый, непривычных густых цветов
и с колониями. Особняком -- жемчужина, ручная работа: чуть-чуть пообитый
рельефный глобус Луны.
Кто-то мелко надписал на нем простым грифелем: Море Ясности, Коперник.
Не мог же я все это бросить на произвол дождей и снега. Я перетаскивал
земные сферы, как арбузы, прижимая к бокам; и на подступах к дому начинал
опасливо осматриваться: не столкнуться бы с кем из кодлы рыжего. Обошлось.
Бабушка не роптала, хотя теснота у нее была еще почище родительской. Но
глобус без подставки -- предмет, который очень трудно удержать в отведенном
для него углу. Месяц спустя мне и самому надоело, что они катаются по всей
квартире. Тогда мы сели с бабушкой и приняли соломоново решение. Мне будет
достаточно по одному каждого вида. Однако и остальное не должно пропасть
втуне. Вечером в воскресенье, перед моим отъездом домой, мы вместе за три
ходки перенесли их авоськами на веранды ближайшего детского сада (сторож,
выслушав нас, засмеялся, но ворота отомкнул и показал, где какая группа
гуляет); причем яростно спорили, как распределить: чтобы совсем малыши нашли
шары поменьше либо наоборот. Бабушка давно умерла. Лунный глобус
просуществовал у меня дольше других. Его раскокал кто-то из моих ретивых
институтских приятелей, когда я собрал в отсутствие родителей компашку
отметить окончание первой сессии.
Утопленник в канаве на Крылатских горах. Тогда здесь была еще глухая
московская окраина. За полуразваленной церковью и древним кладбищем, где на
поросших мхом надгробиях не всегда удавалось разобрать надписи -- позже его
срыли в преддверии Олимпиады, -- уже начинались деревни: собственно
Крылатское и дальше -- Татарово. От наших домов, последних перед кольцевой,
если не считать раскинувшейся на многие гектары укрытой в лесу Кремлевской
больницы, тропинка к холмам тянулась краем поля, засеянного то овсом, то
гречихой, вдоль ограды яблоневого сада. Сад принадлежал неведомо кому, и за
ним не очень-то доглядывали: в конце лета родители посылали нас туда нарвать
антоновки на варенье. Кроме ограды сад и поле разделял рукотворный овражек,
длинная и глубокая яма. Весною в ней собиралась талая вода, и мы катались на
плотах. Потом уровень воды падал, и аквариумисты ловили маленькими сачками
циклопов -- микроскопических плавающих существ, годных на корм домашним
рыбам. Изредка доставался кому-нибудь и тритон (такая вот концентрация
мифологических мотивов в отдельно взятой луже) -- красивая небольшая
саламандра с перепончатыми лапами и зубчатым гребнем от головы до кончика
хвоста. Про тритонов, про их способность к регенерации, рассказывали много
чудесного. Землю из ямы вынули давно и аккуратно -- на откосах успел
подняться новый кустарник, а осины над обрывом не опрокинулись и не засохли.
Сперва мы заметили серую кепку, повисшую на кусте, и что-то острили по этому
поводу. Мы учились во вторую смену, а с утра вышли посшибать майских жуков,
втроем: я и два моих приятеля из параллельного класса -- будущий пьяница и
будущий комсомольский вожак. Владелец кепки лежал в воде ничком и не слишком
бросался в глаза, ибо одет был в тон окружающим его сырым корягам. Должно
быть, поддатый работяга с крылатской птицефермы: вздумал, судя по
приспущенным штанам, облегчиться с обрыва, не устоял и полетел вниз, а там
ударился головой о комель -- и готово. По молодости лет единичная смерть
представлялась нам событием государственного значения, и хотя никому из нас
еще не доводилось видеть мертвеца, притихли мы не от испуга, а от
растерянности, быстро сменившейся возбуждением, -- даже не верилось, что мы
оказались причастны к происшествию такого масштаба. Будущий комсомолец, уже
отличавшийся замашками лидера, распорядился караулить, чтобы нашего жмурика
никто не присвоил, и побежал к автоматам звонить в ноль-два. Примчался
назад, подождали -- ни сирен, ни мигалок. Дождик покапал и кончился.
-- Ты, -- спрашиваем, -- с кем говорил-то?
-- С теткой.
-- И чего она?
-- Ничего. Домашний адрес записала.
-- Твой?
-- Нет, покойника!..
Минут через сорок неспешно подъехал зеленый с синей полосой милицейский
"газик". Толстый усатый капитан с бутербродом и бутылкой кефира, мужик в
кожаной куртке и рядовой водитель поглядели сверху, посовещались, на нас --
ноль внимания. Капитан вернулся в машину и долго разговаривал по трескучей
рации. Вылез, допил кефир и скомандовал:
-- Вытаскивайте его!
-- Мы?! -- удивились мы.
-- А кто, я?
Не поспоришь -- логика! Хватаясь за ветки, мы спустились к воде и
замерли, подталкивали друг друга локтями. Пока-то он не страшный, бревно
бревном. Но коснуться, перевернуть, посмотреть ему в лицо...
-- Не ссы, не укусит, -- ободрил милиционер. -- Вот ты, здоровый, бери
за ногу! Туда его кантуйте, где полого...
Я помянул недобрым словом свою комплекцию, вечно выделяющую меня из
масс. Побито нагнулся и ухватил стоптанный каблук. Однако ботинок неожиданно
легко слез вместе с носком, обнажив грязно-восковую ороговевшую пятку. И тут
нас дружно, без предварительных судорог, в три глотки вырвало.
А эта находка -- по времени самая ранняя: скорее всего, я еще не
поступил в школу, -- вальдшнеп в траве на том же гречишном поле. За
давностью картинка смазана, осталась схема впечатлений. Вечер летний, но
прохладный уже, августовский, очень ясный, кучевые облака собрались к
западному горизонту и сопровождают багряное раздутое солнце, на которое
можно смотреть не щурясь. Я гулял на холмах и возвращаюсь домой; на ужин
будут блины со сгущенкой; мне уютно, я в бабушкиной желтой вязаной кофте. Я
не помню, что привлекает мое внимание; как будто и вовсе не было никакого
знака: по чистому наитию я делаю шаг в сторону с тропинки, сажусь на
корточки и ладонями раздвигаю у края пашни высокую, густую, выгоревшую за
долгое сухое лето зелень. Наверное, первогодок, почти еще птенец: в цвет
сепии, с пестринами, с длинным прямым клювом -- даже не пытается взлететь,
но жмется к земле, втягивает голову в сложенные крылья и словно косит на
меня по-заячьи, назад и вверх. Я знаю вальдшнепа, среди других диковинных
птиц вроде глухаря и удода, по этикеткам спичечных коробков -- целая птичья
серия -- и до сих пор пребывал в убеждении, что водятся они только где-то в
дремучих лесах. С минуту я разглядываю его затаив дыхание. Он не так уж и
мал, но кажется таким невесомым и хрупким, что я опасаюсь чем-нибудь
повредить ему, если возьму в руки, хотя взять хочется. Потом отпускаю траву
и отступаю. И дома ничего не рассказываю -- боюсь, что мне не поверят...
Но странные все-таки штуки играют с человеком охота да икота. Детство,
разумеется, -- золотые денечки, но не до такой же степени, чтобы вспоминать
о них двое суток подряд. Суп виноват. По дороге с вокзала, в овощной лавке,
Андрюха наскреб на кочанчик капусты и банку томат-пасты. К вечеру я соорудил
отличное густое варево. Только крышка у перечницы оказалась плохо завернута,
и весь перец ухнул в кастрюлю разом. Так что за ужином пришлось попотеть.
Отозвалось мне это с запозданием, ранним утром. Спать я уже не мог,
решительно проснуться не хватало воли -- вертелся, икал в полубреду, вот и
лезли в голову неожиданные вещи. Сквозь пелену слышал раздраженное Андрюхино
шарканье -- то ли он и сам страдал, то ли мои утробные звуки его разбудили.
Когда за ним хлопнула дверь, я пожалел, что талдычил ему о деньгах слишком
настойчиво. К пожару недр примешивалась знакомая невротическая беспричинная
тревога -- и хрен ее развеешь в одиночестве. А он возьмет да скроется
теперь, и правильно сделает, -- чтобы я не пенял ему насчет долга
понапрасну, до срока. Я, конечно, не думал, что он не вернется никогда:
вещи-то остались в шкафу. В походах и экспедициях демократично зарастающий
грязью наравне со всеми, в городе Андрюха стирал дважды в неделю и чугунным
утюгом, найденным у меня под плитой, манипулировал, бывало, ночи напролет.
Ему не вытерпеть долго без свежих рубашек -- разве что в Люберцах держит
второй гардероб... Но, спросив себя, а как вообще-то у Андрюхи с совестью --
то есть способен ли он, хотя бы и на день всего, ради своего душевного
комфорта бросить друга заведомо без еды и средств, -- я пришел к выводу, что
после десяти лет знакомства не могу ответить твердо. Светлые часы я
пробродил между кроватью и кухней, где пил воду методом ослика: десять
глотков согнувшись в поясе, закинув руку за спину и напрягая горло, -- и на
некоторое время помогало. Я все-таки очень надеялся, что Андрюха позаботится
не только о себе и с минуты на минуту преподнесет какой-нибудь съедобный
сюрприз. Приблизились сумерки. Надежда угасала. Чтобы успеть до закрытия, я
поспешно оделся и побежал на рынок. Там дешево продал три тома хозяйского
Фрейда торгующему книгами инвалиду. И потратил значительную часть выручки в
чистеньком кафетерии при кулинарии, вдоволь напившись чаю с эклерами и
ромовыми бабами.
Я не хотел сразу идти домой: делать там мне было совершенно нечего, --
я сел на рыночной площади в подъехавший троллейбус. Здесь, на конечной, не
набралось и пяти пассажиров. Но выруливал троллейбус на весьма оживленную
улицу, и я рассудил так: если народа и дальше останется немного, можно
прокатиться до другого конца и обратно -- все-таки убью часика полтора; если
же будет битком -- просто сойду на углу своего переулка. Чуда не случилось,
и на следующей остановке хлынула в двери застоявшаяся толпа. Однако я не
стал продираться к выходу. Место я занял хорошее, первое за кабиной
водителя, где достаточно голову повернуть -- и ты вроде бы сам по себе,
отдельно; спокойно наблюдаешь, как за окном расплываются в звезды и галло
красные огни попутных и желтые -- встречных машин. А с открытого бока меня
удачно загородил брезентовым чехлом для работ студент-художник с учебником
"Тени и перспектива".
Но главное, я сообразил, что троллейбус идет в сторону Кунцева. И в
моей спонтанной и бесцельной поездке мало-помалу замаячила вполне конкретная
цель. Я сделал неутешительные подсчеты. Судя по тому, на какую непомерную
сумму я сегодня начаевничал, жизнь продвигалась вперед семимильными шагами и
все вокруг опять вздорожало. Значит, за Фрейда я получил сущие копейки, с
которыми и двух дней не протянешь... В общем, когда перевалили филевский
мост, я уже точно знал, куда и зачем еду: в родные пенаты, к матери, просить
взаймы. Много она не даст, да и вряд ли у нее есть -- но что-нибудь, может,
и перепадет.
Она удивилась, что я так, без звонка. Обычно звоню.
-- Ты на запах, -- предупредила, -- не обращай внимания. Я полчаса
только как вошла. У Рыжика с утра расстройство. Не везде еще убрала... Ну, я
рада. Давай снимай куртку, мне нужно досмотреть...
И вернулась в кресло перед телевизором; рыжий короткошерстый кот
вскочил ей на колени. Я думал -- фильм, оказалось -- информационная
программа. Я все еще не привык к новым реалиям и страстям, мне по инерции
виделось что-то противоестественное в том, с каким алчным вниманием теперь
следят за новостями. Сообщили о пикете с кумачовыми транспарантами возле
ленинского паровоза на Павелецком вокзале -- коммунисты поднимали голову.
-- Сволочи, -- сказала она. -- Недобитки.
Ее второй супруг и соответственно мой отчим некогда был инструктором по
прыжкам с парашютом, затем -- дельтапланеристом. Своевременно уловив, откуда
дует денежный ветер, он взялся осваивать новомодный параплан -- управляемый
парашют, стартующий с земли. Сей летучий муж, имея в подмосковном "Туристе"
двадцатисекундный полет на трехметровой высоте, потерял от восторга
бдительность и приземлился с переломом обеих ног и правой ключицы. Отныне
два месяца из трех он проводил в больницах: сперва наращивал недостающие
кости, затем пытался излечить тромбофлебит, -- благо львиную долю расходов
Благо из техникума его теперь выгнали за прогулы, и учеба эта тупая больше
над ним не висит, можно наконец взяться за дело серьезно. Он знает в
Подмосковье два сапсановых гнезда и летом заберет птенцов, вставших на
крыло. Планирует выручить за них достаточно, чтобы отправиться самому, с
парой помощников, в Восточную Сибирь. Почему именно туда? Есть у него мечта:
белый кречет. Великая редкость оный сокол и тянет на большие тысячи
долларов.
Вообще-то у меня не было никакого желания обличать его. Но и промолчать
совсем совесть не позволяла. Поэтому я укоряюще подытожил:
-- Значит, браконьеришь.
И он радостно согласился:
-- Ага, браконьерю.
-- А с этим что, тоже охотятся? -- спросил Андрюха и поднес филину
палец; филин открыл клюв, и Андрюха палец отдернул. -- На мышей?
Нет, филин для работы не предназначен, разумеется. Плохо обучается,
летает не очень быстро... -- да никому и в ум не приходило его испытывать,
больно дурацкая была бы идея. Предназначен для души. Хотя в природе
действует умело. Мыши мышами и суслики -- их он, точно, предпочитает, -- но
бьет и утку, и глухаря. Зайца бьет. Когтищи-то не зря у него.
-- Я в совхозе договорился, -- сказал парень, -- дешевых кроликов для
него покупаю. Он и доволен. Ему нравится головы им отрывать.
-- Ах, головы... -- Андрюха немного припух. -- И, значит, доволен...
Погоди, кролики -- живые, ты имеешь в виду?
-- Ясно, живые. Филин чужой убоины не берет.
Андрюха смотрел недоверчиво.
-- И как же это... ну, происходит?
-- Усядется на загривок и лапой сверху, -- парень изобразил, обхватив
пальцами сжатый кулак, -- р-раз... Потом клюет, с горла. Интересно глядеть,
когда свыкнешься. Мамаша у меня никак не может. А чего такого -- хищник, ему
положено.
По-моему, здесь он приврал ради пущего эффекта, стремился произвести
впечатление: пугал нас, короче говоря, как старушек в буклях, -- и
отслеживал результат. Но, правдивый или вымышленный, описанный им способ
умерщвления кролика что-то напоминал мне, причем ассоциации были культурного
порядка, -- рисунок, кадр, символ?.. Разговор заглох. Пассажиров не
прибавлялось. Андрюха потер лоб, разгладил глубокомысленные морщины и опять
отрешился, прижавшись к стеклу. Наконец я вспомнил: хрестоматийный иероглиф
с таблички фараона Нармера, объединителя царств: "Царь взял шесть тысяч
пленных" -- его печатают в любом учебнике по древней истории. Горизонтальный
прямоугольник, оканчивающийся человечьей головой: как бы пленник,
поверженный лицом в землю, -- и сокол, олицетворение царя, одною лапою
поправ его, вздергивает другой ему голову вверх за узду.
Остановки объявляли неразборчиво, и парень едва не пропустил свою,
выбежал в последний момент, подхватив птицу с боков ладонями, будто тащил
чучело. Филин весь вытянулся, как петух на прилавке. Электричка тронулась,
но сразу же за платформой встала -- должно быть, на красный сигнал. Парень
шагал пешеходной дорожкой параллельно полотну, мимо покосившейся зеленой
голубятни, мимо угольной кучи возле кирпичной котельной и ангаров, похожих
на половины распиленных вдоль огромных алюминиевых труб. А поравнявшись с
нами, с нашим окном, -- но не для нас, потому что нас уже и тени не осталось
в его мыслях, -- вдруг резко подбросил филина в воздух. И тот, еще не
расправив крыльев, столбиком, как сидел на руке, на миг словно застыл,
раздумывая, между белой землей и тусклым небом, затем медленно перевалился
на грудь, сделал несильный пробный мах, еще один и пошел -- парень кольцами
скидывал бечеву с запястья -- набирать высоту. Я подвинулся к окну, нагнулся
и следил за ним. Филину открывался теперь выработанный карьер, роща и
пустошь и дальше -- тяжелые и темные кучевые дымы больших пригородов; а
здесь, за лесополосой и пригорком, -- корпуса старенькой фабрики и
трехэтажные жилые дома: если поселишься в них, начнет и тебе сниться из ночи
в ночь бегущая из-под резца стружка. Неволя не тяготила его. Он знал простые
вещи. Что жизнь бывает выносима и невыносима. И первое -- слишком большая
удача, чтобы ею поступаться, променяв на что-то неведомое. Филин оценил
землю под собой: вытоптана и бесплодна. Необитаема. Но все же упал несколько
раз на несуществующие цели, сбрасывая напряжение инстинкта, словно
электричество с оперения. Потом, уже пустой и безразличный, закладывал
широкие круги, натягивая веревку, -- так натягивает корды модель аэроплана.
Образ другого края, где все было иначе и охота шла не на призраков,
давным-давно филина не тревожил, истерся в его птичьей памяти. И только
направление, точный азимут на те североуральские леса, в которых филин
некогда появился на свет, некий орган ориентации у него в мозгу, совершенный
внутренний компас держал по-прежнему неизменно и указывал отовсюду. А там
мело сейчас, уже какую неделю наползали от севера, с океана, цепляя брюхом
еловые верхушки, набухшие снегом тучи. В деревнбях, засыпанных по коньки
приземистых низких крыш, ханты и манси вели учет запасу вяленой нельмы,
курили соскобленный со стен голубоватый мох и смотрели в огонь, глотая
высушенные летом мухоморы -- чтобы увидеть возвращающимися своих богов,
танцующих с тамбурином в славе из весенних цветов и молодой листвы.
Удавалось редко.
В нежные лета -- да и за всю, по сути, жизнь -- у меня случилось четыре
яркие находки.
Пять рублей. Они полоскались в луже, и я наехал сверху велосипедом.
Если не ошибаюсь, я купил на них у спекулянта в "Детском мире" четырехосный
спальный вагон для двенадцатимиллиметровой немецкой железной дороги. Эта
железная дорога была моей страстью. Миниатюрные паровозы и вагоны, мосты и
шлагбаумы, дома и платформы, воспроизводившие в точности все необходимые
оригиналу внешние детали и надписи (а в дорогих моделях -- даже видимые
через окна части интерьера), вызывали у меня сладкий трепет. Часами я
перекладывал и рассматривал свою небогатую коллекцию. На уроках вместо
конгруэнтных треугольников вычерчивал в тетрадях сложные планы путей, схемы
соединения управляющих контактов и реле, которые должны будут автоматически
переводить стрелки, открывать-закрывать семафоры.
Проекты оставались на бумаге -- воплощение требовало прежде всего
свободного пространства, а его-то в нашей двухкомнатной квартирке и не
хватало катастрофически. Максимум, что я мог время от времени здесь собрать,
-- примитивное кольцо с одним-двумя ответвлениями. Убожество своих
обстоятельств я преодолевал, по-детски легко переходя на иной уровень
реальности: снимал с полки атлас, заложенный на карте Канады -- чем-то она
полюбилась мне больше других, -- и поезд мой катился уже не от батареи к
дивану и обратно, а из Ванкувера в Галифакс с остановками по всем
обозначенным пунктам для смены локомотивов и переформирования состава: в
Калгари ждали цистерну "Шелл" и контейнеры, из Виннипега в Оттаву отправляли
фирменные двухосники "Мартини" и "Чинзано". В кровати, перед сном,
повернувшись к стене и накрывшись второй подушкой, я мечтал, что однажды
каким-нибудь чудом у меня заведется отдельная комната (в чем не полагалось
сомневаться, ибо на этой вере держался весь мой внутренний мир), и тогда я
построю большой стационарный макет с прихотливым ландшафтом из папье-маше,
тоннелями, эстакадами, разъездами и многопутевым вокзалом. Такие макеты
демонстрировали на ежегодных выставках в Доме железнодорожника солидные
дядьки, игравшие в милые моему сердцу игрушки вполне самозабвенно, -- ходили
слухи, что негласным председателем у них чуть ли не член Политбюро.
Наверное, сотни раз я совершенно въяве, вплоть до ощущения в кончиках
пальцев, переживал эту радостную работу, начиная с поиска оргстекла нужной
величины и заканчивая отправлением паровозика в первый испытательный рейс.
(Много лет спустя, кочуя по чужим квартирам, я точно так же стану убегать
ночами в фантазии о том, как устроил бы свою: немореный стеллаж, система
подвижных светильников, два просторных стола углом, письменный и рабочий,
кресло-вертушка, а над столами, дабы не на голой стене отдыхал глаз в паузах
занятий и плавно наплывала новая мысль, подсвеченные аквариум и сад камней в
застекленной книжной полке... -- и тем уберегусь от отчаяния.) Если ты
прилежен и терпелив, ты непременно достигнешь того, к чему стремишься, --
семья и школа настойчиво одурманивали незрелое сознание этой беспардонной
ложью. И я прилежно копил звонкую советскую монету, утаивая от родителей по
гривеннику со сдачи при каждом походе в магазин за колбасой или картошкой. А
навещая, когда гривенников набиралось достаточно, "Детский мир", не столько
пополнял себе вагонный парк -- чего хотелось, понятно, в первую очередь, --
сколько, с прицелом на будущее, разыскивал у барыг бесполезные покуда
переключатели и трансформаторы, о назначении которых узнавал из каталогов с
выставок. Дома бдительно сторожил, гоняя мамашиных кошек, журнальный столик,
где, не имея места, хранил свои хрупкие модели. Но вот тут я за козявками
проморгал слона. Братишка у меня подрос, покинул колыбель, почувствовал вкус
к самостоятельным действиям и как-то, буквально в один прием, благополучно
мне все переломал: рельсы погнул, домики разбил, у вагонов в лучшем случае
отковырял колеса. Оправившись от потрясения, я кинулся спасать,
ремонтировать -- и махнул рукой: урон был очевидно непоправим. С младенца
взятки гладки -- мне не требовалось объяснять прописные истины, если я и
злился, то не на брата. И немногое, что он пощадил, вскоре все равно отошло
ему -- ибо не составляло больше никакой цельности, а без нее сразу пропадал
всякий интерес. Я вынес из этой истории крепкую науку и впредь остерегался
каких-либо увлечений. Однако любая железнодорожная атрибутика -- особенно
ажурные опоры контактных линий, переплетение путей на узловых станциях и
последние бытующие паровозы -- долго еще волновала меня, как героев
Платонова.
Фабрика глобусов. Вернее, свалка при ней. Класса до шестого на все
праздники, каникулы и выходные родители сплавляли меня бабушке (исключая
летние месяцы, летом я назначался в узилище -- пионерлагерь, и там смену за
сменой в кружке "Умелые руки" выжигал на фанере картину Сурикова "Боярыня
Морозова" в половину натуральной величины). Бабушка жила в центре, на
Новокузнецкой, где новые дома соседствовали с дореволюционными меблирашками,
лабазами и мануфактурами. Поскольку уже самая первая моя попытка завязать
знакомства в бабушкином дворе обернулась неравной дракой с рыжим верзилой
существенно старше меня и его окружением, в которой мне съездили по лбу
качелями, гулять я предпочитал на задворках, исследуя их и продвигаясь все
дальше вглубь -- словно проникал в неведомую страну. Это были целые кварталы
каких-то сараев, маленьких мастерских, бесколесных фургонов и гаражей,
сросшихся стенами, углами, примыкавших к флигелям таких же невысоких зданий,
-- железные, шиферные, рубероидные крыши образовали ступенчатые террасы, и
получалось, забравшись в известном месте, пройти по ним километр, не меньше.
Но еще сильнее притягивали к себе лазейки и проходы внизу, меж стен. Огрехи
спонтанной застройки, они сложились в сущий лабиринт. Где-то я
протискивался, втягивая живот и пачкая курточку, где-то вольно шагал
просторными коридорами. Здесь водились крысы, а о крысах я часто читал, но
никогда прежде их не видел, так что испытывал к ним -- хотя и помнил: они
переносят чуму -- отнюдь не отвращение, а жгучее любопытство. Возле домов
встречались замкнутые пустыри-колодцы, в них выходили полуподвальные пыльные
окна или облупленные двери черных лестниц, откуда, бывало, выкидывали
что-нибудь стоящее -- скажем, блоки допотопных электронно-вычислительных
машин: пестрый ковер проводов в металлической раме с разъемами, с красными и
зелеными цилиндриками сопротивлений. Однако главный клад лежал не на виду. С
крыши его вовсе нельзя было обнаружить, а с земли он открывался только
пытливому, не вдруг. Я, конечно, знал, что помойки -- источник ценных вещей
и в сокровенных своих глубинах чего только не прячут. Уже показали новую
серию телефильма про милицию "Следствие ведут знатоки": мелкие жулики с
городской свалки -- актеры Менглет и Носик -- на глазах всего советского
народа доставали из мусора бриллиантовые броши. Но здесь дух захватывало от
впечатления скорее эстетического. Перекрытый вентиляционными коробами
тупичок из фабричного брандмауэра и двух разных заборов, эдакую пещеру
Али-Бабы, глобусы заполняли доверху -- гора глобусов, желто-синих картонных
планет, склоном ко входу. Похоже, сюда годами отправляли через пролом в
заборе бракованную продукцию: попадались треснутые, расколотые, безнадежно
оборванные, но по большей части брак заключался в смещении отверстий,
неровной наклейке карт -- отчего возникал разрыв в траектории экспедиции
Магеллана -- и тому подобной ерунде. Правда, на многих уже стихии оставили
следы своих разрушительных воздействий. Несколько выходных подряд я
раскапывал и сортировал эту кучу. В результате одних лишь обычных, учебных,
но безукоризненных, угодивших сюда явно по ошибке, отобрал дюжину. А еще, с
пренебрежимыми дефектами, гиганты -- как надувные пляжные мячи, и, напротив,
карлики -- для школьных приборов, демонстрирующих движение Земли вокруг
Солнца, смену дня ночью и времен года. А еще -- я и не подозревал, что такие
существуют: украшают, не иначе, кабинеты важных людей -- пятнистые
политические; среди них совсем раритетный, старый, непривычных густых цветов
и с колониями. Особняком -- жемчужина, ручная работа: чуть-чуть пообитый
рельефный глобус Луны.
Кто-то мелко надписал на нем простым грифелем: Море Ясности, Коперник.
Не мог же я все это бросить на произвол дождей и снега. Я перетаскивал
земные сферы, как арбузы, прижимая к бокам; и на подступах к дому начинал
опасливо осматриваться: не столкнуться бы с кем из кодлы рыжего. Обошлось.
Бабушка не роптала, хотя теснота у нее была еще почище родительской. Но
глобус без подставки -- предмет, который очень трудно удержать в отведенном
для него углу. Месяц спустя мне и самому надоело, что они катаются по всей
квартире. Тогда мы сели с бабушкой и приняли соломоново решение. Мне будет
достаточно по одному каждого вида. Однако и остальное не должно пропасть
втуне. Вечером в воскресенье, перед моим отъездом домой, мы вместе за три
ходки перенесли их авоськами на веранды ближайшего детского сада (сторож,
выслушав нас, засмеялся, но ворота отомкнул и показал, где какая группа
гуляет); причем яростно спорили, как распределить: чтобы совсем малыши нашли
шары поменьше либо наоборот. Бабушка давно умерла. Лунный глобус
просуществовал у меня дольше других. Его раскокал кто-то из моих ретивых
институтских приятелей, когда я собрал в отсутствие родителей компашку
отметить окончание первой сессии.
Утопленник в канаве на Крылатских горах. Тогда здесь была еще глухая
московская окраина. За полуразваленной церковью и древним кладбищем, где на
поросших мхом надгробиях не всегда удавалось разобрать надписи -- позже его
срыли в преддверии Олимпиады, -- уже начинались деревни: собственно
Крылатское и дальше -- Татарово. От наших домов, последних перед кольцевой,
если не считать раскинувшейся на многие гектары укрытой в лесу Кремлевской
больницы, тропинка к холмам тянулась краем поля, засеянного то овсом, то
гречихой, вдоль ограды яблоневого сада. Сад принадлежал неведомо кому, и за
ним не очень-то доглядывали: в конце лета родители посылали нас туда нарвать
антоновки на варенье. Кроме ограды сад и поле разделял рукотворный овражек,
длинная и глубокая яма. Весною в ней собиралась талая вода, и мы катались на
плотах. Потом уровень воды падал, и аквариумисты ловили маленькими сачками
циклопов -- микроскопических плавающих существ, годных на корм домашним
рыбам. Изредка доставался кому-нибудь и тритон (такая вот концентрация
мифологических мотивов в отдельно взятой луже) -- красивая небольшая
саламандра с перепончатыми лапами и зубчатым гребнем от головы до кончика
хвоста. Про тритонов, про их способность к регенерации, рассказывали много
чудесного. Землю из ямы вынули давно и аккуратно -- на откосах успел
подняться новый кустарник, а осины над обрывом не опрокинулись и не засохли.
Сперва мы заметили серую кепку, повисшую на кусте, и что-то острили по этому
поводу. Мы учились во вторую смену, а с утра вышли посшибать майских жуков,
втроем: я и два моих приятеля из параллельного класса -- будущий пьяница и
будущий комсомольский вожак. Владелец кепки лежал в воде ничком и не слишком
бросался в глаза, ибо одет был в тон окружающим его сырым корягам. Должно
быть, поддатый работяга с крылатской птицефермы: вздумал, судя по
приспущенным штанам, облегчиться с обрыва, не устоял и полетел вниз, а там
ударился головой о комель -- и готово. По молодости лет единичная смерть
представлялась нам событием государственного значения, и хотя никому из нас
еще не доводилось видеть мертвеца, притихли мы не от испуга, а от
растерянности, быстро сменившейся возбуждением, -- даже не верилось, что мы
оказались причастны к происшествию такого масштаба. Будущий комсомолец, уже
отличавшийся замашками лидера, распорядился караулить, чтобы нашего жмурика
никто не присвоил, и побежал к автоматам звонить в ноль-два. Примчался
назад, подождали -- ни сирен, ни мигалок. Дождик покапал и кончился.
-- Ты, -- спрашиваем, -- с кем говорил-то?
-- С теткой.
-- И чего она?
-- Ничего. Домашний адрес записала.
-- Твой?
-- Нет, покойника!..
Минут через сорок неспешно подъехал зеленый с синей полосой милицейский
"газик". Толстый усатый капитан с бутербродом и бутылкой кефира, мужик в
кожаной куртке и рядовой водитель поглядели сверху, посовещались, на нас --
ноль внимания. Капитан вернулся в машину и долго разговаривал по трескучей
рации. Вылез, допил кефир и скомандовал:
-- Вытаскивайте его!
-- Мы?! -- удивились мы.
-- А кто, я?
Не поспоришь -- логика! Хватаясь за ветки, мы спустились к воде и
замерли, подталкивали друг друга локтями. Пока-то он не страшный, бревно
бревном. Но коснуться, перевернуть, посмотреть ему в лицо...
-- Не ссы, не укусит, -- ободрил милиционер. -- Вот ты, здоровый, бери
за ногу! Туда его кантуйте, где полого...
Я помянул недобрым словом свою комплекцию, вечно выделяющую меня из
масс. Побито нагнулся и ухватил стоптанный каблук. Однако ботинок неожиданно
легко слез вместе с носком, обнажив грязно-восковую ороговевшую пятку. И тут
нас дружно, без предварительных судорог, в три глотки вырвало.
А эта находка -- по времени самая ранняя: скорее всего, я еще не
поступил в школу, -- вальдшнеп в траве на том же гречишном поле. За
давностью картинка смазана, осталась схема впечатлений. Вечер летний, но
прохладный уже, августовский, очень ясный, кучевые облака собрались к
западному горизонту и сопровождают багряное раздутое солнце, на которое
можно смотреть не щурясь. Я гулял на холмах и возвращаюсь домой; на ужин
будут блины со сгущенкой; мне уютно, я в бабушкиной желтой вязаной кофте. Я
не помню, что привлекает мое внимание; как будто и вовсе не было никакого
знака: по чистому наитию я делаю шаг в сторону с тропинки, сажусь на
корточки и ладонями раздвигаю у края пашни высокую, густую, выгоревшую за
долгое сухое лето зелень. Наверное, первогодок, почти еще птенец: в цвет
сепии, с пестринами, с длинным прямым клювом -- даже не пытается взлететь,
но жмется к земле, втягивает голову в сложенные крылья и словно косит на
меня по-заячьи, назад и вверх. Я знаю вальдшнепа, среди других диковинных
птиц вроде глухаря и удода, по этикеткам спичечных коробков -- целая птичья
серия -- и до сих пор пребывал в убеждении, что водятся они только где-то в
дремучих лесах. С минуту я разглядываю его затаив дыхание. Он не так уж и
мал, но кажется таким невесомым и хрупким, что я опасаюсь чем-нибудь
повредить ему, если возьму в руки, хотя взять хочется. Потом отпускаю траву
и отступаю. И дома ничего не рассказываю -- боюсь, что мне не поверят...
Но странные все-таки штуки играют с человеком охота да икота. Детство,
разумеется, -- золотые денечки, но не до такой же степени, чтобы вспоминать
о них двое суток подряд. Суп виноват. По дороге с вокзала, в овощной лавке,
Андрюха наскреб на кочанчик капусты и банку томат-пасты. К вечеру я соорудил
отличное густое варево. Только крышка у перечницы оказалась плохо завернута,
и весь перец ухнул в кастрюлю разом. Так что за ужином пришлось попотеть.
Отозвалось мне это с запозданием, ранним утром. Спать я уже не мог,
решительно проснуться не хватало воли -- вертелся, икал в полубреду, вот и
лезли в голову неожиданные вещи. Сквозь пелену слышал раздраженное Андрюхино
шарканье -- то ли он и сам страдал, то ли мои утробные звуки его разбудили.
Когда за ним хлопнула дверь, я пожалел, что талдычил ему о деньгах слишком
настойчиво. К пожару недр примешивалась знакомая невротическая беспричинная
тревога -- и хрен ее развеешь в одиночестве. А он возьмет да скроется
теперь, и правильно сделает, -- чтобы я не пенял ему насчет долга
понапрасну, до срока. Я, конечно, не думал, что он не вернется никогда:
вещи-то остались в шкафу. В походах и экспедициях демократично зарастающий
грязью наравне со всеми, в городе Андрюха стирал дважды в неделю и чугунным
утюгом, найденным у меня под плитой, манипулировал, бывало, ночи напролет.
Ему не вытерпеть долго без свежих рубашек -- разве что в Люберцах держит
второй гардероб... Но, спросив себя, а как вообще-то у Андрюхи с совестью --
то есть способен ли он, хотя бы и на день всего, ради своего душевного
комфорта бросить друга заведомо без еды и средств, -- я пришел к выводу, что
после десяти лет знакомства не могу ответить твердо. Светлые часы я
пробродил между кроватью и кухней, где пил воду методом ослика: десять
глотков согнувшись в поясе, закинув руку за спину и напрягая горло, -- и на
некоторое время помогало. Я все-таки очень надеялся, что Андрюха позаботится
не только о себе и с минуты на минуту преподнесет какой-нибудь съедобный
сюрприз. Приблизились сумерки. Надежда угасала. Чтобы успеть до закрытия, я
поспешно оделся и побежал на рынок. Там дешево продал три тома хозяйского
Фрейда торгующему книгами инвалиду. И потратил значительную часть выручки в
чистеньком кафетерии при кулинарии, вдоволь напившись чаю с эклерами и
ромовыми бабами.
Я не хотел сразу идти домой: делать там мне было совершенно нечего, --
я сел на рыночной площади в подъехавший троллейбус. Здесь, на конечной, не
набралось и пяти пассажиров. Но выруливал троллейбус на весьма оживленную
улицу, и я рассудил так: если народа и дальше останется немного, можно
прокатиться до другого конца и обратно -- все-таки убью часика полтора; если
же будет битком -- просто сойду на углу своего переулка. Чуда не случилось,
и на следующей остановке хлынула в двери застоявшаяся толпа. Однако я не
стал продираться к выходу. Место я занял хорошее, первое за кабиной
водителя, где достаточно голову повернуть -- и ты вроде бы сам по себе,
отдельно; спокойно наблюдаешь, как за окном расплываются в звезды и галло
красные огни попутных и желтые -- встречных машин. А с открытого бока меня
удачно загородил брезентовым чехлом для работ студент-художник с учебником
"Тени и перспектива".
Но главное, я сообразил, что троллейбус идет в сторону Кунцева. И в
моей спонтанной и бесцельной поездке мало-помалу замаячила вполне конкретная
цель. Я сделал неутешительные подсчеты. Судя по тому, на какую непомерную
сумму я сегодня начаевничал, жизнь продвигалась вперед семимильными шагами и
все вокруг опять вздорожало. Значит, за Фрейда я получил сущие копейки, с
которыми и двух дней не протянешь... В общем, когда перевалили филевский
мост, я уже точно знал, куда и зачем еду: в родные пенаты, к матери, просить
взаймы. Много она не даст, да и вряд ли у нее есть -- но что-нибудь, может,
и перепадет.
Она удивилась, что я так, без звонка. Обычно звоню.
-- Ты на запах, -- предупредила, -- не обращай внимания. Я полчаса
только как вошла. У Рыжика с утра расстройство. Не везде еще убрала... Ну, я
рада. Давай снимай куртку, мне нужно досмотреть...
И вернулась в кресло перед телевизором; рыжий короткошерстый кот
вскочил ей на колени. Я думал -- фильм, оказалось -- информационная
программа. Я все еще не привык к новым реалиям и страстям, мне по инерции
виделось что-то противоестественное в том, с каким алчным вниманием теперь
следят за новостями. Сообщили о пикете с кумачовыми транспарантами возле
ленинского паровоза на Павелецком вокзале -- коммунисты поднимали голову.
-- Сволочи, -- сказала она. -- Недобитки.
Ее второй супруг и соответственно мой отчим некогда был инструктором по
прыжкам с парашютом, затем -- дельтапланеристом. Своевременно уловив, откуда
дует денежный ветер, он взялся осваивать новомодный параплан -- управляемый
парашют, стартующий с земли. Сей летучий муж, имея в подмосковном "Туристе"
двадцатисекундный полет на трехметровой высоте, потерял от восторга
бдительность и приземлился с переломом обеих ног и правой ключицы. Отныне
два месяца из трех он проводил в больницах: сперва наращивал недостающие
кости, затем пытался излечить тромбофлебит, -- благо львиную долю расходов