облик мертвого человека. Кроме того, он испытывает страх глобальной
ответственности. Что значит -- глобальной? Ну, социальной, даже, если
хотите, экзистенциальной. Он любыми правдами и неправдами гонит от себя
подобные мысли -- и все равно остро чувствует давление социума,
навязывающего нелегкие обязательства: так или иначе актуализироваться,
кем-то становиться, чего-то достигать. Он вырос в мирной, конформистской
семье, воспитывался на определенных установках и теперь невольно, при всей
внешней независимости, подчиняется жестким парадигмам. Но не менее остро
чувствует и свою слабость, ничтожность маленького "я" перед огромным и
чуждым миром. Отсюда -- имитации, демонстративные оптимизм и
респектабельность. Отсюда -- боязнь не состояться, очутиться за бортом,
которую он категорически не согласен в себе признавать. Причем не просто за
бортом общества или какого-то его слоя. Серьезнее и сложнее. В сущности, он
переживает то же, что и люди религиозные, -- боится, что однажды с него
спросят -- а ему нечего будет предъявить в оправдание. Судьи боится -- хотя
никак его не персонализирует.
И то и другое -- не редкость. По отдельности каждый из этих двух
аспектов проявлялся бы в худшем случае неровным характером и не всегда
адекватным поведением. Инерция текущей рядом нормальной жизни более-менее
удачно протащила бы его обычным руслом. К сожалению, они взаимно подпитывают
и дополняют друг друга, сплетаясь в такой узел, что ни распутать, ни
разрубить. Сознательно он не стремится к смерти. Думает о ней наверняка с
содроганием. Не осознает и того облегчения, ради которого снова и снова
загоняет себя в тупиковые ситуации, где уже нельзя ничего исправить и ничто
больше от него не зависит. Попробуйте спросить у него, зачем он делает это.
Он не поймет вопроса. Сошлется на обстоятельства. Но у его бессознательного
свои цели. Оно не может прямо требовать от него самоубийства, гибели,
которая и станет полным, совершенным освобождением. Поэтому находит неявные
пути манипулировать им в собственных интересах: побуждая к действиям, но
блокируя способность предвидеть последствия. И раз от раза подводит его все
ближе к краю. Если выпадет подходящий случай, дело может быть завершено. И
схему он вряд ли переменит. Устойчиво повторяется именно денежный вариант --
значит, именно этот чем-то удобен.
Да, мы вправе сказать, что за многие свои поступки он не в ответе. Да,
им как будто движет кто-то другой. Хотя и не совсем так. Там никого нет --
никакого второго "я", никакой параллельной личности. Всего лишь сгусток
энергии, напряжений, ищущих разрешиться. Нет, это проблема не для
психоаналитика. Просто на таком языке лучше показывать, объяснять. Он не
невротик, он психически болен. Лечить? Можно и полечить. Но не стоит
особенно обольщаться -- время упущено. Теперь главное: следите за ним
повнимательнее, оберегайте. Сколько выйдет...
Вот только тогда, оглянувшись назад, я увижу, как разрозненные события
обретают преемственность, обобщающий смысл и выстраиваются в линию
Андрюхиной судьбы, жестоко изломанную непрестанным тайным воздействием.
В турклубе Андрюху терпели-терпели -- и много дольше, чем можно было бы
ожидать, -- но в конце концов он решительно всем осточертел, и даже старые
друзья перестали с ним знаться. Имя его сделалось нарицательным, им пугали
новичков, которые теперь тоже, еще никоим образом не успев от Андрюхи
пострадать, тем не менее надменно воротили носы. Сперва он затосковал, не
находя новой компании для путешествий, однако быстро придумал выход:
поступил бурильщиком в геофизическую партию и начал ездить в экспедиции.
Полной замены не получилось: полевой сезон охватывал теплые месяцы и Андрюха
по-прежнему скучал без суровых зимних походов. Но в остальном ему пришлось
по душе. Из каждой почти экспедиции он возвращался со следами какого-нибудь
увечья: то сильно хромал, опираясь на дубовую трость-самоделку, бугристую,
напоминавшую палицу; то прикрывал тюбетейкой здоровенный шов через темя (и
уверял, что под ним -- сквозная дыра). Однажды оттяпал себе топором большой
палец на левой руке. И опять счастливое совпадение: в тот день был вертолет
из крайцентра. В краевой больнице кое-как, с перекосом, но на место палец
приладили. Обыкновенно следом за Андрюхой прибывали в Москву влюбленные в
него женщины. Он дарил им свою благосклонность, пока хватало душевного пыла
и денег; иногда снимал на короткий срок комнату или квартиру. Потом, без
разговоров и выяснения отношений, отсылал назад, к постоянному месту
жительства, -- а писем, политых слезами, не распечатывал.
Страна менялась, власти дозволили проявлять инициативу. Андрюха на
официальные разрешения смотрел скептически и в цивилизованные кооператоры не
спешил, заполняя промежуток от лета до лета активным частным
посредничеством. Крахом теперь заканчивался не всякий отдельный его гешефт
-- крах неминуемо поджидал в конце определенного периода. А порой он имел и
неплохую прибыль. Пик его удачливости и лоска ложился на середину зимы. Но
уже в апреле он опасался показываться дома и в других местах, где его могли
разыскать бывшие партнеры. Переезжал от знакомых к знакомым -- благо многие
институтские с течением времени списали старые обиды. И в этих переездах
стремительно улетучивалось -- за бесценок или просто в подарки -- нажитое
барахлишко, отличительные признаки преуспеяния: кейсы "президент",
паркеровские перья, швейцарские часы и роскошные ежедневники, достойные
лежать на столе у Ротшильда (один такой, переплетенный в неблюй -- мех
молочного олененка, -- храню я как память и не мараю страниц). В последнюю
очередь обожаемые пестрые галстуки с вышитыми фрегатами, попугаями,
ящерицами; и к ним фианитовые заколки. Сбросив кожу, он по-тихому ускользал
в экспедицию -- бурить степь или тундру. Получал пробоину в череп и варил на
ветерке свежие идеи. Партнерам предоставлялось грызть локти, изобретая
страшную месть. С тем, чтобы остыть до осени и по здравом размышлении
признать: у начинающих, далеких от криминального мира предпринимателей (а
дела Андрюха водил тогда преимущественно с такими) нет способа
сколько-нибудь плотно припереть должника к стенке. Обращаться к убийцам в
широкую практику еще не вошло. Кто-то успевал разориться прежде Андрюхиного
возвращения и больше не хотел вспоминать о неудачных вылазках в коммерцию.
Кто-то уезжал в Америку. Тем же, кто все-таки дожидался и требовал свое,
Андрюха нес повинную голову, врал про форс-мажорные причины, вынудившие его
срочно исчезнуть, и клятвенно обещал полную раздачу слонов -- однако на
необременительных для него условиях. Соглашались. Даже вялые и нерегулярные
выплаты -- лучше, чем ничего.
Позже -- и не в добрый час -- экспедиции прекратятся. Он сочтет, что
пора посвятить себя бизнесу целиком. Уже легально, регистрируясь в
исполкомах как товарищество или акционерное общество -- новое на каждую
значительную сделку, -- будет мотаться по развалившемуся Союзу, устраивать
партии шмоток, продуктов и жутковатых, с моторчиком, "предметов интима"
(последнее -- более для души). Он отправлял в Грузию техническое серебро --
в обмен на коллекционные вина и сопровождал в Монголию платформу с трактором
-- в обмен на дубленки. Даже платил налоги. Всерьез обдумывался проект
"Интерсвалка": заключив в Европе договоры на утилизацию, большими
самосвалами возить в ближнее Подмосковье содержимое европейских помоек и за
умеренную плату допускать к нему сограждан. Двойная польза, двойная выгода.
В эти первые год или полтора после отмены коммунизма многие куда менее
энергичные люди буквально на наших глазах сколотят себе состояние, пользуясь
экономической вседозволенностью и неразберихой. Андрюхе удавалось не
залетать крупно, не делать существенных долгов и в общем итоге успешно
выбираться в ноль, а то и чуть-чуть повыше. Деньги, товар, продавцы и
покупатели -- зубчатые колеса раз запущенной машины дальше цеплялись друг за
друга сами собой, в большей степени управляли Андрюхой, чем подчинялись ему,
и почти не оставляли зазора, куда бы он мог вклинить собственное хаотическое
начало. Потом, неким таинственным путем, о котором не распространялся, он
станет владельцем ларька на Новом Арбате. Заведет торговлю пивом, жареными
сосисками и стандартным набором жевательных резинок, сигарет и
презервативов. Будет ломить цены, однако торговля пойдет бойко -- такое
место. Я навещал его там, поедал в несметных количествах сосиски с кетчупом
-- естественно, даром. Киоск приносил очень приличный доход. Андрюха
барствовал. Нанял работников. Собирался жениться (и не на замухрышке), водил
невесту по дорогим ресторанам. Он лучился довольством и выглядел
успокоившимся, удовлетворенным -- как человек, полностью осуществивший свои
мечты. Я подружился с невестой. Я был совершенно уверен, что вот наконец-то
все у него складывается как надо.
А оказалось, он уже вовсю дрейфовал в сторону подземного перехода, где
изобретательные бандиты однажды приколотят его за уши к рекламному щиту -- в
назидание современникам и потомкам...
По своему обыкновению, Андрюха до последнего держал в тайне не только
детали проблемы, но и сам факт ее существования. Однако с некоторых пор под
разными предлогами он совсем перестал появляться в киоске и даже в его
окрестностях, а всеми текущими делами предоставил заниматься невесте. К ней
и пожаловали бандиты, чтобы не тратить время на его розыски -- для начала
просто напомнить о себе. Так открылось, что суженый ее основательно влип.
Речь велась не о каких-либо поборах, которыми они вздумали Андрюху обложить.
Без поборов, конечно, тоже не обходилось -- но в разумных, твердо
установленных пределах, и это заранее учитывалось наряду с другими
расходами. Бандиты уже разобрались, что окучивать ларьки и магазины на своей
территории из месяца в месяц много выгоднее, нежели тупо перекрывать
владельцам всякий кислород. Нет, Андрюха сам наладил с ними контакт, вышел
на каких-то больших уголовных генералов, попросил кредит -- и те выдали,
поскольку впечатление он производил солидное, а планы разворачивал
убедительные. И включили, как полагается, счетчик. Невеста кинулась к его
родителям. На семейном совете у Андрюхи попробовали добиться, где же, в
конце концов, растворилась такая денежная масса, а он невнятно бормотал, что
все пустил в оборот и прогорел, но где, на чем -- отказывался отвечать,
молчал и смотрел в пол, как нашкодивший первоклассник.
Укрыть его решили в отцовской больнице. Но там Андрюха впал в странное
состояние, бродил по коридорам с безумными глазами, забывал элементарные
вещи и объяснял медсестрам, что существовать вообще не достоин. В силу чего
и был вскоре перевезен в психушку санаторного типа -- с бассейном,
мормонскими проповедниками и гимнастикой у-шу по утрам. Врач вызывал мать на
беседы, и она рассказывала ему, что раньше, как только Андрюша куда-нибудь
уезжал, начинались звонки незнакомых людей с вопросами, где его найти и кто
будет платить его долги. А он вернется и на все попытки с ним поговорить
только отмахивается: мол, ерунда, не волнуйся. Как будто не понимал, в какое
положение ставит своих домашних. А еще раньше, были случаи, платили они с
отцом -- иначе на Андрюшу грозились заявить в милицию. Но потом это
кончилось. Она-то радовалась, надеялась -- он повзрослел, поумнел...
Родители в срочном порядке продали машину. Дед с бабкой -- плохонькую
однокомнатную квартиру на ВДНХ. Невеста снесла ювелиру что-то фамильное. Но
не составилось и половины нужной суммы, с каждым днем к тому же
наворачивающей на себя новый процент. ("За такие деньги, -- прокомментировал
сторонний рэкетир, заходивший в киоск не по работе, а так, выпить пивка и
поболтать от нечего делать, -- можно Красную площадь трупами замостить".) И
бандиты взялись за невесту всерьез. Совесть и сердце не позволили ей бросить
на произвол судьбы Андрюху, ларек и вовремя исчезнуть. А там стало поздно --
уже знали адрес, уже намекнули насчет младшей сестры...
Обсуждать с паханами скорбные Андрюхины дела ее возили по ночам и
обычно в парки -- Измайлово или Сокольники. Впоследствии она признавалась
мне, что всякий раз, усаживаясь в машину под конвоем четырех стриженых
дуболомов в спортивных штанах, мысленно со всем и всеми прощалась и пеклась
уже не о том, будет ли жива, но -- как до конца сохранить достоинство.
"Тогда, -- говорила, -- уже не страшно. Даже как-то интересно..." Как пепел
перегоревшего страха поселилось в ней с тех пор и навсегда эдакое веселое,
безоглядное хамство. На первой же стрелке она заявила двум ворам в законе,
что волапюк их не понимает и учить не намерена -- если им что-то от нее
надо, пускай дадут себе труд изъясняться по-человечески. Паханы опешили, но
держаться стали уважительнее. Притворяться, будто ей неизвестно, где
находится Андрюха, не было смысла. В больнице он и рассекреченный оставался
для них не очень-то досягаем. Он не казал носа из-за железной двери
отделения -- не посещал бассейн в пристройке, не гулял во дворе, не
спускался в вестибюль, и, чтобы вытащить его оттуда, требовалось совершить
форменный налет. Не скажи она -- заявились бы к нему на дом. А переехавшим с
ВДНХ старикам такого не вынести.
Вряд ли бандиты действительно собирались навесить на нее Андрюхины
грехи. Но они не верили, что сотня кусков зеленых попросту утекла у Андрюхи
между пальцев. Пытались нащупать след пропавших денег и полагали, что она
может быть в курсе. Она же из ночи в ночь старалась убедить их в обратном.
Искала сама. Выбравшись на рассвете из парка, отправлялась прямиком в
больницу (врач, имевший представление, что к чему, распорядился пропускать
ее в любое время), ждала, пока контингент отделения закончит в холле
ушуистские пассы, и подступала к Андрюхе с одним и тем же: если вложился --
то куда, если растратил -- на что? Андрюха отмалчивался как партизан и
утверждал теперь, что в голове у него мухи кипят и туманная пелена -- ничего
не помнит. Обошла его знакомых в надежде, что кому-то он хотя бы
проговорился. Но никто ничего не слышал. Выяснилось только, что Андрюха
появлялся в гостях с немыслимыми бутылками и тортами. И при всякой
возможности занимал, занимал, занимал: по три тысячи долларов, по пять тысяч
-- под двадцать процентов. В неделю!
На какой-то очередной встрече она сорвалась от перенапряжения в
истерику. Кричала, захлебываясь слезами, что больше не может, что они вольны
поступить с ней как угодно, но денег она в глаза не видела, и обнаружить их
не способна, и взять с нее -- ибо даже квартира у них с матерью и сестрой от
завода, продаже не подлежит -- при всем желании нечего. (Возражение,
напрашивающееся здесь само собой, к ее же собственному удивлению, не
возникало. Вот на березе удавить -- обещали, пожалуйста. А в отношении чего
другого -- ни-ни. К чести бандитов, она не заметила в них стремления
поиздеваться. Все было вполне функционально. Как будто имелся некий
регламент, по которому полагалась ей именно береза. Ее, в сущности, и не
запугивали. Просто ставили перед фактом.)
И паханов, хотя это похоже на чудо, вроде как проняло. Ей дали водки.
Усадили опять в машину и повезли назад в киоск изучать гроссбухи. Из них
было видно, что прибыль полностью сожрут проценты -- то есть у Андрюхи нет
шансов расплатиться этим путем.
-- Ну, так и быть, -- сказали, -- жди. На днях подошлем к тебе
человечка. Считай, теперь он тут главный. Бумажки ему передашь.
-- А потом? -- спросила она.
-- Потом гуляй.
Она собралась кое-как с мыслями. Предупредила, что юридически здесь --
никто и переоформить ларек с ней не получится...
-- Вот и скажи своему -- пусть выходит. Заодно и подпишет...
-- Убьете его?
-- А ты его не жалей, -- посоветовали паханы по-отечески. -- Он ведь
тебя подставил. Бабу, свою же, -- и подставил. Последнее дело.
-- Так убьете?
Сказали: как фишка ляжет. Может, терпилой отправят. И пускай не тянет
там, не залеживается. А то насчет ее можно и передумать...
В первые часы после своего освобождения к бандитам она испытывала
чувства более теплые, чем к Андрюхе. Понимала: вот, сама не решалась, а они
назвали вещи своими, правильными, именами, -- но была так измотана, что даже
горечи в ней не осталось. Утром равнодушно, слово в слово передала Андрюхе
ночной разговор. Он пустился каяться -- она уснула в кресле. Из больницы он
ушел раньше, чем медсестра набрела на нее и с трудом растормошила.
Когда все закончится, проявятся множество наших с Андрюхой общих
приятелей, чьи тысячи, данные в рост, канули вместе с бандитскими. Кто-то
убедится, что ничего уже не добьешься, и махнет рукой. Кто-то начнет
выставлять претензии невесте. Кто-то даже мне -- из туманных соображений. И
с кем бы я ни говорил, от меня не то что прямо требовали, но ощутимо,
настойчиво ждали какого-то Андрюхе суда. Я не считал своей задачей
отстаивать его честь. Я кивал и, случалось, поддакивал, выслушивая обвинения
в его адрес. Хотя их денежные беды мало меня трогали. Единственное, в чем я
не мог его оправдать, -- это хождения по мукам, доставшиеся невесте на долю.
А быть терпилой -- значит сесть, например, в тюрьму вместо кого-то
другого. Или годами выполнять за так черную работу, жить в настоящем
рабстве. В таком духе. И судя по тому, что Андрюху долго еще держали
неизвестно где, словно про запас, подобная участь и была ему изначально
уготовлена. А потом что-то изменилось: может -- расклады, может --
настроение. Бандиты, кто их разберет...
В больнице он как-то сразу обрюзг и помешковел; я заходил к нему
несколько раз -- но разговора не получилось. Мне неприятно вспоминать его
таким. И я берегу фотографию, сделанную давным-давно, на квартире одного
моего друга, у которого я жил тогда, в Филях. Однажды, в половине осени,
Андрюха известил нас: свеженький, при деньгах, только из поля. Угощал вином
и жестким вяленым мясом, по его словам -- сайгачатиной. И много рассказывал
о скорпионах: в каком случае они нападают, где прячутся и как брачуются. Он
утверждал, что все это -- вплоть до пожирания самкой партнера и самоубийства
скорпиона в кольце огня -- ему в избытке довелось наблюдать минувшим летом.
Сказал, что наловил для интереса некоторое количество и привез с собой в
Москву. Я тут же попросил пару, поскольку на подоконнике простаивал
небольшой, узкий и высокий аквариум (некогда в нем обитала рыба-телескоп,
пострадавшая от чрезмерного любопытства: она заглянула в шланг очищавшего
воду компрессора -- и ей высосало глаз). Думал, прилажу им сильную лампу,
насыплю песка с галькой... Андрюха пообещал. Потом беседа свернула на
другое, и я начисто забыл о своей просьбе. Но на следующий вечер, вернувшись
из города, обнаружил на столе (дубликат ключа от входной двери всегда лежал
в почтовом ящике, и посвященным было известно, как открывать ящик пальцами)
пустую майонезную банку с комочками земли и сухими травинками на дне, а
рядом подробную записку о скорпионьем рационе и признаках, по которым можно
отличить самца. Внизу подчеркнуто: если выпускать погулять -- тараканов не
будет. На обороте советы, как унимать боль от укуса. Поверх банки
балансировала, готовая упасть от малейшего шевеления, пластмассовая
крышечка. Смотрелось так, будто твари, которым полагается находиться внутри,
расширили щель, оставленную им для дыхания, выбрались и разбежались.
Я не купился. Зато хозяин -- да. И перемещался в квартире только по
расставленным стульям и табуреткам, не спускаясь на пол и пристально изучая
с высоты темные углы меж мебелью и стенами, пока Андрюха не приехал снова и
не развеял мистификацию, над которой мы от души посмеялись под беззлобные
хозяйские матюки. К закату установился хороший для портрета свет -- солнце
садилось в плотную дымку. Мы с Андрюхой вышли на балкон, и там я его
щелкнул, навинтив на свой видавший виды "Зенит-Е" чужой
стотридцатипятимиллиметровый объектив. Очень крупный план. Волосы зачесаны
назад: деловой стиль, но чуть-чуть с намеком на богемность; окладистая --
предмет многолетней моей зависти -- стриженая бородка волосок к волоску;
безупречно белый воротник рубашки; узел галстука -- бордового, в ромбическую
шашечку... (Как-то, когда я еще обретался при церкви, мы зашли вдвоем -- мне
надобно было по работе -- в новооткрывшийся храм нашего благочиния, к отцу
Симеону, мировому дядьке и священнику милостью Божией, однако сильно, к
сожалению, пившему. Едва мы вступили в алтарь, рыжий, здоровенный аки
ведмедь, багроволицый батюшка профундово протрубил на Андрюху: "Дьяк? Нет?!
Жа-аль... Такой благообразный...") И чуть растерянная, близорукая улыбка
человека, сохранившего способность удивляться каждой мелочи вокруг. Не суть,
что тогда он попросту потерял очки, не успел еще заказать другие и носил
отцовские, с меньшим числом диоптрий.
Хотя бы в области снов, Андрюха, мечтаю ныне повидаться с тобой...
Раньше мы верили, что именно нас Прометей вылепил из лучшей глины.
Теперь я подозреваю скорее обратное: мы были взвешены на весах и найдены
слишком легкими. Андрюхин отец-кардиолог по продаже автомобиля попал в
собственную реанимацию. Там он понял, что к смерти еще не готов. И объявил,
что предпочитает в этой связи ничего больше о сыне не знать. Ему так и не
сказали открытым текстом, что произошло, покуда он восстанавливался в
санатории под Можайском. В семье было строжайше запрещено поминать Андрюху
вслух. Старики быстро сдали и в полгода умерли оба. Мать плакала в
одиночку... А история все равно на трагедию не тянет. Не хватает хора, рока,
весомой поступи, шагов командора (либидо вряд ли годится на эту роль). Она
не отбрасывала тени из будущего, как свойственно подлинно ужасному. Она
ничего не задает, не выводит на просвет в рассказе о нашем северном
путешествии или об Урсусе, о моей одинокой зиме. Врачебный вердикт очертит
мне лишь канву, обозначит направление, в котором Андрюху несло, -- но не
заставит переоценить и как-то по-новому трактовать прежние его поступки. Я
не к тому, что диагноз неверен. У меня нет оснований в нем сомневаться. Но
мне хочется думать, что никакая формула не в силах исчерпывающе объяснить
реальное человеческое действие -- пускай и немногими картами играет наша
порода. Полночь. Под желтой лампой -- белая тарелка с голубым орнаментом,
оранжево-красные дольки помидора и мельхиоровая вилка, матовый отблеск. В
ночном освещении вещи отчетливей и понятнее, вещи раскрываются, совершают
шаг из себя, шаг навстречу -- но вместе с тем и особенно отчуждены. Моя жена
измеряет штангенциркулем размер ушей спящему ребенку, чтобы определить его
врожденные склонности. Раньше было что-то еще. Что-то делало вещи терпкими.
Возможно, Андрюха видел дальше меня. Возможно, догадывался, что это уйдет --
однажды и навсегда...
Ладно. На прежнее возвратимся.
Мы перестали слышать поезд. Мы оттащились поближе к почте, чтобы стена
защитила нас от ветра, и распаковали снаряжение. В Москве, на вокзале, когда
Андрюха вышел мне навстречу в той же одежде, что и при нашем расставании под
утро, только изо всех карманов теперь топорщились у него пивные бутылки, я
вздохнул с облегчением: все отменяется или с самого начала было розыгрышем
-- в общем, мы не едем. Не сразу заметил в стороне, у колонны, лыжи и пухлый
рюкзак. Потом решил, что обмундирование более подходящее он везет в рюкзаке
и на свет извлечет по прибытии на место. Сдергивать с третьей полки
неудобоваримые мешки и устраивать в тесном плацкартном купе смотр вещам и
продуктам мы сочли слишком хлопотным. А стоило очутиться на снегу, где уже
некуда было отвернуть и ничего не восполнить, -- открытия посыпались одно за
другим.
Выяснилось, что никаких существенных перемен в Андрюхином костюме не
намечается. Андрюха остался в джинсах, финских сапогах на каблуке и куртке
на искусственном меху. К условиям Заполярья он адаптировался, поддев
тренировочные рейтузы, две фуфайки под свитер, сменив вязаную шапочку на
ушанку леопардового окраса и замотавшись шарфом, толстым и длинным, домашней
вязки. Но бахилы у него были -- причем, как и мои, из каландрированного
капрона. Позавчера, на лестничной клетке, мой однокашник поминал этот
материал через слово, и я усвоил, что "каландр" -- своего рода знак
принадлежности к ордену: он редко применяется в миру и пошитая из него
одежда отличает настоящего туриста-лыжника. Поэтому появление бахил отчасти
вернуло мне веру, что мой вожатый все-таки ведает, что творит. Но долю
сомнения он, должно быть, уловил в моем взгляде и поспешил успокоить немного
виновато:
-- Ерунда! В горы-то не полезем...
Я натянул зеленый, с оранжевой стропой, поношенный анорак и рядом с
Андрюхой смотрелся тертым полярным волком.
И еще в том мне удалось его уесть, что приладить лыжи я сумел первым. О
чем тут же и пожалел, поскольку уже не отваживался снова их отстегнуть и,
помогая Андрюхе, то и дело наступал лыжей на лыжу, цеплялся их загнутыми
концами за что-то невидимое под снегом и всякий раз, когда требовалось
присесть, терял равновесие.
Безо всякого внимания к нам на крыльцо почты взошла женщина в
субтильной городской шубейке, укутанная до груди серым пуховым платком,