– В чем же оно?
   – А вот до Кобоны вас довести.
   – Спасибо, отец.
   – Не за спасибо стараюсь, – буркнул проводник и как бы между прочим заметил: – Вот он, твой Зеленец-остров, давай причаливай.
   Соколов даже вздрогнул от неожиданности, устремил взгляд вперед, в темноту, но ничего там, кроме нагромождений снега, не обнаружил. В первые минуты он как бы лишился дара слова, хотя все в нем кричало: «Дошли! Две трети пути позади!»
   Наугад побежал вперед и вскоре наткнулся на скользкие, обледенелые камни. Из последних сил взобрался на них и вдруг остановился как вкопанный: откуда-то из-под заснеженной, скованной льдами земли до него донесся неясный человеческий говор и какие-то звуки, похожие на позвякивание солдатских котелков или касок.
   Он не смог разобрать ни слова. К тому же говор сразу смолк. Потом мелькнул огонек, но тут же погас.
   В том, что на острове были люди, Соколов теперь не сомневался.
   «Немцы! – с отчаянием подумал он. – Конечно, это немцы! Они опередили нас, поняли, что мы будем прокладывать трассу по льду, и устроили здесь, на острове, засаду».
   Все эти мысли пронеслись мгновенно. В следующую минуту он, пригнувшись, сполз обратно на озерный лед и все пятился назад, пока не столкнулся с Бруком. Положил ему на плечи обе руки и, нагнувшись к самому его уху, прошептал:
   – Стой, комиссар, там немцы!
   – Где, какие немцы? – удивился Брук.
   – Обыкновенные. Здесь, на Зеленце, – скороговоркой ответил Соколов и продолжал уже твердо, как если бы отдавал приказ: – Значит, так, я иду с атакующей группой, ты обеспечиваешь тыл.
   – Нет, – ответил Брук. – Когда бой, комиссар идет первым. На льду могу замыкающим, а в бою – нет.
   – Отставить!.. Я командир.
   – А я комиссар. Ты командуешь, а я иду в атаку.
   – А-а-а! – с какой-то безнадежностью отмахнулся Соколов и, повернувшись в сторону Смирнова, приказал: – Передай тихо по цепочке – приготовиться к бою!..
 
   …Жданова разбудил резкий звонок. Он потянулся рукой в будильнику и увидел, что стрелки показывают половину седьмого. С досадой подумал: «Проспал целых пять часов. Будильник почему-то сработал с опозданием». В ту же минуту звонок раздался снова, и Жданов понял, что его разбудил телефон, а не будильник. Будильника он просто не слышал.
   Из телефонной трубки до него донесся ликующий голос Кузнецова:
   – Прошли, Андрей Александрович! Прошли до Кобоны!
   У Жданова перехватило дыхание. Ему хотелось спросить; «Когда прошли? Кто звонил? Где Лагунов?!» Однако от волнения он не мог произнести ни слова.
   Кузнецов, будто почувствовав это на расстоянии, сам ответил на так и не заданные Ждановым вопросы:
   – Звонил Лагунов! Еще час назад!
   – Почему меня не разбудили? – спросил Жданов, обретя наконец дар слова.
   – Товарищ Васнецов так распорядился. Он недавно вернулся с Кировского. Мы подумали…
   – Где Лагунов?! – прервал его Жданов. – Он в Смольном?
   – Нет еще. Будет часам к двенадцати дня.
   – Почему так поздно?
   – Не знаю. Он сказал только…
   – Соберите к двенадцати Военный совет, – снова прервал его Жданов. – И пригласите всех работников обкома и горкома, которые выезжали на предприятия.

11

   – …Ну дальше, дальше!.. – нетерпеливо воскликнул Жданов, когда Лагунов сделал паузу.
   Как и вчера утром, все снова сидели сейчас в его кабинете на своих обычных местах, за длинным столом – Васнецов, Штыков, Попков, Гусев, Павлов. Добавились только начальник тыла Лагунов, Якубовский и заведующие отделами обкома и горкома, выезжавшие на предприятия, чтобы обеспечить выполнение требований Ставки.
   – А дальше произошло следующее, – продолжал Лагунов простуженным голосом. – Командир взвода Смирнов вместе с проводником отправился на разведку, чтобы установить, каковы силы немцев на острове Зеленец. Но оказалось, что это совсем не немцы! В землянке находились наши пограничники. При свете далекой ракеты они увидели приближающихся к острову людей в маскхалатах и тоже приняли их за немцев. Словом, еще минута – и могли бы перебить друг друга. Однако все обошлось благополучно. Соколов и его люди отдохнули на острове, поели в тепле и отправились дальше. Последние десять километров до Кобоны они преодолели за три часа. Трасса размечена на всем ее протяжении. Лед крепкий. Выдержит не только лошадь с санями, а и автомашину… У меня все.
   Доклад Лагунова занял не более пятнадцати минут. Но за этими минутами стояли долгие часы мучений на зимней Ладоге трех десятков советских людей, упорно пробивавшихся к цели сквозь буран, сквозь туман, через нагромождения торосов, через полыньи и разводья, рисковавших собственными жизнями ради спасения жизни сотням тысяч ленинградцев.
   Жданов медленно встал из-за стола и, тщетно пытаясь скрыть охватившее его волнение, сказал:
   – Поздравляю вас, товарищи! Мне хотелось бы сейчас…
   Он намеревался сказать, что его самым горячим желанием было бы видеть сейчас здесь всех этих людей, совершивших свой негромогласный подвиг, обнять, прижать к груди каждого из них. Но в последнюю секунду он почему-то запнулся и закончил с оттенком официальности:
   – Представить всех отличившихся к наградам. Немедленно!
   И, присев опять к столу, спросил Лагунова:
   – Значит, вы уверены, что лед выдержит гужевой транспорт?
   – Не сомневаюсь, что он выдержит и автомобиль, – ответил Лагунов.
   – Откуда у вас такая уверенность? – продолжал допытываться Жданов.
   – Видите ли, Андрей Александрович, – нерешительно начал Лагунов, – дело в том… Словом, я сам проехал на машине. По всей трассе. От Осиновца до Кобоны и обратно. Потому и задержался с возвращением в Смольный…
   Лишь две вести могли бы вызвать у находившихся в этой комнате людей еще большую радость, чем только что услышанное ими от Лагунова: весть о том, что Москва вне опасности, или о том, что блокада Ленинграда прорвана.
   – Следовательно, вы полагаете, что движение транспортов по Ладоге можно начинать? – спросил Жданов.
   – Не позже чем через два-три дня, – твердо произнес Лагунов. – За это время мы опробуем лед всесторонне, пустим для начала санный обоз, а потом уже полуторки.
   Стараясь унять свое волнение, Жданов молча прошелся по комнате. Он не видел в тот миг ни этих стен, ни сидящих за столом людей. Его мысленному взору представилась пересекающая Ладогу вереница автомашин, груженных продовольствием. Это было спасение!
   Жданов остановился за спинкой стула, на котором сидел Павлов, и сказал, обращаясь к нему одному:
   – Дмитрий Васильевич! Как вы полагаете… может быть, нам следует повременить с намеченным снижением норм?.. Принимая во внимание новые обстоятельства.
   Несколько секунд длилось молчание. Все взоры устремились на уполномоченного ГКО по продовольствию.
   – Нет, – тихо, но твердо сказал наконец Павлов и повторил: – Нет, Андрей Александрович, этого делать нельзя! Насколько я понимаю, продовольствие в необходимых количествах начнет поступать в Ленинград не сразу. Какое-то время неизбежно займет организационный период. Трассу надо будет оборудовать. Я имею в виду обогревательные пункты, медпомощь и все такое прочее.
   – Кроме того, – поддержал Павлова молчавший до сих пор Гусев, – не надо забывать, что будущая трасса наверняка подвергнется налетам вражеской авиации. Следовательно, необходимо поставить там надежное зенитное прикрытие, это тоже отнимет какое-то время…
   – Бы правы, – согласился Жданов. – Тогда у меня второй вопрос: вчера вечером членам Военного совета был разослан проект передовой статьи для «Ленинградской правды». Все успели прочесть?
   Ответы последовали утвердительные.
   – Значит, будем печатать? – опять спросил Жданов.
   – Надо печатать, Андрей Александрович, – ответил за всех Васнецов.
   – Возражения есть? – произнес Жданов, выдержав паузу.
   Возражений не было.
   – Обсудим теперь, как обстоит дело с выполнением задания Ставки, – объявил Жданов. – Начнем с Кировского. Пожалуйста, Сергей Афанасьевич.
   Васнецов слегка наклонился над столом.
   – Прежде чем доложить, что удалось сделать за истекшие сутки, – начал он, – считаю необходимым обратить внимание членов Военного совета на следующее тревожное обстоятельство. Мы только что радовались сообщению товарища Лагунова о ледовой обстановке на Ладоге. Но замерзла не только Ладога. Покрывается льдом и Финский залив. В этой связи возникает опасность прорыва немцев к Кировскому заводу именно со стороны залива. До сих пор охрану подступов к заводу со стороны Петергофа несли корабли Балтфлота, но сейчас на них рассчитывать уже нельзя. Следует немедленно усилить оборону побережья залива. Я предлагаю обсудить этот вопрос в конце нашего заседания. А теперь – о выполнении задания Ставки…

12

   В те минуты, когда Лагунов доложил Военному совету о возможности открыть транспортное движение по льду Ладоги через три дня, Жданову, Васнецову и другим руководителям ленинградской обороны показалось, что час спасения настал, что по невидимому, но жестокому врагу – голоду нанесен сокрушительный удар. Однако и тогда, в момент высокого эмоционального подъема, их не покинул трезвый расчет. Было очевидно, что пройдет немало дней, пока проложенная по льду трасса станет существенно влиять на продовольственное положение в Ленинграде.
   Так и получилось.
   Пробный санный обоз, посланный из Коккорева в Кобону, доставил на западный берег Ладоги ничтожное количество продовольствия. Иначе и не могло быть. От голода страдали не только люди, но и лошади. На обратном пути из Кобоны изнуренные животные одно за другим падали на лед, чтобы никогда уже не подняться вновь. Умирающих лошадей тут же на льду спешили прирезать, разрубали на части и грузили на другие сани: конина стала для ленинградцев желанным продуктом питания…
   Через три дня рискнули отправить в Кобону колонну грузовиков. Она доставила в город тридцать с небольшим тонн муки, Однако следующий день принес несчастье: несколько машин, возвращаясь с западного берега, провалились под лед вместе с людьми и бесценным грузом. В Осиновце было выгружено только 19 тонн продовольствия.
   В дальнейшем доставка по ледовой трассе грузов постепенно стала нарастать и вскоре достигла 128 тонн в сутки. Но это дорого стоило людям, работавшим на трассе: они буквально коченели на ветру, сорок грузовиков безвозвратно канули под лед или надолго застряли в торосах…
   И пока что ни о какой прибавке к введенной 20 ноября голодной норме выдачи хлеба населению не могло быть и речи, Даже при этой страшно урезанной норме продовольствия в городе оставалось всего на двое суток…
   На внеочередном заседании Военного совета было решено пойти на совсем уж крайнюю меру: изъять значительную часть продовольствия из флотских складов, а также израсходовать сухари из войскового «НЗ». Но страдающие от голода два с половиной миллиона ленинградцев этого даже не почувствовали: принятое решение не давало возможности ощутимо улучшить их питание, а лишь помогло сохранить нормы на прежнем уровне, то есть не прекращать вовсе выдачу населению жалкого подобия хлеба, изготовленного из смеси муки с целлюлозой и опилками, – по 250 граммов рабочим, по 125 – служащим, иждивенцам и детям.
   Смертность в результате голодания стремительно возрастала. В декабре каждый день уносил в могилу почти две тысячи человек, и еще многие тысячи людей находились на грани жизни и смерти…
 
   На этой грани был и Федор Васильевич Валицкий.
   Он одиноко сидел в своем кабинете, давно уже превратившемся в запущенную, захламленную комнату с закопченным железной печуркой потолком, под которым тянулся дымоход, выведенный прямо в окно.
   Из дома Федор Васильевич выходил только раз в день – в столовую, где, кроме положенного по карточке куска суррогатного полусырого хлеба, выдавали еще тарелку супа – желтоватой жидкости с плавающими в ней волокнами капусты. Это путешествие туда и обратно, которое в былые времена отняло бы у Федора Васильевича меньше часа, теперь занимало три часа. Обессиленный, вынужденный часто останавливаться из-за приступов головокружения, он медленно пробирался по тропинкам, протоптанным пешеходами к набережной Невы.
   Заходить в Союз художников Валицкий был уже не в силах. Но по вечерам он заставлял себя еще раз встать с кресла у печки и, с трудом передвигая ноги, направлялся к письменному столу – рисовать эскизы плакатов в надежде, что кто-нибудь из союза однажды придет и заберет их.
   Потом он опять возвращался к печке – благо, запасы топлива из нарубленной дворником мебели черного дерева и карельской березы пока еще не иссякли – и устремлял свой взгляд на пустое кресло за письменным столом… Если бы кто-то в те долгие вечерние часы перехватил случайно этот взгляд Федора Васильевича, он мог бы, наверное, показаться бесцельным. Разве было кому известно, что там, в пустующем сейчас кресло, совсем недавно сидел родной сын Валицкого – Анатолий.
   Да, прошло больше двух недель, как Анатолий появился в этой комнате, и уже восемь дней с тех пор, как он уехал обратно на фронт. Но Федор Васильевич, глядя на пустующее кресло, неизменно думал о сыне и о том разговоре с ним, который уже не забудет до последней минуты своей жизни.
   «Он сказал… Я ответил… Он сказал… Я ответил…» – беззвучно повторял сейчас Федор Васильевич, шевеля пересохшими губами, в десятый, в сотый раз пытаясь воспроизвести свой тягостный разговор с сыном.
   «Как же это произошло? С чего началось и почему так кончилось?..» – снова и снова задавал себе вопрос Федор Васильевич.
 
   …Анатолий медленно спустился по темной лестнице, держась за перила, чтобы не поскользнуться на обледенелых ступенях. В ушах его еще звучал голос Веры, одно, несколько раз повторенное его слово: «Уходи! Уходи! Уходи!..»
   «Нет, нет, – убеждал себя Анатолий, еще не веря до конца в то, что произошло. – Это у нее какое-то временное умопомрачение. Сейчас она наверняка бежит к двери, чтобы позвать меня, остановить, вернуть обратно!»
   Сделав несколько шагов вниз, он остановился, прислушался, не открылась ли дверь.
   Но дверь не открылась.
   Тогда он быстро пошел, почти побежал вниз, не испытывая уже ничего, кроме чувства стыда. Его выгнали. Его выгнала та, которая клялась в любви, которая – Анатолий был убежден в этом – была готова повиноваться каждому его слову. Выгнала, бросив вслед мешок с продуктами. Любая женщина в Ленинграде ползала бы перед ним на коленях, если бы он дал ей хоть часть содержимого этого мешка. А она бросила мешок ему вслед.
   Анатолий сбавил шаг, восстанавливая в памяти только что случившееся, распаляя себя, и, когда спустился в подъезд, уже не стыд, а злоба захватила его целиком. Он сознавал, что его выгнали как потенциального дезертира. И именно потому, что сознавал его, старался подменить истинную причину другой, придуманной сию минуту.
   Анатолий уверял себя:
   «Вера просто оскорблена, по-женски обижена, что я провел с ней ночь бок о бок и не коснулся ее. Неужто она так давно не смотрела на себя в зеркало? Неужели не отдает себе отчета в том, что выглядит теперь, как мумия?» Снедаемый мстительным чувством, мысленно стараясь всячески обезобразить ее, Анатолий убеждал себя: «От той, довоенной Веры ж ней не осталось ничего. Кожа на лице потемнела, щеки ввалились, нос заострился… Только глаза, да, пожалуй, только они, неестественно большие и бездонные, в которые я когда-то так любил смотреть и которыми так восторгался, остались как будто прежними. Но сейчас эти глаза лишь подчеркивают чудовищные изменения во всей ее внешности. Неужели она не понимает, что ни один мужчина даже из чувства жалости не сможет заставить себя лечь с ней в постель? По-видимому, не понимает! Отсюда и возникло это наигранное возмущение, когда я обратился к ней с ничтожной просьбой: помочь мне задержаться в Ленинграде на какие-то три-четыре дня. Всего на три-четыре дня, от которых, возможно, зависит, жить мне или погибнуть!..»
   «Бог мой! – продолжал взвинчивать себя Анатолий. – Разве я не заслужил ее преданности, ее любви? Разве, рискуя жизнью, не бросился защищать ее от немцев тогда, в Клепиках? Да, да, рискуя вместо пинков получить пулю в лоб?! И разве теперь пришел к ней не с фронта, не из пекла войны, где люди каждую минуту подвергаются смертельной опасности?!»
   В действительности же Анатолий пришел к Вере совсем не из пекла. Военная судьба забросила его на один из относительно тихих участков фронта. Командир строительного батальона, где служил Анатолий с первых дней призыва в армию, был когда-то архитектором, и для него многое значило имя академика Валицкого. Комбат сделал все, что мог, чтобы сын человека, которого он считал своим учителем, оказался бы в условиях, сопряженных с минимальной опасностью. Анатолий стал чем-то вроде связного при комбате, но связного, далекого от таких поручений, которые могли бы стоить жизни.
   Анатолию всегда везло. Формально и на этот раз его не в чем было упрекнуть. Все легко поддавалось объяснению объективным стечением обстоятельств. Он ни о чем не просил комбата. Тот руководствовался лишь собственными соображениями и, надо полагать, только интересами службы.
   Анатолий и сам давно поверил в это. Он обладал удивительной способностью не только лгать другим, но и убеждать себя в том, что его ложь вовсе и не ложь, а чистейшая правда. Вот и сейчас он со спокойной совестью примысливал себя к боям, в которых никогда не участвовал. Представлял себя стоящим во весь рост в окопе, зажав в руке бутылку с горючей жидкостью и смело поджидая приближающийся немецкий танк…
   Да, он рыл окопы и, разминая натруженную спилу, стоял в них во весь рост. Но перед боем их занимали другие бойцы.
   Да, он видел и даже держал в руках противотанковые бутылки, но пользовались ими в критической обстановке опять-таки другие бойцы.
   Разумеется, как и все на войне, Анатолий не был избавлен от необходимости укрываться от авиабомб и налетов вражеской артиллерии. Однако сам он еще ни разу фактически не был в бою. И это не вызывало в нем чувства самоосуждения. На войне, как и в повседневной жизни, каждый делает свое дело. К тому же разве он уклоняется от выполнения приказаний комбата? И там, в Клепиках, он выполнил, как мог, приказ чекиста Кравцова.
   Вернувшись из Клепиков в Ленинград, Анатолий легко убедил себя, что он уже испытал свою долю смертельной опасности, в то время как другие еще не нюхали ее. Лишь в те нечастые минуты, когда перед ним возникало вдруг холодное, искаженное саркастической гримасой лицо немецкого майора Данвица – эту фамилию Анатолий запомнил хорошо, – в душе начинала саднить незаживающая рана и его охватывал не вполне осознанный страх…
   Размышляя о черной неблагодарности, которой отплатила ему Вера, он снова увидел перед собой немецкого майора, с усмешкой протягивающего ему пистолет. Стараясь избавиться от наваждения, Анатолий стал убеждать себя, что Данвица давно нет в живых. Ведь с тех пор прошли долгие месяцы, и сотни тысяч людей – советских и немцев – уже никогда не встанут с земли. Почему смерть должна была обойти этого проклятого майора, который, судя по всему, находился в передовых частях и, следовательно, имел все шансы получить в одном из боев пулю в лоб?
   И опять, как случалось уже много раз до того, Анатолию удалось подавить безотчетный страх, выдав желаемое за действительное. А для вящего самоуспокоения он постарался убедить себя еще и в том, что все в жизни человека надо оценивать по конечным результатам. Он получил задание от Кравцова. Кравцов погиб от руки Жогина. Жогина!.. А он, Анатолий, выполняя приказ и сам оставшись в живых, довел дело Кравцова до конца. В этом главное. Обо всем остальном следует забыть…
   Но о том, что произошло с ним всего несколько минут назад, Анатолий забыть еще не успел. Ему удалось лишь заглушить чувство стыда чувством злобы. Оно, это второе чувство, держало сейчас Анатолия в своих тисках не менее цепко, чем первое.
   Промелькнул еще и испуг: «А что, если Вера в своем исступленном состоянии пожелает отомстить ему и расскажет о его просьбе кому следует?» Но Анатолий тут же успокоил себя: «Кому она расскажет? И чем это может мне грозить?» Он же не успел сообщить ей номера своей полевой почты. Подсознательно Анатолий чувствовал, что Вера никогда не станет мстить ему, что чувство мести чуждо ей. Тем не менее, разжигая в себе злобу к ней, он допускал такую возможность и спасение видел лишь в том, что Вера понятия не имеет, где он служит – в какой части, в какой армии.
   На улице было еще темно, но уже не безлюдно: по тропинкам, протоптанным вдоль занесенных снегом тротуаров, пробирались люди – мужчины, женщины, подростки. Они шли только в одну сторону – к Кировскому заводу – утренняя смена. И выглядели почти одинаково: неуклюжие, толстые от напяленных поверх телогреек пальто, закутанные в шерстяные платки, шали, башлыки. Даже в походке их была какая-то одинаковость: все двигались медленно и нетвердо, будто в полудреме.
   «Как же я доберусь домой?» – с раздражением подумал Анатолий, представив себе неблизкий путь от Нарвской заставы до Мойки. Возникшая у него неприязнь к Вере стала переплетаться с неприязнью ко всему этому городу – холодному, голодному, заносимому снегом. Ленинград казался ему чужим.
   «Придется голосовать!» – решил Анатолий.
   Необходимость «голосовать», то есть поднимать руку при виде идущей в попутном направлении машины, а потом уговаривать шофера «подбросить» и ждать, пока тот милостиво кивнет, еще больше раздражила Анатолия. Он знал по опыту, что на фронтовых дорогах военные машины не очень-то охотно подбирают «голосующих». Однако выбора у него не было: трамвай здесь теперь не ходил, рельсы были уже неразличимы под слоем снега.
   Анатолий выбрался к обочине мостовой и стал ждать попутную машину. Он простоял минут пятнадцать. За это время в сторону Кировского завода проехало несколько полуторок и ни одной в обратном направлении.
   Наконец послышалось равномерное позвякивание. Оно надвигалось из темноты с заводской стороны, становясь все громче и громче. Анатолий безошибочно угадал, что приближается попутный грузовик с надетыми на колеса цепями, чтобы не буксовать в сугробах.
   При появлении неясного еще силуэта машины он поднял руку. На какую-то долю секунды в темноте вспыхнул и тут же погас блеклый, расплывчатый синий свет. Очевидно, шофер заметил Анатолия и сигналил, чтобы тот убирался с дороги. Но Анатолий, не опуская руки, пошел навстречу…
   Полуторка остановилась метрах в пяти от него, и из кабины ее, в которой конечно же не было боковых стекол, прозвучал ворчливый голос невидимого шофера:
   – Эй! Сойди в сторону!
   Но Анатолий уже знал, что, коль машина остановилась, главное достигнуто. Он подбежал вплотную к радиатору и крикнул:
   – Куда едете, ребята? В город?
   – К немцам на блины! – раздался насмешливый голос из кузова.
   – Подхватите меня с собой, кореши, – попросил Анатолий и добавил заискивающе, вызывая людей на шутку: – Сами понимаете, трамвая тут не скоро дождешься.
   – И такси тоже! – ответил все тот же насмешливый голос.
   Из кабины же, с другой ее стороны, прогудел командный басок:
   – Полезайте в кузов. Быстро!
   – Есть! – обрадованно крикнул Анатолий, обежал машину сбоку, поставил ногу на заднее колесо, ухватившись обеими руками за борт, подтянулся и перекинул через него другую ногу…
   В ту же минуту машина тронулась с места, и Анатолий уткнулся лицом в чьи-то колени, а плечом больно ударился о что-то жесткое.
   – Нос береги, пехота! – снисходительно посоветовал один из попутчиков.
   Анатолий поднялся на ноги и, пошатываясь на тряском ходу машины, разглядел в кузове человек десять бойцов. Трое из них сидели, упершись спинами в большую железную бочку, – о ее край он, очевидно, и ушиб плечо. Впрочем, здесь было немало и других ушибистых предметов: на дне кузова лежали трофейные канистры, запасной скат, домкрат, цепи.
   Кое-как устроившись, Анатолий поднял ворот шинели, чтобы защитить лицо от пронизывающего ветра. Лица случайных попутчиков, невидимые в темноте, тоже были упрятаны в воротники шинелей и полушубков.
   – …Ну, а он, значит, бьёть, – невнятно бубнил из своего овчинного воротника боец, продолжая какой-то рассказ, прерванный появлением Анатолия. – Башенный люк открыт, а он сидит сверху и из автомата по колхозным курям пуляет. Бьёть и не подбирает, – сытый, наверное, черт. Ну, думаю, сейчас я тебе, Ганс, на закуску канпот из сухофруктов поднесу! А сам все в прицел гляжу, как там белый крест на танк наплывает. И тут слышу, Колобанов команду подает: по врагам, значит, Родины, и все такое прочее. Я – бах! Вижу, вспыхнул танк, и фрица того, который в курей пулял, точно ветром смело.
   Слушатели ответили негромким смехом, и воцарилось молчание. Видимо, тема была исчерпана. Вскоре, однако, тот, что вел рассказ, обратился к Анатолию:
   – Ты из Форелевой больницы, что ли?
   Анатолий не понял вопроса.
   – Почему из больницы? Я здоров.