Страница:
С этими словами Анатолий снял пресс-папье со стопки листков, взял лежащий сверху и с удивлением увидел на нем рисунок, изображающий бойца со знаменем в руках.
– Оставь, не трогай! – визгливо крикнул Валицкий.
– Почему? Что за тайна? – опешил Анатолий, держа листок перед глазами. И перевел взгляд на другой такой же, оказавшийся поверх стопки, – там был изображен тот же боец, только в несколько ином ракурсе.
– Положи на место! – снова прикрикнул Валицкий, но уже не визгливо, а по-мужски твердо, безапелляционно. Это был голос того, прежнего Валицкого, голос, к которому с детства привык Анатолий.
Он положил листок и укоризненно спросил:
– Значит, между нами возникли тайны? Ты перестал верить мне?
– Здесь нет никаких тайн, – все так же твердо произнес Валицкий. – Это наброски памятника Победы, которые я не хочу, чтобы ты видел из-за их несовершенства.
– Памятника?.. – все еще не соображая, что имеет в виду отец, переспросил Анатолий. – Какого памятника? Какой победы?
– Нашей победы! – сверкнул глазами Валицкий.
Анатолий еще раз подумал, что отец сошел с ума.
– Пожалуйста, не смотри на меня, как на умалишенного, – будто читая мысли сына, с вызовом сказал Валицкий. – Я в ясном уме и твердой памяти.
– Но тогда… отдаешь ли ты себе отчет в происходящем? – спросил изумленный Анатолий. – Я только что узнал, что немцы фактически уже в Ленинграде. Ты знаешь, где находится больница Фореля?
Валицкий молчал.
– Ты знаешь, – продолжал Анатолий, – что люди здесь уже мрут как мухи? Давай же смотреть правде в глаза!
– Давай, – по-прежнему твердо произнес Федор Васильевич. – Но прежде всего договоримся: между нами действительно не должно быть никаких тайн… То, что лежит на столе, – это наброски памятника Победы, который мог бы быть установлен где-то в районе Нарвской заставы после войны. Несовершенные, плохие наброски… А теперь у меня вопрос к тебе: ты веришь в победу?
Такой вопрос застал Анатолия врасплох. В первые мгновения он никак не мог сообразить, что следует ответить. Потом возмутился:
– Как ты можешь задавать мне подобные вопросы? Мне, одному из защитников Ленинграда, который с оружием в руках…
– Подожди, – прервал его Валицкий, – это не ответ. Да иди нет?
– Ну конечно – да! – воскликнул Анатолий. – Только…
– Что «только»?
Несколько мгновений длилось молчание. Размеренно и негромко стучал метроном в черной тарелке репродуктора, прикрепленной к стене.
– Ну хорошо, – сказал Анатолий, – если начистоту, то изволь…
Он вдруг почувствовал страшную усталость. Это была не физическая, а какая-то духовная усталость. Усталость оттого, что ему слишком часто приходилось говорить полуправду. Сначала Звягинцеву. Потом майору Туликову… В институте… Затем Вере и отцу.
Анатолий решил, что любой ценой должен освободиться от этой усталости, от этой гнетущей необходимости выдавать полуправду за правду.
– Хорошо, – повторил он. – Как я уже сказал тебе, в победу я верю. Иначе… иначе я мог бы остаться там, у немцев! – Этот неожиданно пришедший в голову аргумент как-то воодушевил его. – Но, – продолжал Анатолий уже с большим напором, – понятие победы диалектически не однозначно.
– Что? – растерянно переспросил Валицкий. – При чем тут диалектика?
– Ну вот, – с сожалением кивнул Анатолий. – А я по диамату получал в институте пятерки. И должен обратить твое внимание на следующее: жизнь, а следовательно, и история развивается не по прямой, а по спирали. Понимаешь? В конечном итоге никто не может изменить ход жизни и ход истории по восходящей. Следовательно, фашизм в конце концов будет уничтожен. Только не надо забывать о спиралях! На каких-то этапах, когда для реакции создаются благоприятные условия, она может победить. Временно, конечно… Это и есть спираль. Но кто способен измерить ее, так сказать, длину, протяженность? В историческом плане она может казаться мигом. Для потомков, разумеется. А в повседневной жизни эта спираль может исчисляться десятилетиями, даже столетиями… Случилось так, что у фашистов есть сейчас благоприятные условия для победы. Временной, конечно. У них оказалось больше вооружения, и оно лучше нашего. У них, очевидно, больше солдат, офицеров, иначе они не смогли бы за какие-то несколько месяцев подойти к Ленинграду и, по слухам, почти вплотную приблизиться к Москве…
Анатолий говорил спокойно, рассудительно. Ему казалось, что перед ним сидит не отец, а профессор институтской кафедры диамата, которого надо поразить логикой своих рассуждений, глубиной познаний. Он уже не замечал, что отец смотрит на него немигающими глазами и в глазах этих отражается смятение…
– Вот тебе и весь мой ответ, – с нескрываемым превосходством заключил Анатолий. – У истории есть свои железные законы. В конечном итоге немцев разгромят. Следующее поколение, несомненно, будет жить при коммунизме. Но я не хочу, чтобы мой отец задолго до этого умер от голода или погиб от осколка снаряда.
Он умолк, только сейчас заметив необычность устремленного на него отцовского взгляда. А заметив эту необычность, подумал, что достиг цели – окончательно сразил старика логикой своих рассуждений, помог ему наконец осознать истинное положение.
Но Федор Васильевич в эти минуты думал совсем о другом. В том, что говорил сейчас Анатолий, ему слышались отголоски собственных давних рассуждений. Он читал Ленина мало и давно – только статьи, публиковавшиеся в газетах при его жизни. Но историю, точнее, факты истории знал хорошо. Знал, что античную Грецию сменил рабовладельческий Рим. Знал, что эпоху расцвета мысли и художественного творчества сменили железные тиски средневековья. И не только знал все это, но в самом начале войны разговаривал на эти темы со своим другом, доктором Осьмининым. «А может быть, и с Анатолием тоже разговаривал? – старался вспомнить Валицкий. – Может быть, отголоски моих собственных горестных мыслей, владевших мной в первые дни войны, звучат сейчас в словах сына, произносимых с таким апломбом?.. Но боже мой, ведь если это услышит кто-то другой, что он подумает об Анатолии?»
– Ты все это говорил и Вере? – спросил наконец Федор Васильевич.
Услышав этот вопрос, Анатолий вдруг почувствовал новый прилив ярости. Опять Вера?! Значит, все, что он только что говорил отцу ради его же пользы, с единственным желанием спасти его, открыть ему глаза на положение, в котором тот находится, прошло бесследно?
Сам не сознавая, что делает, Анатолий с размаху стукнул ладонью по столу. Удар пришелся по листку бумаги с эскизом памятника. Анатолий скомкал его и крикнул:
– Хватит о Вере! Корчит из себя черт знает что! Какую-то Луизу Мишель времен Парижской коммуны… Я не желаю больше слышать о ней! Понял?! Не желаю!
С каким-то злорадством, с чувством жестокого удовлетворения он наблюдал при том, как отец съеживался, вдавливал себя все глубже и глубже в кресло после каждого его выкрика. Беспощадные эти слова обрушивались на старика, как таран, как молот, бьющий с размаху.
Вдруг руки Валицкого вцепились в подлокотники кресла. Одним усилием он встал, выпрямился, закинув голову назад, как делал это в прежние времена, и пронзительно закричал:
– Не сметь! Не сметь трогать Веру! В таких, как она, – наше будущее! Не сметь! Не…
И точно сломался. Голова поникла, подбородок уперся в просвет расстегнутой на груди телогрейки. Федор Васильевич сделал шаг куда-то в сторону, пошатнулся и рухнул на пол.
– Папа! – воскликнул испуганный Анатолий, роняя на стол из разжатого кулака скомканный эскиз.
Первым безотчетным чувством Анатолия был страх. Не опасение за жизнь отца, а именно страх оттого, что случилось что-то ужасное, непоправимое и виной тому он, Анатолий.
– Папа! Что с тобой, папа?! – взывал он беспомощно, склонившись над распластанным у стола Валицким.
Осмысленное опасение за жизнь отца пришло минутой позже, когда Анатолий увидел, что тот лежит с закрытыми глазами и совсем не реагирует на его голос. И, как всегда, когда случалось Анатолию попадать в критические ситуации, он мгновение потерял волю, способность управлять своими чувствами, своими поступками.
Анатолий стал тормошить отца за плечи. Потом метнулся к телефону, схватил трубку, еще не зная, куда собирается звонить, и, вспомнив, что телефон давно не работает, бросил трубку прямо на стол…
Он не сразу догадался расстегнуть на отце ватник, поднять рубашку и приложить ухо к сердцу. А когда сделал это, то не столько услышал, сколько ощутил едва уловимые удары. Анатолий даже засомневался: сердце это стучит или метроном в черной тарелке репродуктора? Он подбежал к стене, вырвал из штепселя вилку со шнуром и, снова встав на колени, приложил ухо к груди отца. Да, сердце билось, однако лицо Валицкого было землисто-серым, глаза не открывались и дыхание пропало.
С огромным трудом Анатолий перетащил тело отца, показавшееся ему неимоверно тяжелым, на кожаный диван-кушетку. Снова приложил ухо к груди, и теперь ему почудилось, что сердце перестало биться.
«Врача, врача, немедленно врача! – заторопил он себя. – Но где его взять? Откуда?..»
Анатолий как был – в гимнастерке без ремня и без шапки – бросился к двери, сбежал вниз по лестнице.
Теперь у него уже была цель: остановить первую попавшуюся машину, доехать до больницы или амбулатории и во что бы то ни стало раздобыть врача.
Не чувствуя ни мороза, ни ветра, сталкивая с узкой, протоптанной в снегу тропинки редких прохожих, Анатолий выскочил на проспект 25-го Октября, встал на середине мостовой. Первой появилась перед ним полуторка с бойцами в кузове. Анатолий поднял руку, но машина, не замедляя хода, пронеслась мимо; он едва успел отступить в снег. Второй была «эмка», но и она не остановилась.
Затем он увидел еще одну машину, тоже «эмку», с бело-серыми разводами зимнего камуфляжа, и твердо решил: «Если не замедлит хода, лягу перед ней на дорогу».
Анатолий побежал навстречу этой машине, размахивая руками, и тотчас заметил, что она сбавляет ход. В двух-трех метрах от него «эмка» остановилась. Сквозь слегка заиндевевшее ветровое стекло Анатолий увидел рядом с шофером бровастого человека в полушубке и шапке-ушанке, очевидно, командира. Бровастый распахнул дверцу и, высунувшись наполовину, строго спросил:
– В чем дело?
– Я прошу вас… я умоляю вас… – задыхаясь, бормотал Анатолий. – Мой отец умирает… Нужен врач… Нужен немедленно врач!..
– Спокойно, спокойно, – по-прежнему строго сказал командир, хмуря густые черные брови. – Где ваш отец? На работе, что ли?
– Нет, нет, он дома… Это совсем рядом… Совсем близко отсюда, – продолжал бормотать Анатолий. – Мой отец – архитектор Валицкий, известный человек, академик, я прошу вас…
Командир взялся за ручку автомобильной дверцы, и Анатолию показалось, что он собирается уехать. Анатолий обеими руками вцепился в край дверцы, крича в отчаянии:
– Я прошу вас, прошу!..
– Перестаньте зря тратить время, – услышал он в ответ. – Садитесь сзади.
Анатолий рывком раскрыл заднюю дверь, сидевшие за нею два автоматчика подвинулись, освобождая ему место. А командир, не спросив у него адреса, сам распорядился:
– На Мойку!
…Через три-четыре минуты машина остановилась у подъезда дома, где жили Валицкие. Командир вышел из кабины и приказал шоферу:
– В ближайшую поликлинику. Привезите врача…
Дверь в квартиру была распахнута. Анатолий забыл закрыть ее. Незнакомый военный вошел именно в эту дверь, как будто знал, что здесь живет Валицкий. Только в передней, обернувшись к Анатолию, спросил:
– Где он лежит?
– Сюда, сюда, пожалуйста, – заторопился Анатолий, забегая вперед.
…Валицкий по-прежнему неподвижно лежал на диване лицом вверх, свесив к полу безжизненную руку.
– Что с ним случилось? – спросил командир Анатолия.
– Я не знаю… Просто не знаю, – растерянно откликнулся тот. – Мы сидели, разговаривали, потом он встал и… почему-то упал.
Командир подошел к дивану, некоторое время сосредоточенно смотрел на Валицкого. Не оборачиваясь, сказал:
– Он дышит.
Да, да, теперь и Анатолий видел, что отец дышал. Полуобнаженная грудь заметно приподнималась и опускалась. Открытие это разом успокоило его.
– Значит, вы сын? – спросил командир, рассматривая теперь Анатолия.
Анатолий в свою очередь скользнул по незнакомцу изучающим взглядом. Хотелось увидеть его знаки различия, однако их скрывал тугой ворот полушубка. Войдя в квартиру, незнакомец снял лишь шапку со звездой и теперь держал ее в руках.
Но какие бы знаки различия ни носил этот человек, он, несомненно, был начальником. Анатолий торопливо застегнул ворот своей гимнастерки, схватил свой ремень, подпоясался и лишь после этого ответил ему:
– Да, я его сын, товарищ командир.
– Где служите?
– В отдельном строительном батальоне двадцать третьей армии, товарищ командир.
– Имеете образование?
– Да. Почти закончил строительный институт.
– Значит, служба по специальности?
– Так точно.
– Идите встречайте врача. Он должен быть сейчас.
Анатолий схватил шинель, шапку и послушно направился к двери…
«Эмка» подъехала минут через десять. Из нее вышел немолодой человек с небольшим саквояжем в руке. Анатолий выхватил у него этот саквояж и устремился к подъезду, приговаривая:
– Сюда, доктор… Скорее, пожалуйста…
Когда они вошли в кабинет Валицкого, командир сидел за письменным столом. Врач поздоровался с ним, как с давним знакомым:
– Здравствуйте, Сергей Афанасьевич!
– Здравствуйте, – ответил тот, вставая. – Прошу вас срочно заняться больным. Это очень нужный и… очень хороший человек. К сожалению, сам я спешу по неотложным делам. С вами останется сын больного. Если потребуется какая-то помощь с моей стороны, позвоните.
– Товарищ командир, – нерешительно подал голос Анатолий, – я через два часа должен возвращаться в часть. У меня увольнение только на сутки.
– Дайте вашу увольнительную, – приказал незнакомец.
Еще плохо отдавая себе отчет в происходящем, Анатолий торопливо вытащил из кармана отпускное свидетельство. Незнакомый военный вернулся к письменному столу, взял один из лежавших там карандашей, написал что-то на документе и оставил его там же, на столе.
Анатолий пошел проводить командира, и, когда они очутились вдвоем в пустом коридоре, тот спросил неожиданно:
– Там на столе… рисунок. Я нашел его на полу. Почему он смят?
– Я… не знаю, – дрогнувшим голосом ответил Анатолий. – Может, отец сам…
– Этого не может быть! – тоном, не терпящим возражений, прервал его странный военный. – Он сам этого сделать не мог. – Помедлил секунду, поднес руку к шапке и, перешагнув порог, захлопнул за собой дверь.
Анатолий медленно пошел назад, в кабинет отца, тщетно гадая: «Кто он такой, этот человек? Откуда знает отца и то, в каком доме квартируют они на Мойке? Почему так уверенно поднимался по лестнице – уж не бывал ли здесь раньше?.. И что он знает об этом злополучном рисунке?!»
Вернувшись, Анатолий хотел первым делом посмотреть, что именно написал этот командир на его отпускном свидетельстве, но врач помешал.
– Я полагаю, – заговорил он, укладывая в чемодан шприц и стетоскоп, – что у отца вашего гипертонический криз. Скажите, больной не перенес какого-нибудь внезапного потрясения?
– Нет, что вы! – поспешно ответил Анатолий. – Я только что вернулся с фронта, и он был так обрадован!
– Это тоже могло быть причиной, – заключил врач. – Сильное душевное волнение. Представляю себе, если бы мой сын… Но мой не вернется: погиб на «Невском пятачке»…
Что говорил врач дальше, Анатолий уже не слышал. Не заметил даже, как он оделся и вышел. Анатолий читал и перечитывал надпись, сделанную красным карандашом на отпускном свидетельстве: «Пребывание в Ленинграде продлено на пять дней. Член Военного совета Ленфронта дивизионный комиссар Васнецов».
13
– Оставь, не трогай! – визгливо крикнул Валицкий.
– Почему? Что за тайна? – опешил Анатолий, держа листок перед глазами. И перевел взгляд на другой такой же, оказавшийся поверх стопки, – там был изображен тот же боец, только в несколько ином ракурсе.
– Положи на место! – снова прикрикнул Валицкий, но уже не визгливо, а по-мужски твердо, безапелляционно. Это был голос того, прежнего Валицкого, голос, к которому с детства привык Анатолий.
Он положил листок и укоризненно спросил:
– Значит, между нами возникли тайны? Ты перестал верить мне?
– Здесь нет никаких тайн, – все так же твердо произнес Валицкий. – Это наброски памятника Победы, которые я не хочу, чтобы ты видел из-за их несовершенства.
– Памятника?.. – все еще не соображая, что имеет в виду отец, переспросил Анатолий. – Какого памятника? Какой победы?
– Нашей победы! – сверкнул глазами Валицкий.
Анатолий еще раз подумал, что отец сошел с ума.
– Пожалуйста, не смотри на меня, как на умалишенного, – будто читая мысли сына, с вызовом сказал Валицкий. – Я в ясном уме и твердой памяти.
– Но тогда… отдаешь ли ты себе отчет в происходящем? – спросил изумленный Анатолий. – Я только что узнал, что немцы фактически уже в Ленинграде. Ты знаешь, где находится больница Фореля?
Валицкий молчал.
– Ты знаешь, – продолжал Анатолий, – что люди здесь уже мрут как мухи? Давай же смотреть правде в глаза!
– Давай, – по-прежнему твердо произнес Федор Васильевич. – Но прежде всего договоримся: между нами действительно не должно быть никаких тайн… То, что лежит на столе, – это наброски памятника Победы, который мог бы быть установлен где-то в районе Нарвской заставы после войны. Несовершенные, плохие наброски… А теперь у меня вопрос к тебе: ты веришь в победу?
Такой вопрос застал Анатолия врасплох. В первые мгновения он никак не мог сообразить, что следует ответить. Потом возмутился:
– Как ты можешь задавать мне подобные вопросы? Мне, одному из защитников Ленинграда, который с оружием в руках…
– Подожди, – прервал его Валицкий, – это не ответ. Да иди нет?
– Ну конечно – да! – воскликнул Анатолий. – Только…
– Что «только»?
Несколько мгновений длилось молчание. Размеренно и негромко стучал метроном в черной тарелке репродуктора, прикрепленной к стене.
– Ну хорошо, – сказал Анатолий, – если начистоту, то изволь…
Он вдруг почувствовал страшную усталость. Это была не физическая, а какая-то духовная усталость. Усталость оттого, что ему слишком часто приходилось говорить полуправду. Сначала Звягинцеву. Потом майору Туликову… В институте… Затем Вере и отцу.
Анатолий решил, что любой ценой должен освободиться от этой усталости, от этой гнетущей необходимости выдавать полуправду за правду.
– Хорошо, – повторил он. – Как я уже сказал тебе, в победу я верю. Иначе… иначе я мог бы остаться там, у немцев! – Этот неожиданно пришедший в голову аргумент как-то воодушевил его. – Но, – продолжал Анатолий уже с большим напором, – понятие победы диалектически не однозначно.
– Что? – растерянно переспросил Валицкий. – При чем тут диалектика?
– Ну вот, – с сожалением кивнул Анатолий. – А я по диамату получал в институте пятерки. И должен обратить твое внимание на следующее: жизнь, а следовательно, и история развивается не по прямой, а по спирали. Понимаешь? В конечном итоге никто не может изменить ход жизни и ход истории по восходящей. Следовательно, фашизм в конце концов будет уничтожен. Только не надо забывать о спиралях! На каких-то этапах, когда для реакции создаются благоприятные условия, она может победить. Временно, конечно… Это и есть спираль. Но кто способен измерить ее, так сказать, длину, протяженность? В историческом плане она может казаться мигом. Для потомков, разумеется. А в повседневной жизни эта спираль может исчисляться десятилетиями, даже столетиями… Случилось так, что у фашистов есть сейчас благоприятные условия для победы. Временной, конечно. У них оказалось больше вооружения, и оно лучше нашего. У них, очевидно, больше солдат, офицеров, иначе они не смогли бы за какие-то несколько месяцев подойти к Ленинграду и, по слухам, почти вплотную приблизиться к Москве…
Анатолий говорил спокойно, рассудительно. Ему казалось, что перед ним сидит не отец, а профессор институтской кафедры диамата, которого надо поразить логикой своих рассуждений, глубиной познаний. Он уже не замечал, что отец смотрит на него немигающими глазами и в глазах этих отражается смятение…
– Вот тебе и весь мой ответ, – с нескрываемым превосходством заключил Анатолий. – У истории есть свои железные законы. В конечном итоге немцев разгромят. Следующее поколение, несомненно, будет жить при коммунизме. Но я не хочу, чтобы мой отец задолго до этого умер от голода или погиб от осколка снаряда.
Он умолк, только сейчас заметив необычность устремленного на него отцовского взгляда. А заметив эту необычность, подумал, что достиг цели – окончательно сразил старика логикой своих рассуждений, помог ему наконец осознать истинное положение.
Но Федор Васильевич в эти минуты думал совсем о другом. В том, что говорил сейчас Анатолий, ему слышались отголоски собственных давних рассуждений. Он читал Ленина мало и давно – только статьи, публиковавшиеся в газетах при его жизни. Но историю, точнее, факты истории знал хорошо. Знал, что античную Грецию сменил рабовладельческий Рим. Знал, что эпоху расцвета мысли и художественного творчества сменили железные тиски средневековья. И не только знал все это, но в самом начале войны разговаривал на эти темы со своим другом, доктором Осьмининым. «А может быть, и с Анатолием тоже разговаривал? – старался вспомнить Валицкий. – Может быть, отголоски моих собственных горестных мыслей, владевших мной в первые дни войны, звучат сейчас в словах сына, произносимых с таким апломбом?.. Но боже мой, ведь если это услышит кто-то другой, что он подумает об Анатолии?»
– Ты все это говорил и Вере? – спросил наконец Федор Васильевич.
Услышав этот вопрос, Анатолий вдруг почувствовал новый прилив ярости. Опять Вера?! Значит, все, что он только что говорил отцу ради его же пользы, с единственным желанием спасти его, открыть ему глаза на положение, в котором тот находится, прошло бесследно?
Сам не сознавая, что делает, Анатолий с размаху стукнул ладонью по столу. Удар пришелся по листку бумаги с эскизом памятника. Анатолий скомкал его и крикнул:
– Хватит о Вере! Корчит из себя черт знает что! Какую-то Луизу Мишель времен Парижской коммуны… Я не желаю больше слышать о ней! Понял?! Не желаю!
С каким-то злорадством, с чувством жестокого удовлетворения он наблюдал при том, как отец съеживался, вдавливал себя все глубже и глубже в кресло после каждого его выкрика. Беспощадные эти слова обрушивались на старика, как таран, как молот, бьющий с размаху.
Вдруг руки Валицкого вцепились в подлокотники кресла. Одним усилием он встал, выпрямился, закинув голову назад, как делал это в прежние времена, и пронзительно закричал:
– Не сметь! Не сметь трогать Веру! В таких, как она, – наше будущее! Не сметь! Не…
И точно сломался. Голова поникла, подбородок уперся в просвет расстегнутой на груди телогрейки. Федор Васильевич сделал шаг куда-то в сторону, пошатнулся и рухнул на пол.
– Папа! – воскликнул испуганный Анатолий, роняя на стол из разжатого кулака скомканный эскиз.
Первым безотчетным чувством Анатолия был страх. Не опасение за жизнь отца, а именно страх оттого, что случилось что-то ужасное, непоправимое и виной тому он, Анатолий.
– Папа! Что с тобой, папа?! – взывал он беспомощно, склонившись над распластанным у стола Валицким.
Осмысленное опасение за жизнь отца пришло минутой позже, когда Анатолий увидел, что тот лежит с закрытыми глазами и совсем не реагирует на его голос. И, как всегда, когда случалось Анатолию попадать в критические ситуации, он мгновение потерял волю, способность управлять своими чувствами, своими поступками.
Анатолий стал тормошить отца за плечи. Потом метнулся к телефону, схватил трубку, еще не зная, куда собирается звонить, и, вспомнив, что телефон давно не работает, бросил трубку прямо на стол…
Он не сразу догадался расстегнуть на отце ватник, поднять рубашку и приложить ухо к сердцу. А когда сделал это, то не столько услышал, сколько ощутил едва уловимые удары. Анатолий даже засомневался: сердце это стучит или метроном в черной тарелке репродуктора? Он подбежал к стене, вырвал из штепселя вилку со шнуром и, снова встав на колени, приложил ухо к груди отца. Да, сердце билось, однако лицо Валицкого было землисто-серым, глаза не открывались и дыхание пропало.
С огромным трудом Анатолий перетащил тело отца, показавшееся ему неимоверно тяжелым, на кожаный диван-кушетку. Снова приложил ухо к груди, и теперь ему почудилось, что сердце перестало биться.
«Врача, врача, немедленно врача! – заторопил он себя. – Но где его взять? Откуда?..»
Анатолий как был – в гимнастерке без ремня и без шапки – бросился к двери, сбежал вниз по лестнице.
Теперь у него уже была цель: остановить первую попавшуюся машину, доехать до больницы или амбулатории и во что бы то ни стало раздобыть врача.
Не чувствуя ни мороза, ни ветра, сталкивая с узкой, протоптанной в снегу тропинки редких прохожих, Анатолий выскочил на проспект 25-го Октября, встал на середине мостовой. Первой появилась перед ним полуторка с бойцами в кузове. Анатолий поднял руку, но машина, не замедляя хода, пронеслась мимо; он едва успел отступить в снег. Второй была «эмка», но и она не остановилась.
Затем он увидел еще одну машину, тоже «эмку», с бело-серыми разводами зимнего камуфляжа, и твердо решил: «Если не замедлит хода, лягу перед ней на дорогу».
Анатолий побежал навстречу этой машине, размахивая руками, и тотчас заметил, что она сбавляет ход. В двух-трех метрах от него «эмка» остановилась. Сквозь слегка заиндевевшее ветровое стекло Анатолий увидел рядом с шофером бровастого человека в полушубке и шапке-ушанке, очевидно, командира. Бровастый распахнул дверцу и, высунувшись наполовину, строго спросил:
– В чем дело?
– Я прошу вас… я умоляю вас… – задыхаясь, бормотал Анатолий. – Мой отец умирает… Нужен врач… Нужен немедленно врач!..
– Спокойно, спокойно, – по-прежнему строго сказал командир, хмуря густые черные брови. – Где ваш отец? На работе, что ли?
– Нет, нет, он дома… Это совсем рядом… Совсем близко отсюда, – продолжал бормотать Анатолий. – Мой отец – архитектор Валицкий, известный человек, академик, я прошу вас…
Командир взялся за ручку автомобильной дверцы, и Анатолию показалось, что он собирается уехать. Анатолий обеими руками вцепился в край дверцы, крича в отчаянии:
– Я прошу вас, прошу!..
– Перестаньте зря тратить время, – услышал он в ответ. – Садитесь сзади.
Анатолий рывком раскрыл заднюю дверь, сидевшие за нею два автоматчика подвинулись, освобождая ему место. А командир, не спросив у него адреса, сам распорядился:
– На Мойку!
…Через три-четыре минуты машина остановилась у подъезда дома, где жили Валицкие. Командир вышел из кабины и приказал шоферу:
– В ближайшую поликлинику. Привезите врача…
Дверь в квартиру была распахнута. Анатолий забыл закрыть ее. Незнакомый военный вошел именно в эту дверь, как будто знал, что здесь живет Валицкий. Только в передней, обернувшись к Анатолию, спросил:
– Где он лежит?
– Сюда, сюда, пожалуйста, – заторопился Анатолий, забегая вперед.
…Валицкий по-прежнему неподвижно лежал на диване лицом вверх, свесив к полу безжизненную руку.
– Что с ним случилось? – спросил командир Анатолия.
– Я не знаю… Просто не знаю, – растерянно откликнулся тот. – Мы сидели, разговаривали, потом он встал и… почему-то упал.
Командир подошел к дивану, некоторое время сосредоточенно смотрел на Валицкого. Не оборачиваясь, сказал:
– Он дышит.
Да, да, теперь и Анатолий видел, что отец дышал. Полуобнаженная грудь заметно приподнималась и опускалась. Открытие это разом успокоило его.
– Значит, вы сын? – спросил командир, рассматривая теперь Анатолия.
Анатолий в свою очередь скользнул по незнакомцу изучающим взглядом. Хотелось увидеть его знаки различия, однако их скрывал тугой ворот полушубка. Войдя в квартиру, незнакомец снял лишь шапку со звездой и теперь держал ее в руках.
Но какие бы знаки различия ни носил этот человек, он, несомненно, был начальником. Анатолий торопливо застегнул ворот своей гимнастерки, схватил свой ремень, подпоясался и лишь после этого ответил ему:
– Да, я его сын, товарищ командир.
– Где служите?
– В отдельном строительном батальоне двадцать третьей армии, товарищ командир.
– Имеете образование?
– Да. Почти закончил строительный институт.
– Значит, служба по специальности?
– Так точно.
– Идите встречайте врача. Он должен быть сейчас.
Анатолий схватил шинель, шапку и послушно направился к двери…
«Эмка» подъехала минут через десять. Из нее вышел немолодой человек с небольшим саквояжем в руке. Анатолий выхватил у него этот саквояж и устремился к подъезду, приговаривая:
– Сюда, доктор… Скорее, пожалуйста…
Когда они вошли в кабинет Валицкого, командир сидел за письменным столом. Врач поздоровался с ним, как с давним знакомым:
– Здравствуйте, Сергей Афанасьевич!
– Здравствуйте, – ответил тот, вставая. – Прошу вас срочно заняться больным. Это очень нужный и… очень хороший человек. К сожалению, сам я спешу по неотложным делам. С вами останется сын больного. Если потребуется какая-то помощь с моей стороны, позвоните.
– Товарищ командир, – нерешительно подал голос Анатолий, – я через два часа должен возвращаться в часть. У меня увольнение только на сутки.
– Дайте вашу увольнительную, – приказал незнакомец.
Еще плохо отдавая себе отчет в происходящем, Анатолий торопливо вытащил из кармана отпускное свидетельство. Незнакомый военный вернулся к письменному столу, взял один из лежавших там карандашей, написал что-то на документе и оставил его там же, на столе.
Анатолий пошел проводить командира, и, когда они очутились вдвоем в пустом коридоре, тот спросил неожиданно:
– Там на столе… рисунок. Я нашел его на полу. Почему он смят?
– Я… не знаю, – дрогнувшим голосом ответил Анатолий. – Может, отец сам…
– Этого не может быть! – тоном, не терпящим возражений, прервал его странный военный. – Он сам этого сделать не мог. – Помедлил секунду, поднес руку к шапке и, перешагнув порог, захлопнул за собой дверь.
Анатолий медленно пошел назад, в кабинет отца, тщетно гадая: «Кто он такой, этот человек? Откуда знает отца и то, в каком доме квартируют они на Мойке? Почему так уверенно поднимался по лестнице – уж не бывал ли здесь раньше?.. И что он знает об этом злополучном рисунке?!»
Вернувшись, Анатолий хотел первым делом посмотреть, что именно написал этот командир на его отпускном свидетельстве, но врач помешал.
– Я полагаю, – заговорил он, укладывая в чемодан шприц и стетоскоп, – что у отца вашего гипертонический криз. Скажите, больной не перенес какого-нибудь внезапного потрясения?
– Нет, что вы! – поспешно ответил Анатолий. – Я только что вернулся с фронта, и он был так обрадован!
– Это тоже могло быть причиной, – заключил врач. – Сильное душевное волнение. Представляю себе, если бы мой сын… Но мой не вернется: погиб на «Невском пятачке»…
Что говорил врач дальше, Анатолий уже не слышал. Не заметил даже, как он оделся и вышел. Анатолий читал и перечитывал надпись, сделанную красным карандашом на отпускном свидетельстве: «Пребывание в Ленинграде продлено на пять дней. Член Военного совета Ленфронта дивизионный комиссар Васнецов».
13
Придя в себя, Федор Васильевич понял, что быстро оказанной ему помощью он обязан в первую очередь Васнецову, хотя Анатолий долго и с жаром рассказывал, каких трудов стоило ему остановить машину и уговорить секретаря горкома принять участие в судьбе отца.
Вечером снова пришел врач, проверил пульс Валицкого, измерил давление, поводил пальцем перед глазами Федора Васильевича, сделал ему укол и сказал, что имеется распоряжение товарища Васнецова госпитализировать его. Валицкий буквально восстал. Никогда в жизни он не лежал в больнице, и она представлялась ему своего рода преддверием на тот свет.
Федор Васильевич попросил врача честно и прямо сказать, как тот оценивает его физическое состояние. Врач ответил, что оно мало чем отличается от нынешнего состояния большинства ленинградцев такого же возраста, как Валицкий. И тут же добавил, что молодые иной раз чувствуют себя даже хуже.
Валицкий подумал, что было бы гораздо лучше, если б его осмотрел Осьминин, но тут же понял, насколько несбыточно такое желание: где, в каком госпитале работает сейчас его старый знакомый, ему неведомо. А вообще-то Федор Васильевич не очень беспокоился о своем здоровье. Он больше огорчался тем, что Анатолий чуть не насильно привел сюда Васнецова и что Сергей Афанасьевич застал его в столь беспомощном состоянии.
В тот же вечер Валицкий написал секретарю горкома короткое письмо, в котором благодарил за внимание, приносил извинения, что по его, Валицкого, вине Васнецову пришлось оторваться от важных дел, а в конце сообщил, что чувствует себя превосходно и ни в чем не нуждается. Завтра утром Анатолий должен был отнести письмо в Смольный. Он сам вызвался сделать это и нехотя – по крайней мере внешне – смирился с нежеланием старика лечь в больницу.
На деле же он сознавал, что если бы отца госпитализировали, то у него, Анатолия, фактически исчезло бы основание для задержки в Ленинграде, хотя, конечно, формально разрешение Васнецова продолжало бы действовать.
Тем не менее это был бы подлог, а на очевидный подлог Анатолий пойти не решился бы. Особенность его характера заключалась в том, что он всегда, сознательно или интуитивно, искал таких решений, которые, будучи выгодны ему, в то же время никак не могли компрометировать его.
Ночь Анатолий провел в отцовском кабинете, устроившись спать на двух кожаных креслах, сдвинутых сиденьями друг к другу. Отец держался спокойно, и Анатолию показалось, что вчерашняя ссора между ними забыта Федором Васильевичем. Но наутро, когда сын подчеркнуто приветливо обратился к нему, ответ последовал сухой и односложный. Да и после того старик словно бы не замечал иди не желал замечать сына.
Анатолий сам растопил печь, сам приготовил завтрак – то есть набрал из стоявшего на кухне ведра воды в чайник, вскипятил ее, разложил на письменном стопе продукты, – их оставалось еще достаточно много, применительно к ленинградским нормам могло хватить на неделю. Отец молча выпил стакан кипятку, съел кусок хлеба, но к остальному не притронулся. На все уговоры Анатолия ответил, что есть не хочет.
А когда Анатолий оделся и сказал, что отправится в Смольный, чтобы отнести письмо Васнецову, отец даже не удостоил его словом. Только кивнул…
В молчании прошел весь день. И следующий – тоже. Это была какая-то пытка молчанием! Анатолий мог бы облегчить свое положение, перебравшись в другую комнату. Но железная печурка была в кабинете отца. В остальных комнатах царил холод.
Время от времени Анатолий, отчаявшись, хватал свою шинель и шел на улицу. Однако и там тоже было холодно – больше часа бесцельных скитаний Анатолий выдержать не мог.
Несколько раз он порывался пойти к Вере. Ему казалось, что именно в ней, точнее, в том, что она выгнала его, первопричина всех последовавших неприятностей. Анатолий не сумел бы объяснить логически эту связь внешне не связанных явлений, но никак не мог избавиться от мысли, что существует нечтообщее. И как только это нечто исчезнет, все станет на свои места.
Не в себе самом, а где-то вне себя искал он это нечто. Если бы кто-нибудь сказал ему: «Послушай, парень, а ведь все обстоит просто: ты очень боишься смерти», – то Анатолий с искренним негодованием стал бы опровергать это. Он давно убедил себя, будто не страх, а здравый смысл и в конечном счете польза делу руководят всеми его поступками.
Он и теперь был уверен, что Вера не поняла его, что он просто не нашел нужных, верных слов для обоснования своей просьбы – слишком понадеялся на то, что любовь Веры, ее преданность ему исключают необходимость таких слов. Но если бы он встретился с Верой снова, то сумел бы убедить ее, рассеять все подозрения…
Однако где теперь искать Веру? Тогда он застал ее дома случайно. Тащиться за Нарвскую в надежде на второй такой же случай – бессмысленно. А об адресе больницы, в которой работает Вера, он понятия не имел… Конечно, можно сходить предварительно на Кировский завод к Вериному отцу – он-то наверняка знает, где работает дочь. Но кто пустит Анатолия на завод? Да и там ли теперь старик Королев? Он мог быть эвакуирован, ранен, убит или умер с голоду.
Осталась еще одна возможность разыскать Веру: она обмолвилась, что у соседки по квартире – этажом выше – лежит ее больная мать. Но умирающая старуха вряд ли сможет объяснить что-либо толком.
Значит, практически Вера стала недосягаемой. И, как ни странно, это не только огорчало, а и радовало Анатолия. Огорчало, потому что он лишался возможности урегулировать отношения с Верой, после чего, несомненно, исправились бы отношения и с отцом. Радовало же потому, что в глубине души Анатолий боялся новой встречи с Верой. Интуитивно он почувствовал в Вере человека, способного читать у него в душе, и это пугало…
…Возвращаясь после бесцельных блужданий домой, Анатолий все еще надеялся на какую-то перемену в отношении к нему отца: не может не дрогнуть отцовское сердце в предвидении близкого их расставания! В действительности же все оставалось по-прежнему. Отец будто не замечал его.
На третий день Анатолий решил плюнуть на все и вечером ехать в часть. Однако при этом уменьшались шансы на избавление от Невской Дубровки.
«Что же лучше, что разумнее? – спрашивал себя Анатолий. – Потерпеть еще два с половиной дня причуды взбалмошного старика и потом забыть о них или поторопиться навстречу своей гибели?»
Анатолию хотелось крикнуть отцу: «Ты уже не помнишь, что это я спас тебя от верной смерти? Ведь это я остановил машину Васнецова, благодаря мне здесь появился врач!» Но он не сомневался, что и в этом случае отец промолчит, только посмотрит на него отсутствующим взором. А может, и не посмотрит вовсе…
Расстались они в положенный срок. Холодно и отчужденно.
– Ну, прощай, отец, – сказал Анатолий.
Он стоял уже в шинели, держа в одной руке за лямки тощий вещевой мешок, а отец сидел в кресле, том самом, в котором находился тогда, когда произошла их ссора.
– Прощай, – тихо ответил Валицкий.
И это было единственное слово, которое Анатолий услышал напоследок.
Прежде чем закрыть за собою дверь кабинета, он оглянулся с тайной надеждой услышать еще что-то. И не услышал. Отец молча смотрел ему вслед, и в глазах его, как показалось Анатолию, застыли слезы.
…С тех пор прошло несколько дней, а Валицкий все страдал – и чем дальше, тем, кажется, больше – оттого, что сам присудил себя тогда к молчанию.
Снова и снова размышлял он над тем, что же так глубоко оскорбило его в последнем разговоре с сыном. Школярские умствования Анатолия насчет спиралей истории? Слова, касающиеся Веры? Пожалуй, и то и другое. Было еще и третье: напоминание о бессмысленности пребывания его, Федора Васильевича, в Ленинграде…
О боже, да разве сам он не думал об этом? И разве размышления его и действия не развивались все по той же «спирали»? После того как началась война, он настойчиво искал свое место в ней. Испытал чувство удовлетворения, когда добился своего: был принят в ополчение. Пережил горькое разочарование, когда его отчислили из дивизии и он снова оказался не у дел. Потом опять исполнение желаний – кратковременная работа на Кировском заводе. И снова бездействие. Нет, не полное, он все же что-то делал, рисовал плакаты. Некоторые из них, многократно увеличенные и размноженные типографскими машинами, до сих пор сохранились на стенах ленинградских домов…
Таковы были эти «спирали».
Но теперь, кажется, все кончилось. Пружина распрямилась и обмякла. Сил почти не осталось. Их хватало только на то, чтобы растопить печь да сходить в столовую. Даже воду из Невы приносят ему мальчики, которых Валицкий раньше никогда не видел, члены какого-то комсомольского отряда. Раз в три дня – ведро…
Значит, он и в самом деле стал обузой для Ленинграда. Пользы никакой, а ест и пьет. Ест хлеб, в котором так нуждаются те, кто стоит у станков или с оружием в руках охраняет Ленинград.
Сознавать это было горше всего.
Но удивительное дело! Хотя логика, здравый смысл были, казалось, на стороне Анатолия, Валицкий всем своим старческим сердцем, работающим с перебоями, каждой клеткой своего коченеющего тела, из которого медленно уходила жизнь, протестовал против услышанного от сына.
Федор Васильевич спросил себя: а что, если бы время замерло? Что, если бы оно отодвинулось назад, и он, Валицкий, зная, как в дальнейшем сложится его судьба, снова оказался бы перед выбором: уехать из Ленинграда или остаться? Как поступил бы он? Конечно, остался бы. Все равно остался. Даже зная, что ему предстоит пережить, отказался бы покинуть Ленинград. Вопреки логике, вопреки здравому смыслу…
Вечером снова пришел врач, проверил пульс Валицкого, измерил давление, поводил пальцем перед глазами Федора Васильевича, сделал ему укол и сказал, что имеется распоряжение товарища Васнецова госпитализировать его. Валицкий буквально восстал. Никогда в жизни он не лежал в больнице, и она представлялась ему своего рода преддверием на тот свет.
Федор Васильевич попросил врача честно и прямо сказать, как тот оценивает его физическое состояние. Врач ответил, что оно мало чем отличается от нынешнего состояния большинства ленинградцев такого же возраста, как Валицкий. И тут же добавил, что молодые иной раз чувствуют себя даже хуже.
Валицкий подумал, что было бы гораздо лучше, если б его осмотрел Осьминин, но тут же понял, насколько несбыточно такое желание: где, в каком госпитале работает сейчас его старый знакомый, ему неведомо. А вообще-то Федор Васильевич не очень беспокоился о своем здоровье. Он больше огорчался тем, что Анатолий чуть не насильно привел сюда Васнецова и что Сергей Афанасьевич застал его в столь беспомощном состоянии.
В тот же вечер Валицкий написал секретарю горкома короткое письмо, в котором благодарил за внимание, приносил извинения, что по его, Валицкого, вине Васнецову пришлось оторваться от важных дел, а в конце сообщил, что чувствует себя превосходно и ни в чем не нуждается. Завтра утром Анатолий должен был отнести письмо в Смольный. Он сам вызвался сделать это и нехотя – по крайней мере внешне – смирился с нежеланием старика лечь в больницу.
На деле же он сознавал, что если бы отца госпитализировали, то у него, Анатолия, фактически исчезло бы основание для задержки в Ленинграде, хотя, конечно, формально разрешение Васнецова продолжало бы действовать.
Тем не менее это был бы подлог, а на очевидный подлог Анатолий пойти не решился бы. Особенность его характера заключалась в том, что он всегда, сознательно или интуитивно, искал таких решений, которые, будучи выгодны ему, в то же время никак не могли компрометировать его.
Ночь Анатолий провел в отцовском кабинете, устроившись спать на двух кожаных креслах, сдвинутых сиденьями друг к другу. Отец держался спокойно, и Анатолию показалось, что вчерашняя ссора между ними забыта Федором Васильевичем. Но наутро, когда сын подчеркнуто приветливо обратился к нему, ответ последовал сухой и односложный. Да и после того старик словно бы не замечал иди не желал замечать сына.
Анатолий сам растопил печь, сам приготовил завтрак – то есть набрал из стоявшего на кухне ведра воды в чайник, вскипятил ее, разложил на письменном стопе продукты, – их оставалось еще достаточно много, применительно к ленинградским нормам могло хватить на неделю. Отец молча выпил стакан кипятку, съел кусок хлеба, но к остальному не притронулся. На все уговоры Анатолия ответил, что есть не хочет.
А когда Анатолий оделся и сказал, что отправится в Смольный, чтобы отнести письмо Васнецову, отец даже не удостоил его словом. Только кивнул…
В молчании прошел весь день. И следующий – тоже. Это была какая-то пытка молчанием! Анатолий мог бы облегчить свое положение, перебравшись в другую комнату. Но железная печурка была в кабинете отца. В остальных комнатах царил холод.
Время от времени Анатолий, отчаявшись, хватал свою шинель и шел на улицу. Однако и там тоже было холодно – больше часа бесцельных скитаний Анатолий выдержать не мог.
Несколько раз он порывался пойти к Вере. Ему казалось, что именно в ней, точнее, в том, что она выгнала его, первопричина всех последовавших неприятностей. Анатолий не сумел бы объяснить логически эту связь внешне не связанных явлений, но никак не мог избавиться от мысли, что существует нечтообщее. И как только это нечто исчезнет, все станет на свои места.
Не в себе самом, а где-то вне себя искал он это нечто. Если бы кто-нибудь сказал ему: «Послушай, парень, а ведь все обстоит просто: ты очень боишься смерти», – то Анатолий с искренним негодованием стал бы опровергать это. Он давно убедил себя, будто не страх, а здравый смысл и в конечном счете польза делу руководят всеми его поступками.
Он и теперь был уверен, что Вера не поняла его, что он просто не нашел нужных, верных слов для обоснования своей просьбы – слишком понадеялся на то, что любовь Веры, ее преданность ему исключают необходимость таких слов. Но если бы он встретился с Верой снова, то сумел бы убедить ее, рассеять все подозрения…
Однако где теперь искать Веру? Тогда он застал ее дома случайно. Тащиться за Нарвскую в надежде на второй такой же случай – бессмысленно. А об адресе больницы, в которой работает Вера, он понятия не имел… Конечно, можно сходить предварительно на Кировский завод к Вериному отцу – он-то наверняка знает, где работает дочь. Но кто пустит Анатолия на завод? Да и там ли теперь старик Королев? Он мог быть эвакуирован, ранен, убит или умер с голоду.
Осталась еще одна возможность разыскать Веру: она обмолвилась, что у соседки по квартире – этажом выше – лежит ее больная мать. Но умирающая старуха вряд ли сможет объяснить что-либо толком.
Значит, практически Вера стала недосягаемой. И, как ни странно, это не только огорчало, а и радовало Анатолия. Огорчало, потому что он лишался возможности урегулировать отношения с Верой, после чего, несомненно, исправились бы отношения и с отцом. Радовало же потому, что в глубине души Анатолий боялся новой встречи с Верой. Интуитивно он почувствовал в Вере человека, способного читать у него в душе, и это пугало…
…Возвращаясь после бесцельных блужданий домой, Анатолий все еще надеялся на какую-то перемену в отношении к нему отца: не может не дрогнуть отцовское сердце в предвидении близкого их расставания! В действительности же все оставалось по-прежнему. Отец будто не замечал его.
На третий день Анатолий решил плюнуть на все и вечером ехать в часть. Однако при этом уменьшались шансы на избавление от Невской Дубровки.
«Что же лучше, что разумнее? – спрашивал себя Анатолий. – Потерпеть еще два с половиной дня причуды взбалмошного старика и потом забыть о них или поторопиться навстречу своей гибели?»
Анатолию хотелось крикнуть отцу: «Ты уже не помнишь, что это я спас тебя от верной смерти? Ведь это я остановил машину Васнецова, благодаря мне здесь появился врач!» Но он не сомневался, что и в этом случае отец промолчит, только посмотрит на него отсутствующим взором. А может, и не посмотрит вовсе…
Расстались они в положенный срок. Холодно и отчужденно.
– Ну, прощай, отец, – сказал Анатолий.
Он стоял уже в шинели, держа в одной руке за лямки тощий вещевой мешок, а отец сидел в кресле, том самом, в котором находился тогда, когда произошла их ссора.
– Прощай, – тихо ответил Валицкий.
И это было единственное слово, которое Анатолий услышал напоследок.
Прежде чем закрыть за собою дверь кабинета, он оглянулся с тайной надеждой услышать еще что-то. И не услышал. Отец молча смотрел ему вслед, и в глазах его, как показалось Анатолию, застыли слезы.
…С тех пор прошло несколько дней, а Валицкий все страдал – и чем дальше, тем, кажется, больше – оттого, что сам присудил себя тогда к молчанию.
Снова и снова размышлял он над тем, что же так глубоко оскорбило его в последнем разговоре с сыном. Школярские умствования Анатолия насчет спиралей истории? Слова, касающиеся Веры? Пожалуй, и то и другое. Было еще и третье: напоминание о бессмысленности пребывания его, Федора Васильевича, в Ленинграде…
О боже, да разве сам он не думал об этом? И разве размышления его и действия не развивались все по той же «спирали»? После того как началась война, он настойчиво искал свое место в ней. Испытал чувство удовлетворения, когда добился своего: был принят в ополчение. Пережил горькое разочарование, когда его отчислили из дивизии и он снова оказался не у дел. Потом опять исполнение желаний – кратковременная работа на Кировском заводе. И снова бездействие. Нет, не полное, он все же что-то делал, рисовал плакаты. Некоторые из них, многократно увеличенные и размноженные типографскими машинами, до сих пор сохранились на стенах ленинградских домов…
Таковы были эти «спирали».
Но теперь, кажется, все кончилось. Пружина распрямилась и обмякла. Сил почти не осталось. Их хватало только на то, чтобы растопить печь да сходить в столовую. Даже воду из Невы приносят ему мальчики, которых Валицкий раньше никогда не видел, члены какого-то комсомольского отряда. Раз в три дня – ведро…
Значит, он и в самом деле стал обузой для Ленинграда. Пользы никакой, а ест и пьет. Ест хлеб, в котором так нуждаются те, кто стоит у станков или с оружием в руках охраняет Ленинград.
Сознавать это было горше всего.
Но удивительное дело! Хотя логика, здравый смысл были, казалось, на стороне Анатолия, Валицкий всем своим старческим сердцем, работающим с перебоями, каждой клеткой своего коченеющего тела, из которого медленно уходила жизнь, протестовал против услышанного от сына.
Федор Васильевич спросил себя: а что, если бы время замерло? Что, если бы оно отодвинулось назад, и он, Валицкий, зная, как в дальнейшем сложится его судьба, снова оказался бы перед выбором: уехать из Ленинграда или остаться? Как поступил бы он? Конечно, остался бы. Все равно остался. Даже зная, что ему предстоит пережить, отказался бы покинуть Ленинград. Вопреки логике, вопреки здравому смыслу…