С этими словами Анатолий снял пресс-папье со стопки листков, взял лежащий сверху и с удивлением увидел на нем рисунок, изображающий бойца со знаменем в руках.
   – Оставь, не трогай! – визгливо крикнул Валицкий.
   – Почему? Что за тайна? – опешил Анатолий, держа листок перед глазами. И перевел взгляд на другой такой же, оказавшийся поверх стопки, – там был изображен тот же боец, только в несколько ином ракурсе.
   – Положи на место! – снова прикрикнул Валицкий, но уже не визгливо, а по-мужски твердо, безапелляционно. Это был голос того, прежнего Валицкого, голос, к которому с детства привык Анатолий.
   Он положил листок и укоризненно спросил:
   – Значит, между нами возникли тайны? Ты перестал верить мне?
   – Здесь нет никаких тайн, – все так же твердо произнес Валицкий. – Это наброски памятника Победы, которые я не хочу, чтобы ты видел из-за их несовершенства.
   – Памятника?.. – все еще не соображая, что имеет в виду отец, переспросил Анатолий. – Какого памятника? Какой победы?
   – Нашей победы! – сверкнул глазами Валицкий.
   Анатолий еще раз подумал, что отец сошел с ума.
   – Пожалуйста, не смотри на меня, как на умалишенного, – будто читая мысли сына, с вызовом сказал Валицкий. – Я в ясном уме и твердой памяти.
   – Но тогда… отдаешь ли ты себе отчет в происходящем? – спросил изумленный Анатолий. – Я только что узнал, что немцы фактически уже в Ленинграде. Ты знаешь, где находится больница Фореля?
   Валицкий молчал.
   – Ты знаешь, – продолжал Анатолий, – что люди здесь уже мрут как мухи? Давай же смотреть правде в глаза!
   – Давай, – по-прежнему твердо произнес Федор Васильевич. – Но прежде всего договоримся: между нами действительно не должно быть никаких тайн… То, что лежит на столе, – это наброски памятника Победы, который мог бы быть установлен где-то в районе Нарвской заставы после войны. Несовершенные, плохие наброски… А теперь у меня вопрос к тебе: ты веришь в победу?
   Такой вопрос застал Анатолия врасплох. В первые мгновения он никак не мог сообразить, что следует ответить. Потом возмутился:
   – Как ты можешь задавать мне подобные вопросы? Мне, одному из защитников Ленинграда, который с оружием в руках…
   – Подожди, – прервал его Валицкий, – это не ответ. Да иди нет?
   – Ну конечно – да! – воскликнул Анатолий. – Только…
   – Что «только»?
   Несколько мгновений длилось молчание. Размеренно и негромко стучал метроном в черной тарелке репродуктора, прикрепленной к стене.
   – Ну хорошо, – сказал Анатолий, – если начистоту, то изволь…
   Он вдруг почувствовал страшную усталость. Это была не физическая, а какая-то духовная усталость. Усталость оттого, что ему слишком часто приходилось говорить полуправду. Сначала Звягинцеву. Потом майору Туликову… В институте… Затем Вере и отцу.
   Анатолий решил, что любой ценой должен освободиться от этой усталости, от этой гнетущей необходимости выдавать полуправду за правду.
   – Хорошо, – повторил он. – Как я уже сказал тебе, в победу я верю. Иначе… иначе я мог бы остаться там, у немцев! – Этот неожиданно пришедший в голову аргумент как-то воодушевил его. – Но, – продолжал Анатолий уже с большим напором, – понятие победы диалектически не однозначно.
   – Что? – растерянно переспросил Валицкий. – При чем тут диалектика?
   – Ну вот, – с сожалением кивнул Анатолий. – А я по диамату получал в институте пятерки. И должен обратить твое внимание на следующее: жизнь, а следовательно, и история развивается не по прямой, а по спирали. Понимаешь? В конечном итоге никто не может изменить ход жизни и ход истории по восходящей. Следовательно, фашизм в конце концов будет уничтожен. Только не надо забывать о спиралях! На каких-то этапах, когда для реакции создаются благоприятные условия, она может победить. Временно, конечно… Это и есть спираль. Но кто способен измерить ее, так сказать, длину, протяженность? В историческом плане она может казаться мигом. Для потомков, разумеется. А в повседневной жизни эта спираль может исчисляться десятилетиями, даже столетиями… Случилось так, что у фашистов есть сейчас благоприятные условия для победы. Временной, конечно. У них оказалось больше вооружения, и оно лучше нашего. У них, очевидно, больше солдат, офицеров, иначе они не смогли бы за какие-то несколько месяцев подойти к Ленинграду и, по слухам, почти вплотную приблизиться к Москве…
   Анатолий говорил спокойно, рассудительно. Ему казалось, что перед ним сидит не отец, а профессор институтской кафедры диамата, которого надо поразить логикой своих рассуждений, глубиной познаний. Он уже не замечал, что отец смотрит на него немигающими глазами и в глазах этих отражается смятение…
   – Вот тебе и весь мой ответ, – с нескрываемым превосходством заключил Анатолий. – У истории есть свои железные законы. В конечном итоге немцев разгромят. Следующее поколение, несомненно, будет жить при коммунизме. Но я не хочу, чтобы мой отец задолго до этого умер от голода или погиб от осколка снаряда.
   Он умолк, только сейчас заметив необычность устремленного на него отцовского взгляда. А заметив эту необычность, подумал, что достиг цели – окончательно сразил старика логикой своих рассуждений, помог ему наконец осознать истинное положение.
   Но Федор Васильевич в эти минуты думал совсем о другом. В том, что говорил сейчас Анатолий, ему слышались отголоски собственных давних рассуждений. Он читал Ленина мало и давно – только статьи, публиковавшиеся в газетах при его жизни. Но историю, точнее, факты истории знал хорошо. Знал, что античную Грецию сменил рабовладельческий Рим. Знал, что эпоху расцвета мысли и художественного творчества сменили железные тиски средневековья. И не только знал все это, но в самом начале войны разговаривал на эти темы со своим другом, доктором Осьмининым. «А может быть, и с Анатолием тоже разговаривал? – старался вспомнить Валицкий. – Может быть, отголоски моих собственных горестных мыслей, владевших мной в первые дни войны, звучат сейчас в словах сына, произносимых с таким апломбом?.. Но боже мой, ведь если это услышит кто-то другой, что он подумает об Анатолии?»
   – Ты все это говорил и Вере? – спросил наконец Федор Васильевич.
   Услышав этот вопрос, Анатолий вдруг почувствовал новый прилив ярости. Опять Вера?! Значит, все, что он только что говорил отцу ради его же пользы, с единственным желанием спасти его, открыть ему глаза на положение, в котором тот находится, прошло бесследно?
   Сам не сознавая, что делает, Анатолий с размаху стукнул ладонью по столу. Удар пришелся по листку бумаги с эскизом памятника. Анатолий скомкал его и крикнул:
   – Хватит о Вере! Корчит из себя черт знает что! Какую-то Луизу Мишель времен Парижской коммуны… Я не желаю больше слышать о ней! Понял?! Не желаю!
   С каким-то злорадством, с чувством жестокого удовлетворения он наблюдал при том, как отец съеживался, вдавливал себя все глубже и глубже в кресло после каждого его выкрика. Беспощадные эти слова обрушивались на старика, как таран, как молот, бьющий с размаху.
   Вдруг руки Валицкого вцепились в подлокотники кресла. Одним усилием он встал, выпрямился, закинув голову назад, как делал это в прежние времена, и пронзительно закричал:
   – Не сметь! Не сметь трогать Веру! В таких, как она, – наше будущее! Не сметь! Не…
   И точно сломался. Голова поникла, подбородок уперся в просвет расстегнутой на груди телогрейки. Федор Васильевич сделал шаг куда-то в сторону, пошатнулся и рухнул на пол.
   – Папа! – воскликнул испуганный Анатолий, роняя на стол из разжатого кулака скомканный эскиз.
   Первым безотчетным чувством Анатолия был страх. Не опасение за жизнь отца, а именно страх оттого, что случилось что-то ужасное, непоправимое и виной тому он, Анатолий.
   – Папа! Что с тобой, папа?! – взывал он беспомощно, склонившись над распластанным у стола Валицким.
   Осмысленное опасение за жизнь отца пришло минутой позже, когда Анатолий увидел, что тот лежит с закрытыми глазами и совсем не реагирует на его голос. И, как всегда, когда случалось Анатолию попадать в критические ситуации, он мгновение потерял волю, способность управлять своими чувствами, своими поступками.
   Анатолий стал тормошить отца за плечи. Потом метнулся к телефону, схватил трубку, еще не зная, куда собирается звонить, и, вспомнив, что телефон давно не работает, бросил трубку прямо на стол…
   Он не сразу догадался расстегнуть на отце ватник, поднять рубашку и приложить ухо к сердцу. А когда сделал это, то не столько услышал, сколько ощутил едва уловимые удары. Анатолий даже засомневался: сердце это стучит или метроном в черной тарелке репродуктора? Он подбежал к стене, вырвал из штепселя вилку со шнуром и, снова встав на колени, приложил ухо к груди отца. Да, сердце билось, однако лицо Валицкого было землисто-серым, глаза не открывались и дыхание пропало.
   С огромным трудом Анатолий перетащил тело отца, показавшееся ему неимоверно тяжелым, на кожаный диван-кушетку. Снова приложил ухо к груди, и теперь ему почудилось, что сердце перестало биться.
   «Врача, врача, немедленно врача! – заторопил он себя. – Но где его взять? Откуда?..»
   Анатолий как был – в гимнастерке без ремня и без шапки – бросился к двери, сбежал вниз по лестнице.
   Теперь у него уже была цель: остановить первую попавшуюся машину, доехать до больницы или амбулатории и во что бы то ни стало раздобыть врача.
   Не чувствуя ни мороза, ни ветра, сталкивая с узкой, протоптанной в снегу тропинки редких прохожих, Анатолий выскочил на проспект 25-го Октября, встал на середине мостовой. Первой появилась перед ним полуторка с бойцами в кузове. Анатолий поднял руку, но машина, не замедляя хода, пронеслась мимо; он едва успел отступить в снег. Второй была «эмка», но и она не остановилась.
   Затем он увидел еще одну машину, тоже «эмку», с бело-серыми разводами зимнего камуфляжа, и твердо решил: «Если не замедлит хода, лягу перед ней на дорогу».
   Анатолий побежал навстречу этой машине, размахивая руками, и тотчас заметил, что она сбавляет ход. В двух-трех метрах от него «эмка» остановилась. Сквозь слегка заиндевевшее ветровое стекло Анатолий увидел рядом с шофером бровастого человека в полушубке и шапке-ушанке, очевидно, командира. Бровастый распахнул дверцу и, высунувшись наполовину, строго спросил:
   – В чем дело?
   – Я прошу вас… я умоляю вас… – задыхаясь, бормотал Анатолий. – Мой отец умирает… Нужен врач… Нужен немедленно врач!..
   – Спокойно, спокойно, – по-прежнему строго сказал командир, хмуря густые черные брови. – Где ваш отец? На работе, что ли?
   – Нет, нет, он дома… Это совсем рядом… Совсем близко отсюда, – продолжал бормотать Анатолий. – Мой отец – архитектор Валицкий, известный человек, академик, я прошу вас…
   Командир взялся за ручку автомобильной дверцы, и Анатолию показалось, что он собирается уехать. Анатолий обеими руками вцепился в край дверцы, крича в отчаянии:
   – Я прошу вас, прошу!..
   – Перестаньте зря тратить время, – услышал он в ответ. – Садитесь сзади.
   Анатолий рывком раскрыл заднюю дверь, сидевшие за нею два автоматчика подвинулись, освобождая ему место. А командир, не спросив у него адреса, сам распорядился:
   – На Мойку!
   …Через три-четыре минуты машина остановилась у подъезда дома, где жили Валицкие. Командир вышел из кабины и приказал шоферу:
   – В ближайшую поликлинику. Привезите врача…
   Дверь в квартиру была распахнута. Анатолий забыл закрыть ее. Незнакомый военный вошел именно в эту дверь, как будто знал, что здесь живет Валицкий. Только в передней, обернувшись к Анатолию, спросил:
   – Где он лежит?
   – Сюда, сюда, пожалуйста, – заторопился Анатолий, забегая вперед.
   …Валицкий по-прежнему неподвижно лежал на диване лицом вверх, свесив к полу безжизненную руку.
   – Что с ним случилось? – спросил командир Анатолия.
   – Я не знаю… Просто не знаю, – растерянно откликнулся тот. – Мы сидели, разговаривали, потом он встал и… почему-то упал.
   Командир подошел к дивану, некоторое время сосредоточенно смотрел на Валицкого. Не оборачиваясь, сказал:
   – Он дышит.
   Да, да, теперь и Анатолий видел, что отец дышал. Полуобнаженная грудь заметно приподнималась и опускалась. Открытие это разом успокоило его.
   – Значит, вы сын? – спросил командир, рассматривая теперь Анатолия.
   Анатолий в свою очередь скользнул по незнакомцу изучающим взглядом. Хотелось увидеть его знаки различия, однако их скрывал тугой ворот полушубка. Войдя в квартиру, незнакомец снял лишь шапку со звездой и теперь держал ее в руках.
   Но какие бы знаки различия ни носил этот человек, он, несомненно, был начальником. Анатолий торопливо застегнул ворот своей гимнастерки, схватил свой ремень, подпоясался и лишь после этого ответил ему:
   – Да, я его сын, товарищ командир.
   – Где служите?
   – В отдельном строительном батальоне двадцать третьей армии, товарищ командир.
   – Имеете образование?
   – Да. Почти закончил строительный институт.
   – Значит, служба по специальности?
   – Так точно.
   – Идите встречайте врача. Он должен быть сейчас.
   Анатолий схватил шинель, шапку и послушно направился к двери…
   «Эмка» подъехала минут через десять. Из нее вышел немолодой человек с небольшим саквояжем в руке. Анатолий выхватил у него этот саквояж и устремился к подъезду, приговаривая:
   – Сюда, доктор… Скорее, пожалуйста…
   Когда они вошли в кабинет Валицкого, командир сидел за письменным столом. Врач поздоровался с ним, как с давним знакомым:
   – Здравствуйте, Сергей Афанасьевич!
   – Здравствуйте, – ответил тот, вставая. – Прошу вас срочно заняться больным. Это очень нужный и… очень хороший человек. К сожалению, сам я спешу по неотложным делам. С вами останется сын больного. Если потребуется какая-то помощь с моей стороны, позвоните.
   – Товарищ командир, – нерешительно подал голос Анатолий, – я через два часа должен возвращаться в часть. У меня увольнение только на сутки.
   – Дайте вашу увольнительную, – приказал незнакомец.
   Еще плохо отдавая себе отчет в происходящем, Анатолий торопливо вытащил из кармана отпускное свидетельство. Незнакомый военный вернулся к письменному столу, взял один из лежавших там карандашей, написал что-то на документе и оставил его там же, на столе.
   Анатолий пошел проводить командира, и, когда они очутились вдвоем в пустом коридоре, тот спросил неожиданно:
   – Там на столе… рисунок. Я нашел его на полу. Почему он смят?
   – Я… не знаю, – дрогнувшим голосом ответил Анатолий. – Может, отец сам…
   – Этого не может быть! – тоном, не терпящим возражений, прервал его странный военный. – Он сам этого сделать не мог. – Помедлил секунду, поднес руку к шапке и, перешагнув порог, захлопнул за собой дверь.
   Анатолий медленно пошел назад, в кабинет отца, тщетно гадая: «Кто он такой, этот человек? Откуда знает отца и то, в каком доме квартируют они на Мойке? Почему так уверенно поднимался по лестнице – уж не бывал ли здесь раньше?.. И что он знает об этом злополучном рисунке?!»
   Вернувшись, Анатолий хотел первым делом посмотреть, что именно написал этот командир на его отпускном свидетельстве, но врач помешал.
   – Я полагаю, – заговорил он, укладывая в чемодан шприц и стетоскоп, – что у отца вашего гипертонический криз. Скажите, больной не перенес какого-нибудь внезапного потрясения?
   – Нет, что вы! – поспешно ответил Анатолий. – Я только что вернулся с фронта, и он был так обрадован!
   – Это тоже могло быть причиной, – заключил врач. – Сильное душевное волнение. Представляю себе, если бы мой сын… Но мой не вернется: погиб на «Невском пятачке»…
   Что говорил врач дальше, Анатолий уже не слышал. Не заметил даже, как он оделся и вышел. Анатолий читал и перечитывал надпись, сделанную красным карандашом на отпускном свидетельстве: «Пребывание в Ленинграде продлено на пять дней. Член Военного совета Ленфронта дивизионный комиссар Васнецов».

13

   Придя в себя, Федор Васильевич понял, что быстро оказанной ему помощью он обязан в первую очередь Васнецову, хотя Анатолий долго и с жаром рассказывал, каких трудов стоило ему остановить машину и уговорить секретаря горкома принять участие в судьбе отца.
   Вечером снова пришел врач, проверил пульс Валицкого, измерил давление, поводил пальцем перед глазами Федора Васильевича, сделал ему укол и сказал, что имеется распоряжение товарища Васнецова госпитализировать его. Валицкий буквально восстал. Никогда в жизни он не лежал в больнице, и она представлялась ему своего рода преддверием на тот свет.
   Федор Васильевич попросил врача честно и прямо сказать, как тот оценивает его физическое состояние. Врач ответил, что оно мало чем отличается от нынешнего состояния большинства ленинградцев такого же возраста, как Валицкий. И тут же добавил, что молодые иной раз чувствуют себя даже хуже.
   Валицкий подумал, что было бы гораздо лучше, если б его осмотрел Осьминин, но тут же понял, насколько несбыточно такое желание: где, в каком госпитале работает сейчас его старый знакомый, ему неведомо. А вообще-то Федор Васильевич не очень беспокоился о своем здоровье. Он больше огорчался тем, что Анатолий чуть не насильно привел сюда Васнецова и что Сергей Афанасьевич застал его в столь беспомощном состоянии.
   В тот же вечер Валицкий написал секретарю горкома короткое письмо, в котором благодарил за внимание, приносил извинения, что по его, Валицкого, вине Васнецову пришлось оторваться от важных дел, а в конце сообщил, что чувствует себя превосходно и ни в чем не нуждается. Завтра утром Анатолий должен был отнести письмо в Смольный. Он сам вызвался сделать это и нехотя – по крайней мере внешне – смирился с нежеланием старика лечь в больницу.
   На деле же он сознавал, что если бы отца госпитализировали, то у него, Анатолия, фактически исчезло бы основание для задержки в Ленинграде, хотя, конечно, формально разрешение Васнецова продолжало бы действовать.
   Тем не менее это был бы подлог, а на очевидный подлог Анатолий пойти не решился бы. Особенность его характера заключалась в том, что он всегда, сознательно или интуитивно, искал таких решений, которые, будучи выгодны ему, в то же время никак не могли компрометировать его.
   Ночь Анатолий провел в отцовском кабинете, устроившись спать на двух кожаных креслах, сдвинутых сиденьями друг к другу. Отец держался спокойно, и Анатолию показалось, что вчерашняя ссора между ними забыта Федором Васильевичем. Но наутро, когда сын подчеркнуто приветливо обратился к нему, ответ последовал сухой и односложный. Да и после того старик словно бы не замечал иди не желал замечать сына.
   Анатолий сам растопил печь, сам приготовил завтрак – то есть набрал из стоявшего на кухне ведра воды в чайник, вскипятил ее, разложил на письменном стопе продукты, – их оставалось еще достаточно много, применительно к ленинградским нормам могло хватить на неделю. Отец молча выпил стакан кипятку, съел кусок хлеба, но к остальному не притронулся. На все уговоры Анатолия ответил, что есть не хочет.
   А когда Анатолий оделся и сказал, что отправится в Смольный, чтобы отнести письмо Васнецову, отец даже не удостоил его словом. Только кивнул…
   В молчании прошел весь день. И следующий – тоже. Это была какая-то пытка молчанием! Анатолий мог бы облегчить свое положение, перебравшись в другую комнату. Но железная печурка была в кабинете отца. В остальных комнатах царил холод.
   Время от времени Анатолий, отчаявшись, хватал свою шинель и шел на улицу. Однако и там тоже было холодно – больше часа бесцельных скитаний Анатолий выдержать не мог.
   Несколько раз он порывался пойти к Вере. Ему казалось, что именно в ней, точнее, в том, что она выгнала его, первопричина всех последовавших неприятностей. Анатолий не сумел бы объяснить логически эту связь внешне не связанных явлений, но никак не мог избавиться от мысли, что существует нечтообщее. И как только это нечто исчезнет, все станет на свои места.
   Не в себе самом, а где-то вне себя искал он это нечто. Если бы кто-нибудь сказал ему: «Послушай, парень, а ведь все обстоит просто: ты очень боишься смерти», – то Анатолий с искренним негодованием стал бы опровергать это. Он давно убедил себя, будто не страх, а здравый смысл и в конечном счете польза делу руководят всеми его поступками.
   Он и теперь был уверен, что Вера не поняла его, что он просто не нашел нужных, верных слов для обоснования своей просьбы – слишком понадеялся на то, что любовь Веры, ее преданность ему исключают необходимость таких слов. Но если бы он встретился с Верой снова, то сумел бы убедить ее, рассеять все подозрения…
   Однако где теперь искать Веру? Тогда он застал ее дома случайно. Тащиться за Нарвскую в надежде на второй такой же случай – бессмысленно. А об адресе больницы, в которой работает Вера, он понятия не имел… Конечно, можно сходить предварительно на Кировский завод к Вериному отцу – он-то наверняка знает, где работает дочь. Но кто пустит Анатолия на завод? Да и там ли теперь старик Королев? Он мог быть эвакуирован, ранен, убит или умер с голоду.
   Осталась еще одна возможность разыскать Веру: она обмолвилась, что у соседки по квартире – этажом выше – лежит ее больная мать. Но умирающая старуха вряд ли сможет объяснить что-либо толком.
   Значит, практически Вера стала недосягаемой. И, как ни странно, это не только огорчало, а и радовало Анатолия. Огорчало, потому что он лишался возможности урегулировать отношения с Верой, после чего, несомненно, исправились бы отношения и с отцом. Радовало же потому, что в глубине души Анатолий боялся новой встречи с Верой. Интуитивно он почувствовал в Вере человека, способного читать у него в душе, и это пугало…
   …Возвращаясь после бесцельных блужданий домой, Анатолий все еще надеялся на какую-то перемену в отношении к нему отца: не может не дрогнуть отцовское сердце в предвидении близкого их расставания! В действительности же все оставалось по-прежнему. Отец будто не замечал его.
   На третий день Анатолий решил плюнуть на все и вечером ехать в часть. Однако при этом уменьшались шансы на избавление от Невской Дубровки.
   «Что же лучше, что разумнее? – спрашивал себя Анатолий. – Потерпеть еще два с половиной дня причуды взбалмошного старика и потом забыть о них или поторопиться навстречу своей гибели?»
   Анатолию хотелось крикнуть отцу: «Ты уже не помнишь, что это я спас тебя от верной смерти? Ведь это я остановил машину Васнецова, благодаря мне здесь появился врач!» Но он не сомневался, что и в этом случае отец промолчит, только посмотрит на него отсутствующим взором. А может, и не посмотрит вовсе…
   Расстались они в положенный срок. Холодно и отчужденно.
   – Ну, прощай, отец, – сказал Анатолий.
   Он стоял уже в шинели, держа в одной руке за лямки тощий вещевой мешок, а отец сидел в кресле, том самом, в котором находился тогда, когда произошла их ссора.
   – Прощай, – тихо ответил Валицкий.
   И это было единственное слово, которое Анатолий услышал напоследок.
   Прежде чем закрыть за собою дверь кабинета, он оглянулся с тайной надеждой услышать еще что-то. И не услышал. Отец молча смотрел ему вслед, и в глазах его, как показалось Анатолию, застыли слезы.
 
   …С тех пор прошло несколько дней, а Валицкий все страдал – и чем дальше, тем, кажется, больше – оттого, что сам присудил себя тогда к молчанию.
   Снова и снова размышлял он над тем, что же так глубоко оскорбило его в последнем разговоре с сыном. Школярские умствования Анатолия насчет спиралей истории? Слова, касающиеся Веры? Пожалуй, и то и другое. Было еще и третье: напоминание о бессмысленности пребывания его, Федора Васильевича, в Ленинграде…
   О боже, да разве сам он не думал об этом? И разве размышления его и действия не развивались все по той же «спирали»? После того как началась война, он настойчиво искал свое место в ней. Испытал чувство удовлетворения, когда добился своего: был принят в ополчение. Пережил горькое разочарование, когда его отчислили из дивизии и он снова оказался не у дел. Потом опять исполнение желаний – кратковременная работа на Кировском заводе. И снова бездействие. Нет, не полное, он все же что-то делал, рисовал плакаты. Некоторые из них, многократно увеличенные и размноженные типографскими машинами, до сих пор сохранились на стенах ленинградских домов…
   Таковы были эти «спирали».
   Но теперь, кажется, все кончилось. Пружина распрямилась и обмякла. Сил почти не осталось. Их хватало только на то, чтобы растопить печь да сходить в столовую. Даже воду из Невы приносят ему мальчики, которых Валицкий раньше никогда не видел, члены какого-то комсомольского отряда. Раз в три дня – ведро…
   Значит, он и в самом деле стал обузой для Ленинграда. Пользы никакой, а ест и пьет. Ест хлеб, в котором так нуждаются те, кто стоит у станков или с оружием в руках охраняет Ленинград.
   Сознавать это было горше всего.
   Но удивительное дело! Хотя логика, здравый смысл были, казалось, на стороне Анатолия, Валицкий всем своим старческим сердцем, работающим с перебоями, каждой клеткой своего коченеющего тела, из которого медленно уходила жизнь, протестовал против услышанного от сына.
   Федор Васильевич спросил себя: а что, если бы время замерло? Что, если бы оно отодвинулось назад, и он, Валицкий, зная, как в дальнейшем сложится его судьба, снова оказался бы перед выбором: уехать из Ленинграда или остаться? Как поступил бы он? Конечно, остался бы. Все равно остался. Даже зная, что ему предстоит пережить, отказался бы покинуть Ленинград. Вопреки логике, вопреки здравому смыслу…