Страница:
Завывал ветер, мела поземка. Вдали угадывались громады вмерзших в лед военных кораблей.
Звягинцев плотнее запахнул свой полушубок, перестегнул потуже ремень и пошел в противоположную сторону. Тверская, по которой он шел, была пустынна. Обезлюдевшими казались и дома. Большинство окон было забито фанерой. «Где же люди?» – подумал Звягинцев.
Ни трамвайных звонков, ни автомобильных сигналов, ни даже разрывов артиллерийских снарядов… Давящая гробовая тишина.
Подавленный зрелищем пустых, безмолвных улиц, Звягинцев бесцельно шел вперед.
Многие дома были разрушены. В стенах зияли провалы. От одного из домов целиком отвалилась боковая стена, и были видны искореженные железные балки и покрытые снегом остатки домашней утвари, стулья, диван, кресла…
Мороз крепчал с каждой минутой, и Звягинцев даже потер себе варежкой щеки и нос, ему показалось, что они теряют чувствительность.
И вдруг он заметил, что на ступеньке одного из подъездов, привалившись спиной к парапету, сидит какой-то человек – очевидно, житель этого дома, решивший, видно, выйти, чтобы подышать хоть и морозным, но свежим воздухом.
– Эй, приятель, нос отморозишь! – вполголоса окликнул его Звягинцев.
Тот не отозвался. Пройдя еще несколько шагов, Звягинцев обернулся. Человек сидел все так же неподвижно.
Предчувствие чего-то недоброго остановило Звягинцева. Подойдя к сидевшему, он уже громче, чем в первый раз, произнес:
– Товарищ! Послушайте-ка, товарищ!..
Человек не шевельнулся.
«Заснул! – подумал Звягинцев. – Да ведь он замерзнет!» И с силой потормошил сидящего.
Тот качнулся, точно мешок, равновесие которого нарушили, и беззвучно упал головой вниз.
«Замерз!» – с отчаянием подумал Звягинцев. Он быстро нагнулся, раздвинул платок, которым тот был укутан, и безотчетно отметил, что с внутренней стороны платка, в том месте, где ткань прикасалась к губам, нарос слой инея. Поначалу Звягинцев не придал этому значения. Приподняв человека – по лицу он понял, что это старик, – Звягинцев прислонил его к парапету и, сняв варежки, стал похлопывать по щекам с надеждой, что заставит того очнуться.
Но серо-белая кожа на щеках замерзшего оставалась твердой и безжизненной.
«Кто он? Откуда? Где живет? Куда его нести? Как вызвать врача?» – все эти вопросы молниеносно пронеслись в сознании Звягинцева.
Дом был старинный, трехэтажный. Звягинцев вбежал в темный подъезд, нащупал в правой стене дверь и стал стучать в нее. Но никто не отозвался, за дверью царила тишина. Тогда он перебежал к противоположной двери, однако и там никто не ответил на стук.
В темноте, ощупью, держась за промерзшие перила, Звягинцев поднялся на второй этаж, затем на третий, грохоча в каждую из обнаруженных им дверей.
Все было тщетно. Дом словно вымер.
«Очевидно, люди или на работе, или вообще не живут здесь, – подумал Звягинцев. – Но тогда из какой же квартиры вышел этот старик?!»
Он спустился вниз. Замерзший сидел, все так же скрючившись.
«Людей надо позвать, людей, чтобы они помогли перенести его куда-нибудь в тепло!» – подумал Звягинцев.
Он быстро пошел вперед в надежде, что в соседнем переулке, может быть, встретит прохожего. И вдруг заметил в дальнем конце улицы едва различимый огонек.
Это был даже не огонек, а какое-то слабое мерцание, точно крошечный световой «зайчик», слегка вздрагивая, висел в воздухе над заснеженным тротуаром.
Звягинцев остановился, стараясь понять, что бы это могло быть.
«Зайчик» не стоял на месте. Он медленно приближался. Наконец Звягинцев различил темную фигуру человека. Тот шел согнувшись, будто неся на своих плечах тяжелую ношу, и на груди его что-то поблескивало.
– Эй, товарищ! – крикнул еще издали Звягинцев. – Давайте-ка побыстрее сюда!
Никакого ответа. Человек шел по-прежнему медленно, и каждый его шаг сопровождался каким-то странным шуршанием.
Прошло еще несколько минут, и Звягинцев уже смог различить, что тусклый, показавшийся ему «зайчиком» свет исходит от прикрепленной к груди человека небольшой бляшки, очевидно покрытой каким-то фосфоресцирующим составом.
– Товарищ, я вам говорю! – снова крикнул Звягинцев. – Здесь помощь ваша нужна!
Прохожий не отвечал.
Звягинцев стоял в недоумении, а человек шел прямо на него, но так, точно не слышал его голоса и ничего не видел перед собой.
Когда их разделяли всего три-четыре шага, Звягинцев сошел в сторону, в сугроб, освобождая дорогу.
Закутанный в шубу, а поверх нее в женский пуховый платок человек, не поворачивая головы, медленно прошел мимо Звягинцева.
И только тут Звягинцев разглядел, что это так странно шуршит. Человек тянул за собой на веревке доску или фанеру, к которой было прикручено веревками что-то узкое и длинное, обернутое в белую, почти сливавшуюся со снегом простыню. Звягинцев вгляделся и застыл от ужаса: из-под простыни торчала голая человеческая ступня.
Мертвец, очевидно, был уложен животом вниз, и пальцы высовывавшейся из-под простыни ступни волочились по снегу, оставляя за собой узенькую борозду. Голая человеческая ступня, прочерчивающая бесконечный след на снегу, свой последний след.
Звягинцев стоял в оцепенении, глядя вслед человеку с его страшным грузом.
Будучи там, за Ладогой, он слышал, конечно, что в городе царят голод и холод. Что умирают люди и им нечем помочь, но где-то в глубине подсознания жила надежда, что рассказы, слухи о том, что происходит в Ленинграде, преувеличены…
И только теперь Звягинцев понял, что Королев отнюдь не сгустил красок, сказав, что поступающее из Кобоны продовольствие – «капля в голодном море». И пошатнулся Королев, когда встал из-за стола, не от переутомления, а от голода…
Только теперь он понял и другое, что того человека, там, на крыльце, убил не только мороз, но и голод. И убил давно, поэтому на платке и нарос толстый слой инея. И помочь ему уже не может никто и ничто.
Звягинцев снова подумал о Вере. Да жива ли она? Ведь Королев сказал, что уже давно не видел своего брата. И мог не знать…
Звягинцева охватило желание сейчас же, сию минуту броситься туда, за Нарвскую, где жила Вера. Но он тут же сообразил, что это бессмысленно. Ведь уже с осени Вера не жила дома, – она сама сказала ему об этом, когда они случайно встретились на Кировском. Но ведь тогда… тогда Вера записала в его блокноте адрес госпиталя, где она работала. Черкнула несколько строк и сама вложила блокнот в нагрудный карман его гимнастерки, застегнула пуговку и пригладила топорщившийся клапан кармана.
Тогда, после встречи, он не раз раскрывал этот блокнот, читал и перечитывал адрес… Но потом заставил себя даже сменить блокнот, чтобы ничто не напоминало о Вере, о его несбыточных мечтах и неосуществимых надеждах. Может быть, в нем говорила ревность, обида от сознания, что она предпочла этого Валицкого?..
Но сейчас Звягинцев думал только об одном: жива ли она…
В числе тысяч других Вера могла стать жертвой бомбежки или голода. Но если она жива?! Ведь там, в Смольном, у него остался вещмешок, полный продуктов… И кусок хлеба мог бы ее спасти…
Он вспомнил, что госпиталь, где работала Вера, находился где-то на Выборгской, вспомнил название улицы, только номер дома сейчас не мог восстановить в памяти, но это ерунда; в конце концов, там, на этой улице, он наверняка сможет встретить кого-то, кто знает, где находится госпиталь…
Звягинцев сделал несколько быстрых шагов вперед, потом остановился, сообразив, что у него нет же с собой продуктов, повернулся, почти бегом направился обратно, к Смольному, и в этот момент понял, что пойти никуда не может. Он посмотрел на часы. Для того чтобы добраться до штаба ВОГа, времени оставалось в обрез.
В проходной штаба ВОГа Звягинцев сообщил одному из дежурных, что видел на улице замерзшего человека. Младший лейтенант с почерневшим лицом и ввалившимися глазами ответил коротко:
– Утром подберут.
И Звягинцев понял, что дежурный удивлен не самим фактом, а той взволнованностью, с которой он, Звягинцев, сообщает о нем.
В тот вечер, бродя в районе Смольного, подавленный зрелищем холодного и как будто вымершего города, Звягинцев не знал многого.
Он не знал, что старик, закоченевший на ступеньках пустого дома, и мертвец, которого медленно тащил куда-то человек с фосфоресцирующей бляшкой на груди, были двумя из тысячи девятисот тридцати четырех жертв, вырванных голодной смертью из рядов ленинградцев в этот день…
Он не знал, а другие могли только предполагать, что с каждым днем смертность от голода будет расти и к концу месяца число умерших достигнет почти шестидесяти тысяч.
Осенью, когда Звягинцев еще находился в Ленинграде, слово «блокада» было прочно связано со словом «обстрелы». Теперь, хотя обстрелы продолжались с не меньшей силой, слово «блокада» слилось воедино с другим коротким словом: «голод».
Всего месяц назад понятие «алиментарная дистрофия» было известно лишь медикам, заполнявшим истории болезни людей, пришедших или доставленных на носилках в амбулатории. Теперь оно получило всеобщее распространение, стало известно всем ленинградцам.
Дистрофия, то есть истощение, первой степени не считалась болезнью: ею страдали все.
При дистрофии второй степени в людях происходили заметные перемены. Они становились безразличными ко всему или, наоборот, крайне раздражительными, слабели, все чаще останавливались на ходу, утром с трудом поднимались с постели.
Лишний кусок хлеба, луковица, головка чесноку могли бы спасти таких людей. Но никто не мог рассчитывать на это, – в Ленинграде в те дни не было не только ничего «лишнего», но даже того необходимого, что могло бы обеспечить жизнь впроголодь…
И наступала третья степень дистрофии.
Обессиленный ею человек почти не испытывал страданий. Он не чувствовал, не ощущал приближения смерти. Она являлась не в привычном грохоте рвущихся артиллерийских снарядов, а бесшумно и незаметно. Точно путнику, ослабевшему в пути по бескрайней ледяной пустыне и бессильно опустившемуся в снег, изможденному человеку казалось, что он засыпает в тепле и покое. Смерть была легка, но неотвратима.
Всего этого Звягинцев еще не знал. Он видел, что лампы в Смольном горят лишь вполнакала, но не знал, что город почти лишен электроэнергии, потому что единственной действовавшей электростанцией в те дни была оказавшаяся почти на переднем крае обороны Пятая ГЭС; она ежедневно подвергалась обстрелам или бомбежкам и, почти не имея топлива, могла обеспечить током – и то частично – лишь Смольный и хлебозаводы. В сто двадцать раз меньше, чем до войны, получал теперь Ленинград электроэнергии.
А хлебозаводы, которые выпускали в сутки вместо потребных городу двух с половиной тысяч лишь восемьсот тонн хлеба, к тому же более чем на три четверти состоявшего из почти несъедобных заменителей муки, страдали не только от нерегулярной подачи электроэнергии. Им не хватало воды – водопровод практически бездействовал.
И в те минуты, когда Звягинцев, скованный ужасом, смотрел вслед медленно ползущему по снегу листу фанеры с привязанным к нему мертвецом, две тысячи ослабевших от голода, пошатывавшихся при каждом порыве ветра девушек-комсомолок живой цепью соединяли один из хлебозаводов с прорубью на Неве, черпали оттуда ведрами ледяную воду и передавали их из рук в руки… Свирепствовал ледяной ветер, термометр показывал тридцать один градус ниже нуля, но человеческий конвейер работал безостановочно с четырех часов дня до полуночи… А рано утром те же девушки вручную, на санках, развозили по булочным только что выпеченный хлеб…
В штабе ВОГа Звягинцев ознакомился по карте с расположением уже имевшихся на побережье Финского залива укреплений.
– Теперь вы представляете себе роль Кировского в общей оборонительной системе, – сказал ему полковник Никифоров. – Многое из того, что построено осенью, размыто дождями или оказалось под снегом. Надеяться на эти укрепления не приходится.
– Кто охраняет сейчас побережье? – с тревогой спросил Звягинцев.
Выяснилось, что из вооруженных рабочих отрядов созданы два стрелковых полка, занявших оборону на побережье залива – от Морского порта до стадиона имени Кирова. Формировались новые рабочие и отдельные пулеметно-артиллерийские батальоны.
Перед артиллерией Балтфлота была поставлена задача прикрыть огнем дальние подступы к городу со стороны залива.
Но опасность вторжения противника по льду финского залива была велика.
– Строительство дотов, дзотов, установку пулеметных точек следует начать безотлагательно! – сказал Никифоров.
Звягинцев и сам понимал теперь это.
В Смольный он вернулся уже поздно, направился в комнату, где ему предстояло ночевать. Там стояло восемь аккуратно застеленных серыми армейскими одеялами коек, но пока никого еще не было: операторы работали до полуночи.
Звягинцев разделся, потушил свет, лег, натянул на себя одеяло, заправленное в холодный, влажный пододеяльник, и укрылся с головой, уверенный, что после такого мучительного и, казалось, бесконечного дня сразу заснет.
Но сон не шел.
Звягинцев лежал с закрытыми глазами, стараясь не думать ни о чем, стереть из своей памяти хотя бы на время то, что ему довелось увидеть сегодня, потом, по старой, детской еще и почти уже забытой привычке, начал считать до ста… Но и это не помогало. Наконец он понял, почему не может заснуть: ему казалось, что на него кто-то пристально смотрит. Он высунул голову из-под одеяла. В комнате было по-прежнему темно и тихо.
Он снова укрылся с головой. Ощущение не проходило. Он чувствовал на себе чей-то взгляд откуда-то из темноты. Не видел человека, его лица, ощущал только взгляд – умоляющий и в то же время гневный.
И вдруг Звягинцев понял, чей это взгляд. Той женщины. С мертвым ребенком на руках…
Он еще крепче зажмурил глаза в надежде, что ощущение это пройдет, попытался думать о другом, радостном, восстановить в памяти все подробности вручения ему ордена – как Федюнинский открыл несгораемый шкаф и вынул оттуда красную коробочку, как адъютант шильцем сверлил ему дырочку в гимнастерке, как командующий привинчивал орден… Ему удалось восстановить в памяти все, все до мельчайших деталей. Кроме одного. Состояния радости, которая тогда охватила его.
Взгляд женщины неотступно преследовал Звягинцева. Он как бы говорил: «Ты, человек в военной форме, ты, командир Красной Армии, не смог защитить моего ребенка… Я знаю, ты скажешь, что война есть война, что враг жесток и мой несчастный ребенок – лишь крошечная из жертв, которые уже понес народ…»
Звягинцев старался успокоить себя мыслью, что делал все, что было в его силах, стремился на передовую, не думал о своей жизни и полученный им сегодня орден еще раз доказывает это.
А глаза женщины по-прежнему глядели на него из темноты…
Заснул он далеко за полночь, поднялся чуть свет, пошел в столовую, но получил там только стакан чаю без сахара, так как не встал в штабе на довольствие. Это его не огорчило: в вещмешке, который он захватил с собой в столовую, были и сухари, и сало, и сахар, и несколько банок с рыбными консервами. Увидев, что на завтрак дают лишь по черному сухарю и ложке каши, он немедленно достал и предложил соседям по столу свои запасы. Люди сначала с удивлением, с недоумением отказывались, а потом с поспешной жадностью стали есть предложенное, и Звягинцев без колебаний раздал почти все.
Потом он зашел в приемную Королева и, попросив у адъютанта лист бумаги, написал письмо-рапорт Замировскому о героическом поведении рядового Молчанова в бою у КП дивизии.
В проходной Кировского завода вахтер предложил Звягинцеву позвонить по телефону в дирекцию, чтобы оттуда заказали пропуск, – ни воинское удостоверение Звягинцева, ни его командировочное предписание, теперь уже из штаба фронта, не произвели на сурового пожилого мужчину с винтовкой в руках никакого впечатления.
Звягинцев снял трубку, позвонил в дирекцию, назвал себя и попросил соединить его с Зальцманом. Женский голос ответил, что Зальцмана нет, а заместитель в цехах.
Звягинцев позвонил в штаб обороны, но оказалось, что и начальника штаба нет на месте.
Уже с раздражением посмотрев на неумолимого вахтера, который с сознанием своей правоты наблюдал за неудачными попытками Звягинцева, он решил позвонить в партком. Попросил Козина, но мужской голос ответил:
– Кого? Да вы что, товарищ, не знаете разве, что Козина в Ленинграде нет?
– А Королева, – боясь, что человек на другой стороне провода повесит трубку, – его… тоже нет?
– Ивана Максимовича? Сейчас нет, – услышал в ответ Звягинцев. – На районном активе он. Все члены бюро на активе.
Последние слова обрадовали и успокоили Звягинцева. Значит, Иван Максимович жив и здоров. Во всяком случае, жив, а это сейчас, как уже понимал Звягинцев, в Ленинграде не так мало.
– А вы бы, товарищ майор, мне сказали, кто именно вам нужен, – назидательно произнес вахтер. – Тогда и звонить было б незачем. В райком все уже полчаса как уехали.
«Что же мне делать? – подумал Звягинцев. – Стоять здесь, в проходной, и ждать, пока руководители завода вернутся? Но собрание актива может продолжаться и час, и два, и три».
Решение пришло внезапно. «Пойду в райком, – подумал Звягинцев, – в конце концов, до Нарвской отсюда самое большее полчаса ходьбы».
Он вышел из проходной и зашагал по направлению к виадуку, внимательно оглядывая все то, что только что видел мельком из окна машины.
Был десятый час утра, но под огромной маскировочной сетью, прикрывавшей с воздуха улицу Стачек до виадука, царил полумрак. От скопившегося на ней снега сеть стала непроницаемой и местами сильно провисла. Сверху этот участок должен был выглядеть как лишенное каких-либо построек безлюдное поле. Хотя теперь-то, после стольких месяцев блокады, такого рода маскировка вряд ли могла обмануть немцев. С передовых вражеских позиций в хороший полевой бинокль конечно же можно было легко разглядеть очертания завода. Еще осенью каждый квадрат заводской территории немцы успели более или менее точно пристрелять.
Звягинцев медленно шел по протоптанной в сугробах тропинке, – торопиться ему сейчас было некуда.
Дома вокруг были разрушены, зияли прямоугольными черными глазницами. Однако в глубине этих окон-глазниц угадывалась стволы пулеметов. На одной из стен Звягинцев увидел выведенный краской призыв: «Товарищ! Помни: враг у ворот!» На перекрестке к углам домов по обе стороны улицы были пристроены доты.
За виадуком сразу же стало светлее, поскольку небо не было затянуто сеткой. Звягинцев пошел быстрее.
У здания райкома он взглянул на часы. Без двадцати десять. Открыл высокую, обшарпанную деревянную дверь, перешагнул через порог и мгновенно очутился в полумраке. Темноту слегка рассеивали лишь две коптилки, выхватывая часть лестницы, стоявший слева от нее станковый пулемет, а справа – нагромождение каких-то письменных столов, видимо вынесенных сюда за ненадобностью.
Звягинцев сделал несколько шагов по направлению к лестнице, но услышал мужской голос:
– Вы куда, товарищ?
Обернулся и увидел подходившего к нему человека. Тот был в шапке-ушанке, в ватнике, перепоясанном ремнем. На рукаве – красная повязка.
– Я… Здесь проходит собрание партактива? – неуверенно произнес Звягинцев, у которого возникло сомнение – уж очень темно и пусто кругом.
– Кто вы, товарищ, и откуда? – спросил дежурный, и Звягинцев увидел, что рука его медленно потянулась к кобуре.
Звягинцев вытащил документы и объяснил, что имеет назначение на Кировский и что ему надо срочно повидать кого-либо из руководителей завода.
Дежурный взял документы, подошел к одной из коптилок и, склонившись к огоньку, долго и придирчиво изучал удостоверение и предписание. Вернув документы, уже более доверчиво сказал:
– Собрание уже час как идет. Наверное, скоро кончится.
– Вряд ли, – покачал головой Звягинцев, по собственному довоенному опыту знавший, что собрания партийного актива длятся обычно долго.
– Теперь на длинные разговоры нет времени, – усмехнулся дежурный и вдруг к чему-то прислушался. Обернулся к входной двери и сказал как бы про себя: – Далеко где-то кидает… – Снова взглянул на Звягинцева и неожиданно спросил: – Вы член партии, товарищ майор?
– Разумеется.
– Партбилет при себе?
– Партбилет? – удивленно переспросил Звягинцев, потому что ему уже давно не приходилось предъявлять его кому-либо, кроме секретаря парторганизации, когда платил членские взносы. – Конечно. Показать?
– Предъявите.
Партбилет Звягинцев хранил в правом кармане гимнастерки, отдельно от других документов, и клапан этого кармана был для верности с внутренней стороны застегнут английской булавкой. Он стал торопливо расстегивать полушубок, затем расстегнул гимнастерку, отстегнул булавку и вытащил из кармана партбилет.
Дежурный внимательно перелистал его, особенно тщательно рассмотрел печать на уголке фотокарточки. И, возвращая партбилет Звягинцеву, строго сказал:
– Взносы за прошлый месяц платить пора, товарищ майор. – Потом спросил: – Вы в лицо-то кого-либо из заводских знаете?
– Конечно, – поспешно ответил Звягинцев, – из парткома, например, Королева знаю…
– Ну вот, а он как раз в президиуме сидит! – обрадованно сообщил дежурный. – Ладно. Идите наверх. Там в конце коридора дверь… Только тихо.
Звягинцев поднялся по лестнице, прошел по темному, холодному коридору, приоткрыл дверь и протиснулся в зал.
Несколько секунд он стоял, прижавшись спиной к двери, стараясь сориентироваться. Зал был едва освещен несколькими коптилками и свечами. Окон здесь, очевидно, не существовало вообще или их, может быть, плотно забили досками, – по крайней мере, ни одной полоски дневного света сюда не проникало.
На сцене за столом сидели несколько человек в ватниках и расстегнутых полушубках. Стул в центре оставался пустым. На столе горела всего одна свеча, и лиц сидящих не было видно.
Слева, у самого края сцены, стоял выступающий. В отличие от других, он был в обычном гражданском костюме и даже с галстуком, только брюки заправлены в валенки, а поверх пиджака надета армейская меховая безрукавка.
Первыми словами этого человека, которые уловил Звягинцев, когда вошел, были:
– …трудно… Очень трудно, товарищи! И это знаем мы все. Но, преодолев уже такие испытания, мы найдем в себе силы пройти и через то, что нам еще предстоит. А испытаний, товарищи, предстоит выдержать немало, и трудящиеся нашего района, прежде всего коммунисты, должны отдавать себе в этом ясный отчет…
Звягинцев медленно обвел взглядом зал. Здесь собралось не менее полутораста человек. Люди сидели рядами на тесно сдвинутых стульях и в полумраке показались Звягинцеву какой-то сплошной массой, как бы единой глыбой.
Звягинцев напряженно вглядывался, стараясь найти место, где можно пристроиться. Наконец у противоположной стены, слева, он заметил свободный стул и стал пробираться туда. Добравшись, положил на пол у ног свой вещевой мешок и стал слушать оратора.
– Мы знаем, товарищи, – говорил человек в безрукавке, – что страдаем и боремся не одни. Весь наш советский народ несет огромные жертвы. Но эти жертвы не напрасны. Враг платит за них большой кровью. Помните, что говорил товарищ Сталин в речи на Красной площади? Германия уже потеряла четыре с половиной миллиона своих солдат! А ведь это было в начале ноября! Вспомните, товарищи, и другие слова нашего Верховного главнокомандующего о том, что, обороняя Москву и Ленинград, советские войска истребили десятка три кадровых дивизий немцев, а это значит, что в огне Отечественной войны куются и уже выковались новые советские бойцы и командиры, которые завтра превратятся в грозу для немецкой армии. Это тоже говорилось в начале ноября, а сегодня, я думаю, мы можем с полной уверенностью сказать, что наша Красная Армия, защитники Ленинграда уже стали такой грозой для проклятых фашистов!..
В зале раздались аплодисменты. Они были негромкими, потому что большинство хлопало в ладоши, не снимая варежек и перчаток.
– Кто это выступал, как его фамилия? – спросил Звягинцев у соседа.
Тот удивленно повернул к нему голову:
– Ефремов это. Не знаете разве?
Ефремов медленно, точно нехотя, пошел к столу и сел на пустой стул в центре. «Очевидно, первый секретарь райкома», – подумал Звягинцев.
А Ефремов взял со стола клочок бумаги, поднес его к пламени свечи и объявил:
– Слово имеет товарищ Кузовкин.
Кто такой этот Кузовкин, Звягинцев, естественно, тоже не знал. Тот выбрался из ряда тесно прижавшихся друг к другу сидевших людей и направился к лесенке, ведущей на сцену. Он был не в ватнике и не в полушубке, как большинство других, а в армейской шинели.
Поднявшись на первую ступеньку, он вдруг пошатнулся, взмахнул руками, чтобы сохранить равновесие, секунду постоял, потом, с трудом передвигая ноги, стал подниматься дальше.
Звягинцев сначала подумал, что этот Кузовкин инвалид и, очевидно, демобилизован из армии или ополчения из-за ранения в ногу. Но нет, он не был инвалидом, по крайней мере в привычном смысле этого слова, и Звягинцев, сам еще сравнительно недавно ковылявший с палкой, очень скоро понял, что Кузовкина шатает не боль, а голод, – ведь и Ефремов шел к своему месту за столом вот такой же медленной, нетвердой походкой…
Звягинцев плотнее запахнул свой полушубок, перестегнул потуже ремень и пошел в противоположную сторону. Тверская, по которой он шел, была пустынна. Обезлюдевшими казались и дома. Большинство окон было забито фанерой. «Где же люди?» – подумал Звягинцев.
Ни трамвайных звонков, ни автомобильных сигналов, ни даже разрывов артиллерийских снарядов… Давящая гробовая тишина.
Подавленный зрелищем пустых, безмолвных улиц, Звягинцев бесцельно шел вперед.
Многие дома были разрушены. В стенах зияли провалы. От одного из домов целиком отвалилась боковая стена, и были видны искореженные железные балки и покрытые снегом остатки домашней утвари, стулья, диван, кресла…
Мороз крепчал с каждой минутой, и Звягинцев даже потер себе варежкой щеки и нос, ему показалось, что они теряют чувствительность.
И вдруг он заметил, что на ступеньке одного из подъездов, привалившись спиной к парапету, сидит какой-то человек – очевидно, житель этого дома, решивший, видно, выйти, чтобы подышать хоть и морозным, но свежим воздухом.
– Эй, приятель, нос отморозишь! – вполголоса окликнул его Звягинцев.
Тот не отозвался. Пройдя еще несколько шагов, Звягинцев обернулся. Человек сидел все так же неподвижно.
Предчувствие чего-то недоброго остановило Звягинцева. Подойдя к сидевшему, он уже громче, чем в первый раз, произнес:
– Товарищ! Послушайте-ка, товарищ!..
Человек не шевельнулся.
«Заснул! – подумал Звягинцев. – Да ведь он замерзнет!» И с силой потормошил сидящего.
Тот качнулся, точно мешок, равновесие которого нарушили, и беззвучно упал головой вниз.
«Замерз!» – с отчаянием подумал Звягинцев. Он быстро нагнулся, раздвинул платок, которым тот был укутан, и безотчетно отметил, что с внутренней стороны платка, в том месте, где ткань прикасалась к губам, нарос слой инея. Поначалу Звягинцев не придал этому значения. Приподняв человека – по лицу он понял, что это старик, – Звягинцев прислонил его к парапету и, сняв варежки, стал похлопывать по щекам с надеждой, что заставит того очнуться.
Но серо-белая кожа на щеках замерзшего оставалась твердой и безжизненной.
«Кто он? Откуда? Где живет? Куда его нести? Как вызвать врача?» – все эти вопросы молниеносно пронеслись в сознании Звягинцева.
Дом был старинный, трехэтажный. Звягинцев вбежал в темный подъезд, нащупал в правой стене дверь и стал стучать в нее. Но никто не отозвался, за дверью царила тишина. Тогда он перебежал к противоположной двери, однако и там никто не ответил на стук.
В темноте, ощупью, держась за промерзшие перила, Звягинцев поднялся на второй этаж, затем на третий, грохоча в каждую из обнаруженных им дверей.
Все было тщетно. Дом словно вымер.
«Очевидно, люди или на работе, или вообще не живут здесь, – подумал Звягинцев. – Но тогда из какой же квартиры вышел этот старик?!»
Он спустился вниз. Замерзший сидел, все так же скрючившись.
«Людей надо позвать, людей, чтобы они помогли перенести его куда-нибудь в тепло!» – подумал Звягинцев.
Он быстро пошел вперед в надежде, что в соседнем переулке, может быть, встретит прохожего. И вдруг заметил в дальнем конце улицы едва различимый огонек.
Это был даже не огонек, а какое-то слабое мерцание, точно крошечный световой «зайчик», слегка вздрагивая, висел в воздухе над заснеженным тротуаром.
Звягинцев остановился, стараясь понять, что бы это могло быть.
«Зайчик» не стоял на месте. Он медленно приближался. Наконец Звягинцев различил темную фигуру человека. Тот шел согнувшись, будто неся на своих плечах тяжелую ношу, и на груди его что-то поблескивало.
– Эй, товарищ! – крикнул еще издали Звягинцев. – Давайте-ка побыстрее сюда!
Никакого ответа. Человек шел по-прежнему медленно, и каждый его шаг сопровождался каким-то странным шуршанием.
Прошло еще несколько минут, и Звягинцев уже смог различить, что тусклый, показавшийся ему «зайчиком» свет исходит от прикрепленной к груди человека небольшой бляшки, очевидно покрытой каким-то фосфоресцирующим составом.
– Товарищ, я вам говорю! – снова крикнул Звягинцев. – Здесь помощь ваша нужна!
Прохожий не отвечал.
Звягинцев стоял в недоумении, а человек шел прямо на него, но так, точно не слышал его голоса и ничего не видел перед собой.
Когда их разделяли всего три-четыре шага, Звягинцев сошел в сторону, в сугроб, освобождая дорогу.
Закутанный в шубу, а поверх нее в женский пуховый платок человек, не поворачивая головы, медленно прошел мимо Звягинцева.
И только тут Звягинцев разглядел, что это так странно шуршит. Человек тянул за собой на веревке доску или фанеру, к которой было прикручено веревками что-то узкое и длинное, обернутое в белую, почти сливавшуюся со снегом простыню. Звягинцев вгляделся и застыл от ужаса: из-под простыни торчала голая человеческая ступня.
Мертвец, очевидно, был уложен животом вниз, и пальцы высовывавшейся из-под простыни ступни волочились по снегу, оставляя за собой узенькую борозду. Голая человеческая ступня, прочерчивающая бесконечный след на снегу, свой последний след.
Звягинцев стоял в оцепенении, глядя вслед человеку с его страшным грузом.
Будучи там, за Ладогой, он слышал, конечно, что в городе царят голод и холод. Что умирают люди и им нечем помочь, но где-то в глубине подсознания жила надежда, что рассказы, слухи о том, что происходит в Ленинграде, преувеличены…
И только теперь Звягинцев понял, что Королев отнюдь не сгустил красок, сказав, что поступающее из Кобоны продовольствие – «капля в голодном море». И пошатнулся Королев, когда встал из-за стола, не от переутомления, а от голода…
Только теперь он понял и другое, что того человека, там, на крыльце, убил не только мороз, но и голод. И убил давно, поэтому на платке и нарос толстый слой инея. И помочь ему уже не может никто и ничто.
Звягинцев снова подумал о Вере. Да жива ли она? Ведь Королев сказал, что уже давно не видел своего брата. И мог не знать…
Звягинцева охватило желание сейчас же, сию минуту броситься туда, за Нарвскую, где жила Вера. Но он тут же сообразил, что это бессмысленно. Ведь уже с осени Вера не жила дома, – она сама сказала ему об этом, когда они случайно встретились на Кировском. Но ведь тогда… тогда Вера записала в его блокноте адрес госпиталя, где она работала. Черкнула несколько строк и сама вложила блокнот в нагрудный карман его гимнастерки, застегнула пуговку и пригладила топорщившийся клапан кармана.
Тогда, после встречи, он не раз раскрывал этот блокнот, читал и перечитывал адрес… Но потом заставил себя даже сменить блокнот, чтобы ничто не напоминало о Вере, о его несбыточных мечтах и неосуществимых надеждах. Может быть, в нем говорила ревность, обида от сознания, что она предпочла этого Валицкого?..
Но сейчас Звягинцев думал только об одном: жива ли она…
В числе тысяч других Вера могла стать жертвой бомбежки или голода. Но если она жива?! Ведь там, в Смольном, у него остался вещмешок, полный продуктов… И кусок хлеба мог бы ее спасти…
Он вспомнил, что госпиталь, где работала Вера, находился где-то на Выборгской, вспомнил название улицы, только номер дома сейчас не мог восстановить в памяти, но это ерунда; в конце концов, там, на этой улице, он наверняка сможет встретить кого-то, кто знает, где находится госпиталь…
Звягинцев сделал несколько быстрых шагов вперед, потом остановился, сообразив, что у него нет же с собой продуктов, повернулся, почти бегом направился обратно, к Смольному, и в этот момент понял, что пойти никуда не может. Он посмотрел на часы. Для того чтобы добраться до штаба ВОГа, времени оставалось в обрез.
В проходной штаба ВОГа Звягинцев сообщил одному из дежурных, что видел на улице замерзшего человека. Младший лейтенант с почерневшим лицом и ввалившимися глазами ответил коротко:
– Утром подберут.
И Звягинцев понял, что дежурный удивлен не самим фактом, а той взволнованностью, с которой он, Звягинцев, сообщает о нем.
В тот вечер, бродя в районе Смольного, подавленный зрелищем холодного и как будто вымершего города, Звягинцев не знал многого.
Он не знал, что старик, закоченевший на ступеньках пустого дома, и мертвец, которого медленно тащил куда-то человек с фосфоресцирующей бляшкой на груди, были двумя из тысячи девятисот тридцати четырех жертв, вырванных голодной смертью из рядов ленинградцев в этот день…
Он не знал, а другие могли только предполагать, что с каждым днем смертность от голода будет расти и к концу месяца число умерших достигнет почти шестидесяти тысяч.
Осенью, когда Звягинцев еще находился в Ленинграде, слово «блокада» было прочно связано со словом «обстрелы». Теперь, хотя обстрелы продолжались с не меньшей силой, слово «блокада» слилось воедино с другим коротким словом: «голод».
Всего месяц назад понятие «алиментарная дистрофия» было известно лишь медикам, заполнявшим истории болезни людей, пришедших или доставленных на носилках в амбулатории. Теперь оно получило всеобщее распространение, стало известно всем ленинградцам.
Дистрофия, то есть истощение, первой степени не считалась болезнью: ею страдали все.
При дистрофии второй степени в людях происходили заметные перемены. Они становились безразличными ко всему или, наоборот, крайне раздражительными, слабели, все чаще останавливались на ходу, утром с трудом поднимались с постели.
Лишний кусок хлеба, луковица, головка чесноку могли бы спасти таких людей. Но никто не мог рассчитывать на это, – в Ленинграде в те дни не было не только ничего «лишнего», но даже того необходимого, что могло бы обеспечить жизнь впроголодь…
И наступала третья степень дистрофии.
Обессиленный ею человек почти не испытывал страданий. Он не чувствовал, не ощущал приближения смерти. Она являлась не в привычном грохоте рвущихся артиллерийских снарядов, а бесшумно и незаметно. Точно путнику, ослабевшему в пути по бескрайней ледяной пустыне и бессильно опустившемуся в снег, изможденному человеку казалось, что он засыпает в тепле и покое. Смерть была легка, но неотвратима.
Всего этого Звягинцев еще не знал. Он видел, что лампы в Смольном горят лишь вполнакала, но не знал, что город почти лишен электроэнергии, потому что единственной действовавшей электростанцией в те дни была оказавшаяся почти на переднем крае обороны Пятая ГЭС; она ежедневно подвергалась обстрелам или бомбежкам и, почти не имея топлива, могла обеспечить током – и то частично – лишь Смольный и хлебозаводы. В сто двадцать раз меньше, чем до войны, получал теперь Ленинград электроэнергии.
А хлебозаводы, которые выпускали в сутки вместо потребных городу двух с половиной тысяч лишь восемьсот тонн хлеба, к тому же более чем на три четверти состоявшего из почти несъедобных заменителей муки, страдали не только от нерегулярной подачи электроэнергии. Им не хватало воды – водопровод практически бездействовал.
И в те минуты, когда Звягинцев, скованный ужасом, смотрел вслед медленно ползущему по снегу листу фанеры с привязанным к нему мертвецом, две тысячи ослабевших от голода, пошатывавшихся при каждом порыве ветра девушек-комсомолок живой цепью соединяли один из хлебозаводов с прорубью на Неве, черпали оттуда ведрами ледяную воду и передавали их из рук в руки… Свирепствовал ледяной ветер, термометр показывал тридцать один градус ниже нуля, но человеческий конвейер работал безостановочно с четырех часов дня до полуночи… А рано утром те же девушки вручную, на санках, развозили по булочным только что выпеченный хлеб…
В штабе ВОГа Звягинцев ознакомился по карте с расположением уже имевшихся на побережье Финского залива укреплений.
– Теперь вы представляете себе роль Кировского в общей оборонительной системе, – сказал ему полковник Никифоров. – Многое из того, что построено осенью, размыто дождями или оказалось под снегом. Надеяться на эти укрепления не приходится.
– Кто охраняет сейчас побережье? – с тревогой спросил Звягинцев.
Выяснилось, что из вооруженных рабочих отрядов созданы два стрелковых полка, занявших оборону на побережье залива – от Морского порта до стадиона имени Кирова. Формировались новые рабочие и отдельные пулеметно-артиллерийские батальоны.
Перед артиллерией Балтфлота была поставлена задача прикрыть огнем дальние подступы к городу со стороны залива.
Но опасность вторжения противника по льду финского залива была велика.
– Строительство дотов, дзотов, установку пулеметных точек следует начать безотлагательно! – сказал Никифоров.
Звягинцев и сам понимал теперь это.
В Смольный он вернулся уже поздно, направился в комнату, где ему предстояло ночевать. Там стояло восемь аккуратно застеленных серыми армейскими одеялами коек, но пока никого еще не было: операторы работали до полуночи.
Звягинцев разделся, потушил свет, лег, натянул на себя одеяло, заправленное в холодный, влажный пододеяльник, и укрылся с головой, уверенный, что после такого мучительного и, казалось, бесконечного дня сразу заснет.
Но сон не шел.
Звягинцев лежал с закрытыми глазами, стараясь не думать ни о чем, стереть из своей памяти хотя бы на время то, что ему довелось увидеть сегодня, потом, по старой, детской еще и почти уже забытой привычке, начал считать до ста… Но и это не помогало. Наконец он понял, почему не может заснуть: ему казалось, что на него кто-то пристально смотрит. Он высунул голову из-под одеяла. В комнате было по-прежнему темно и тихо.
Он снова укрылся с головой. Ощущение не проходило. Он чувствовал на себе чей-то взгляд откуда-то из темноты. Не видел человека, его лица, ощущал только взгляд – умоляющий и в то же время гневный.
И вдруг Звягинцев понял, чей это взгляд. Той женщины. С мертвым ребенком на руках…
Он еще крепче зажмурил глаза в надежде, что ощущение это пройдет, попытался думать о другом, радостном, восстановить в памяти все подробности вручения ему ордена – как Федюнинский открыл несгораемый шкаф и вынул оттуда красную коробочку, как адъютант шильцем сверлил ему дырочку в гимнастерке, как командующий привинчивал орден… Ему удалось восстановить в памяти все, все до мельчайших деталей. Кроме одного. Состояния радости, которая тогда охватила его.
Взгляд женщины неотступно преследовал Звягинцева. Он как бы говорил: «Ты, человек в военной форме, ты, командир Красной Армии, не смог защитить моего ребенка… Я знаю, ты скажешь, что война есть война, что враг жесток и мой несчастный ребенок – лишь крошечная из жертв, которые уже понес народ…»
Звягинцев старался успокоить себя мыслью, что делал все, что было в его силах, стремился на передовую, не думал о своей жизни и полученный им сегодня орден еще раз доказывает это.
А глаза женщины по-прежнему глядели на него из темноты…
Заснул он далеко за полночь, поднялся чуть свет, пошел в столовую, но получил там только стакан чаю без сахара, так как не встал в штабе на довольствие. Это его не огорчило: в вещмешке, который он захватил с собой в столовую, были и сухари, и сало, и сахар, и несколько банок с рыбными консервами. Увидев, что на завтрак дают лишь по черному сухарю и ложке каши, он немедленно достал и предложил соседям по столу свои запасы. Люди сначала с удивлением, с недоумением отказывались, а потом с поспешной жадностью стали есть предложенное, и Звягинцев без колебаний раздал почти все.
Потом он зашел в приемную Королева и, попросив у адъютанта лист бумаги, написал письмо-рапорт Замировскому о героическом поведении рядового Молчанова в бою у КП дивизии.
В проходной Кировского завода вахтер предложил Звягинцеву позвонить по телефону в дирекцию, чтобы оттуда заказали пропуск, – ни воинское удостоверение Звягинцева, ни его командировочное предписание, теперь уже из штаба фронта, не произвели на сурового пожилого мужчину с винтовкой в руках никакого впечатления.
Звягинцев снял трубку, позвонил в дирекцию, назвал себя и попросил соединить его с Зальцманом. Женский голос ответил, что Зальцмана нет, а заместитель в цехах.
Звягинцев позвонил в штаб обороны, но оказалось, что и начальника штаба нет на месте.
Уже с раздражением посмотрев на неумолимого вахтера, который с сознанием своей правоты наблюдал за неудачными попытками Звягинцева, он решил позвонить в партком. Попросил Козина, но мужской голос ответил:
– Кого? Да вы что, товарищ, не знаете разве, что Козина в Ленинграде нет?
– А Королева, – боясь, что человек на другой стороне провода повесит трубку, – его… тоже нет?
– Ивана Максимовича? Сейчас нет, – услышал в ответ Звягинцев. – На районном активе он. Все члены бюро на активе.
Последние слова обрадовали и успокоили Звягинцева. Значит, Иван Максимович жив и здоров. Во всяком случае, жив, а это сейчас, как уже понимал Звягинцев, в Ленинграде не так мало.
– А вы бы, товарищ майор, мне сказали, кто именно вам нужен, – назидательно произнес вахтер. – Тогда и звонить было б незачем. В райком все уже полчаса как уехали.
«Что же мне делать? – подумал Звягинцев. – Стоять здесь, в проходной, и ждать, пока руководители завода вернутся? Но собрание актива может продолжаться и час, и два, и три».
Решение пришло внезапно. «Пойду в райком, – подумал Звягинцев, – в конце концов, до Нарвской отсюда самое большее полчаса ходьбы».
Он вышел из проходной и зашагал по направлению к виадуку, внимательно оглядывая все то, что только что видел мельком из окна машины.
Был десятый час утра, но под огромной маскировочной сетью, прикрывавшей с воздуха улицу Стачек до виадука, царил полумрак. От скопившегося на ней снега сеть стала непроницаемой и местами сильно провисла. Сверху этот участок должен был выглядеть как лишенное каких-либо построек безлюдное поле. Хотя теперь-то, после стольких месяцев блокады, такого рода маскировка вряд ли могла обмануть немцев. С передовых вражеских позиций в хороший полевой бинокль конечно же можно было легко разглядеть очертания завода. Еще осенью каждый квадрат заводской территории немцы успели более или менее точно пристрелять.
Звягинцев медленно шел по протоптанной в сугробах тропинке, – торопиться ему сейчас было некуда.
Дома вокруг были разрушены, зияли прямоугольными черными глазницами. Однако в глубине этих окон-глазниц угадывалась стволы пулеметов. На одной из стен Звягинцев увидел выведенный краской призыв: «Товарищ! Помни: враг у ворот!» На перекрестке к углам домов по обе стороны улицы были пристроены доты.
За виадуком сразу же стало светлее, поскольку небо не было затянуто сеткой. Звягинцев пошел быстрее.
У здания райкома он взглянул на часы. Без двадцати десять. Открыл высокую, обшарпанную деревянную дверь, перешагнул через порог и мгновенно очутился в полумраке. Темноту слегка рассеивали лишь две коптилки, выхватывая часть лестницы, стоявший слева от нее станковый пулемет, а справа – нагромождение каких-то письменных столов, видимо вынесенных сюда за ненадобностью.
Звягинцев сделал несколько шагов по направлению к лестнице, но услышал мужской голос:
– Вы куда, товарищ?
Обернулся и увидел подходившего к нему человека. Тот был в шапке-ушанке, в ватнике, перепоясанном ремнем. На рукаве – красная повязка.
– Я… Здесь проходит собрание партактива? – неуверенно произнес Звягинцев, у которого возникло сомнение – уж очень темно и пусто кругом.
– Кто вы, товарищ, и откуда? – спросил дежурный, и Звягинцев увидел, что рука его медленно потянулась к кобуре.
Звягинцев вытащил документы и объяснил, что имеет назначение на Кировский и что ему надо срочно повидать кого-либо из руководителей завода.
Дежурный взял документы, подошел к одной из коптилок и, склонившись к огоньку, долго и придирчиво изучал удостоверение и предписание. Вернув документы, уже более доверчиво сказал:
– Собрание уже час как идет. Наверное, скоро кончится.
– Вряд ли, – покачал головой Звягинцев, по собственному довоенному опыту знавший, что собрания партийного актива длятся обычно долго.
– Теперь на длинные разговоры нет времени, – усмехнулся дежурный и вдруг к чему-то прислушался. Обернулся к входной двери и сказал как бы про себя: – Далеко где-то кидает… – Снова взглянул на Звягинцева и неожиданно спросил: – Вы член партии, товарищ майор?
– Разумеется.
– Партбилет при себе?
– Партбилет? – удивленно переспросил Звягинцев, потому что ему уже давно не приходилось предъявлять его кому-либо, кроме секретаря парторганизации, когда платил членские взносы. – Конечно. Показать?
– Предъявите.
Партбилет Звягинцев хранил в правом кармане гимнастерки, отдельно от других документов, и клапан этого кармана был для верности с внутренней стороны застегнут английской булавкой. Он стал торопливо расстегивать полушубок, затем расстегнул гимнастерку, отстегнул булавку и вытащил из кармана партбилет.
Дежурный внимательно перелистал его, особенно тщательно рассмотрел печать на уголке фотокарточки. И, возвращая партбилет Звягинцеву, строго сказал:
– Взносы за прошлый месяц платить пора, товарищ майор. – Потом спросил: – Вы в лицо-то кого-либо из заводских знаете?
– Конечно, – поспешно ответил Звягинцев, – из парткома, например, Королева знаю…
– Ну вот, а он как раз в президиуме сидит! – обрадованно сообщил дежурный. – Ладно. Идите наверх. Там в конце коридора дверь… Только тихо.
Звягинцев поднялся по лестнице, прошел по темному, холодному коридору, приоткрыл дверь и протиснулся в зал.
Несколько секунд он стоял, прижавшись спиной к двери, стараясь сориентироваться. Зал был едва освещен несколькими коптилками и свечами. Окон здесь, очевидно, не существовало вообще или их, может быть, плотно забили досками, – по крайней мере, ни одной полоски дневного света сюда не проникало.
На сцене за столом сидели несколько человек в ватниках и расстегнутых полушубках. Стул в центре оставался пустым. На столе горела всего одна свеча, и лиц сидящих не было видно.
Слева, у самого края сцены, стоял выступающий. В отличие от других, он был в обычном гражданском костюме и даже с галстуком, только брюки заправлены в валенки, а поверх пиджака надета армейская меховая безрукавка.
Первыми словами этого человека, которые уловил Звягинцев, когда вошел, были:
– …трудно… Очень трудно, товарищи! И это знаем мы все. Но, преодолев уже такие испытания, мы найдем в себе силы пройти и через то, что нам еще предстоит. А испытаний, товарищи, предстоит выдержать немало, и трудящиеся нашего района, прежде всего коммунисты, должны отдавать себе в этом ясный отчет…
Звягинцев медленно обвел взглядом зал. Здесь собралось не менее полутораста человек. Люди сидели рядами на тесно сдвинутых стульях и в полумраке показались Звягинцеву какой-то сплошной массой, как бы единой глыбой.
Звягинцев напряженно вглядывался, стараясь найти место, где можно пристроиться. Наконец у противоположной стены, слева, он заметил свободный стул и стал пробираться туда. Добравшись, положил на пол у ног свой вещевой мешок и стал слушать оратора.
– Мы знаем, товарищи, – говорил человек в безрукавке, – что страдаем и боремся не одни. Весь наш советский народ несет огромные жертвы. Но эти жертвы не напрасны. Враг платит за них большой кровью. Помните, что говорил товарищ Сталин в речи на Красной площади? Германия уже потеряла четыре с половиной миллиона своих солдат! А ведь это было в начале ноября! Вспомните, товарищи, и другие слова нашего Верховного главнокомандующего о том, что, обороняя Москву и Ленинград, советские войска истребили десятка три кадровых дивизий немцев, а это значит, что в огне Отечественной войны куются и уже выковались новые советские бойцы и командиры, которые завтра превратятся в грозу для немецкой армии. Это тоже говорилось в начале ноября, а сегодня, я думаю, мы можем с полной уверенностью сказать, что наша Красная Армия, защитники Ленинграда уже стали такой грозой для проклятых фашистов!..
В зале раздались аплодисменты. Они были негромкими, потому что большинство хлопало в ладоши, не снимая варежек и перчаток.
– Кто это выступал, как его фамилия? – спросил Звягинцев у соседа.
Тот удивленно повернул к нему голову:
– Ефремов это. Не знаете разве?
Ефремов медленно, точно нехотя, пошел к столу и сел на пустой стул в центре. «Очевидно, первый секретарь райкома», – подумал Звягинцев.
А Ефремов взял со стола клочок бумаги, поднес его к пламени свечи и объявил:
– Слово имеет товарищ Кузовкин.
Кто такой этот Кузовкин, Звягинцев, естественно, тоже не знал. Тот выбрался из ряда тесно прижавшихся друг к другу сидевших людей и направился к лесенке, ведущей на сцену. Он был не в ватнике и не в полушубке, как большинство других, а в армейской шинели.
Поднявшись на первую ступеньку, он вдруг пошатнулся, взмахнул руками, чтобы сохранить равновесие, секунду постоял, потом, с трудом передвигая ноги, стал подниматься дальше.
Звягинцев сначала подумал, что этот Кузовкин инвалид и, очевидно, демобилизован из армии или ополчения из-за ранения в ногу. Но нет, он не был инвалидом, по крайней мере в привычном смысле этого слова, и Звягинцев, сам еще сравнительно недавно ковылявший с палкой, очень скоро понял, что Кузовкина шатает не боль, а голод, – ведь и Ефремов шел к своему месту за столом вот такой же медленной, нетвердой походкой…