Страница:
– Скажите, а где служит майор? – спросила я шофера и тут же подумала, что задала этот вопрос напрасно, потому что вряд ли получу ответ.
Но шофер ответил, и даже охотно:
– Как где служит? У нас.
– У вас? Где это у вас?
– На Кировском, где же еще?
Это было для меня полной неожиданностью. Я знала, что Алексей работал на Кировском, но ведь это было давно, потом он уехал на фронт… Значит, опять на заводе? Вместе с отцом?!
– Когда же Звягинцев прибыл на завод?
– Вот этого точно не скажу, – ответил шофер.
– Но все же? Вчера? Позавчера?
– Почему вчера? Я его уже дней десять на заводе встречаю.
«Десять дней! – мысленно воскликнула я. – Десять дней в Ленинграде и до сих пор не заходил, не давал о себе знать!»
Мне стало горько и обидно. Я не отдавала себе отчета в том, что еще совсем недавно сама редко вспоминала о Звягинцеве, что единственным человеком, которого я хотела видеть, был тот, другой, о ком сейчас я не могла думать без омерзения. Теперь мне казалось, что я всегда, всегда хотела видеть только его, Алешу…
Машина сделала резкий поворот и выехала на Невский.
Главная улица Ленинграда выглядела так же, как и остальные. По тропкам, протоптанным в снегу, люди тащили санки, на которых лежали спеленатые мертвецы или стояли ведра с водой. Раскачивались, едва не касаясь сугробов, оборванные троллейбусные провода…
Машина сделала еще один поворот и, проехав три десятка метров, остановилась.
– Ну, вот и музыка ваша, приехали! – сказал шофер.
Я распахнула дверцу кабины и спрыгнула в снег. Алексей перемахнул через борт кузова.
– Двигай, Кашинцев, спасибо тебе, – крикнул он шоферу.
– А как обратно-то добираться будете?
– Доберемся, двигай!
Звякнула закрываемая изнутри дверца. Машина тронулась…
Алексей посмотрел на часы.
– Скорее, Веруша, опаздываем, – озабоченно сказал он, – уже десять минут четвертого!
И за рукав полушубка потянул меня к входу в Филармонию.
Я успела лишь мельком заметить, что напротив, у гостиницы «Европейская», стоят в ряд несколько фургонов с красными крестами, и вспомнила, что в «Европейской», кажется, размещен один из морских госпиталей.
– Алеша, милый, да здравствуй же наконец! – сказала я, Когда мы вошли в вестибюль Филармонии.
– Опаздываем, Вера, опаздываем, пошли, – ответил он, быстро шагая вперед.
«Куда опаздываем? Зачем нам сюда идти?!» – опять подумала я.
До войны я много раз бывала в Филармонии. Вместе с подругами выстаивала в очереди за билетами. Перед концертами тщательно гладила платье, чистила туфли, – публика в Филармонии была одета по-особому строго и торжественно. Все здесь было какое-то особенное, даже билетеры были особенные – важные и в то же время доброжелательно-внимательные.
Сейчас в полутемном, освещенном коптилками вестибюле было пусто, сыро и холодно. На площадке широкой лестницы стояла билетерша в шубе, в старомодной шляпке, едва видневшейся из-под повязанного сверху платка, в перчатках.
Алексей протянул ей билеты, она надорвала их и что-то тихо сказала.
– Скорей, Веруня, – обернулся ко мне Алексей, – уже начинается!..
Мы быстро прошли по маленькому фойе. Когда-то здесь толпилась публика – перед началом концертов и в антрактах. Теперь в фойе было пусто, на стенах выделялись надписи со стрелками-указателями: «В бомбоубежище».
Алексей приоткрыл одну из дверей, ведущих в зал, и сделал мне знак рукой.
Я вошла и остановилась в изумлении.
Огромные хрустальные люстры сверкали. Да, да, горело электричество. Правда, неярко, в половину или в четверть накала, но и это было чудом.
Еще больше меня поразило, что зал полон. Люди сидели в шубах, в ватниках. Было много военных.
– Идем, сейчас начнется! – прошептал Алексей.
На эстраде музыканты уже настраивали инструменты. Перед оркестром на тонком, высоком стержне был установлен микрофон.
Алексей взглянул на билеты и двинулся по проходу к передним рядам. Я едва успевала за ним.
Как назло, наши места оказались в дальнем конце ряда – пришлось пробираться туда, и люди недовольно, осуждающе глядели на нас, точно делая молчаливый выговор за опоздание.
Только мы успели сесть, как на эстраду вышел человек в ватнике и в валенках и тихим, простуженным голосом сказал:
– Товарищи! Объявленный сегодня в программе дирижер Элиасберг дирижировать оркестром не сможет. Он болен. – Сделал паузу и уже громко объявил: – Людвиг ван Бетховен. Девятая симфония. Дирижер – Миклашевский.
Оркестранты, тоже в ватниках, в валенках, ничем не отличались от людей, сидевших в зале. К удивлению своему, я заметила, что все музыканты в перчатках. «Как же они смогут играть?» – недоуменно подумала я.
– Ты слышала Девятую симфонию? – тихо спросил Алексей.
– Да, конечно, – кивнула я, – слышала, и не раз.
Промелькнула мысль, что «Ода к радости», которой заканчивается симфония, как-то неуместна в сегодняшнем Ленинграде – ведь на улицах валяются закоченевшие трупы…
Из-за кулис появился дирижер. Я не верила своим глазам: Миклашевский был во фраке!.. Это походило на видение из прошлого…
Раздались аплодисменты. Они были негромкими, приглушенными, потому что люди хлопали, не снимая варежек и перчаток. Только сейчас я почувствовала, что в зале очень холодно, пожалуй, холоднее, чем на улице.
Дирижер взмахнул своей палочкой. Скрипачи подняли смычки. И тогда я разглядела, что перчатки у музыкантов на пальцах обрезаны…
Руки дирижера взметнулись и на какое-то мгновение застыли в воздухе, как будто человек во фраке решил остановить движение времени. Потом он сделал плавный, едва заметный жест, и раздались звуки скрипок…
Я никогда не любила читать объяснения музыковедов, пытающихся толковать смысл музыки, переводить ее на язык слов. Слушая музыку, я всегда попадала под власть собственного воображения…
Сейчас мне казалось, что тихие, робкие эти звуки с трудом прорываются из какой-то мрачной бездны…
Мелодия крепла, зазвучали трубы, но тут же замолкли, и снова скрипки остались одни…
Но вот опять блеснула медь труб, включились валторны и гобои. Они точно ободряли скрипки, что-то внушали им, чего-то требовали резкими, отрывистыми голосами. И наконец умолкли…
А скрипки все продолжали звучать… К ним присоединился кларнет, потом флейта, и наконец, повинуясь резкому взмаху волшебной палочки дирижера, грянул весь оркестр…
…Я слушала как зачарованная. Я забыла обо всем, даже о сидевшем рядом Алеше. Было светло, торжественно, радостно…
Раздался рокот литавр, он слился с мощными звуками оркестра – скрипок, труб, гобоев, кларнетов, флейт. Потом все смолкло…
И снова заговорили струны – короткими, легкими, но отчетливыми фразами…
Мне казалось, что передо мной проходит вся моя жизнь.
Детство сменилось отрочеством, в призрачном свете белых ночей плыл Ленинград, устремив ввысь шпиль Адмиралтейства…
Светило солнце, его заслоняли грозовые тучи, потом небо опять становилось безоблачным, а я неслась все выше и выше на невидимых волнах музыки, и кто-то шептал мне еле слышно…
Вдруг я поняла, что это Алеша шепчет мне на ухо:
– Веронька!.. Веруня! Что с тобой? Ты плачешь?..
– Нет, нет, – боясь, чтобы прекрасный мир не пропал, не исчез, ответила я, – мне хорошо, мне очень хорошо!..
И вдруг снова услышала грозный рокот литавр… Этот зловещий нарастающий рокот опрокинул меня в недавнее прошлое… Мне показалось, что люстры погасли, что я осталась одна, одна в темноте, нет, не в зале, а там, на сеновале, в Клепиках, и это не литавры рокочут, а немецкие мотоциклы…
Наверное, я вскрикнула, потому что услышала голос Алексея:
– Веронька, не бойся, это просто неполадки с электричеством, не бойся!
Но мне все еще казалось, что надо сделать над собой усилие, заставить исчезнуть то страшное видение, и снова станет светло…
Оркестр еще минуту-другую продолжал играть – рокотали литавры, бил барабан…
Но постепенно музыка стала замирать, в последний раз всхлипнула скрипка и замолкла.
Вспыхнули зажженные керосиновые лампы. Раздался голос из репродукторов:
– Граждане! Район подвергается артиллерийскому обстрелу…
А потом тот человек, который объявлял о начале концерта, негромко сказал с невидимой уже эстрады:
– Товарищи! Мы вынуждены прекратить концерт из-за обстрела. Просим всех спуститься в бомбоубежище!
– Ну, вот и послушали музыку!.. – огорченно проговорил Алексей. – Пойдем, Вера…
Медленно двигаясь в людском потоке, мы приблизились к фонарику – свечке, вставленной в застекленную коробочку, прикрепленную над дверью.
Никто не спешил, не пытался обгонять других. Я подумала о том, что в мирное время зрители по окончании спектакля более торопливо устремлялись к выходу, чем теперь, когда им грозит смертельная опасность…
Где-то за стенами Филармонии прогрохотали разрывы. Алексей сказал успокаивающе:
– Стены тут крепкие, никакой снаряд не пробьет!
Он, видимо, думал, что мне страшно. А мне было совсем не страшно. Мне было радостно, потому что я только сейчас по-настоящему ощутила, что Алеша здесь, рядом со мной.
Наконец мы выбрались в коридор, потом вместе со всеми спустились по едва освещенной лестнице в большой подвал. Здесь рядами стояли стулья, – видимо, работники Филармонии уже не раз были вынуждены прерывать свои концерты из-за обстрелов и переводить сюда зрителей, все было подготовлено для того, чтобы разместить здесь несколько сот человек.
Алексей потянул меня в самый конец дальнего ряда, к стене, и мы уселись на свободные стулья.
– Ну, здравствуй, Веруня, – вдруг сказал он.
При мерцающем свете коптилки я вгляделась в его лицо… Алеша очень изменился, точно постарел на много лет. Раньше он казался мне моим сверстником, хотя я и знала, что он лет на шесть-семь старше меня. Теперь на лбу и возле губ у нега появились морщинки, лицо стало жестче.
– Ты все это время был на фронте? – спросила я.
– Да. По ту сторону кольца.
– А что ты делаешь на заводе?
– Помогаю укреплять обороноспособность, – подчеркивая легкой усмешкой официальность своего ответа, сказал он.
– Как папа?
– Держится, молодец. А ты как? Много работы, устаешь?
– Как все.
Еще вчера мне казалось, что нам нужно так много сказать друг другу! И потом, в машине, я только и ждала, когда мы наконец окажемся вдвоем… А сейчас разговор не клеился.
– А как тебе пришла в голову эта идея с Филармонией? – спросила я.
– А-а! – оживился Алексей. – Понимаешь, тут такая история. В партком прислали билеты. А у меня люди работают, ну, под моей командой – на оборонном строительстве… Мне Иван Максимович и дал десяток билетов – премируй, говорит, наиболее отличившихся! Я стал предлагать, люди смеются, – впрочем, смеяться они уже давно разучились, – словом, отказываются, какая, говорят, еще там музыка! Своей хватает, сирена воет, и обстрелы… Пришлось мне билеты вернуть. А Иван Максимович говорит: «Тогда сам иди»… Я и подумал, что тебе хорошо будет немного отвлечься, – добавил Алеша, как бы оправдываясь. – Тебе понравилось?
– Да, очень… жаль, что не дали дослушать.
– У нас так часто бывало на фронте. Когда затишье. Соберемся в землянке и слушаем музыку из Ленинграда. И вдруг обрывается. Значит, начался обстрел.
– А разве концерты… транслируются в эфир?
– Конечно! Ты же видела микрофон.
– Но выходит, что и немцы могут слушать?!
– Ну и пусть слушают и знают, что Ленинград жив!
– Наверное, им кажется странным… – задумчиво сказала я, – ведь Бетховен… он… немец был!
– Мы с Бетховеном не воюем. Это они против него воюют!
Алексей замолчал.
Я чувствовала, что между нами словно какая-то невидимая стена…
И вдруг с моих губ сорвалось:
– У меня мама умерла, Алеша…
Он опустил голову.
– Я знаю, Вера… От Ивана Максимовича знаю…
Мне хотелось сказать, что я одна, совсем одна… И что я очень ждала его…
Но тут же подумала: нет, это неправда. И я не имею права обманывать его. Ведь он стал мне нужен только теперь…
Надо было сказать Алеше, что с Анатолием все кончено, что он больше для меня не существует… Но я боялась показаться несчастной, жалкой…
– Обидно, что не дали дослушать музыку, – повторила я.
В эту минуту я не думала о том, что разрывы, глухие отзвуки которых доносились сюда через толстые, старинной кладки стены, уже принесли кому-то смерть… Не думала, может быть, потому, что обстрелы вошли в нашу жизнь как нечто неизбежное, неотвратимое, как смена дня ночью, лета – осенью. А может быть, потому, что я готова была сидеть под любым обстрелом, лишь бы оркестр продолжал играть, унося меня из этого жестокого, холодного мира вдаль, ввысь, к свету, к счастью…
– Ты похудела, Веруша! – сказал Алексей. Но он тут же добавил: – Нет, нет, ничего особенного, теперь в Ленинграде толстых вообще нет.
Я кивнула, благодарная ему за неуклюжую попытку успокоить меня, за опасение, чтобы я не подумала, будто выгляжу плохо…
– Я тоже, говорят, исхудал, – преувеличенно бодро продолжал он. – Приехал с Большой земли отъевшимся, а за эти недели… Ты какую карточку получаешь?
– Рабочую. Медики теперь все получают рабочую.
– А почему ты не в кадрах? – спросил Алеша. – Ведь у вас военный госпиталь?
– Да. Военный. Только сестры и фельдшерицы вольнонаемные.
Сказала и подумала: «Вольно… наемные…» – какое нелепое слово, никогда не слышала его до войны. А теперь вошло в быт.
– Впрочем, – добавила я, – говорят, что скоро переведут в кадры.
– Значит, обычная карточка, – с какой-то безнадежностью в голосе проговорил Алеша.
– Я ведь донор. Так что получаю доппаек. Словом, у меня все в порядке.
– Сдаешь кровь? – с испугом переспросил Алексей.
– Ну конечно, – улыбнулась я. – У нас все сдают, кто годится по медицинским показаниям.
Он ничего не сказал. Только дотронулся до моей руки – робко, неуверенно, точно сомневался, приятно ли это мне.
Лихорадочно стучавший метроном смолк, и через несколько секунд голос диктора объявил, что обстрел прекратился и движение по городу восстанавливается.
…Когда мы вышли на улицу, было уже темно.
Дошли до угла Невского и остановились.
Где-то гудели автомобильные сирены; я знала: это санитарные фургоны везут пострадавших от обстрела…
– Я думаю так, Веруша, – сказал Алексей, – мы дойдем до Литейного, а там поймаем машину, идущую в твой район. Только давай быстро!
– Зачем? Обстрел кончился, – сказала я.
– Да, но в любую минуту может снова начаться, ты же знаешь. Ну пойдем же.
Но я не двигалась с места.
– В чем дело, Веруша? – встревоженно спросил Алексей. – Тебе нехорошо?
– Нет, нет, все в порядке… – Меня вдруг пронзила мысль о том, что в десяти минутах ходьбы отсюда живет Федор Васильевич Валицкий… – Давай попрощаемся, Алеша, – сказала я.
– Что?! – удивился он. – Как попрощаемся? Тебе же на Выборгскую! Мы дойдем до Литейного…
– Мне еще нужно зайти здесь в одно место, – сказала я.
– Но ты одна не сумеешь потом остановить машину!
Я про себя усмехнулась его мужской самоуверенности.
– Вот что остановит, – приподняла я свою сумку с красным крестом.
– Но я хочу тебя хоть немного проводить! В кои веки встретились… – Алексей не смотрел на меня. Он глядел куда-то себе под ноги, в снег. – Тебе никуда не надо заходить. Ты придумала… Просто хочешь, чтобы я ушел…
– Нет, Алеша, нет!
– Но куда тебе нужно идти?
– Это здесь, совсем недалеко.
– Тогда я могу пойти с тобой!
Он? Со мной? К Валицкому? Нет, я не могла вести его туда, Пусть не к сыну, к отцу, все равно. Он не знал Осьминина, ради которого я должна была пойти к Федору Васильевичу. А имя Валицкого говорило ему слишком много…
Мы по-прежнему стояли на углу Невского. Неподалеку чернело длинное, приземистое здание Гостиного двора. После пожара его покрывала копоть, большие провалы витрин были даже не заколочены фанерой. В нескольких метрах от нас лежало два трупа. Один – у стены дома, другой – прямо посредине покрытого снегом тротуара, рядом с протоптанной тропинкой. Очевидно, человек шел куда-то и упал…
– Я должна зайти по служебным делам. Ну… к больному.
– Я пойду с тобой.
– Нет!
Он удивленно посмотрел на меня:
– Почему? У меня есть время. Если бы не обстрел, концерт закончился бы позже… Но… что это за больной, к которому тебе вдруг понадобилось зайти?
Я молчала.
– Идем! – нетерпеливо сказал Алексей. – Не будем терять времени! Куда идти? Направо? Налево?
– Направо, – сказала я, – на Мойку.
Он шел впереди, я за ним, тропинка была слишком узкой для двоих.
Я думала: что сказать ему? Объяснить все как есть или просто попросить подождать меня у подъезда?
Но если сказать… Тогда надо говорить обо всем… Начиная с той кошмарной ночи в Клепиках. И о том утре, когда я бросила мешок с продуктами вслед уходившему из моей комнаты Анатолию.
Но как обо всем этом расскажешь?.. Где взять на это силы?
Я могла бы сказать Алеше только одно: «Ты мне нужен. Только ты». Но между нами столько времени не было ничего, кроме дружбы…
Почему же теперь мне все представляется иным? Потому что исчез, сгинул всегда заслонявший в моих глазах Алешу Анатолий? Потому, что я одинока?..
Но, может быть, это эгоизм? Может быть, мне нужен не сам по себе Алеша, а только защита, опора, только уверенность, что я не одна?..
Мы подошли к набережной Мойки.
– Куда? – спросил Алексей.
– Через мост. И направо.
И вот мы у дома. У того дома!
Я посмотрела на узкую замерзшую Мойку. На ледяной поверхности чернели пятна прорубей, – видимо, днем оттуда черпали воду.
Меня вдруг охватило такое чувство, будто через секунду я должна броситься в одну из этих прорубей. В черную ледяную воду. И не сделать этого я не могу…
– Алеша, – преувеличенно громко сказала я, – здесь живет Валицкий.
– Кто?!
– Нет, нет, не он, его отец… Мне нужно к нему зайти… Дело в том, что Осьминин, начальник нашего госпиталя, – его старый знакомый. Об этом я узнала только недавно… Осьминин очень плох, он умирает от дистрофии. Я хочу уговорить Валицкого переехать к нему… Ну вот, теперь ты все знаешь.
Алексей молчал. Я подумала, что сейчас он повернется и уйдет. Уйдет, не сказав ни слова. И убеждать его, что сын и отец не одно и то же, бесполезно. Логика здесь бессильна…
– Ты… побудь в подъезде, – сказала я. – Через десять минут я вернусь.
И, не дожидаясь ответа, шагнула в черную пасть подъезда.
Я поднималась по лестнице. И чем выше, тем медленнее шла. Уверяла себя, что мне просто трудно идти: слабость. Но чувствовала, что дело не в этом…
А если Федор Васильевич начнет меня расспрашивать о последней встрече с Анатолием? Что я скажу тогда ему? Что его сын оказался трусом, способным на дезертирство? Нет. Это невозможно… Но я не смогу и солгать…
Наконец я подошла к так хорошо знакомой двери.
Постояла секунду и постучала.
За дверью было тихо. Я подумала, что Федор Васильевич, видимо, в своем кабинете и не слышит. Постучала громче. Никто не откликнулся.
Взялась за дверную ручку, и, к моему удивлению, дверь от первого же толчка бесшумно поддалась – она оказалась незапертой…
Стоя в темном коридоре, я громко позвала:
– Федор Васильевич!
Никто не ответил.
«Может быть, он уехал, эвакуировался?» Я знала, что после пуска Ладожской трассы эвакуация возобновилась, что каждый день город покидали сотни людей, преимущественно старики, женщины, дети.
Но если бы Федор Васильевич уехал, дверь была бы не только закрыта, но и опечатана. Таков порядок. Может быть, он просто куда-то ушел и по рассеянности забыл запереть дверь?
– Федор Васильевич! – снова крикнула я.
И снова никто не отозвался.
«Он спит, – сказала я себе, – спит на своем кожаном диване».
Я ощупью двинулась по коридору и, как мне показалось, дошла до кабинета. Опять окликнула Федора Васильевича, уже тише. И опять никакого ответа.
Мне стало жутко. Надо было зажечь свет и осмотреться, но у меня не было спичек.
Что делать? Я решила вернуться и взять спички у Алексея. И вдруг услышала его голос:
– Ты здесь, Вера?
Значит, он шел вслед за мной!
– Алеша, ты здесь?! – обрадованно сказала я. – Ничего не видно!
Он чиркнул спичкой. Вспыхнул огонек. Мы стояли у дверей столовой. Кабинет был дальше по коридору. Спичка догорела, и снова стало темно. Я услышала, как Алексей достает из коробки другую.
– Подожди, – сказала я, – береги спички. Дай руку, идем.
И я, держась за стену, двинулась к кабинету.
– Ну вот, – сказала я, нащупав дверной проем, – теперь зажигай.
Он молча зажег спичку. И тогда… тогда я увидела Федора Васильевича. В ватнике и армейской шапке-ушанке он сидел за письменным столом, опустив голову на руки.
– Федор Васильевич! – воскликнула я.
Он не шелохнулся. Я почувствовала, что меня охватывает дрожь.
– Алеша… – едва выговаривая слова, произнесла я, – вот тут… на столе коптилка, видишь?.. Зажги… Зажги скорее!
Наконец вспыхнул ровный, чадящий огонек. Алексей слегка потряс Валицкого за плечо. Потом приподнял его голову, заглянул в лицо…
– Он умер, Вера, – сказал Алексей, выпрямляясь. – Он мертв.
– Нет, нет, – крикнула я, – он же сидит! Ему просто нехорошо! Он в обмороке, надо воды, нет, камфару, надо скорее…
Я стала торопливо расстегивать сумку.
– Ему ничего не нужно, Веруня. Он умер, – повторил Алексей.
– Перестань, прекрати, дай сюда коптилку! – лихорадочно говорила я.
Приподняла голову Федора Васильевича, поднесла к его глазам коптилку, оттянула веко… Зрачок остался безжизненно-неподвижным.
Да. Он умер. Умер!..
Уже давно я жила среди живых и мертвых, каждый день вокруг умирали люди, я не могла пройти по улице и квартала, чтобы не наткнуться на лежавший на снегу труп, я уже привыкла, привыкла ко всему этому…
Но Федор Васильевич!..
– Если бы мы пришли раньше!.. – проговорила я в отчаянии. – Мы слушали музыку, потом торчали в убежище, а он здесь умирал!..
– Он уже давно умер, Вера, – покачал головой Алексей. – Много часов назад. Может быть, даже вчера.
Я знала, что Алеша ошибается. Если бы Федор Васильевич умер давно, труп окоченел бы и даже голову приподнять было бы невозможно. Нет, он умер недавно, совсем недавно!..
– Давай перенесем его на диван, – тихо сказала я.
– Отойди, я сделаю это сам.
Он поднял тело с кресла и понес к дивану.
– Осторожнее! – крикнула я, увидев, что ноги Федора Васильевича волочатся по полу.
Алеша недоуменно взглянул на меня, но ничего не сказал. Уложил тело на диван, повернулся и вопросительно посмотрел на меня, как бы спрашивая, что делать дальше.
Но я словно оцепенела. Вспомнила, как, впервые придя в этот дом, сидела вот в этом кожаном кресле, а Федор Васильевич – вот здесь, напротив… Он принял меня как родную. Он вернул меня к жизни…
А я… я, выгнав Анатолия, решила вычеркнуть из своей памяти и Федора Васильевича… Он умирал от голода и холода, один в этой мрачной, пустой квартире, а я все не решалась зайти к нему, даже ради Осьминина. Я не пришла. Убила его своим эгоизмом, своей жестокостью, отомстила сыну смертью его отца…
– Вера, что с тобой?! – донесся до меня точно издалека голос Алексея. – Успокойся. Ну что поделаешь… Такое время…
– Замолчи! – крикнула я.
– Веронька, послушай, – сказал Алексей, подходя ко мне. – Ведь он был старый и, очевидно, больной человек. Подумай, сейчас гибнет так много и молодых, которым бы жить да жить…
– Замолчи! – в исступлении крикнула я. – Какое ты имеешь право? Что тебе известно обо мне и о нем?.. Ты знаешь, что меня истоптали немцы там, в Клепиках?.. Всю, всю!.. Что я ползла домой, да, да, ползла!.. Ты знаешь, в каком состоянии подобрали меня в лесу партизаны?! Когда я добралась наконец до Ленинграда, мне жить не хотелось. А этот человек, этот старик утешил меня, заставил жить дальше, и не просто жить, а верить, верить в жизнь! Он готов был проклясть своего сына, когда узнал, что тот ушел от немцев один, бросив меня! Ты… ты не знаешь… ты ничего не знаешь!..
Никогда, никогда раньше не смогла бы я сказать все это, произнести вслух, но теперь точно разом рухнула сдерживавшая плотина, и слова вырывались откуда-то из глубины души помимо моей воли…
Алексей положил руки мне на плечи, притянул к себе.
– Бедная моя Вера! – тихо сказал он. – Я ведь ничего не знал…
Я почувствовала, что меня душат слезы. Прижалась к его груди и разрыдалась. Он не успокаивал меня, только снял с моей головы ушанку и гладил по волосам…
Наконец я немного успокоилась. Подняла голову, спросила с трудом:
– Что… мы будем теперь делать?
Он, видимо, не понял.
– Что же теперь можно сделать, Веруня? Мертвые не воскресают.
– Я не о том… Как мы… похороним его?
– Похороним? – недоуменно переспросил Алеша. – Какие могут быть похороны, когда на улицах лежат сотни, а может быть, и тысячи неубранных трупов?..
– Но не оставлять же его здесь!
– Думаю, надо сообщить управхозу…
Но шофер ответил, и даже охотно:
– Как где служит? У нас.
– У вас? Где это у вас?
– На Кировском, где же еще?
Это было для меня полной неожиданностью. Я знала, что Алексей работал на Кировском, но ведь это было давно, потом он уехал на фронт… Значит, опять на заводе? Вместе с отцом?!
– Когда же Звягинцев прибыл на завод?
– Вот этого точно не скажу, – ответил шофер.
– Но все же? Вчера? Позавчера?
– Почему вчера? Я его уже дней десять на заводе встречаю.
«Десять дней! – мысленно воскликнула я. – Десять дней в Ленинграде и до сих пор не заходил, не давал о себе знать!»
Мне стало горько и обидно. Я не отдавала себе отчета в том, что еще совсем недавно сама редко вспоминала о Звягинцеве, что единственным человеком, которого я хотела видеть, был тот, другой, о ком сейчас я не могла думать без омерзения. Теперь мне казалось, что я всегда, всегда хотела видеть только его, Алешу…
Машина сделала резкий поворот и выехала на Невский.
Главная улица Ленинграда выглядела так же, как и остальные. По тропкам, протоптанным в снегу, люди тащили санки, на которых лежали спеленатые мертвецы или стояли ведра с водой. Раскачивались, едва не касаясь сугробов, оборванные троллейбусные провода…
Машина сделала еще один поворот и, проехав три десятка метров, остановилась.
– Ну, вот и музыка ваша, приехали! – сказал шофер.
Я распахнула дверцу кабины и спрыгнула в снег. Алексей перемахнул через борт кузова.
– Двигай, Кашинцев, спасибо тебе, – крикнул он шоферу.
– А как обратно-то добираться будете?
– Доберемся, двигай!
Звякнула закрываемая изнутри дверца. Машина тронулась…
Алексей посмотрел на часы.
– Скорее, Веруша, опаздываем, – озабоченно сказал он, – уже десять минут четвертого!
И за рукав полушубка потянул меня к входу в Филармонию.
Я успела лишь мельком заметить, что напротив, у гостиницы «Европейская», стоят в ряд несколько фургонов с красными крестами, и вспомнила, что в «Европейской», кажется, размещен один из морских госпиталей.
– Алеша, милый, да здравствуй же наконец! – сказала я, Когда мы вошли в вестибюль Филармонии.
– Опаздываем, Вера, опаздываем, пошли, – ответил он, быстро шагая вперед.
«Куда опаздываем? Зачем нам сюда идти?!» – опять подумала я.
До войны я много раз бывала в Филармонии. Вместе с подругами выстаивала в очереди за билетами. Перед концертами тщательно гладила платье, чистила туфли, – публика в Филармонии была одета по-особому строго и торжественно. Все здесь было какое-то особенное, даже билетеры были особенные – важные и в то же время доброжелательно-внимательные.
Сейчас в полутемном, освещенном коптилками вестибюле было пусто, сыро и холодно. На площадке широкой лестницы стояла билетерша в шубе, в старомодной шляпке, едва видневшейся из-под повязанного сверху платка, в перчатках.
Алексей протянул ей билеты, она надорвала их и что-то тихо сказала.
– Скорей, Веруня, – обернулся ко мне Алексей, – уже начинается!..
Мы быстро прошли по маленькому фойе. Когда-то здесь толпилась публика – перед началом концертов и в антрактах. Теперь в фойе было пусто, на стенах выделялись надписи со стрелками-указателями: «В бомбоубежище».
Алексей приоткрыл одну из дверей, ведущих в зал, и сделал мне знак рукой.
Я вошла и остановилась в изумлении.
Огромные хрустальные люстры сверкали. Да, да, горело электричество. Правда, неярко, в половину или в четверть накала, но и это было чудом.
Еще больше меня поразило, что зал полон. Люди сидели в шубах, в ватниках. Было много военных.
– Идем, сейчас начнется! – прошептал Алексей.
На эстраде музыканты уже настраивали инструменты. Перед оркестром на тонком, высоком стержне был установлен микрофон.
Алексей взглянул на билеты и двинулся по проходу к передним рядам. Я едва успевала за ним.
Как назло, наши места оказались в дальнем конце ряда – пришлось пробираться туда, и люди недовольно, осуждающе глядели на нас, точно делая молчаливый выговор за опоздание.
Только мы успели сесть, как на эстраду вышел человек в ватнике и в валенках и тихим, простуженным голосом сказал:
– Товарищи! Объявленный сегодня в программе дирижер Элиасберг дирижировать оркестром не сможет. Он болен. – Сделал паузу и уже громко объявил: – Людвиг ван Бетховен. Девятая симфония. Дирижер – Миклашевский.
Оркестранты, тоже в ватниках, в валенках, ничем не отличались от людей, сидевших в зале. К удивлению своему, я заметила, что все музыканты в перчатках. «Как же они смогут играть?» – недоуменно подумала я.
– Ты слышала Девятую симфонию? – тихо спросил Алексей.
– Да, конечно, – кивнула я, – слышала, и не раз.
Промелькнула мысль, что «Ода к радости», которой заканчивается симфония, как-то неуместна в сегодняшнем Ленинграде – ведь на улицах валяются закоченевшие трупы…
Из-за кулис появился дирижер. Я не верила своим глазам: Миклашевский был во фраке!.. Это походило на видение из прошлого…
Раздались аплодисменты. Они были негромкими, приглушенными, потому что люди хлопали, не снимая варежек и перчаток. Только сейчас я почувствовала, что в зале очень холодно, пожалуй, холоднее, чем на улице.
Дирижер взмахнул своей палочкой. Скрипачи подняли смычки. И тогда я разглядела, что перчатки у музыкантов на пальцах обрезаны…
Руки дирижера взметнулись и на какое-то мгновение застыли в воздухе, как будто человек во фраке решил остановить движение времени. Потом он сделал плавный, едва заметный жест, и раздались звуки скрипок…
Я никогда не любила читать объяснения музыковедов, пытающихся толковать смысл музыки, переводить ее на язык слов. Слушая музыку, я всегда попадала под власть собственного воображения…
Сейчас мне казалось, что тихие, робкие эти звуки с трудом прорываются из какой-то мрачной бездны…
Мелодия крепла, зазвучали трубы, но тут же замолкли, и снова скрипки остались одни…
Но вот опять блеснула медь труб, включились валторны и гобои. Они точно ободряли скрипки, что-то внушали им, чего-то требовали резкими, отрывистыми голосами. И наконец умолкли…
А скрипки все продолжали звучать… К ним присоединился кларнет, потом флейта, и наконец, повинуясь резкому взмаху волшебной палочки дирижера, грянул весь оркестр…
…Я слушала как зачарованная. Я забыла обо всем, даже о сидевшем рядом Алеше. Было светло, торжественно, радостно…
Раздался рокот литавр, он слился с мощными звуками оркестра – скрипок, труб, гобоев, кларнетов, флейт. Потом все смолкло…
И снова заговорили струны – короткими, легкими, но отчетливыми фразами…
Мне казалось, что передо мной проходит вся моя жизнь.
Детство сменилось отрочеством, в призрачном свете белых ночей плыл Ленинград, устремив ввысь шпиль Адмиралтейства…
Светило солнце, его заслоняли грозовые тучи, потом небо опять становилось безоблачным, а я неслась все выше и выше на невидимых волнах музыки, и кто-то шептал мне еле слышно…
Вдруг я поняла, что это Алеша шепчет мне на ухо:
– Веронька!.. Веруня! Что с тобой? Ты плачешь?..
– Нет, нет, – боясь, чтобы прекрасный мир не пропал, не исчез, ответила я, – мне хорошо, мне очень хорошо!..
И вдруг снова услышала грозный рокот литавр… Этот зловещий нарастающий рокот опрокинул меня в недавнее прошлое… Мне показалось, что люстры погасли, что я осталась одна, одна в темноте, нет, не в зале, а там, на сеновале, в Клепиках, и это не литавры рокочут, а немецкие мотоциклы…
Наверное, я вскрикнула, потому что услышала голос Алексея:
– Веронька, не бойся, это просто неполадки с электричеством, не бойся!
Но мне все еще казалось, что надо сделать над собой усилие, заставить исчезнуть то страшное видение, и снова станет светло…
Оркестр еще минуту-другую продолжал играть – рокотали литавры, бил барабан…
Но постепенно музыка стала замирать, в последний раз всхлипнула скрипка и замолкла.
Вспыхнули зажженные керосиновые лампы. Раздался голос из репродукторов:
– Граждане! Район подвергается артиллерийскому обстрелу…
А потом тот человек, который объявлял о начале концерта, негромко сказал с невидимой уже эстрады:
– Товарищи! Мы вынуждены прекратить концерт из-за обстрела. Просим всех спуститься в бомбоубежище!
– Ну, вот и послушали музыку!.. – огорченно проговорил Алексей. – Пойдем, Вера…
Медленно двигаясь в людском потоке, мы приблизились к фонарику – свечке, вставленной в застекленную коробочку, прикрепленную над дверью.
Никто не спешил, не пытался обгонять других. Я подумала о том, что в мирное время зрители по окончании спектакля более торопливо устремлялись к выходу, чем теперь, когда им грозит смертельная опасность…
Где-то за стенами Филармонии прогрохотали разрывы. Алексей сказал успокаивающе:
– Стены тут крепкие, никакой снаряд не пробьет!
Он, видимо, думал, что мне страшно. А мне было совсем не страшно. Мне было радостно, потому что я только сейчас по-настоящему ощутила, что Алеша здесь, рядом со мной.
Наконец мы выбрались в коридор, потом вместе со всеми спустились по едва освещенной лестнице в большой подвал. Здесь рядами стояли стулья, – видимо, работники Филармонии уже не раз были вынуждены прерывать свои концерты из-за обстрелов и переводить сюда зрителей, все было подготовлено для того, чтобы разместить здесь несколько сот человек.
Алексей потянул меня в самый конец дальнего ряда, к стене, и мы уселись на свободные стулья.
– Ну, здравствуй, Веруня, – вдруг сказал он.
При мерцающем свете коптилки я вгляделась в его лицо… Алеша очень изменился, точно постарел на много лет. Раньше он казался мне моим сверстником, хотя я и знала, что он лет на шесть-семь старше меня. Теперь на лбу и возле губ у нега появились морщинки, лицо стало жестче.
– Ты все это время был на фронте? – спросила я.
– Да. По ту сторону кольца.
– А что ты делаешь на заводе?
– Помогаю укреплять обороноспособность, – подчеркивая легкой усмешкой официальность своего ответа, сказал он.
– Как папа?
– Держится, молодец. А ты как? Много работы, устаешь?
– Как все.
Еще вчера мне казалось, что нам нужно так много сказать друг другу! И потом, в машине, я только и ждала, когда мы наконец окажемся вдвоем… А сейчас разговор не клеился.
– А как тебе пришла в голову эта идея с Филармонией? – спросила я.
– А-а! – оживился Алексей. – Понимаешь, тут такая история. В партком прислали билеты. А у меня люди работают, ну, под моей командой – на оборонном строительстве… Мне Иван Максимович и дал десяток билетов – премируй, говорит, наиболее отличившихся! Я стал предлагать, люди смеются, – впрочем, смеяться они уже давно разучились, – словом, отказываются, какая, говорят, еще там музыка! Своей хватает, сирена воет, и обстрелы… Пришлось мне билеты вернуть. А Иван Максимович говорит: «Тогда сам иди»… Я и подумал, что тебе хорошо будет немного отвлечься, – добавил Алеша, как бы оправдываясь. – Тебе понравилось?
– Да, очень… жаль, что не дали дослушать.
– У нас так часто бывало на фронте. Когда затишье. Соберемся в землянке и слушаем музыку из Ленинграда. И вдруг обрывается. Значит, начался обстрел.
– А разве концерты… транслируются в эфир?
– Конечно! Ты же видела микрофон.
– Но выходит, что и немцы могут слушать?!
– Ну и пусть слушают и знают, что Ленинград жив!
– Наверное, им кажется странным… – задумчиво сказала я, – ведь Бетховен… он… немец был!
– Мы с Бетховеном не воюем. Это они против него воюют!
Алексей замолчал.
Я чувствовала, что между нами словно какая-то невидимая стена…
И вдруг с моих губ сорвалось:
– У меня мама умерла, Алеша…
Он опустил голову.
– Я знаю, Вера… От Ивана Максимовича знаю…
Мне хотелось сказать, что я одна, совсем одна… И что я очень ждала его…
Но тут же подумала: нет, это неправда. И я не имею права обманывать его. Ведь он стал мне нужен только теперь…
Надо было сказать Алеше, что с Анатолием все кончено, что он больше для меня не существует… Но я боялась показаться несчастной, жалкой…
– Обидно, что не дали дослушать музыку, – повторила я.
В эту минуту я не думала о том, что разрывы, глухие отзвуки которых доносились сюда через толстые, старинной кладки стены, уже принесли кому-то смерть… Не думала, может быть, потому, что обстрелы вошли в нашу жизнь как нечто неизбежное, неотвратимое, как смена дня ночью, лета – осенью. А может быть, потому, что я готова была сидеть под любым обстрелом, лишь бы оркестр продолжал играть, унося меня из этого жестокого, холодного мира вдаль, ввысь, к свету, к счастью…
– Ты похудела, Веруша! – сказал Алексей. Но он тут же добавил: – Нет, нет, ничего особенного, теперь в Ленинграде толстых вообще нет.
Я кивнула, благодарная ему за неуклюжую попытку успокоить меня, за опасение, чтобы я не подумала, будто выгляжу плохо…
– Я тоже, говорят, исхудал, – преувеличенно бодро продолжал он. – Приехал с Большой земли отъевшимся, а за эти недели… Ты какую карточку получаешь?
– Рабочую. Медики теперь все получают рабочую.
– А почему ты не в кадрах? – спросил Алеша. – Ведь у вас военный госпиталь?
– Да. Военный. Только сестры и фельдшерицы вольнонаемные.
Сказала и подумала: «Вольно… наемные…» – какое нелепое слово, никогда не слышала его до войны. А теперь вошло в быт.
– Впрочем, – добавила я, – говорят, что скоро переведут в кадры.
– Значит, обычная карточка, – с какой-то безнадежностью в голосе проговорил Алеша.
– Я ведь донор. Так что получаю доппаек. Словом, у меня все в порядке.
– Сдаешь кровь? – с испугом переспросил Алексей.
– Ну конечно, – улыбнулась я. – У нас все сдают, кто годится по медицинским показаниям.
Он ничего не сказал. Только дотронулся до моей руки – робко, неуверенно, точно сомневался, приятно ли это мне.
Лихорадочно стучавший метроном смолк, и через несколько секунд голос диктора объявил, что обстрел прекратился и движение по городу восстанавливается.
…Когда мы вышли на улицу, было уже темно.
Дошли до угла Невского и остановились.
Где-то гудели автомобильные сирены; я знала: это санитарные фургоны везут пострадавших от обстрела…
– Я думаю так, Веруша, – сказал Алексей, – мы дойдем до Литейного, а там поймаем машину, идущую в твой район. Только давай быстро!
– Зачем? Обстрел кончился, – сказала я.
– Да, но в любую минуту может снова начаться, ты же знаешь. Ну пойдем же.
Но я не двигалась с места.
– В чем дело, Веруша? – встревоженно спросил Алексей. – Тебе нехорошо?
– Нет, нет, все в порядке… – Меня вдруг пронзила мысль о том, что в десяти минутах ходьбы отсюда живет Федор Васильевич Валицкий… – Давай попрощаемся, Алеша, – сказала я.
– Что?! – удивился он. – Как попрощаемся? Тебе же на Выборгскую! Мы дойдем до Литейного…
– Мне еще нужно зайти здесь в одно место, – сказала я.
– Но ты одна не сумеешь потом остановить машину!
Я про себя усмехнулась его мужской самоуверенности.
– Вот что остановит, – приподняла я свою сумку с красным крестом.
– Но я хочу тебя хоть немного проводить! В кои веки встретились… – Алексей не смотрел на меня. Он глядел куда-то себе под ноги, в снег. – Тебе никуда не надо заходить. Ты придумала… Просто хочешь, чтобы я ушел…
– Нет, Алеша, нет!
– Но куда тебе нужно идти?
– Это здесь, совсем недалеко.
– Тогда я могу пойти с тобой!
Он? Со мной? К Валицкому? Нет, я не могла вести его туда, Пусть не к сыну, к отцу, все равно. Он не знал Осьминина, ради которого я должна была пойти к Федору Васильевичу. А имя Валицкого говорило ему слишком много…
Мы по-прежнему стояли на углу Невского. Неподалеку чернело длинное, приземистое здание Гостиного двора. После пожара его покрывала копоть, большие провалы витрин были даже не заколочены фанерой. В нескольких метрах от нас лежало два трупа. Один – у стены дома, другой – прямо посредине покрытого снегом тротуара, рядом с протоптанной тропинкой. Очевидно, человек шел куда-то и упал…
– Я должна зайти по служебным делам. Ну… к больному.
– Я пойду с тобой.
– Нет!
Он удивленно посмотрел на меня:
– Почему? У меня есть время. Если бы не обстрел, концерт закончился бы позже… Но… что это за больной, к которому тебе вдруг понадобилось зайти?
Я молчала.
– Идем! – нетерпеливо сказал Алексей. – Не будем терять времени! Куда идти? Направо? Налево?
– Направо, – сказала я, – на Мойку.
Он шел впереди, я за ним, тропинка была слишком узкой для двоих.
Я думала: что сказать ему? Объяснить все как есть или просто попросить подождать меня у подъезда?
Но если сказать… Тогда надо говорить обо всем… Начиная с той кошмарной ночи в Клепиках. И о том утре, когда я бросила мешок с продуктами вслед уходившему из моей комнаты Анатолию.
Но как обо всем этом расскажешь?.. Где взять на это силы?
Я могла бы сказать Алеше только одно: «Ты мне нужен. Только ты». Но между нами столько времени не было ничего, кроме дружбы…
Почему же теперь мне все представляется иным? Потому что исчез, сгинул всегда заслонявший в моих глазах Алешу Анатолий? Потому, что я одинока?..
Но, может быть, это эгоизм? Может быть, мне нужен не сам по себе Алеша, а только защита, опора, только уверенность, что я не одна?..
Мы подошли к набережной Мойки.
– Куда? – спросил Алексей.
– Через мост. И направо.
И вот мы у дома. У того дома!
Я посмотрела на узкую замерзшую Мойку. На ледяной поверхности чернели пятна прорубей, – видимо, днем оттуда черпали воду.
Меня вдруг охватило такое чувство, будто через секунду я должна броситься в одну из этих прорубей. В черную ледяную воду. И не сделать этого я не могу…
– Алеша, – преувеличенно громко сказала я, – здесь живет Валицкий.
– Кто?!
– Нет, нет, не он, его отец… Мне нужно к нему зайти… Дело в том, что Осьминин, начальник нашего госпиталя, – его старый знакомый. Об этом я узнала только недавно… Осьминин очень плох, он умирает от дистрофии. Я хочу уговорить Валицкого переехать к нему… Ну вот, теперь ты все знаешь.
Алексей молчал. Я подумала, что сейчас он повернется и уйдет. Уйдет, не сказав ни слова. И убеждать его, что сын и отец не одно и то же, бесполезно. Логика здесь бессильна…
– Ты… побудь в подъезде, – сказала я. – Через десять минут я вернусь.
И, не дожидаясь ответа, шагнула в черную пасть подъезда.
Я поднималась по лестнице. И чем выше, тем медленнее шла. Уверяла себя, что мне просто трудно идти: слабость. Но чувствовала, что дело не в этом…
А если Федор Васильевич начнет меня расспрашивать о последней встрече с Анатолием? Что я скажу тогда ему? Что его сын оказался трусом, способным на дезертирство? Нет. Это невозможно… Но я не смогу и солгать…
Наконец я подошла к так хорошо знакомой двери.
Постояла секунду и постучала.
За дверью было тихо. Я подумала, что Федор Васильевич, видимо, в своем кабинете и не слышит. Постучала громче. Никто не откликнулся.
Взялась за дверную ручку, и, к моему удивлению, дверь от первого же толчка бесшумно поддалась – она оказалась незапертой…
Стоя в темном коридоре, я громко позвала:
– Федор Васильевич!
Никто не ответил.
«Может быть, он уехал, эвакуировался?» Я знала, что после пуска Ладожской трассы эвакуация возобновилась, что каждый день город покидали сотни людей, преимущественно старики, женщины, дети.
Но если бы Федор Васильевич уехал, дверь была бы не только закрыта, но и опечатана. Таков порядок. Может быть, он просто куда-то ушел и по рассеянности забыл запереть дверь?
– Федор Васильевич! – снова крикнула я.
И снова никто не отозвался.
«Он спит, – сказала я себе, – спит на своем кожаном диване».
Я ощупью двинулась по коридору и, как мне показалось, дошла до кабинета. Опять окликнула Федора Васильевича, уже тише. И опять никакого ответа.
Мне стало жутко. Надо было зажечь свет и осмотреться, но у меня не было спичек.
Что делать? Я решила вернуться и взять спички у Алексея. И вдруг услышала его голос:
– Ты здесь, Вера?
Значит, он шел вслед за мной!
– Алеша, ты здесь?! – обрадованно сказала я. – Ничего не видно!
Он чиркнул спичкой. Вспыхнул огонек. Мы стояли у дверей столовой. Кабинет был дальше по коридору. Спичка догорела, и снова стало темно. Я услышала, как Алексей достает из коробки другую.
– Подожди, – сказала я, – береги спички. Дай руку, идем.
И я, держась за стену, двинулась к кабинету.
– Ну вот, – сказала я, нащупав дверной проем, – теперь зажигай.
Он молча зажег спичку. И тогда… тогда я увидела Федора Васильевича. В ватнике и армейской шапке-ушанке он сидел за письменным столом, опустив голову на руки.
– Федор Васильевич! – воскликнула я.
Он не шелохнулся. Я почувствовала, что меня охватывает дрожь.
– Алеша… – едва выговаривая слова, произнесла я, – вот тут… на столе коптилка, видишь?.. Зажги… Зажги скорее!
Наконец вспыхнул ровный, чадящий огонек. Алексей слегка потряс Валицкого за плечо. Потом приподнял его голову, заглянул в лицо…
– Он умер, Вера, – сказал Алексей, выпрямляясь. – Он мертв.
– Нет, нет, – крикнула я, – он же сидит! Ему просто нехорошо! Он в обмороке, надо воды, нет, камфару, надо скорее…
Я стала торопливо расстегивать сумку.
– Ему ничего не нужно, Веруня. Он умер, – повторил Алексей.
– Перестань, прекрати, дай сюда коптилку! – лихорадочно говорила я.
Приподняла голову Федора Васильевича, поднесла к его глазам коптилку, оттянула веко… Зрачок остался безжизненно-неподвижным.
Да. Он умер. Умер!..
Уже давно я жила среди живых и мертвых, каждый день вокруг умирали люди, я не могла пройти по улице и квартала, чтобы не наткнуться на лежавший на снегу труп, я уже привыкла, привыкла ко всему этому…
Но Федор Васильевич!..
– Если бы мы пришли раньше!.. – проговорила я в отчаянии. – Мы слушали музыку, потом торчали в убежище, а он здесь умирал!..
– Он уже давно умер, Вера, – покачал головой Алексей. – Много часов назад. Может быть, даже вчера.
Я знала, что Алеша ошибается. Если бы Федор Васильевич умер давно, труп окоченел бы и даже голову приподнять было бы невозможно. Нет, он умер недавно, совсем недавно!..
– Давай перенесем его на диван, – тихо сказала я.
– Отойди, я сделаю это сам.
Он поднял тело с кресла и понес к дивану.
– Осторожнее! – крикнула я, увидев, что ноги Федора Васильевича волочатся по полу.
Алеша недоуменно взглянул на меня, но ничего не сказал. Уложил тело на диван, повернулся и вопросительно посмотрел на меня, как бы спрашивая, что делать дальше.
Но я словно оцепенела. Вспомнила, как, впервые придя в этот дом, сидела вот в этом кожаном кресле, а Федор Васильевич – вот здесь, напротив… Он принял меня как родную. Он вернул меня к жизни…
А я… я, выгнав Анатолия, решила вычеркнуть из своей памяти и Федора Васильевича… Он умирал от голода и холода, один в этой мрачной, пустой квартире, а я все не решалась зайти к нему, даже ради Осьминина. Я не пришла. Убила его своим эгоизмом, своей жестокостью, отомстила сыну смертью его отца…
– Вера, что с тобой?! – донесся до меня точно издалека голос Алексея. – Успокойся. Ну что поделаешь… Такое время…
– Замолчи! – крикнула я.
– Веронька, послушай, – сказал Алексей, подходя ко мне. – Ведь он был старый и, очевидно, больной человек. Подумай, сейчас гибнет так много и молодых, которым бы жить да жить…
– Замолчи! – в исступлении крикнула я. – Какое ты имеешь право? Что тебе известно обо мне и о нем?.. Ты знаешь, что меня истоптали немцы там, в Клепиках?.. Всю, всю!.. Что я ползла домой, да, да, ползла!.. Ты знаешь, в каком состоянии подобрали меня в лесу партизаны?! Когда я добралась наконец до Ленинграда, мне жить не хотелось. А этот человек, этот старик утешил меня, заставил жить дальше, и не просто жить, а верить, верить в жизнь! Он готов был проклясть своего сына, когда узнал, что тот ушел от немцев один, бросив меня! Ты… ты не знаешь… ты ничего не знаешь!..
Никогда, никогда раньше не смогла бы я сказать все это, произнести вслух, но теперь точно разом рухнула сдерживавшая плотина, и слова вырывались откуда-то из глубины души помимо моей воли…
Алексей положил руки мне на плечи, притянул к себе.
– Бедная моя Вера! – тихо сказал он. – Я ведь ничего не знал…
Я почувствовала, что меня душат слезы. Прижалась к его груди и разрыдалась. Он не успокаивал меня, только снял с моей головы ушанку и гладил по волосам…
Наконец я немного успокоилась. Подняла голову, спросила с трудом:
– Что… мы будем теперь делать?
Он, видимо, не понял.
– Что же теперь можно сделать, Веруня? Мертвые не воскресают.
– Я не о том… Как мы… похороним его?
– Похороним? – недоуменно переспросил Алеша. – Какие могут быть похороны, когда на улицах лежат сотни, а может быть, и тысячи неубранных трупов?..
– Но не оставлять же его здесь!
– Думаю, надо сообщить управхозу…