– Ночевать останешься?
   – Что?!
   – До утра, говорю, пробудешь?
   Пастухов спрашивал об этом как о чем-то само собой разумеющемся.
   – Нет, – ответил Звягинцев, не глядя на Пастухова, – неудобно.
   – Почему? – удивился Пастухов. – Какое неудобство с женой ночь провести? Словом, я разрешаю. Своей комиссарской властью.
   – Мало тут твоей власти, старший политрук, – сказал Звягинцев. – Обманул я тебя: не жена мне Вера. Пока еще не жена.
   – Будто я не знаю, что обманул, – усмехнулся Пастухов.
   – Так зачем же ты?..
   – Зачем, зачем!.. Тебя знаю. И ее. С меня достаточно. Ну, иди.
 
   …Звягинцев пробыл у нее до глубокой ночи.
   Они говорили не о себе, не о своем будущем. Так же как и там, у Пастухова, разговор здесь начался с воспоминаний. И в прошлом они как бы искали друг друга.
   Вспоминали о вечеринке, которую устроил Павел Максимович Королев после окончания финской войны. Там Звягинцев в первый раз встретился с Верой. Долго спорили о том, кто с кем танцевал на той вечеринке. Потом шаг за шагом восстанавливали путь с Литейного за Нарвскую, вернее, тот отрезок пути, который шли пешком, выскочив из автобуса… Вспоминали, как сидели ночью в сквере, когда Звягинцев впервые дотронулся до Вериной руки, а потом положил свою широкую ладонь на ее маленькие пальцы, вроде бы грел их, хотя было совсем не холодно – приближалась весна. Но Вера не убрала свою руку, сделала вид, что не замечает прикосновения Звягинцева, занятая своими мыслями…
   Дальше их воспоминаниям мешала война. Как бы заранее условившись, они избегали касаться войны, будто ее и не было. Но она была рядом – дрожала в пламени коптилки, теплилась в остывающей железной печке, веяла холодом от промерзших за зиму каменных стен. Война словно растворилась в самом воздухе каморки, в которой они старались хоть на мгновение согреться воспоминаниями.
   И в конце концов она властно вторглась в их разговор.
   Звягинцев увидел на тумбочке толстую тетрадь, спросил, не со школьных ли времен сохранилась она у Веры. И услышал в ответ, что это дневник – история болезни начальника госпиталя Осьминина, которую он сам диктовал Вере до вчерашнего дня.
   Вера раскрыла тетрадь, поднесла ее ближе к коптилке и прочла последнюю запись:
   «Никаких желаний. Все хорошо. И очень легко».
   Прочла и сказала, еле сдерживая слезы:
   – Ночью он умер.
   Звягинцев спросил, зачем Осьминин диктовал все это, и Вера объяснила: записи должны быть отправлены в клиническую больницу имени Эрисмана. Он распорядился о том задолго до смерти.
   Потом Вера вытащила вдруг из-под кровати чемоданчик, открыла его и достала рисунок. Звягинцев не сразу догадался, что это один из тех двух рисунков, которые она взяла в его присутствии с письменного стола Валицкого. Протянув сейчас этот рисунок Звягинцеву, Вера сказала:
   – Возьми его, Алеша, и отправь в Смольный. У меня нет никакой оказии, а почта… Сам знаешь, что теперь с нашей почтой. Отправь, всякое может случиться.
   Он встревоженно посмотрел на нее: что Вера имеет в виду? Обстрел?!
   Она успокоила его. Сказала со слабой улыбкой:
   – Нет, нет, со мной-то ничего не случится. Я выживу. Я дала себе слово выжить. А листок отправь. Ты знаешь этого Васнецова?
   – Да. Встречался до войны. И во время войны тоже.
   – Тогда напиши ему, что Федор Васильевич умер. Наверное, они были знакомы, раз он сделал такую надпись.
   – Хорошо, – сказал Звягинцев и положил рисунок в свой планшет, тут же спросив: – А где второй?
   – Он у меня, – ответила Вера.
   – Дай его мне. Подари!
   – Зачем?
   – Там ты. На нем твое лицо, – убежденно сказал Звягинцев. – У меня никогда не было твоей фотографии… Мы редко видимся. А так ты будешь со мной. Всегда.
   Если бы Звягинцева попросили пересказать, о чем они говорили в ту ночь еще, он бы не смог. Помнил только, что, выходя незадолго до рассвета из госпиталя, испытывал такое счастье, какого не представлял себе ни в мирное время, ни тем более в страшные месяцы войны.
   Он знал только одно: ничто и никто не в силах разлучить его с Верой – ни люди, ни война.
   Но он ошибся.
   Было так.
   Над Ленинградом сияло весеннее солнце. Десятки тысяч людей вышли на улицы – с лопатами, кирками и ломами.
   Работа радостная и вместе с тем страшная. Страшная потому, что под снегом и льдом были похоронены не только тротуары и мостовые, но и те, кого смерть застала на улице.
   Однако, кроша лед, люди подсознательно считали, что они разбивают оковы проклятой блокады.
   Почти три недели – с 27 марта по 17 апреля – продолжался этот штурм заледенелых сугробов, цепко державших город в своих холодных объятиях около пяти месяцев.
   И вот настал день, когда на улице Стачек зазвенел первый трамвай. Вожатый звонил почти непрерывно, хотя на рельсах никого не было. Люди стояли на тротуарах, встречая и провожая красный вагон улыбками. Казалось, что он вернулся из того светлого, солнечного мира, с которым они расстались так давно…
   С первым же трамваем Звягинцев отправился на Выборгскую. Радость предстоящей встречи с Верой переполняла его. Он представлял себе, как они выйдут из госпиталя и погуляют вместе по влажному, еще не высохшему от недавних сугробов блестящему тротуару. Это представлялось ему высшей наградой за все выпавшие на их долю испытания.
   На трамвае он, разумеется, не доехал до госпиталя. Трамваи ходили еще по укороченным маршрутам и далеко на по всем улицам. Большую часть пути Звягинцев проделал опять-таки на попутных машинах и пешком. Идти по чистым, похожим на довоенные улицам уже само по себе было счастьем.
   Все ближе и ближе подходил Звягинцев к тому переулку, где располагался госпиталь. Предстояло сделать еще один поворот. И тут он почувствовал, как у него сжалось сердце. Звягинцев еще не понимал причины внезапно охватившей его тревоги, может быть, она появилась вместе с запахом гари и разбитого в щебенку кирпича, словом, с тем самым запахом, который сопутствует разрушению и смерти.
   Теперь Звягинцев уже не шел, а бежал… Бежал, сам того не замечая, охваченный страшным предчувствием…
   Наконец он увидел то, чего не сможет забыть никогда: на месте госпиталя громоздились бесформенные развалины. Над развалинами вились дымки, и легкий весенний ветер срывал с кирпичной щебенки кроваво-красную пыль.
   Развалины были оцеплены дружинниками МПВО. В перепачканных известкой ватниках они молча стояли на расстоянии двух-трех метров один от другого.
   Сам не сознавая зачем, Звягинцев бросился туда, к развалинам, но цепочка дружинников сомкнулась, преграждая ему путь.
   – Туда, товарищ майор, нельзя! – крикнул один из дружинников, молодой белесый парень в сдвинутой на затылок ушанке, которую пора бы уже сменить на кепку.
   – Отставить! – истошно выкрикнул Звягинцев и, не отдавая себе отчета в том, что делает, схватил дружинника за плечи с намерением отшвырнуть его в сторону.
   Но Звягинцева уже держали крепко со всех сторон.
   – Товарищ майор, опомнитесь! – укоризненно произнес тот, белесый, освобождаясь от его рук. – Вы же военный человек! Дисциплину должны поддерживать!
   Звягинцев безвольно опустил руки, несколько мгновений бессмысленно смотрел на гигантскую дымящуюся груду щебенки, освещенную веселым солнцем. Наконец он спросил:
   – Когда?
   – Вчера вечером, – ответили ему. – Две бомбы положил здесь, одну за другой.
   – А люди, люди?! – опять закричал неистово Звягинцев.
   – Что ж люди… – ответил ему все тот же белесый. – Всю ночь разгребали. Только мало живых-то… Тут ведь госпиталь был, раненые в постелях лежали…
   Звягинцев снова рванулся вперед, и снова его ухватили несколько рук.
   – Товарищ майор! – на этот раз уже строго обратился к нему дружинник. – Приказ есть никого не допускать. Там мина может быть замедленная…
   – Какая мина, что вы чушь городите! – остервенело крикнул Звягинцев. – Сами же говорите, авиабомбы!
   – Ну, может, бомбы какие – неразорвавшиеся. Он ведь в мины бросает… Словом, приказано оцепить и никого не допускать.
   Этих слов Звягинцев даже не расслышал. Ноги его сами приросли к земле, и все тело будто одеревенело. Только рассудок еще работал лихорадочно. Он думал:
   «Был вечер… Значит, она уже вернулась к себе из палат. Туда, на четвертый этаж. В ту маленькую комнату. Потом услышала грохот… А может быть, и ничего не услышала… Спаслись, вероятнее всего, те, кто находился внизу, на первом этаже… Хотя вряд ли и они спаслись. Две полутонных бомбы! Тысяча килограммов взрывчатки – по одной цели, по одному дому! Правда, дом был большой, крепкий. Но две бомбы по одной цели…»
   Не слыша своего голоса, спросил:
   – Куда повезли живых?
   – Да кто ж их знает, товарищ майор? – прозвучало в ответ. – Тут «Скорая» со всего города съехалась. По госпиталям, конечно, развезли. Только мало живых-то!
   – А может быть… там остались? – спросил Звягинцев, косясь на развалины.
   – Если кто и остался, так теперь ему все одно… могила братская…
   Лихорадочные мысли Звягинцева заспешили в ином направлении. «Выяснить, немедленно выяснить, числится ли Вера в живых. Где-то должен быть учет всех, кого развезли по госпиталям… Где? У кого? Кто этим ведает?..»
   Звягинцев вспомнил о Суровцеве… Нет, он не хочет сейчас видеть его. Незачем. Суровцев возит мертвых, только мертвых…
   Решение пришло внезапно: Королев! Павел Максимович Королев. Из штаба фронта ему легче всего навести справки. Связаться с Санитарным управлением, с горздравотделом… Словом, он найдет пути, ведь Вера его племянница.
   – Тут есть где-нибудь телефон? – спросил Звягинцев дружинника.
   – Не знаю, – ответил тот и, подумав, добавил: – В районном штабе МПВО, конечно, есть.
   – Где штаб?
   Ему сказали адрес.
   С большим трудом он дозвонился оттуда до Смольного и, пользуясь старыми связями, выяснил, что полковник Королев три дня назад уехал на Волховский фронт, а когда вернется, точно неизвестно…
   Звягинцев вышел из штаба МПВО. Весенний день был еще в разгаре. Светило солнце. Откуда-то доносился веселый шум трамвая. На лицах прохожих сияли улыбки. Но Звягинцев ничего этого не замечал. Он был слеп и глух, шел без цели и без мыслей.
   Потом сообразил, что идет не в ту сторону. Повернул обратно. И вдруг подумал об Иване Максимовиче Королеве. Что он скажет ему? Объявит, что дочь похоронена под развалинами?..
   Звягинцев резко оборвал себя: «Не смей! Не только говорить отцу, а думать так не смей! Она жива. Ее спасли. Она где-то в госпитале. Все это выяснится не сегодня, так завтра…»
   И опять его охватила жажда немедленных действий. Узнав у прохожей девушки с медицинской сумкой через плечо, где находится горздравотдел, потратил еще час, прежде чем добрался до этого учреждения. Однако результаты оказались ничтожными. Там сказали ему, что уточнение фамилий погибших и раненых займет несколько дней – канцелярия-то госпиталя разбита, все бумаги сгорели.
   – А кого вы, собственно, ищете? – спросила женщина, у которой Звягинцев наводил справки.
   – Жену, – ответил он не раздумывая. – Только она носит свою фамилию: Королева. Вера Ивановна Королева. – Помолчал и добавил: – А еще Пастухова ищу. Он был комиссаром госпиталя. Хочу знать, что с ним.
   Женщина записала что-то в лежавшую перед ней толстую тетрадь, такую же точно, как та, с историей болезни Осьминина, оторвала лоскуток от настольного календаря и, черкнув на нем номер телефона, подала Звягинцеву:
   – Можете позвонить. Моя фамилия Самошина…
 
   – …Что с вами, майор? – спросил Говоров, когда Звягинцев опустил руку. – Ну-ка, давайте отойдем. – И сделал несколько шагов в сторону, подальше от ожидавших его людей.
   Звягинцеву показалось, что выражение угрюмости и замкнутости, не сходившее все это время с лица генерала, исчезло. Его серые глаза, пристально глядевшие из-под резко очерченных бровей, тоже приобрели сейчас иное выражение.
   – Простите, товарищ командующий, – тихо проговорил Звягинцев, опять поднося ладонь к козырьку. – Какие будут указания?
   – Подождите с этим, – спокойно сказал Говоров. – И опустите руку. Меня удовлетворила ваша работа, но мне не нравится ваш вид и ваш голос. Что у вас такое произошло?.. Вы ленинградец?
   – Так точно.
   – Есть семья, родители?
   – Родители есть, но они далеко.
   – Женаты?
   – Нет.
   Говоров задавал свои вопросы сухо и деловито, как будто разговор имел чисто служебный характер. Только глаза его, совсем недавно такие строгие и неприветливые, теперь светились участием и заинтересованностью к судьбе впервые встреченного им майора. И Звягинцев почувствовал, что не в силах больше молчать.
   – Погибла девушка, которую я любил, – сказал он так, будто разговор шел с очень близким ему человеком.
   – Где? И при каких обстоятельствах?
   – Здесь. В Ленинграде. При бомбежке… Она служила в госпитале.
   Говоров помолчал и ответил, не меняя тона:
   – Я знаю только одно лекарство от душевных ран – работа! Вам известно другое?
   – Я… не могу забыть случившегося и за работой, – тихо ответил Звягинцев.
   – Забывать не надо. Другие, думаете, забыли? Или у вас на страдания больше, чем у других, прав?
   – Я понял вас, товарищ командующий, – сказал после недолгой паузы Звягинцев, потому что надо было как-то ответить.
   Говоров снова пристально поглядел на него и повторил:
   – Ра-бота!.. Враг обязательно будет наступать. Надо готовиться.
   Лицо командующего приняло сосредоточенное выражение, точно он старался припомнить что-то. И, вроде бы припомнив, спросил:
   – Вы… тот самый Звягинцев, который служил у Федюнинского?
   – Так точно, – ответил Звягинцев.
   – Хорошо, – сказал Говоров, первым приложил ладонь к козырьку фуражки, повернулся и быстрым шагом направился к машине.
 
   Через два дня Звягинцева вызвали в Управление ВОГа и сообщили, что ему присвоено звание подполковника – очевидно, посланное Федюнинским представление дошло до Говорова и именно о нем вспоминал командующий там, на заводе. Одновременно Звягинцеву было объявлено, что ему предстоит работать на строительстве новых оборонительных сооружений. На этот раз в центре города.

12

   Весеннее солнце 1942 года ярким светом озарило поля сражений – огромное пространство в сто пятьдесят тысяч квадратных километров, где только что отгремели кровопролитные зимние битвы, в которых одни лишь сухопутные войска Германии потеряли четыреста тысяч человек.
   Трупы немецких солдат и офицеров, сбитые самолеты, обгоревшие танки, искореженные орудия чернели на обнажившейся из-под снега земле.
   О, если бы здесь пролилась только вражеская кровь, была разбита только вражеская военная техника!
   Нет, десятки тысяч советских людей – бойцов, командиров, партизан – тоже полегли на этой родной для них земле, во имя освобождения которой от врага они и отдали свои жизни. Врезались в землю и советские самолеты, горели и советские танки, превращались в лом, в железное месиво и советские артиллерийские орудия.
   Но не было такой цены, которую наши люди считали бы слишком высокой, когда решалась судьба их Родины, их государства, их социального строя.
   Уже целиком были очищены от врага Московская, Тульская и Рязанская области, вновь стали советскими многие районы Ленинградской, Калининской, Смоленской, Орловской, Курской, Харьковской и Донецкой областей, Керченский полуостров.
   Как действовать дальше, чтобы добиться максимального успеха? Этот вопрос стоял перед Ставкой Верховного главнокомандования, и в первую очередь перед Сталиным.
   Теперь он еще более уверенно смотрел в будущее. Свыше пяти миллионов человек находились в действующей армии. К маю 1942 года она располагала почти сорока пятью тысячами орудий и минометов, почти четырьмя тысячами танков и более чем двумя тысячами боевых самолетов. Была создана авиация дальнего действия. Началось формирование воздушных армий.
   Не только эта обретенная нечеловеческими усилиями всего советского народа военная мощь вселяла уверенность в душу Сталина. Не менее важным для него было и другое. Ощущение, что он оказался прав, утверждая, что непобедимость немецкой армии является мифом и что рано или поздно Красная Армия докажет это на деле.
   Не возродилось ли у Сталина благодаря успехам зимнего контрнаступления ощущение, что он, несмотря ни на что, видит лучше всех и дальше всех?
   Об этом сейчас судить трудно. Известно лишь, что, когда Генеральный штаб доложил Сталину план военных действий на весенне-летние месяцы, главный упор в котором делался на стратегическую оборону, Верховный внес в него коррективы.
   Он предложил положить в основу плана сочетание обороны с активными наступательными действиями, в частности под Ленинградом, в районе Демянска, на Смоленском и Льговско-Курском направлениях, а также в районе Харькова и в Крыму.
   Внося в план эти изменения, Сталин исходил из желаемого, не до конца учитывая реальные возможности Красной Армии в данный момент.
   Но Гитлер после разгрома под Москвой предпринял экстренные меры: тридцать девять дивизий и шесть бригад были переброшены в течение зимы на Восточный фронт с фронта Западного; в Германии была проведена тотальная мобилизация, что дало возможность послать на советско-германский фронт еще почти восемьсот тысяч человек.
   К маю 1942 года Германия и ее союзники имели на Восточном фронте почти шесть с четвертью миллионов солдат и офицеров, свыше сорока пяти тысяч орудий и минометов, свыше четырех тысяч танков и штурмовых орудий и более четырех тысяч боевых самолетов.
   Могла ли Красная Армия в этих условиях быть одинаково сильна на всех направлениях?..
   Сталин исходил из того, что немцы вновь попытаются овладеть Москвой. Отсюда он делал вывод: необходимо всемерно укрепить Западный и Брянский фронты.
   Но, укрепляя их, невозможно было не ослабить Юго-Западный и Южный фронты. И тем не менее Сталин планировал именно там – на юге и юго-западе – начать наступление.
   В стремлении вести активные боевые действия повсюду заключалась уязвимость принятого Сталиным решения.
   И это оказалось тем более опасным, что Гитлер, вопреки ожиданиям Сталина, в это время не собирался наносить удар на Центральном направлении.
   Его план был совершенно иным…
 
   Этот план созревал медленно.
   Когда в декабре 1941 года Гитлер объявил, что принимает на себя верховное командование сухопутными войсками, это было жестом отчаяния.
   В сущности, верховным главнокомандующим вермахта он был и раньше. Теперь же он решил подчеркнуть, что отныне будет непосредственно руководить своими солдатами, офицерами и генералами. Ему казалось, что это известие вольет в отступающие под натиском Красной Армии войска свежие силы. Посылая после разговора с Гудерианом телеграмму войскам с требованием прекратить отступление, кардинально изменить ситуацию, он мечтал, что уже через несколько дней сможет отдать новый приказ, в котором выразит благодарность солдатам и офицерам за то, что они не только сорвали контрнаступление противника, но и снова продвинулись к Москве.
   Но ничего подобного не произошло. Следующий приказ, который пришлось подписать Гитлеру, был приказом об отступлении.
   …Когда Гальдер принес проект этого приказа на подпись, был уже поздний вечер. Страдающий бессонницей Гитлер, как всегда, старался продлить «вечерний чай» до бесконечности. Он точно не замечал, что и его адъютанты, и Йодль, и Кейтель, и даже Гиммлер едва сдерживают зевоту.
   С тех пор как на Гитлера обрушились поражения, он подсознательно стремился ни при каких условиях не менять своего распорядка дня, точнее, суток. Под натиском советских войск отползали, оставляя кровавый след на снегу, солдаты, еще совсем недавно собиравшиеся пройти церемониальным маршем по Красной площади. Но ни стоны этих солдат, ни грохот советских орудий не доносились сюда, в Растенбургский лес. Здесь все было как прежде.
   Рабочий день Гитлера начинался с чтения очередного доклада штаба Люфтваффе. Потом приезжал из своего расположенного неподалеку «командного пункта» Геринг, приезжал, чтобы рассказать об очередных подвигах летчиков. В этих рассказах, как правило, не упоминались ни сбитые немецкие самолеты, ни рейды советской авиации.
   Иногда Геринг делал фюреру подарок – привозил фотоснимки разбитых немецкой авиацией городов. Особенно любил Гитлер рассматривать снятый с воздуха блокадный Ленинград. На снимках было видно, что город завален сугробами снега, на снегу чернели точки, Гитлер знал, что это трупы, трупы жителей, умерших от голода. Эти фотоснимки были фюреру дороже, чем шедевры живописи, украшавшие стены Бергхофа или новой имперской канцелярии…
   Потом появлялся Йодль, чтобы коротко информировать фюрера о ходе военных действий на фронтах за истекшие сутки.
   Затем приходил Гальдер с докладом уже специально по Восточному фронту.
   А в полдень, как обычно, начиналось оперативное совещание.
   Сначала обсуждалось положение на Восточном фронте. Карта – три или четыре склеенных листа, каждый в полтора квадратных метра – расстилалась на столе. Гитлер требовал, чтобы эти карты были крупномасштабными. Не потому, что он был близорук. На крупномасштабных картах можно было отмечать не только куда отошли дивизии, но и куда продвинулись отдельные подразделения или даже разведывательные группы, Таким образом создавалась иллюзия равновесия.
   Пояснения давал Гальдер. В ходе его доклада карту медленно передвигали с тем, чтобы перед глазами Гитлера находился тот участок фронта, о котором шла речь.
   Время от времени Гитлер прерывал Гальдера. Водя пальцем по карте, указывал, куда следует переместить те или иные дивизии или даже полки, отдавал распоряжения о снятии или назначении командиров. Это была странная, очевидная в своем бесплодии игра фюрера в бога войны.
   Присутствующие охотно поддерживали эту игру, понимая, что другого выхода нет. Кейтель, Гальдер, Йодль ловили каждое слово, каждое движение указательного пальца фюрера, чтобы немедленно отразить их на карте…
   Далеко на востоке советские войска громили ударную группировку вермахта, отбрасывая ее все дальше от Москвы. А здесь, в «Вольфшанце», верховный главнокомандующий вооруженными силами Германии величественно имитировал полководческую деятельность…
   Так протекал день фюрера. А вечером начиналось традиционное чаепитие, чтобы закончиться далеко за полночь… Но на этот раз чаепитие прервалось раньше обычного. Появившийся в гостиной Гальдер почтительно, но твердо попросил у, фюрера личной аудиенции.
   Гитлер шел в свой кабинет неохотно. Он знал, чего хочет от него начальник генерального штаба. Несколько раз Гитлер уже отмахивался от настойчивых просьб Гальдера подписать соответствующий приказ. В глубине души фюрер ждал, что положение на Центральном фронте чудесным образом изменится, и тогда… тогда ему не надо будет подсказывать, какой приказ следует издать…
   Но положение не менялось. И наступил день, когда после оперативного совещания Гальдер сказал Гитлеру, что ждать больше нельзя…
   Войдя в кабинет, Гитлер сел за стол, зажег лампу и обреченно сказал:
   – Давайте.
   Гальдер открыл свою папку и, положив на стол листок с отпечатанным на специальной машинке большими буквами текстом, отошел в полумрак, к стене.
   Гитлер невидяще взглянул на листок и повернулся к Гальдеру:
   – Читайте сами. Я буду слушать.
   Тот поспешно шагнул обратно, взял приказ и, слегка наклонясь к настольной лампе, прочел:
   – «В связи с тем, что не удалось ликвидировать разрывы, возникшие севернее Медыни и западнее Ржева, приказываю фронт 4-й армии, 4-й танковой армии и 3-й танковой армии отвести…»
   – Нет! – ударив ладонями по столу, вскричал Гитлер.
   – «…отвести, – точно не слыша фюрера, продолжал Гальдер, – к линии восточное Юхнова – восточное Гжатска – восточнее Зубцова – севернее Ржева…»
   – Нет! – снова воскликнул Гитлер и вскочил. – Это гнусный, пораженческий приказ, Гальдер!
   – Каким бы вы, мой фюрер, хотели бы видеть его? – нарочито тихим голосом спросил Гальдер.
   – Высечь войска, высечь! – крикнул Гитлер. – Сказать, что они оказались недостойными своего фюрера! Назвать по именам командующих ими генералов-трусов, плюнуть им в рожи! А это!.. Кто водил вашей рукой, Гальдер, когда вы писали это?!
   – Мой фюрер, – по-прежнему не повышая голоса, ответил Гальдер, – моей рукой водила действительность. Я исходил из реально сложившейся обстановки. Войска фактически уже отошли на перечисленные рубежи. Что лучше, мой фюрер, – считать, что они сделали это самовольно, под натиском русских, или исполняя ваш приказ?
   Гитлер закрыл лицо ладонями. Вид у него был настолько подавленный, что Гальдеру почудилось: король Фридрих из своей золоченой рамы смотрит на фюрера надменно и презрительно.
   Наконец Гитлер сказал:
   – Измените формулировку… После слова «приказываю» вставьте слова: «по просьбе главнокомандующего группой армий „Центр“.
   – Слушаюсь, мой фюрер, – поспешно сказал Гальдер и, взяв со стола один из карандашей, сделал на листке соответствующую пометку. – Разрешите дочитать до конца? – спросил он.
   И так как Гитлер молчал, прочел:
   – «…На указанной выше линии необходимо полностью парализовать действия противника. Линию следует удерживать во что бы то ни стало». Это все, мой фюрер.
   – Нет! Это не все, Гальдер! – дернувшись всем телом, вскричал Гитлер. – Это не мой язык, мои солдаты не поверят, что их фюрер стал писать языком канцелярской крысы!.. Пишите!