Валицкий продолжал слушать радио. Снова выступали военные, потом рабочий с завода «Севкабель». Он рассказывал, как заводской коллектив выполнил какое-то важное задание ГКО, всячески избегая даже намека на то, в чем именно заключалось это задание.
   Выступления военных тоже были полностью зашифрованы. Неизвестно, на каком участке фронта происходили бои, о которых они рассказывали, какую роль играют эти боя в главном деле – избавлении от блокады Ленинграда. Все это оставалось такой же тайной, как и задание ГКО, которое выполнил завод «Севкабель». И при всей несомненной искренности выступавших речи их походили одна на другую.
   «А что с Москвой? – мысленно задал вопрос Валицкий. – Где там проходит сейчас граница между нашими и гитлеровскими войсками?»
   Военная тайна и на эти вопросы допускала ответ лишь в самых общих, очень неопределенных выражениях. И только несколько слов, звучащих как призыв, как приказ, как главное требование к каждому советскому человеку, были ясными и недвусмысленными: «Выстоять! Выдержать! Дать отпор врагу! Верить в победу!»
   Понравился Валицкому передававшийся в тот же день по Ленинградской радиосети рассказ Николая Тихонова. Но и отсюда Федор Васильевич ничего не мог позаимствовать для своего завтрашнего выступления. Тихонов был неподражаем.
   А Берггольц? У Валицкого была плохая поэтическая память, тем не менее он запомнил и мысленно повторил слова: «…тебе ж поставят памятник на площади…» И, ощутив неожиданный прилив энергии, направился к письменному столу. У левого его края лежала стопка листков, придавленная тяжелым пресс-папье. Валицкий снял его и придвинул эту стопку к себе. Сверху оказался тот самый листок, который смял Анатолий. И хотя теперь листок был тщательно разглажен, все же его покрывала паутина беспорядочных сгибов и изломов.
   …С момента расставания с сыном Валицкий не притрагивался к своим эскизам и не знал, что Анатолий постарался придать смятому листку первоначальный вид. Но понимал, что, кроме Анатолия, сделать это было некому. Значит, заговорила совесть… «Или жалость?..» – с обидой подумал Валицкий, медленно перебирая листки.
   Он и не предполагал, что их накопилось так много – около четырех десятков, с различными вариантами памятника. А может быть, Анатолий был прав – все это не больше чем своего рода бегство от реальной действительности?..
   За это время столько трагических событий произошло! Замкнулось кольцо блокады. Кончилась неудачей попытка прорвать блокаду. Многократно снижались нормы продовольствия. Начался голод. Не прекращались бомбежки и артобстрелы города. А он все рисовал и рисовал свои памятники Победы, которая с каждым днем как бы отдалялась все больше и больше!..
   Потом подумалось: «Может быть, эта поэтесса Ольга Берггольц права – после победы нужно будет воздвигнуть памятник именно Женщине? Недостатка в памятниках Воину не будет, это естественно. Но о женщине, ленинградской женщине – матери и работнице могут забыть…»
   Он открыл ящик стола, вынул лист чистой бумаги и стал почти механически набрасывать женскую фигуру…
   Сам того не замечая, Федор Васильевич придавал ей даже в чертах лица схожесть с Верой. Да, это была Вера. Только повзрослевшая, даже постаревшая, но по-прежнему стройная, с развевающимися на ветру волосами и большими, устремленными куда-то вдаль глазами…
   А время шло.
   Часы – единственное живое, что осталось в этой комнате, кроме ее обитателя, – пробили девять раз.
   «Уже девять, – с тревогой подумал Валицкий, глядя на старинный медный циферблат, – а я все еще не начал работу над завтрашним выступлением!»
   Он отодвинул в сторону рисунок, достал из стола другой, чистый лист бумаги. Но сколько Федор Васильевич ни бился, одна мысль о том, что он должен обратиться к сотням тысяч людей, сковывала все остальные.
   Наконец он написал:
   «Уважаемые товарищи! В то время как подлый враг пытается сдавить свои костлявые пальцы на шее…»
   И как только написал эти две строки, дело пошло. Уже не раз слышанные Валицким слова и фразы как-то сами собой появлялись из-под его остро отточенного карандаша…
 
   …На другой день Федор Васильевич прямо из столовой Дома ученых направился в радиокомитет. До назначенного срока оставалось еще более часа, но при теперешнем его темпе ходьбы меньше чем за час туда не добраться.
   Дул сильный, резкий, колючий ветер. На Неве стояли скованные льдом военные корабли. По ледяной поверхности в одиночку или редкой цепочкой двигались люди. Одни волокли за собой санки, другие несли в руках ведра. Валицкий окинул Неву усталым взглядом. С недавних пор эта картина стала привычной: городской водопровод бездействовал или работал крайне нерегулярно, а потому только проруби на Мойке, Фонтанке и Неве были «постоянно действующим» источником водоснабжения.
   Проходя мимо Эрмитажа, Валицкий обратил внимание на разрушенный балкон и повреждения мраморных атлантов. Снаряды осадных немецких батарей сделали свое черное дело.
   По набережной медленно плелась женщина с санками, на которых сидел, скорчившись, мужчина. Лица его не было видно: шапка-ушанка надвинута на самый лоб, горло обмотано большим, очевидно женским, платком, и голову он опустил на торчащие вверх колени. «Куда она везет его? – с тоской подумал Валицкий. – В поликлинику? В больницу? На работу? Есть ведь много людей, которые в состоянии еще стоять у своих станков, но не в силах преодолеть путь от дома до места работы…»
   Сам он тоже с трудом передвигал опухшие ноги. В валенках им стало уже тесно. А ведь каких-то две недели назад эти же самые валенки были велики Валицкому.
   Федор Васильевич пересек площадь Урицкого. Сугробы снега вплотную подступали к дворцу. Большие зеркальные стекла, в которых когда-то весело играло солнце, теперь выбиты – их заменили листы фанеры.
   На открытой всем ветрам площади было особенно холодно, я Валицкий поднял воротник своей шинели, глубже нахлобучил шапку. Под аркой здания Главного штаба прохаживался, похлопывая руками в варежках, озябший часовой.
   Наконец Федор Васильевич пересек площадь и достиг проспекта 25-го Октября. Бывший Невский выглядел почти таким же пустынным, как и площадь.
   Переводя дух, Валицкий изредка останавливался у витрин, обшитых досками и заложенных мешками с песком. Мешки тоже запорошило снегом, и они стали похожими на сугробы. Из окон домов высовывались черные трубы «буржуек». Справа, ближе к тротуару, темнела накатанная автомобильная дорога, и по ней шли строем человек двадцать – двадцать пять стариков и подростков в гражданской одежде, но с винтовками за плечами. Некоторые были перепоясаны пулеметными лентами. «Взвод рабочего отряда», – безошибочно определил Валицкий, провожая их взглядом.
   Было уже двадцать минут пятого. Через каких-нибудь сорок минут ему предстояло произнести свою речь.
   Вчера поздно вечером, засунув во внутренний карман ватника четыре мелко исписанных листка, Федор Васильевич совсем успокоился. Казалось, чего проще, прочесть их вслух! Но сейчас, по мере того как Валицкий медленно приближался к радиокомитету, его опять все больше охватывал страх. Федор Васильевич опасался, что перед микрофоном у него внезапно пропадет или сядет голос.
   Насколько было в его силах, он ускорил шаг, чтобы прийти пораньше, успеть собраться с духом и освоиться с непривычной обстановкой.
   …Без четверти пять Валицкий свернул на улицу Пролеткульта и, пройдя еще несколько десятков шагов, оказался перед входом в помещение радиокомитета.
   Он чувствовал себя так, будто ему предстоит опуститься в холодную невскую прорубь, но собрался с силами, открыл дверь и переступил порог.
   Перед ним оказался небольшой вестибюль, освещенный тусклым светом коптилки. Метрах в четырех от двери тянулся деревянный барьер, оставляя в центре узкий проход, у которого стоял милиционер. Форменная шинель выглядела на его исхудавшем теле словно с чужого плеча.
   Подойдя к барьеру, Федор Васильевич неуверенно спросил!
   – Простите… мне сказали… Моя фамилия Валицкий.
   – Как? – переспросил милиционер.
   – Моя фамилия Валицкий, – уже громче повторил он. – Мне сказали…
   – Федор Васильевич! – раздался из полумрака женский голос. – Мы вас ждем, проходите!
   И в тот же момент к барьеру подошла молодая женщина. На ней были туго перепоясанный ватник, ватные, заправленные в валенки штаны и шапка-ушанка, из-под которой на лоб выбивалась прядь волос.
   – Подождите! – строго сказал милиционер. – Паспорт предъявить надо!
   – Да, да, конечно! – заторопился Валицкий, вспомнив вчерашнее предупреждение Бабушкина, и стал добираться до внутреннего кармана пиджака.
   Наконец он нащупал паспорт, вытащил его и протянул милиционеру. Тот взял коричнево-серую книжечку, развернул ее, потом наклонился к тумбочке, стоявшей у прохода, и стал медленно водить пальцем по листку бумаги.
   – Валицкий Фе Ве. Есть такой. Проходите!
   И вернул паспорт.
   – Я не опоздал? – с тревогой спросил Валицкий женщину в ватнике.
   – Не торопитесь, пожалуйста, – ответила она. – Ваше выступление откладывается.
   – Оно не состоится? – спросил Валицкий, чувствуя почему-то не облегчение, а разочарование.
   – Нет, нет, – успокоила его женщина, – обязательно состоится. Только несколько позже. Вы ведь не торопитесь?
   – Куда мне торопиться? – усмехнулся Валицкий.
   – Ну и хорошо. А теперь наберитесь сил, нам предстоит подняться на шестой этаж.
   И женщина первой пошла по лестнице. Валицкий последовал за ней. Ему было трудно, но он не хотел показывать свою слабость. Впрочем, и провожатая его шла довольно медленно.
   На площадке второго этажа она остановилась, повернулась к Валицкому и сказала, не то спрашивая, не то предлагая:
   – Отдохнем?
   Они оба прислонились к стене. Постояли минуты две молча, потом стали подниматься выше. Время от времени им попадались навстречу какие-то люди, но Валицкий не мог различить, мужчины это или женщины: все здесь были одеты одинаково – в ватники и ватные штаны, только одни носили при этом кирзовые сапоги, а другие валенки. К тому же лестница была очень плохо освещена.
   Площадку третьего этажа они миновали не останавливаясь, но на четвертом Валицкий, задыхаясь, сказал:
   – Простите, пожалуйста. Мне немного трудно… Если разрешите, я постою здесь… А вы идите. Только скажите, куда надо… ну, номер комнаты… Я найду сам. А у вас, очевидно, есть дела…
   Женщина промолчала и опять прислонилась к стенке. Она тоже тяжело дышала.
   – Мне очень неприятно, что вас заставили встречать пеня, – переводя дыхание, сказал Валицкий.
   – Меня никто не заставлял, – ответила она. – Я находилась в подвале, и мне все равно надо было подниматься наверх. Бабушкин еще раньше просил встретить вас около пяти часов.
   У Валицкого не хватало сил расспрашивать ее, зачем она была в подвале, кем здесь работает. Он благодарил судьбу за то, что его выступление откладывалось, – после такого подъема Федор Васильевич не сумел бы связно прочитать вслух тех нескольких страничек, которые им написаны.
   Прошло не Менее пяти минут, пока они преодолели еще два больших, едва освещенных плошками лестничных пролета. И вдруг Валицкий услышал плач. Он прислушался, сомневаясь, но плач становился все громче, переходя в рыдание. Плакал мужчина…
   – Что это? – спросил Валицкий свою спутницу.
   – Не знаю, – ответила она, пожимая плечами, и добавила: – Сейчас мы зайдем к Бабушкину. Я познакомлю вас.
   – Нас не надо знакомить, – сказал Валицкий, недоумевая, почему Бабушкин не сказал ей, что был вчера у него. «Впрочем, – подумал он, – очевидно, эта сотрудница не имеет никакого отношения к моему выступлению».
   Провожатая между тем сделала несколько шагов по коридору и открыла одну из дверей. Рыдания стали слышны отчетливее.
   Валицкий медленно приблизился к двери, не зная, что делать. Заходить в комнату, где кто-то плачет, казалось ему бестактным. Но провожатая была уже там, и, помедлив минуту, он тоже осторожно шагнул через порог.
   То, что он увидел, потрясло его. В маленькой комнате у письменного стола, низко опустив голову, рыдал человек в ватнике. Склонившись над ним и положив руки на его вздрагивающие плечи, стоял Бабушкин, а рядом – та женщина, с которой Федор Васильевич только что поднимался по лестнице. Она беспрестанно повторяла один и тот же вопрос:
   – Лазарь, что с тобой?
   Бабушкин заметил стоявшего в дверях Валицкого и нарочито громко, так, чтобы плачущий понял, что в комнату вошел посторонний, сказал:
   – Здравствуйте, Федор Васильевич. Спасибо, что пришли!
   Рыдания смолкли. Человек, сидевший у стола, поднял голову. Он был молод, худ, как все ленинградцы, и небрит. Увидев Валицкого, встал и быстро вышел из комнаты.
   – Вы написали свое выступление? – смущенно и вместе с тем подчеркнуто деловито, словно ничего не случилось, спросил Бабушкин.
   – Да, да, – растерянно ответил Валицкий.
   Плачущего навзрыд мужчину он видел впервые.
   Бабушкин понял его состояние и, не глядя ему в глаза, сказал:
   – Это Маграчев. Один из лучших наших репортеров.
   – Что у него случилось? Погиб кто-нибудь из близких? – спросил Валицкий.
   – Пока еще нет, но похоже, что дело идет к тому, – грустно ответил Бабушкин и, помолчав, пояснил: – Поехал он по заданию комитета в воинскую часть. На неделю. Сегодня вернулся домой, а мать, отец и все домашние – при смерти. Оказывается, несколько дней назад отец пошел в булочную и… потерял карточки. На всю семью!..
   Провожатая Валицкого воскликнула при этом почти с гневом:
   – Почему же никто из них не дал знать нам?! Неужто мы не помогли бы?!
   Бабушкин молча пожал плечами. Женщина вышла из комнаты…
   Валицкий хорошо понимал трагедию Маграчева. Карточки в Ленинграде не восстанавливались ни при каких обстоятельствах. А до конца месяца – Федор Васильевич быстро прикинул это в уме – оставалось еще больше двух недель. Значит, вся семья этого молодого человека медленно будет умирать на его глазах…
   – Да, это беда, – тихо сказал Валицкий.
   – Блокада, – так же тихо и в то же время со злобой добавил Бабушкин.
   Потом он сел за письменный стол, закинул ногу на ногу, упираясь коленом в край столешницы, и спросил совсем деловым тоном:
   – Принесли свое выступление?
   – Конечно, конечно, – торопливо ответил Валицкий и вытащил из внутреннего кармана ватника несколько сложенных пополам листков.
   Бабушкин взял эти листки, вынул из кармана карандаш и углубился в чтение. Но тут раскрылась дверь, и в комнате опять появилась знакомая Валицкому молодая женщина. Она подошла к столу, положила перед Бабушкиным продуктовую карточку и сказала:
   – Передай ему.
   Бабушкин взглянул на этот коричневый клочок бумаги, и яйцо его побледнело.
   – Ты… ты что, Оля?! – испуганно-недоуменно воскликнул он.
   – Передай! – повторила женщина и, так же быстро, как появилась, ушла, захлопнув за собой дверь.
   – Неужели ей удалось достать? – с изумлением и радостью спросил Валицкий.
   – Ей ничего не удалось достать, – ответил Бабушкин. – Она отдает ему свою карточку.
   – А как же будет жить сама?!
   Бабушкин бросил на стол листки, исписанные Валицким, и стал быстро ходить по комнате из угла в угол. Потом внезапно остановился перед Федором Васильевичем.
   – Вы спрашиваете, как она будет жить? А как живет наш диктор Мелонед, которого вы, наверное, не раз слышали по радио? Третьего дня мы задержали передачу последних известий на целых полчаса, потому что он был не в силах подняться из бомбоубежища в студию, упал на третьем этаже. А как живут наши оркестранты, которые получают карточку служащего? Вы знаете, что такое работа «духовика»? Это же тяжелый физический труд! Вы знаете, что мы двое суток прятали в подвале нашу голодающую машинистку, которую оформили диктором на месяц, чтобы хоть немного подкормить?
   – Почему… прятали? – спросил Валицкий, подавленный этим потоком фактов.
   – Потому что она заика! – выкрикнул Бабушкин. – А нас два раза в неделю проверяет специальная комиссия. Следят, нет ли злоупотреблений карточками.
   – Ну… а как же все-таки будет жить теперь эта… Оля? – вернулся к прежнему Валицкий.
   – Берггольц? – переспросил Бабушкин и продолжал уже спокойнее: – Ну как, как?.. Ребята выезжают по заданиям в воинские части, там питание получше, бойцы накормят, корок, сухарей в мешок насуют. Все это идет в наш общий котел… Вот так. С голоду умереть не дадим. Одного человека до конца месяца все вместе кое-как прокормим. А у Маграчева – семья… Однако надо еще заставить его взять эту карточку.
   Бабушкин умолк, но тут же, словно очнувшись, извинился:
   – Простите… Займемся делом.
   Он опять сел за стол, снова закинул ногу на ногу, взял и руки листки, принесенные Федором Васильевичем. А тот следил за ним вроде бы сосредоточенным взглядом, но думал о другом: «Значит, это и есть Ольга Берггольц? А я, старый дурак, принял ее за курьершу… Вчера она читала стихи о том желанном времени, когда люди будут есть темно-золотистый ржаной хлеб и пить румяное вино, а сегодня вот отдала то единственное; что обеспечивает сейчас человеку жизнь, – свою продовольственную карточку… Боже, в каком ужасном, жестоком и вместе с тем добром мире мы живем сейчас…»
   Валицкий, точно загипнотизированный, смотрел на лежавшую возле Бабушкина бесценную продовольственную карточку. В этом квадратике плотной разграфленной бумаги была воплощена ныне судьба человека: с таким бумажным квадратиком человек имеет шанс сохранить жизнь, без него – погибнет.
   – Ну что ж, по-моему, все в порядке, – раздался деловитый голос Бабушкина. – Выступать вам примерно через час. До этого наша главная студия будет занята… одним внеочередным мероприятием.
   Слово «главная» почему-то напугало Валицкого. Он робко спросил:
   – А разве обязательно… в главную?
   – Только в главную! – улыбнулся Бабушкин и пояснил: – Потому что в ней тепло, относительно, конечно… Туда заведена и городская сеть и эфир.
   – Как… эфир?.. – пробормотал окончательно сбитый с толку Валицкий. – Разве мое выступление предназначено…
   – Ну, разумеется, не только на Ленинград! – упредил его Бабушкин. – А я не говорил вам?.. Нет, не только ленинградцы, вся страна, весь мир должны знать, что и беспартийная наша интеллигенция в борьбе с фашизмом выступает заодно со своим народом!.. Пойду завизирую ваше выступление у военного цензора. Извините, я сейчас вернусь…
   Оставшись один, Валицкий посмотрел в маленькое окно. Там виднелся верхний этаж какого-то другого дома и множество крыш, заваленных снегом. В отдалении стояло здание, похожее на ангар, слева от него – шпиль Михайловского замка. Все выглядело отсюда тихим, мирным, будто и не было войны…
   Бабушкин вернулся быстрее, чем предполагал Валицкий.
   – Цензор пока занят – читает другие материалы, – сообщил он. – Но скоро очередь дойдет и до вашего. У нас есть еще запас времени. – Он посмотрел на часы. – Раньше чем через час выступать вам не…
   Его прервал на полуфразе громкий голос за дверью:
   – Бабушкин, Макогоненко, Маграчев, Блюмберг! Где вы?
   Через мгновение дверь распахнулась, и в комнату вошел человек, одетый, как все тут, в ватник и стеганые штаны, заправленные в валенки. Но по властному тону, каким он выкрикивал фамилии сотрудников, Валицкий понял, что этот сравнительно молодой человек был их начальником.
   Бабушкин встал. Поднялся и Валицкий.
   – Из штаба звонили, что машина вышла, – объявил вошедший. – Пора идти. Чем вы тут занимаетесь?
   – Это архитектор Федор Васильевич Валицкий, – сказал Бабушкин. – Мы не успели предупредить его, что выступление перенесено… А это наш руководитель Виктор Антонович Ходоренко, – закончил он, обращаясь уже к Федору Васильевичу.
   Ходоренко протянул Валицкому руку.
   – Рад познакомиться. Спасибо, что откликнулись на нашу просьбу. Товарищ Васнецов назвал ваше имя одним из первых. Правда, он сомневался, здоровы ли вы… Не будете в обиде, если вам придется подождать еще некоторое время?
   – Помилуйте, я… – начал было Валицкий.
   Но Ходоренко не дал договорить:
   – Немецкий знаете?
   Федор Васильевич несколько опешил от этого неожиданного вопроса, однако ответил с достоинством:
   – Я знаю все основные европейские языки: французский, английский, немецкий, читаю по-итальянски!
   – Итальянский пока не понадобится, – с улыбкой заметил Ходоренко. – А вот если знаете немецкий, пойдемте-ка с нами! Яша, – обратился он к Бабушкину, – возьмите Федора Васильевича с собой.
   Распорядившись, Ходоренко, не прощаясь, покинул комнату.
   – Куда это он приказал взять меня? – спросил удивленный Валицкий.
   Бабушкин почему-то не ответил, но уже тянул его за рукав:
   – Пойдемте, пойдемте!
   Увлекаемый Бабушкиным, Федор Васильевич вышел в коридор и увидел на лестничной площадке все того же Ходоренко в окружении каких-то еще людей. Тот придирчиво оглядел Валицкого и отметил с удовлетворением:
   – Это даже хорошо, что вы в шинели.
   – Осталась после ополчения, – с некоторым вызовом ответил Валицкий, подумав, что Ходоренко упрекнул его за щеголянье в чужой шинели.
   Но тот не понял вызова, кивнул согласно:
   – О вашей службе в ополчении Васнецов мне рассказывал…
   Внизу на лестнице послышались четкие тяжелые шаги, будто там строем шел целый взвод. Разговоры смолкли, люди перегнулись через перила, устремив взгляды вниз. Недоумевающий Валицкий тоже подался вперед, возвышаясь над спинами остальных.
   По лестнице поднимались два немца. Да, да, он не ошибся – «то были двое немецких офицеров в шинелях с серебристыми погонами и в фуражках с высокими, хотя и сильно помятыми тульями.
   В первое мгновение Валицкий даже не пытался объяснить себе, откуда и зачем появились здесь эти офицеры. Сам факт, что в центре Ленинграда можно увидеть живых немцев, настолько потряс Федора Васильевича, что он не сразу заметил следовавших за ними двух наших бойцов с карабинами в руках. Шествие замыкал еще один военный в полушубке.
   Когда до площадки, на которой столпились люди из радиокомитета, оставался один лестничный пролет, этот военный быстро обежал и конвоиров и немцев, отыскал взглядом Ходоренко и представился:
   – Младший лейтенант Калмыков. Переводчик. Куда их вести?
   – Сюда, пожалуйста! – показал широким жестом Ходоренко.
   Все отошли в сторону, освобождая дорогу.
   При тусклом освещении Валицкий не смог разглядеть как следует лица немцев. Однако он успел заметить, что один из них постарше, другой – совсем молодой, но одинаковая форма и выражение страха – слегка вздрагивающие губы, широко раскрытые глаза – делали их похожими друг на друга.
   Ходоренко пошел вперед по коридору, рядом с ним – переводчик, за ними – два немца, сопровождаемые конвоирами, и, наконец, все те, что толпились на лестничной площадке. Шествие замыкал Валицкий, не понимающий, куда и зачем ведут этих немцев. Наконец Ходоренко остановился перед одной из закрытых дверей и обратился к переводчику:
   – Скажите им: пусть заходят!
   Оба немца одновременно переступили порог. Все, кроме конвоиров, последовали за ними.
   Последним вошел Валицкий.
   Вошел и остолбенел: перед ним был стол, накрытый белоснежной скатертью и уставленный тарелками с едой. Правда, еды было маловато – несколько тонко нарезанных ломтиков колбасы и сыра, слой масла едва прикрывал дно масленки, фарфоровая сахарница была наполнена песком лишь до четверти, в вазе лежало несколько печений. По краям стола были расставлены стаканы с чаем в мельхиоровых подстаканниках. В комнате горел электрический свет – очевидно, какая-то часть радиокомитета снабжалась электроэнергией. Все это показалось Валицкому чудом, миражем, видением из другого, почти забытого мира.
   Стены комнаты были наглухо обшиты отполированным деревом. У дальней стены стояла ширма, но очень легко было разглядеть почти все, что за ней находится: маленький столик, на нем – кипящий самовар, стопка тарелок, а рядом, на полу, – какой-то бидон. Неподалеку от ширмы расположились двое военных – батальонный комиссар и политрук. Слева в углу возвышались высокие стоячие часы, но они, видимо, давно уже не ходили – маятник замер, стрелки застыли на десяти минутах одиннадцатого.
   – Прошу садиться! – пригласил Ходоренко, показал в направлении стола и повернулся к переводчику: – Переведите им, пусть раздеваются и садятся. И сами, товарищ Калмыков, тоже раздевайтесь, в этой комнате довольно тепло.
   Валицкий услышал, как младший лейтенант вполголоса перевел немцам приглашение. Те, переглянувшись, сняли фуражки и шинели, повесили их на вешалку у входа. Калмыков тоже сбросил полушубок.
   – Прошу присаживаться, – сказал Ходоренко, на этот раз обращаясь к батальонному комиссару и политруку. Представил их остальным: – Это товарищи из политуправления фронта.
   Заняв место с края стола, Валицкий мог теперь разглядеть немцев во всех подробностях. Он не очень хорошо разбирался в их чинах, но, поскольку один из офицеров был постарше, решил, что он, должно быть, и чином выше. У этого немца, несмотря на зимнее время, лицо было обсыпано веснушками и несколько странно выглядел суженный кверху, точно сдавленный, череп с темными волосами. Другому немцу, блондину с толстыми, как у обиженного ребенка, губами, на вид было лет под тридцать.