Страница:
Изначально в крови нашей бьется желание жаждное справедливости. Чтобы было так, как положено, как заслужено. И хотя все-все, божье и человеческое, временами вопиет о другом (что убийцы здравствуют, что овец стригут и режут их волки, и что нет его, нет -- воздаяния!), -- все равно, ослепленно ли, зряче ли, тянемся к справедливости. И отнять такого нельзя. Уберите -- что останется? Милосердие, доброта, дружба, преданность, жертвенность -- все они из нее же, из справедливости. Уберите, и падет он сразу же на четыре лапы свои, человек. И оскалится, и зрачки его по-болотному вспыхнут в вечной ночи. Пусть химера, но должна она, должна быть -- справедливость.
Нет у нас теперь в обиходе таких обветшалых слов: сострадание, милосердие, благотворительность. Подменили их формулами, удобными, да казенными. Нет в "общественной жизни" и другого слова, даже понятия: грех. Но она, справедливость, сильнее всего подпиралась боязнью греха. Тот, кто выбил сей клин из-под нравственности, поторопился. Ну, понятно, ничего не стоило и прежде занести топор либо ногу, чтобы переступить все. Но была, была и -- невидимая, нетянущая, но все же где-то жала под мышками да в пахах узда. Неощущаемо ощущалась. Пусть не всех, но держала многих.
В коридоре зашевелилось. Оглянулся: метельно мело -- консилиум шествовал. "Здравствуйте..." -- смущенно улыбнулась невысокая пожилая женщина, видимо, главная. И вот ведь -- хватануло меня благодарностью по самое горло, и ничего уж не надо было мне от нее, ведь сказала все: простите, что беспокоим, что ничем не сможем помочь вам, что всей душой сострадаем и -- если б могла!!
Показательно насандаливая под краном свои заразные руки, увидел, как та, главная, подошла к тебе. Не ошибся в ней: ласково, даже любяще как-то присела и поведала тебе что-то доброе, заголила животик, начала прощупывать. Я побрел коридором, во двор. Влип на скамейке, ни на что не загадывал. Просвистел с авоськой чесоточный шмель, смуглый, румяный, посоленный в черных висках. И обратно (наверное, натолкнувшись в окне на врачей) куда-то быстро умчал. И обратно летит, но уже с врачом, высоченным, решительным. С хирургии. Этот длинный одним шагом целых два у чесоточного заглатывает. "Да, да, вы подождите",-- кинул хирург у крыльца, по-хозяйски взлетел, исчез, но спустя немного уж стоял на асфальте:
Ну, все в порядке! -- Скажите, а?.. -- дрожащее беспокойство задралось к нему. -- Я думаю так... -- подбросил длинный волнами к своему колпаку четыре добротных морщины, -- дня через два выпишетесь. Шов прекрасный!..-ухмыльнулся умно, скромненько: мол, не я виноват, само у нас шьется-порется так. - Спасибо!.. -- выбросил папа ладонь.
В лапу-то наверняка дал -- гадко подумал тот лысоватый, что затравленно сидел на скамье неподалеку от них. "Ну, что-о вы..." -- целиком спрятал хирург в своей мясницко-ухватистой пятерне плоскую лапку. Подержались секунду, улетел Долгий. Вот оно, торжество медицины! Всесильной, сияющей! Как прекрасен сей длинный бог, как уверен, покоен и царски небрежлив в даянии. Но, скажи мне, кудесник, с какой посрамленной будкой ты отходишь от вспоротого нутра, откуда глядит на тебя, издеваясь, саркома? Виновато ли тупишь многомудрые очи? Равнодушно ли поджимаешь хвост? Иль с беспомощно горьким вздохом выжигаешь тавро приговора?
Говорком потянуло от входа. Оттесняя к стене от меня консультантов, повела их лечащая к другим дверям. Но решил дождаться ее. Шла -- накатывала взглядом дорожку перед собой. И, когда уже на приступочку заносила ногу, вышел наперехват нашей Татьяне Михайловне. "Вы меня ждете?" -- будто бы удивилась, что-то разглядывала в сторонке. -- Скорей всего, болезнь Боткина. Сейчас снова поставим капельницу, будем вливать литр, литр сто". - " Сколько?.. -- выскочили передо мной эти бутылки с бело-голубыми наклейками: четыре, пять! -- Это же до ночи?"
Но не мог поймать ее глаз, лишь припухлые губы с поперечной насечкой да щеки желтовато-пятнистые.
Я боялся, что мне попадет от тебя: почему так долго? Но, лежа уже снова под капельницей, улыбнулась нежно: "Папаня, а мы с этой девочкой познакомились". -- "Да?.." -- бессмысленно, вроде соседского Мишеньки, улыбнулся, увидел, как весело возится на кровати соседка. Что за прелесть -здоровый ребенок и стократ -- выздоравливающий. Отвернулась умная девочка, видать, не хотела видеть моих гадких глаз.
Ее зовут Лена. Отгадай, как я узнала? -- Написала? -- Ага. А как ты догадался? На стекле, а я ей... на простыне... -- неожиданно грустно. -- Па, ты проверь капельки. Хочешь, возьми песочные часы. А много мне будут
вливать? -- Штучки... две. -- Не хочу-у.. - Ты вот не пьешь, а тебе надо. И арбуза мало поела. Мама все рынки обегала, еле-еле узбека такого нашла, арбузистого. - Он невкусный. -- А узбеки и не бывают вкусные.
Зато на горшок гонит... на утку. -- Гм, утка... папа, а почему ее так назвали?
Юмор висельников, подумал я и сказал: "Похожа: туловище, шея". - "Так ведь и на гуся тоже похожа. Папа, я устала. Дай мне утку". И хотя это сложно было у кровати, опутанной шлангами, я обрадовался. Чем чаще, тем лучше. Все такая же темная шла. А вот "стул" становился классическим, светло-ореховым. Как положено.
Капали капли, падали капли... 18... 20... 28... За прищепку хватался, регулировал, прикидывая, сколько времени уходит на фляжку. Получалось до ночи, глубокой, а то и совсем до утра. Как же спать? С иглой? Еще было светло, но уже наступал человеческий вечер: чаще шквалом налетали трамваи, гуще чернело в вагонах, суматошнее мельтешило на улице. Сзади звякнула дверь: "Вы недолго засиживайтесь", -- сказала Татьяна Михайловна. "До конца".--"Нет, нет... -- помотала головой. -- Не беспокойтесь, у нас есть сестры, санитарки, они опытные".
Главное тут опыт. Жалко тебе! "Папа, ты уйдешь?" -- заплакала. "Нет, нет, я долго..." -- и вздохнул: пока не попрут.
За окном набухало, переплескивало и к нам летним вечером, теплым, влажным, дразнящим. Развевались подолы платьев, палками (ать-два) топали брюки, ласточками впархивали к нам голоса, чиркнув, таяли. И лишь сзади, там, за спиной, холодея, пустело. Поторчала заведующая. Уходя, молчаливо поставила восклицательный знак у наших дверей (по-гаишному: прочие опасности) и все его видели. Кроме тебя. Старшая тоже потопталась за дверью, не глядя, о, нет, но с таким же, во все лицо, во весь рост восклицанием. Ничего, скоро уйдешь. Судомойки догромыхивали тарелками-ложками, и устало тишела больничка.
Разметался румяно, русоволосо Мишенька, спал одетый, все в той же пижамке, все за теми же непереступимыми железными прутьями. Как воробушек, всегда, днем и ночью, зимой да летом все в одной шубке. Вот сейчас ты всем равен, Мишенька, всем, кто спит. И Лена, свернувшись поджаренным бубликом, лениво долизывала книжонку. А у нас капало, капало, остренько тинькало, всплескивалось в пузатой колбочке, соединяющей шланги.
То был первый мой вечер в клинике. И, примерзнув к стулу, устал. А тебе каково? Целый день на спине, с иглой. Ноги подтягивала, влево закидывалась насколько лубок позволял. Не жаловалась, лишь глазенки черно блестели, когда молча входила сестра, опрокидывала над раструбом новую склянку. "Папа... -тихо, покорно, -- еще много?" Свет погас, лишь дежурно глядели в коридоре, разойдясь по углам два округло глупых пузыря. "Детынька, давай спать, а я посижу. Заснешь, и незаметно пройдет". -- "Ну, давай..." -- и уснула, вся уснула, лишь один "сторожевой центр" неусыпно бдел и, когда, натомившись, начинала переворачиваться, и бросался предупредить, сама останавливалась, с тяжелым, прерывистым вздохом падала в горячую, ставшую жесткой пролежину.
В десятом часу чуть слышно вякнула дверь, бесшумно протиснулась сестра, подошла без второго халата, без жутких предосторожностей и поблекше прошелестела мне в ухо: "Вы еще долго будете? А то мне Татьяна Михайловна наказывала, чтобы..." -- "Неужели им жалко? -- (Возвела она очи горе). -Ну, немножко еще..." --- "Понимаю вас, но поймите и вы меня...-- подневольно дрогнули губы. -- Я бы с удовольствием разрешила, мне бы самой легче было, но..." -- "Но, если вы не возражаете, кто же узнает?" -- "Эх!.. -- махнула рукой, -- вы еще ничего здесь не знаете. Поверьте мне, даже если вы уйдете сейчас, все равно у меня будут неприятности". -- "А от кого зависит, чтобы мне остаться подольше?" -- "От заведующей. От Евгении Никаноровны. Она, кстати, тоже велела уйти вам не позже двадцати одного тридцати".
Вот как, еще на работу не вышла, а уже и велела.
Дома долго спали. Мы почти не видимся, а поговорить есть о чем. Завтра Лина должна привезти Калинину. Завтра Лева улетает в Архангельск за алаперой. Лина, между прочим, сообщила странную вещь. Ее клиентка-врачиха сказала: "Лекарств от желтухи вообще нет. Глюкоза? Это ерунда, просто промывание. Но, если я вам назову это средство, вы посмеетесь. Ни один врач не скажет вам этого, хотя многие знают. А я могу голову дать на отсечение, что это -- единственное, что лечит. Нужно проглотить... живую вошь. Это народное средство. Испокон веку так лечатся. И ничего равного этому нет". Мы поверили сразу же, но где взять? На вокзале? Может, кто-нибудь даст все же в долг. А еще мы думали, где найти собаку, как держать, как слюну у нее выпрашивать. А еще надо съездить в Мельничный Ручей, к травнице. Она врач, в прошлом, но пользует больных травами. "Надо заставить их делать уколы эндоксана, -- сказала Тамара, -- ты сам видел, как это растет... ведь все разорвет. Пусть что будет, но..."
И еще вспомнили мы, как летом вдруг взялось тебя рвать - весь вечер, без еды, желтоватой водою, может, желчью. И лишь к ночи утихло. Значит...
Утром я развешивал на холодной гармонике батареи платки, когда распахнулась дверь, и в сопровождении свиты вошла заведующая. Глаза в глаза. Я схватил ее сразу: веселую, снежную улыбку, просверк умных и властных глаз, ухоженное лицо не потухшей замужней женщины лет пятидесяти. Лицо, затертое белилами, моложавое, но полуда заметно растрескалась. Умная, холодная, -берегись!
-- Ну, здравствуй... -- безразлично-приветливо кивнула тебе, по-хозяйски обошла палату. Над платочками задержалась, набрала воздуху что-то сказать, но смолчала, распахнула тумбочку, надломилась в стане, переворошила салфетки, бутылочки (все крамольное по карманам было рассовано), выдернула ящик. -- А это еще что? --Терка... яблоки трем. -Хм!.. это надо туда. Это сюда. А пеленка почему здесь? -- подергала ту, что висела на спинке кровати в головах. -- От ветра? Прикройте окно. Убрать. Это пальто, вещи девочки? В дезинфекционную камеру. Ну, ладно, идемте,
Татьяна Михайловна. -- И уже в дверях: -- Вы вчера задержались. На первый раз я не сделала выговора сестре... -- Я предупреждала!., я ведь вас предупреждала!..-- багрово загорелась Татьяна Михайловна. -- ...тем более,-не слыша, не замечая замзава, -- что сестра сама мне все рассказала. Как это было и когда вы ушли.
"Аи да бабка!.. -- усмехнулся я. -- Подстраховалась".
-- Надеюсь, вы все поняли? -- По-нял, но я тоже надеюсь, что вы разрешите подольше побыть... -- Распорядок есть распорядок, и вечером, а уж тем более ночью, никто, кроме дежурной сестры и санитарки, находиться в клинике не дол-жен.
И пошла. Татьяна Михайловна вынесла вслед за ней свои провинившиеся полыхающие щеки.
Такси подкатило к самому входу. В полутемном чреве машины, облитой солнцем да зеленым отсветом листьев, увидел я желтовато мерцавшую улыбку Лины, а потом уж сверкающие прямоугольнички знакомых очков. "Здравствуйте, Александр Михайлович", -- сурово и крепко пожала мне руку Калинина, вложив все, что могла бы, наверное, втолковать словами. И опять, как не раз с другими и с ней уж бывало, униженное, горькое чувство благодарности вымученной улыбкой обезоружилось у меня на лице. Что вот -- пользуюсь старым, добрым ее отношением, дружбой с Линой, волоку в это гиблое дело. Перед отпуском, от свежих, ароматно пахучих южных ее забот.
-- Так... -- огляделась, -- куда тут? -- усмехнулась -- авторитетом, который ничего и никого не боится, раз и навсегда знает цену и своим консультациям, и тем, кого консультирует.
Вот сюда, сюда, -- вплотную и сторонясь, рядом и забегая, повел вдоль стены ко второму входу -- представить. И еще кивнул Лине: а ты подожди, мол, мы с тобой пешки, козявки, мы... ох, не мы -- я. И ты тоже, Линочка, все еще терпишь меня. Для чего? И за что? -- Людмила Петровна, пожалуйста, поговорите с ними, может, это и не желтуха, ведь нам, вы понимаете, нельзя бросать уколы. Вы сами увидите, прошу вас!.. -- наставлял ее на коротком пути к кабинету заведующей.
И вот они уже вывалились из тех дверей, зашагали рядком вдоль стены. Обе статные, обе в теле, осанистые. Хороша Евгения Никаноровна, хороша, сразу видно: владычица. Шла, удерживая решительный шаг. "О-у, деревня... в носках!" -- доглядев, прошептала Лина. Может быть. Голые икры сизовато и уже возрастно белели перилами балюстрады. Зато все затмевалось лицом, екатериненски выверенным, надменным, плавно овальным. Все в нем было точно расставлено по нужным местам. А вот щеки пламенели строптиво -- видно, и ей все же чего-то стоило встретиться с этой Ученой. Да еще терпеть (не глядя) на себе мерзкий взгляд этого папеньки.
Вышли. Неприступные, торжественные, как инквизиторы на аутодафе. Это долгое (для нас) время недаром прошло для них, взаимное напряжение сменилось взаимным же уважением сильного к сильному. "Где бы нам поговорить?" -близоруко сощурилась Калинина. "Да вот здесь..." -- величаво кивнула на скамейку заведующая. "Я внимательно осмотрела Лерочку... -- начала бесстрастно, сурово Калинина. -- Судя по всему, это желтуха", -- и поникла сочувственно, виновато, бессильно. "Спасибо, Людмила Петровна, спасибо, но... что же с уколом?" И вот тут она замолчала. Крепко. "Александр Михайлович!.. -- крепко вздохнула, крепко и тяжело. -- Никто и нигде, ни в одной клинике и даже на дому... -- словно угадывая нашу с Тамарой вчерашнюю последнюю мысль, -- не возьмет на себя смелость рекомендовать при желтухе не только такой сильный препарат, как эндоксан, но даже... вы же сами все понимаете..."
Да, да... это все, это гибель, доченька, гибель...
"Но ведь это же будет расти!" -- "Да, расти будет". -- "Что же нам делать?" -- "Не знаю. Надо избавляться от желтухи. Это сейчас главное". -"Но откуда желтуха, откуда?" -- "Скорей всего, это парентеральное заражение. Через уколы".-- "Как?! Это значит?.." -- взглянул на заведующую. Но разглядывала Евгения Никаноровна носочки свои и ступнями отталкивала от себя это. Совершенно справедливо отталкивала и от себя, и от всей медицины бесплатной нашей. "Значит, здесь заразили", - убито пробормотал. "Да, когда делали переливания. Или с кровью донора занесли. Но скорее всего иглами". "Но ведь их же кипятят!" - "Хм!.. -- даже головою качнула. -- В Америке, вообще на
Западе, да и у нас в армии, все шприцы -- разового употребления. Как там ни кипяти, а возможность..." - "Значит, здесь, здесь... весной. И это все знают?"
"А как же!.. И знают, и приказы специальные издают, н-но..." -космогонически усмехнулась: где живешь, милый. "Так неужели же для такого больного ребенка... неужели нельзя было нам сказать: купите за рубль иголку, за..."
Но заведующая, сидя каменно и насмешливо, раза два шаркнув по земле босоножками, пренебрежительно оттолкнула и это. Нет, не брызнул я, удержался. И пошел провожать Людмилу Петровну. Без халата, не осененная опухолями, чем была эта женщина в пестрой толпе? Плоть от плоти ее, кость от кости. Кому померещится, что сам Абадонна глядит на него с этих скул, из-за этих очков. Отбывала Калинина в отпуск, на юг. И вторая, Лина, которую ты так любила, тоже дальше, дальше уплывала от нас в свою новую жизнь. Бездетные, вольные...
Ой, Людмила Петровна, если хотите, я вам дам такой адрес! Только... -нарочито смущенно потупилась,-- это дорого, девять рублей с человека в день. Зато у самого моря, комфорт такой, как в санатории ЦК, личный телефончик, дом каменный, а уж кормят, та-ак кормят!.. -- схватилась за щеку.
Давайте, Линочка... -- усмехнувшись, вытащила блокнотик, ручку. И застыла на минутку в костюме цвета... ну, такой, как полы в магазинах или на лестничных клетках делают, когда заливают мраморный бой серым цементом.
Людмила Петровна, - неуместно вклинился я, - мне стыдно просить, но после вашего отпуска... если надо будет?..
Ради бога, Александр Михайлович, чем только смогу! Вы ведь сами знаете, как я отношусь ко всем вам. Поверьте: очень, очень редко люди так становятся мне... -- и не договорив очевидного, пролила на прощание снеговую улыбку.
И ушли они, солнцем счастливо палимы. А меня не вели к тебе ноги. Лгать, лгать... Все закончилось. Все начиналось.
Вечером -- телефон: "Саф-ша?" -- "Лева? Ты что, здесь?" -- "Как видишь, ха-ха, двадцатый век. Утром выпивал в Мезени, а сейчас..." -- "Достал? Старая, вонючая?" -- "Да-а, ста-арая... -- иронически закрякал. -- Свежей, чем у Елисеева! При мне разделывали. Увидишь. Мавр сделал свое дело, Мавр может хохотать!"
Он вошел, и в руке, оттягивая ее, была сумка-холодильник, купленная нами для этого случая. Весила она пуда полтора. "Все сделано по вашей инструкции: мешочки холодильные я держал у Ивана Аббакумовича в холодильнике, загрузил алаперой, а их сверху. Сейчас... сейчас сам увидишь, вот..."
О, на это стоило бы и вам посмотреть. Не горбуша, не семга -- по цвету, фактуре меж ними: оранжево-красная, сочащаяся жиром, с толстой шкурой цвета охотничьей дроби. И не граммами, даже не ломтями разворачивалась она перед нами -- но широким могучим пластом. Гляделась она так гастрономно, что слюна набегала приливом. Подергал зубами. "М-да, -- ядовито покачивал головой Лев, -- как же, как же, с вашими зубками..." -- "Да, это для саблезубого тигра". -- С трудом вытащил челюсть из твердейшего, вязкого мяса. Это счастье твое, белуха, что ты несъедобна, не то быть бы давным-давно тебе ископаемой стеллеровой коровой. И "красные книги" не спасли бы.
Утром встретила меня привычным вопросом: "Мама дома? А что она делает?" Но сегодня, спрашивая, глядела в стеклянную стенку, за которой шли веселые сборы -- няньки, сестры ласково провожали Лену домой. А она, озабоченная, и не чувствует, какая счастливая. Это нам с тобой, Лерочка, полной жменей прочувствовать выпало. Неотрывно глядела туда, и такая тоска, молчаливая, уже знающая, была в твоих, темной мукой выдолбленных глазах.
-- Папа... -- Да, Лерочка, почитать? -- нарочно напомнил, а сам знал, что не то. --Нет... -- головой отвела. -- Она мне помашет?
И прочла ли, почуяла ль или просто воспитанная, хорошая девочка -- от дверей, из-за спин и задов белых обернулась с улыбкой, ручонку смуглую, крепкую вскинула, и ответно ей -- худенькой, тоненькой.
В коридоре остановила меня заведующая:
Сегодня переводим вас в инфекционную клинику. В нашу, в нашу, не беспокойтесь! -- добавила с откровенным презрением.-- Ну, почему, почему! Вы же слышали: у вашей девочки гепатит. Мы и так уж передержали вас здесь. Там замечательные врачи, персонал.
Но ведь нас не будут туда пускать! -- вырвалось главное.
-- Да, там строго. Но мы говорили с главврачом. Может, учитывая состояние больной, она разрешит кому-то из вас, а в общем, не знаю, не знаю, вряд ли.
И пошел я к дверям главврача. Машинистка в белом халате, как и положено медику, выстукивала "Олимпию".
-- Да, помню, помню вас, как же... -- подтвердила вздохом Вера Федоровна, мол, жалею, что связалась с вами, да что уж теперь делать. -Что?.. Забрать больного ребенка с желтухой домой? Ох, поверьте мне, товарищ Лобанов, я ведь тоже мать и очень хорошо вас понимаю. Ну, заберете и что?.. Вы... хотите дать эндоксан... -- и это она уже поняла, -- но поймите: никто не пойдет на это, никто! И потом, знаете, что будет? -- Но прежде чем выдать мне, легла грудью на край столешницы и еще выдвинула над ней из гладких плеч белое приветливое лицо. -- Кома... Печеночная кома. Это -- страшная вещь. Вы хотите уйти от мучений, но принесете ужасные. Поверьте мне. Я это видела. Не дай Бог никому видеть, тем более... Вы себе этого не простите.
Что же нам делать? -- опустил глаза в пол.
Мы переведем вас в нашу лучшую клинику и... -- усмехнулась, -- вам понравятся и врачи, и средний медперсонал. Там у нас замечательный коллектив! Не тратьте, пожалуйста, нервов, они вам еще ох как пригодятся.
Но нам разрешат быть там? Жене только? -- вскрикнул.
Хорошо, я поговорю с заведующей и думаю, что жене вашей мы разрешим. Но ей придется там жить. Безвыходно. А я слышала, что со здоровьем у нее...
-- Спасибо!.. Ее это не испугает, наоборот. Спасибо!.. Вера Федоровна, большое спасибо!..
Позвонил Тамаре. Чтоб собиралась. Надолго. Вот и кончилось еще одно наше житие. Впереди еще один дом. Какой же?
Санитарный пикап о четырех колесах да шести красных крестах, сдал задом, шофер распахнул задние дверцы, и открылся сумрачный пугающий кузов с железным полом и рельсиками для колесных носилок. И пока мама торопливо одевала тебя, шел знакомый торг из-за пеленок, халатов да простыней. Кто-то принимал тебя, доченька, а сдавала, разумеется, Старшая. С папиросой, загасшей в правой руке, на отлете, с непроницаемым блеском очков и стиснутыми мужскими губами. "Все сосчитали? Ничего не забыли?" -- басовито цукала нянек. Понесли тебя. Солнце плещет, озелененное листьями, а оттуда, из полутьмы кузова, тревожно мерцают твои глаза, и в ноздре зимней клюквой намертво вбита смерть.
Территория... высокий забор, вместо вышки -- дощатая проходная. Я пошел напролом, как медтранспорт, и никто не оцыкнул, и увидел за выступом дома нашу тачку. Уж носилки из кузова выставили, привалили к ним наши котомки. Ты задумчиво трогала их рукой, а сама -- в алом берете, в мышином пальто с теплой подстежкой. А жара -- двадцать пять, но тебе только-только впору. Снова наши сдавали вашим. Среди них распоряжалась чернобровая лет тридцати пяти, решительная, тоже старшая.
Мы здесь понесем,.. -- сказала, и подивился: не крутой был голос, с напевом, с теплым начесом. -- Папочка, вы нам поможете?
Конечно!.. -- неожиданно улыбнулся ответно. -- А можно?
Отчего же, мы вам халаты дадим. Кто из вас с девочкой останется? Мамаша? Ну, хорошо, устроимся, разберемся, не волнуйтесь -- у нас будет не хуже, увидите. Так, Лиля, бери...
Взяли мы, понесли пологими маршами, оставлявшими в центре широченный глубокий провал, куда, наверное, и паровоз мог бы броситься вниз головой. Вот и въехали в новую нашу квартиру. Да, квартиру: комнатушка, две кровати, крохотная передняя с умывальником да еще ванная, совмещенная с гальюном. Шик-модерн тридцатых годов. Но прошло с тех пор и прошло, а таких как-будто не строят. "Это так называемый мельцеровский бокс, с полной изоляцией", -объяснили нам.
-- Здравствуйте... -- пропела медноволосая пожилая женщина, в меру полная, в меру статная. -- Я ваша сестра. Вот для мамы пижама, -- подала со стихами. -- Вот белье. Вам что-нибудь еще нужно? Ах, да, веревку для форточки! Я сейчас...-- тоже свежее, умягчающее пролилось от нее на нас. Глаза грели, даже ямочки на щеках были добрые. Прикрывая дверь, послала тебе такой материнский взгляд, доченька, что сразу взяла наши души в полон. И, еще боясь верить, опасаясь, что это Весна, а три другие суточные сестрицы возьмут на себя и зимнюю стужу, и осенню слякоть, все же оттаяли.
Я распутал узлы, приладил к фрамуге веревку, и теперь можно было ее откидывать. Но уже через двадцать минут стало ясно, что этого недостаточно. Распахнули окно. Посвежело, чуть-чуть: больше ничем не могла поделиться нагретая кирпичная кладка, истомленная зелень. Любопытствующие глаза соседей мы прикнопили к простыням, а кульки, узелки, авоськи разбежались по тумбочкам, столикам, стульям.
-- Добрый день! -- весело вошла другая сестра с томительно знакомой треногой. -- Полежим немножечко с капельницей? Ну-ка, дай ручку. Та-ак... -нашла иглой синий волосок вены, уже меченый, будто бакенами, запекшимися красноватыми укусами, пристроила и спросила: -- Вы умеете капли
считать?
Ничего не умели мы. Ничего не смогли в жизни. Мы убить тебя вовремя не сумели, в чреве, мы так ждали тебя, позднышку нашу, мы так нежили, берегли, дергали, чтобы -- честная! добрая!! Будто честность -- для жизни, и добро -это то, с чем выходят на большую дорогу. Мы цепляли пахучее, лучшее, чтоб навильник взвалить на тебя. Но рвануло и в миг разметало трухой, и воткнулись в тебя голые вилы.
Теперь у тебя будет больше времени. Может, ты займешься этим -- вошь и собака. И еще: съезди в Мельничный Ручей, попроси эту травницу дать все, что может. И от печени, я знаю, они и желтуху лечат. Я прошу тебя. И поешь, -ласково повернула меня к себе. -- Обещай мне...
Хорошо... обещаю... -- улыбнулся, и полынно замутилось во мне, что заботимся так о том, что...
Мам, ты долго?
Иду! -- как бывало, озорно, звонко.
Обернулся: подняла ты ручонку, свободную от иглы, слабо махнула, а глаза, отчужденные, остановились в своем. И с того часа, с того дня выпал я из того каждодневного ужаса, что уже надвигался на нас. И хоть жил этим, только этим, все равно легло на двоих.
На станции, у крашеного сарая, вдоль обитого жестью прилавка равномерно, равнодушно двигались челюсти. Над сосисками, булочками, глинисто-белым кофе. "Поешь! Обязательно!" -- услышал напутственное. Но мутило от одной мысли о еде. От сигарет тоже. Господин Компромисс, я нашелся и здесь: взял у ящичницы, стоявшей в проходе, мороженое, сдавил твердый холодящий брикетик. От мазутных шпал, от гравийной подсыпки, припорошенной пылью, струился и обнимал, будто пьяный друг, жел-дор-жар, душный, вечный. Сипел маневровый, лязгали буфера, сцепщик милицейски посвистывал. Летние люди, припечатаные ожиданием и жарой, томились на скамейках, торчали истуканами на серых бетонных плитах платформ. Сколько раз уж бывало, что недвижно спекалось в груди, но такого никогда еще не было. Мороженое потекло, напомнило о себе, отпил, долизал, и прошло каплей влаги через топку с оранжевыми углями. Электричка притерлась к платформе, сонно зевнула, раздвинув двери, застучала, задергалась. Поскакали за нами лужайки, деревья, домишки, которые были и при царе горохе. Интересно, что думают, глядя на них, интуристы? А зачем же им думать, если не думаем мы.
Нет у нас теперь в обиходе таких обветшалых слов: сострадание, милосердие, благотворительность. Подменили их формулами, удобными, да казенными. Нет в "общественной жизни" и другого слова, даже понятия: грех. Но она, справедливость, сильнее всего подпиралась боязнью греха. Тот, кто выбил сей клин из-под нравственности, поторопился. Ну, понятно, ничего не стоило и прежде занести топор либо ногу, чтобы переступить все. Но была, была и -- невидимая, нетянущая, но все же где-то жала под мышками да в пахах узда. Неощущаемо ощущалась. Пусть не всех, но держала многих.
В коридоре зашевелилось. Оглянулся: метельно мело -- консилиум шествовал. "Здравствуйте..." -- смущенно улыбнулась невысокая пожилая женщина, видимо, главная. И вот ведь -- хватануло меня благодарностью по самое горло, и ничего уж не надо было мне от нее, ведь сказала все: простите, что беспокоим, что ничем не сможем помочь вам, что всей душой сострадаем и -- если б могла!!
Показательно насандаливая под краном свои заразные руки, увидел, как та, главная, подошла к тебе. Не ошибся в ней: ласково, даже любяще как-то присела и поведала тебе что-то доброе, заголила животик, начала прощупывать. Я побрел коридором, во двор. Влип на скамейке, ни на что не загадывал. Просвистел с авоськой чесоточный шмель, смуглый, румяный, посоленный в черных висках. И обратно (наверное, натолкнувшись в окне на врачей) куда-то быстро умчал. И обратно летит, но уже с врачом, высоченным, решительным. С хирургии. Этот длинный одним шагом целых два у чесоточного заглатывает. "Да, да, вы подождите",-- кинул хирург у крыльца, по-хозяйски взлетел, исчез, но спустя немного уж стоял на асфальте:
Ну, все в порядке! -- Скажите, а?.. -- дрожащее беспокойство задралось к нему. -- Я думаю так... -- подбросил длинный волнами к своему колпаку четыре добротных морщины, -- дня через два выпишетесь. Шов прекрасный!..-ухмыльнулся умно, скромненько: мол, не я виноват, само у нас шьется-порется так. - Спасибо!.. -- выбросил папа ладонь.
В лапу-то наверняка дал -- гадко подумал тот лысоватый, что затравленно сидел на скамье неподалеку от них. "Ну, что-о вы..." -- целиком спрятал хирург в своей мясницко-ухватистой пятерне плоскую лапку. Подержались секунду, улетел Долгий. Вот оно, торжество медицины! Всесильной, сияющей! Как прекрасен сей длинный бог, как уверен, покоен и царски небрежлив в даянии. Но, скажи мне, кудесник, с какой посрамленной будкой ты отходишь от вспоротого нутра, откуда глядит на тебя, издеваясь, саркома? Виновато ли тупишь многомудрые очи? Равнодушно ли поджимаешь хвост? Иль с беспомощно горьким вздохом выжигаешь тавро приговора?
Говорком потянуло от входа. Оттесняя к стене от меня консультантов, повела их лечащая к другим дверям. Но решил дождаться ее. Шла -- накатывала взглядом дорожку перед собой. И, когда уже на приступочку заносила ногу, вышел наперехват нашей Татьяне Михайловне. "Вы меня ждете?" -- будто бы удивилась, что-то разглядывала в сторонке. -- Скорей всего, болезнь Боткина. Сейчас снова поставим капельницу, будем вливать литр, литр сто". - " Сколько?.. -- выскочили передо мной эти бутылки с бело-голубыми наклейками: четыре, пять! -- Это же до ночи?"
Но не мог поймать ее глаз, лишь припухлые губы с поперечной насечкой да щеки желтовато-пятнистые.
Я боялся, что мне попадет от тебя: почему так долго? Но, лежа уже снова под капельницей, улыбнулась нежно: "Папаня, а мы с этой девочкой познакомились". -- "Да?.." -- бессмысленно, вроде соседского Мишеньки, улыбнулся, увидел, как весело возится на кровати соседка. Что за прелесть -здоровый ребенок и стократ -- выздоравливающий. Отвернулась умная девочка, видать, не хотела видеть моих гадких глаз.
Ее зовут Лена. Отгадай, как я узнала? -- Написала? -- Ага. А как ты догадался? На стекле, а я ей... на простыне... -- неожиданно грустно. -- Па, ты проверь капельки. Хочешь, возьми песочные часы. А много мне будут
вливать? -- Штучки... две. -- Не хочу-у.. - Ты вот не пьешь, а тебе надо. И арбуза мало поела. Мама все рынки обегала, еле-еле узбека такого нашла, арбузистого. - Он невкусный. -- А узбеки и не бывают вкусные.
Зато на горшок гонит... на утку. -- Гм, утка... папа, а почему ее так назвали?
Юмор висельников, подумал я и сказал: "Похожа: туловище, шея". - "Так ведь и на гуся тоже похожа. Папа, я устала. Дай мне утку". И хотя это сложно было у кровати, опутанной шлангами, я обрадовался. Чем чаще, тем лучше. Все такая же темная шла. А вот "стул" становился классическим, светло-ореховым. Как положено.
Капали капли, падали капли... 18... 20... 28... За прищепку хватался, регулировал, прикидывая, сколько времени уходит на фляжку. Получалось до ночи, глубокой, а то и совсем до утра. Как же спать? С иглой? Еще было светло, но уже наступал человеческий вечер: чаще шквалом налетали трамваи, гуще чернело в вагонах, суматошнее мельтешило на улице. Сзади звякнула дверь: "Вы недолго засиживайтесь", -- сказала Татьяна Михайловна. "До конца".--"Нет, нет... -- помотала головой. -- Не беспокойтесь, у нас есть сестры, санитарки, они опытные".
Главное тут опыт. Жалко тебе! "Папа, ты уйдешь?" -- заплакала. "Нет, нет, я долго..." -- и вздохнул: пока не попрут.
За окном набухало, переплескивало и к нам летним вечером, теплым, влажным, дразнящим. Развевались подолы платьев, палками (ать-два) топали брюки, ласточками впархивали к нам голоса, чиркнув, таяли. И лишь сзади, там, за спиной, холодея, пустело. Поторчала заведующая. Уходя, молчаливо поставила восклицательный знак у наших дверей (по-гаишному: прочие опасности) и все его видели. Кроме тебя. Старшая тоже потопталась за дверью, не глядя, о, нет, но с таким же, во все лицо, во весь рост восклицанием. Ничего, скоро уйдешь. Судомойки догромыхивали тарелками-ложками, и устало тишела больничка.
Разметался румяно, русоволосо Мишенька, спал одетый, все в той же пижамке, все за теми же непереступимыми железными прутьями. Как воробушек, всегда, днем и ночью, зимой да летом все в одной шубке. Вот сейчас ты всем равен, Мишенька, всем, кто спит. И Лена, свернувшись поджаренным бубликом, лениво долизывала книжонку. А у нас капало, капало, остренько тинькало, всплескивалось в пузатой колбочке, соединяющей шланги.
То был первый мой вечер в клинике. И, примерзнув к стулу, устал. А тебе каково? Целый день на спине, с иглой. Ноги подтягивала, влево закидывалась насколько лубок позволял. Не жаловалась, лишь глазенки черно блестели, когда молча входила сестра, опрокидывала над раструбом новую склянку. "Папа... -тихо, покорно, -- еще много?" Свет погас, лишь дежурно глядели в коридоре, разойдясь по углам два округло глупых пузыря. "Детынька, давай спать, а я посижу. Заснешь, и незаметно пройдет". -- "Ну, давай..." -- и уснула, вся уснула, лишь один "сторожевой центр" неусыпно бдел и, когда, натомившись, начинала переворачиваться, и бросался предупредить, сама останавливалась, с тяжелым, прерывистым вздохом падала в горячую, ставшую жесткой пролежину.
В десятом часу чуть слышно вякнула дверь, бесшумно протиснулась сестра, подошла без второго халата, без жутких предосторожностей и поблекше прошелестела мне в ухо: "Вы еще долго будете? А то мне Татьяна Михайловна наказывала, чтобы..." -- "Неужели им жалко? -- (Возвела она очи горе). -Ну, немножко еще..." --- "Понимаю вас, но поймите и вы меня...-- подневольно дрогнули губы. -- Я бы с удовольствием разрешила, мне бы самой легче было, но..." -- "Но, если вы не возражаете, кто же узнает?" -- "Эх!.. -- махнула рукой, -- вы еще ничего здесь не знаете. Поверьте мне, даже если вы уйдете сейчас, все равно у меня будут неприятности". -- "А от кого зависит, чтобы мне остаться подольше?" -- "От заведующей. От Евгении Никаноровны. Она, кстати, тоже велела уйти вам не позже двадцати одного тридцати".
Вот как, еще на работу не вышла, а уже и велела.
Дома долго спали. Мы почти не видимся, а поговорить есть о чем. Завтра Лина должна привезти Калинину. Завтра Лева улетает в Архангельск за алаперой. Лина, между прочим, сообщила странную вещь. Ее клиентка-врачиха сказала: "Лекарств от желтухи вообще нет. Глюкоза? Это ерунда, просто промывание. Но, если я вам назову это средство, вы посмеетесь. Ни один врач не скажет вам этого, хотя многие знают. А я могу голову дать на отсечение, что это -- единственное, что лечит. Нужно проглотить... живую вошь. Это народное средство. Испокон веку так лечатся. И ничего равного этому нет". Мы поверили сразу же, но где взять? На вокзале? Может, кто-нибудь даст все же в долг. А еще мы думали, где найти собаку, как держать, как слюну у нее выпрашивать. А еще надо съездить в Мельничный Ручей, к травнице. Она врач, в прошлом, но пользует больных травами. "Надо заставить их делать уколы эндоксана, -- сказала Тамара, -- ты сам видел, как это растет... ведь все разорвет. Пусть что будет, но..."
И еще вспомнили мы, как летом вдруг взялось тебя рвать - весь вечер, без еды, желтоватой водою, может, желчью. И лишь к ночи утихло. Значит...
Утром я развешивал на холодной гармонике батареи платки, когда распахнулась дверь, и в сопровождении свиты вошла заведующая. Глаза в глаза. Я схватил ее сразу: веселую, снежную улыбку, просверк умных и властных глаз, ухоженное лицо не потухшей замужней женщины лет пятидесяти. Лицо, затертое белилами, моложавое, но полуда заметно растрескалась. Умная, холодная, -берегись!
-- Ну, здравствуй... -- безразлично-приветливо кивнула тебе, по-хозяйски обошла палату. Над платочками задержалась, набрала воздуху что-то сказать, но смолчала, распахнула тумбочку, надломилась в стане, переворошила салфетки, бутылочки (все крамольное по карманам было рассовано), выдернула ящик. -- А это еще что? --Терка... яблоки трем. -Хм!.. это надо туда. Это сюда. А пеленка почему здесь? -- подергала ту, что висела на спинке кровати в головах. -- От ветра? Прикройте окно. Убрать. Это пальто, вещи девочки? В дезинфекционную камеру. Ну, ладно, идемте,
Татьяна Михайловна. -- И уже в дверях: -- Вы вчера задержались. На первый раз я не сделала выговора сестре... -- Я предупреждала!., я ведь вас предупреждала!..-- багрово загорелась Татьяна Михайловна. -- ...тем более,-не слыша, не замечая замзава, -- что сестра сама мне все рассказала. Как это было и когда вы ушли.
"Аи да бабка!.. -- усмехнулся я. -- Подстраховалась".
-- Надеюсь, вы все поняли? -- По-нял, но я тоже надеюсь, что вы разрешите подольше побыть... -- Распорядок есть распорядок, и вечером, а уж тем более ночью, никто, кроме дежурной сестры и санитарки, находиться в клинике не дол-жен.
И пошла. Татьяна Михайловна вынесла вслед за ней свои провинившиеся полыхающие щеки.
Такси подкатило к самому входу. В полутемном чреве машины, облитой солнцем да зеленым отсветом листьев, увидел я желтовато мерцавшую улыбку Лины, а потом уж сверкающие прямоугольнички знакомых очков. "Здравствуйте, Александр Михайлович", -- сурово и крепко пожала мне руку Калинина, вложив все, что могла бы, наверное, втолковать словами. И опять, как не раз с другими и с ней уж бывало, униженное, горькое чувство благодарности вымученной улыбкой обезоружилось у меня на лице. Что вот -- пользуюсь старым, добрым ее отношением, дружбой с Линой, волоку в это гиблое дело. Перед отпуском, от свежих, ароматно пахучих южных ее забот.
-- Так... -- огляделась, -- куда тут? -- усмехнулась -- авторитетом, который ничего и никого не боится, раз и навсегда знает цену и своим консультациям, и тем, кого консультирует.
Вот сюда, сюда, -- вплотную и сторонясь, рядом и забегая, повел вдоль стены ко второму входу -- представить. И еще кивнул Лине: а ты подожди, мол, мы с тобой пешки, козявки, мы... ох, не мы -- я. И ты тоже, Линочка, все еще терпишь меня. Для чего? И за что? -- Людмила Петровна, пожалуйста, поговорите с ними, может, это и не желтуха, ведь нам, вы понимаете, нельзя бросать уколы. Вы сами увидите, прошу вас!.. -- наставлял ее на коротком пути к кабинету заведующей.
И вот они уже вывалились из тех дверей, зашагали рядком вдоль стены. Обе статные, обе в теле, осанистые. Хороша Евгения Никаноровна, хороша, сразу видно: владычица. Шла, удерживая решительный шаг. "О-у, деревня... в носках!" -- доглядев, прошептала Лина. Может быть. Голые икры сизовато и уже возрастно белели перилами балюстрады. Зато все затмевалось лицом, екатериненски выверенным, надменным, плавно овальным. Все в нем было точно расставлено по нужным местам. А вот щеки пламенели строптиво -- видно, и ей все же чего-то стоило встретиться с этой Ученой. Да еще терпеть (не глядя) на себе мерзкий взгляд этого папеньки.
Вышли. Неприступные, торжественные, как инквизиторы на аутодафе. Это долгое (для нас) время недаром прошло для них, взаимное напряжение сменилось взаимным же уважением сильного к сильному. "Где бы нам поговорить?" -близоруко сощурилась Калинина. "Да вот здесь..." -- величаво кивнула на скамейку заведующая. "Я внимательно осмотрела Лерочку... -- начала бесстрастно, сурово Калинина. -- Судя по всему, это желтуха", -- и поникла сочувственно, виновато, бессильно. "Спасибо, Людмила Петровна, спасибо, но... что же с уколом?" И вот тут она замолчала. Крепко. "Александр Михайлович!.. -- крепко вздохнула, крепко и тяжело. -- Никто и нигде, ни в одной клинике и даже на дому... -- словно угадывая нашу с Тамарой вчерашнюю последнюю мысль, -- не возьмет на себя смелость рекомендовать при желтухе не только такой сильный препарат, как эндоксан, но даже... вы же сами все понимаете..."
Да, да... это все, это гибель, доченька, гибель...
"Но ведь это же будет расти!" -- "Да, расти будет". -- "Что же нам делать?" -- "Не знаю. Надо избавляться от желтухи. Это сейчас главное". -"Но откуда желтуха, откуда?" -- "Скорей всего, это парентеральное заражение. Через уколы".-- "Как?! Это значит?.." -- взглянул на заведующую. Но разглядывала Евгения Никаноровна носочки свои и ступнями отталкивала от себя это. Совершенно справедливо отталкивала и от себя, и от всей медицины бесплатной нашей. "Значит, здесь заразили", - убито пробормотал. "Да, когда делали переливания. Или с кровью донора занесли. Но скорее всего иглами". "Но ведь их же кипятят!" - "Хм!.. -- даже головою качнула. -- В Америке, вообще на
Западе, да и у нас в армии, все шприцы -- разового употребления. Как там ни кипяти, а возможность..." - "Значит, здесь, здесь... весной. И это все знают?"
"А как же!.. И знают, и приказы специальные издают, н-но..." -космогонически усмехнулась: где живешь, милый. "Так неужели же для такого больного ребенка... неужели нельзя было нам сказать: купите за рубль иголку, за..."
Но заведующая, сидя каменно и насмешливо, раза два шаркнув по земле босоножками, пренебрежительно оттолкнула и это. Нет, не брызнул я, удержался. И пошел провожать Людмилу Петровну. Без халата, не осененная опухолями, чем была эта женщина в пестрой толпе? Плоть от плоти ее, кость от кости. Кому померещится, что сам Абадонна глядит на него с этих скул, из-за этих очков. Отбывала Калинина в отпуск, на юг. И вторая, Лина, которую ты так любила, тоже дальше, дальше уплывала от нас в свою новую жизнь. Бездетные, вольные...
Ой, Людмила Петровна, если хотите, я вам дам такой адрес! Только... -нарочито смущенно потупилась,-- это дорого, девять рублей с человека в день. Зато у самого моря, комфорт такой, как в санатории ЦК, личный телефончик, дом каменный, а уж кормят, та-ак кормят!.. -- схватилась за щеку.
Давайте, Линочка... -- усмехнувшись, вытащила блокнотик, ручку. И застыла на минутку в костюме цвета... ну, такой, как полы в магазинах или на лестничных клетках делают, когда заливают мраморный бой серым цементом.
Людмила Петровна, - неуместно вклинился я, - мне стыдно просить, но после вашего отпуска... если надо будет?..
Ради бога, Александр Михайлович, чем только смогу! Вы ведь сами знаете, как я отношусь ко всем вам. Поверьте: очень, очень редко люди так становятся мне... -- и не договорив очевидного, пролила на прощание снеговую улыбку.
И ушли они, солнцем счастливо палимы. А меня не вели к тебе ноги. Лгать, лгать... Все закончилось. Все начиналось.
Вечером -- телефон: "Саф-ша?" -- "Лева? Ты что, здесь?" -- "Как видишь, ха-ха, двадцатый век. Утром выпивал в Мезени, а сейчас..." -- "Достал? Старая, вонючая?" -- "Да-а, ста-арая... -- иронически закрякал. -- Свежей, чем у Елисеева! При мне разделывали. Увидишь. Мавр сделал свое дело, Мавр может хохотать!"
Он вошел, и в руке, оттягивая ее, была сумка-холодильник, купленная нами для этого случая. Весила она пуда полтора. "Все сделано по вашей инструкции: мешочки холодильные я держал у Ивана Аббакумовича в холодильнике, загрузил алаперой, а их сверху. Сейчас... сейчас сам увидишь, вот..."
О, на это стоило бы и вам посмотреть. Не горбуша, не семга -- по цвету, фактуре меж ними: оранжево-красная, сочащаяся жиром, с толстой шкурой цвета охотничьей дроби. И не граммами, даже не ломтями разворачивалась она перед нами -- но широким могучим пластом. Гляделась она так гастрономно, что слюна набегала приливом. Подергал зубами. "М-да, -- ядовито покачивал головой Лев, -- как же, как же, с вашими зубками..." -- "Да, это для саблезубого тигра". -- С трудом вытащил челюсть из твердейшего, вязкого мяса. Это счастье твое, белуха, что ты несъедобна, не то быть бы давным-давно тебе ископаемой стеллеровой коровой. И "красные книги" не спасли бы.
Утром встретила меня привычным вопросом: "Мама дома? А что она делает?" Но сегодня, спрашивая, глядела в стеклянную стенку, за которой шли веселые сборы -- няньки, сестры ласково провожали Лену домой. А она, озабоченная, и не чувствует, какая счастливая. Это нам с тобой, Лерочка, полной жменей прочувствовать выпало. Неотрывно глядела туда, и такая тоска, молчаливая, уже знающая, была в твоих, темной мукой выдолбленных глазах.
-- Папа... -- Да, Лерочка, почитать? -- нарочно напомнил, а сам знал, что не то. --Нет... -- головой отвела. -- Она мне помашет?
И прочла ли, почуяла ль или просто воспитанная, хорошая девочка -- от дверей, из-за спин и задов белых обернулась с улыбкой, ручонку смуглую, крепкую вскинула, и ответно ей -- худенькой, тоненькой.
В коридоре остановила меня заведующая:
Сегодня переводим вас в инфекционную клинику. В нашу, в нашу, не беспокойтесь! -- добавила с откровенным презрением.-- Ну, почему, почему! Вы же слышали: у вашей девочки гепатит. Мы и так уж передержали вас здесь. Там замечательные врачи, персонал.
Но ведь нас не будут туда пускать! -- вырвалось главное.
-- Да, там строго. Но мы говорили с главврачом. Может, учитывая состояние больной, она разрешит кому-то из вас, а в общем, не знаю, не знаю, вряд ли.
И пошел я к дверям главврача. Машинистка в белом халате, как и положено медику, выстукивала "Олимпию".
-- Да, помню, помню вас, как же... -- подтвердила вздохом Вера Федоровна, мол, жалею, что связалась с вами, да что уж теперь делать. -Что?.. Забрать больного ребенка с желтухой домой? Ох, поверьте мне, товарищ Лобанов, я ведь тоже мать и очень хорошо вас понимаю. Ну, заберете и что?.. Вы... хотите дать эндоксан... -- и это она уже поняла, -- но поймите: никто не пойдет на это, никто! И потом, знаете, что будет? -- Но прежде чем выдать мне, легла грудью на край столешницы и еще выдвинула над ней из гладких плеч белое приветливое лицо. -- Кома... Печеночная кома. Это -- страшная вещь. Вы хотите уйти от мучений, но принесете ужасные. Поверьте мне. Я это видела. Не дай Бог никому видеть, тем более... Вы себе этого не простите.
Что же нам делать? -- опустил глаза в пол.
Мы переведем вас в нашу лучшую клинику и... -- усмехнулась, -- вам понравятся и врачи, и средний медперсонал. Там у нас замечательный коллектив! Не тратьте, пожалуйста, нервов, они вам еще ох как пригодятся.
Но нам разрешат быть там? Жене только? -- вскрикнул.
Хорошо, я поговорю с заведующей и думаю, что жене вашей мы разрешим. Но ей придется там жить. Безвыходно. А я слышала, что со здоровьем у нее...
-- Спасибо!.. Ее это не испугает, наоборот. Спасибо!.. Вера Федоровна, большое спасибо!..
Позвонил Тамаре. Чтоб собиралась. Надолго. Вот и кончилось еще одно наше житие. Впереди еще один дом. Какой же?
Санитарный пикап о четырех колесах да шести красных крестах, сдал задом, шофер распахнул задние дверцы, и открылся сумрачный пугающий кузов с железным полом и рельсиками для колесных носилок. И пока мама торопливо одевала тебя, шел знакомый торг из-за пеленок, халатов да простыней. Кто-то принимал тебя, доченька, а сдавала, разумеется, Старшая. С папиросой, загасшей в правой руке, на отлете, с непроницаемым блеском очков и стиснутыми мужскими губами. "Все сосчитали? Ничего не забыли?" -- басовито цукала нянек. Понесли тебя. Солнце плещет, озелененное листьями, а оттуда, из полутьмы кузова, тревожно мерцают твои глаза, и в ноздре зимней клюквой намертво вбита смерть.
Территория... высокий забор, вместо вышки -- дощатая проходная. Я пошел напролом, как медтранспорт, и никто не оцыкнул, и увидел за выступом дома нашу тачку. Уж носилки из кузова выставили, привалили к ним наши котомки. Ты задумчиво трогала их рукой, а сама -- в алом берете, в мышином пальто с теплой подстежкой. А жара -- двадцать пять, но тебе только-только впору. Снова наши сдавали вашим. Среди них распоряжалась чернобровая лет тридцати пяти, решительная, тоже старшая.
Мы здесь понесем,.. -- сказала, и подивился: не крутой был голос, с напевом, с теплым начесом. -- Папочка, вы нам поможете?
Конечно!.. -- неожиданно улыбнулся ответно. -- А можно?
Отчего же, мы вам халаты дадим. Кто из вас с девочкой останется? Мамаша? Ну, хорошо, устроимся, разберемся, не волнуйтесь -- у нас будет не хуже, увидите. Так, Лиля, бери...
Взяли мы, понесли пологими маршами, оставлявшими в центре широченный глубокий провал, куда, наверное, и паровоз мог бы броситься вниз головой. Вот и въехали в новую нашу квартиру. Да, квартиру: комнатушка, две кровати, крохотная передняя с умывальником да еще ванная, совмещенная с гальюном. Шик-модерн тридцатых годов. Но прошло с тех пор и прошло, а таких как-будто не строят. "Это так называемый мельцеровский бокс, с полной изоляцией", -объяснили нам.
-- Здравствуйте... -- пропела медноволосая пожилая женщина, в меру полная, в меру статная. -- Я ваша сестра. Вот для мамы пижама, -- подала со стихами. -- Вот белье. Вам что-нибудь еще нужно? Ах, да, веревку для форточки! Я сейчас...-- тоже свежее, умягчающее пролилось от нее на нас. Глаза грели, даже ямочки на щеках были добрые. Прикрывая дверь, послала тебе такой материнский взгляд, доченька, что сразу взяла наши души в полон. И, еще боясь верить, опасаясь, что это Весна, а три другие суточные сестрицы возьмут на себя и зимнюю стужу, и осенню слякоть, все же оттаяли.
Я распутал узлы, приладил к фрамуге веревку, и теперь можно было ее откидывать. Но уже через двадцать минут стало ясно, что этого недостаточно. Распахнули окно. Посвежело, чуть-чуть: больше ничем не могла поделиться нагретая кирпичная кладка, истомленная зелень. Любопытствующие глаза соседей мы прикнопили к простыням, а кульки, узелки, авоськи разбежались по тумбочкам, столикам, стульям.
-- Добрый день! -- весело вошла другая сестра с томительно знакомой треногой. -- Полежим немножечко с капельницей? Ну-ка, дай ручку. Та-ак... -нашла иглой синий волосок вены, уже меченый, будто бакенами, запекшимися красноватыми укусами, пристроила и спросила: -- Вы умеете капли
считать?
Ничего не умели мы. Ничего не смогли в жизни. Мы убить тебя вовремя не сумели, в чреве, мы так ждали тебя, позднышку нашу, мы так нежили, берегли, дергали, чтобы -- честная! добрая!! Будто честность -- для жизни, и добро -это то, с чем выходят на большую дорогу. Мы цепляли пахучее, лучшее, чтоб навильник взвалить на тебя. Но рвануло и в миг разметало трухой, и воткнулись в тебя голые вилы.
Теперь у тебя будет больше времени. Может, ты займешься этим -- вошь и собака. И еще: съезди в Мельничный Ручей, попроси эту травницу дать все, что может. И от печени, я знаю, они и желтуху лечат. Я прошу тебя. И поешь, -ласково повернула меня к себе. -- Обещай мне...
Хорошо... обещаю... -- улыбнулся, и полынно замутилось во мне, что заботимся так о том, что...
Мам, ты долго?
Иду! -- как бывало, озорно, звонко.
Обернулся: подняла ты ручонку, свободную от иглы, слабо махнула, а глаза, отчужденные, остановились в своем. И с того часа, с того дня выпал я из того каждодневного ужаса, что уже надвигался на нас. И хоть жил этим, только этим, все равно легло на двоих.
На станции, у крашеного сарая, вдоль обитого жестью прилавка равномерно, равнодушно двигались челюсти. Над сосисками, булочками, глинисто-белым кофе. "Поешь! Обязательно!" -- услышал напутственное. Но мутило от одной мысли о еде. От сигарет тоже. Господин Компромисс, я нашелся и здесь: взял у ящичницы, стоявшей в проходе, мороженое, сдавил твердый холодящий брикетик. От мазутных шпал, от гравийной подсыпки, припорошенной пылью, струился и обнимал, будто пьяный друг, жел-дор-жар, душный, вечный. Сипел маневровый, лязгали буфера, сцепщик милицейски посвистывал. Летние люди, припечатаные ожиданием и жарой, томились на скамейках, торчали истуканами на серых бетонных плитах платформ. Сколько раз уж бывало, что недвижно спекалось в груди, но такого никогда еще не было. Мороженое потекло, напомнило о себе, отпил, долизал, и прошло каплей влаги через топку с оранжевыми углями. Электричка притерлась к платформе, сонно зевнула, раздвинув двери, застучала, задергалась. Поскакали за нами лужайки, деревья, домишки, которые были и при царе горохе. Интересно, что думают, глядя на них, интуристы? А зачем же им думать, если не думаем мы.