Страница:
— Пятьдесят тысяч долларов — раз. Пятьдесят тысяч — два. Пятьдесят тысяч — три!
Удар молотка. Невзрачный мужичок выигрывает очередной лот.
— Деда, я знаю этого человека! — шепчет Степе на ухо стоящая рядом с ним Маша. — Это знакомый Сорокина! Это КГБ. Он был на нашей с Сорокиным свадьбе!
— Тихо, деточка.
Степа отводит Машу от дверей аукционного зала подальше, в глубину фойе.
Машу буквально трясет от злобы. Они стоят у абстрактного портрета Вари Черновой, написанного Полонским «по внутреннему видению» в день, когда они решили стать мужем и женой, в день, когда убежал из дому побитый ремнем мальчик Вася.
— Ну, был он на вашей свадьбе, ну и что? — морщится Степа.
— Там было много этих ужасных людей, но этого я запомнила, — говорит Маша. — Он сказал этот чудовищно пошлый тост.
— Какой, деточка, тост?
— Он сказал: «Разрешите уподобить данное торжество отправлению в плавание большого океанского парохода и пожелать, чтобы на этот пароход все время подсаживались маленькие пассажирчики!»
Степа, жуя губами, улыбается и гладит Машу по голове:
— А может быть, он был п-п-прав?
— Что?!
— Может быть, это ошибка, что у вас нет этих п-п-пассажирчиков. Но еще не поздно, деточка, еще все впереди...
— Деда, что ты говоришь?! Ты понимаешь, что я тебе говорю? Ты понимаешь, кто покупает наши вещи?
— Аукцион открыт для всех. Успокойся, — говорит Степа. — П-п-пока все идет нормально.
Степа надеется, что требуемую сумму Сорокин из публики вытянет. Но Степа хочет не только отдать девять миллионов и оградить семью от беды. Он хочет еще и наказать.
Поздно вечером лимузин Ивана Филипповича останавливается у закрытого клуба в переулке на Чистых прудах. Сперва из лимузина выходит охранник, оглядывается и, убедившись в том, что переулок безлюден, звонит в медный звонок под узорчатым чугунным навесом. И только когда дверь открывается, из лимузина выходят и, пригнувшись, шмыгают в подъезд Иван Филиппович и молодой блондин.
В пятидесяти метрах от крыльца — автостоянка. Степа сидит в машине с потушенными фарами. Мокрые стекла окон облеплены осенними листьями. Степа смотрит в сторону особняка. Рядом с ним Марина, его сокамерница из КПЗ.
— Деточка, ты даже не п-п-представляешь себе, как я тебе благодарен, — говорит он ей.
— А шо я такого сделала? Показала вам места. Но то, шо вы, оказывается, голубой... Это для меня такой удар.
— Это от меня не зависит, милая. Уж т-т-такой я родился. И скрывал это всю жизнь. И открылся вам только потому, что вдруг почувствовал к вам это особенное доверие...
Чтоб получить у нее адреса мест, где встречаются геи, Степе пришлось поднаврать насчет своей сексуальной ориентации, и теперь эта добрая душа утешает его:
— Степан Сергеевич! Перестаньте! То, шо вы такой, — это нормально! Это часто бывает. Вот шо вы всю жизнь так промучались и скрывали — вот это кошмар. Я только за это переживаю. Я представляю этот ад, в котором вы жили! Вы же были женаты? Ой, шо я говорю. Конечно были...
— Сорок семь лет, — подтверждает Степа. Истинную причину своего интереса к этому клубу
Степа раскрыть не может. Люди, которых он хочет наказать, сами его накажут, и не просто убьют, а, пожалуй, будут перед этим мучить, истязать его, Степину, восьмидесятипятилетнюю, но такую живую плоть. И так у него всегда, всю жизнь в нем непонятным образом уживается и трусость, жалкая, до дрожания рук трусость, и дикая, безотчетная храбрость. Все в моем папе соединяется, и все перемешано, и где кончается одно и начинается другое — понять я не могу.
— Ну, теперь такое время, шо голубым быть можно, — утешает его Марина. — Ну, скажем так, почти можно. И тут вам будет хорошо. И вы нашли такого хорошего мальчика. Не нервничайте.
На заднем сиденье нахохлился Котя. Глаза и губы подкрашены.
— Но я не хотел бы, чтоб кто-то это узнал, — просит ее Степа.
— Ой, расслабьтесь. Я ж профессионал. И тут работают не люди, а могила, — заверяет его Марина. — Вы даже не представляете себе, кто сюда к ним ходит. Но если вам эта сауна не нравится, я вам другие покажу...
— Нет. Мы п-п-пойдем сюда. Здесь как-то м-м-мило, как-то не на виду, да? — поворачивается он к Коте. — Тебе тут нравится?
Котя скорбно молчит.
— Так я вам дам сюда телефон, и вы договоритесь, и все будет хоккей, — говорит Марина.
Атлетически сложенный массажист улыбается Степе и Коте понимающей улыбкой, вводит в мраморный зал сауны с бассейном, баром и тропическими растениями в кадках, выходит и закрывает за собой дверь.
Котя оглядывается с омерзением. Степа — с живым любопытством.
Котя сразу начинает распаковывать свою сумку, достает из нее миниатюрные камеры, микрофоны и мотки проводов.
Степа обходит зал, пальцем пробует воду в бассейне и начинает раздевается.
— Дед! Что ты делаешь?! — вскрикивает Котя.
— За такие сумасшедшие д-д-деньги можно заодно п-п-помыться, — говорит Степа.
— Ну, с тобой не соскучишься.
Степа прыгает на одной ноге, путаясь в подштанниках.
Котя прикрепляет крошечную камеру в листве пышного цветущего куста.
Голый, завернутый в простыню Степа заглядывает в парную.
Внимательно изучает бутылки на стойке бара:
— Тут такой выбор, — говорит он. — Не хочешь со мной выпить?
— Если я тут выпью, меня вырвет, — угрюмо отвечает Котя.
— А я выпью, — решает Степа. — Чтоб д-д-добро не пропадало.
Он наливает коньяк в рюмку и пьет. Берет из ящика сигару. Откусывает кончик.
— Ты ведь не куришь? — удивляется Котя.
— А я в виде исключения.
Котя прикрепляет вторую камеру. Степа с сигарой в зубах влезает в бассейн. Лежа в воде, пускает кольца дыма.
Котя, ругаясь сквозь зубы, прикрепляет микрофон.
— Да, деточка, — говорит Степа, — то, что мы сейчас делаем, не очень красиво. Но мы знаем, что это сделал Левко, и он хоть как-то должен быть наказан.
— Если это точно он.
— А кто же еще? Устроить эту диверсию мог только тот, кто знал, что Леша в тот день полетит. Никто из посторонних этого не знал, Леша поехал туда неожиданно. А Левко звонил Леше, когда Лешенька был в аэроклубе. Он знал, что Леша там.
— Что бы мы ни сделали, это его не оживит, — говорит Котя.
— Да, конечно, — говорит, лежа на воде, Степа. — Но вот я на «Мосфильме» встретил артиста, который играет его в этом последнем папином фильме. Он был в гриме, и на какую-то секунду мне п-п-показалось, что это он, Лешенька. Удивительная вещь кино. Человека нет на свете, а он п-п-продол-жает жить в луче света из проектора на экран. И можно п-п-прокрутить назад и увидеть, что было раньше. Старика можно увидеть молодым. И ребенком. Леша, когда был маленький, обожал играть в п-п-прятки. Он прятался на чердаке, в этой нашей столетней свалке, и было совершенно невозможно там его найти. Может быть, и сейчас он где-то спрятался.
Мой папа всю жизнь носит крест, в самые тяжелые времена отважно носил его, и крестил детей, но он самый настоящий атеист. Ему легче поверить, что я спрятался, чем поверить, что я умер. Все же боится мой папа смерти, ужасно боится.
Степа лежит на спине в воде, в мраморном бассейне, в сигарном дыму, и глаза его полны слез.
Часть шестая
1
Удар молотка. Невзрачный мужичок выигрывает очередной лот.
— Деда, я знаю этого человека! — шепчет Степе на ухо стоящая рядом с ним Маша. — Это знакомый Сорокина! Это КГБ. Он был на нашей с Сорокиным свадьбе!
— Тихо, деточка.
Степа отводит Машу от дверей аукционного зала подальше, в глубину фойе.
Машу буквально трясет от злобы. Они стоят у абстрактного портрета Вари Черновой, написанного Полонским «по внутреннему видению» в день, когда они решили стать мужем и женой, в день, когда убежал из дому побитый ремнем мальчик Вася.
— Ну, был он на вашей свадьбе, ну и что? — морщится Степа.
— Там было много этих ужасных людей, но этого я запомнила, — говорит Маша. — Он сказал этот чудовищно пошлый тост.
— Какой, деточка, тост?
— Он сказал: «Разрешите уподобить данное торжество отправлению в плавание большого океанского парохода и пожелать, чтобы на этот пароход все время подсаживались маленькие пассажирчики!»
Степа, жуя губами, улыбается и гладит Машу по голове:
— А может быть, он был п-п-прав?
— Что?!
— Может быть, это ошибка, что у вас нет этих п-п-пассажирчиков. Но еще не поздно, деточка, еще все впереди...
— Деда, что ты говоришь?! Ты понимаешь, что я тебе говорю? Ты понимаешь, кто покупает наши вещи?
— Аукцион открыт для всех. Успокойся, — говорит Степа. — П-п-пока все идет нормально.
Степа надеется, что требуемую сумму Сорокин из публики вытянет. Но Степа хочет не только отдать девять миллионов и оградить семью от беды. Он хочет еще и наказать.
Поздно вечером лимузин Ивана Филипповича останавливается у закрытого клуба в переулке на Чистых прудах. Сперва из лимузина выходит охранник, оглядывается и, убедившись в том, что переулок безлюден, звонит в медный звонок под узорчатым чугунным навесом. И только когда дверь открывается, из лимузина выходят и, пригнувшись, шмыгают в подъезд Иван Филиппович и молодой блондин.
В пятидесяти метрах от крыльца — автостоянка. Степа сидит в машине с потушенными фарами. Мокрые стекла окон облеплены осенними листьями. Степа смотрит в сторону особняка. Рядом с ним Марина, его сокамерница из КПЗ.
— Деточка, ты даже не п-п-представляешь себе, как я тебе благодарен, — говорит он ей.
— А шо я такого сделала? Показала вам места. Но то, шо вы, оказывается, голубой... Это для меня такой удар.
— Это от меня не зависит, милая. Уж т-т-такой я родился. И скрывал это всю жизнь. И открылся вам только потому, что вдруг почувствовал к вам это особенное доверие...
Чтоб получить у нее адреса мест, где встречаются геи, Степе пришлось поднаврать насчет своей сексуальной ориентации, и теперь эта добрая душа утешает его:
— Степан Сергеевич! Перестаньте! То, шо вы такой, — это нормально! Это часто бывает. Вот шо вы всю жизнь так промучались и скрывали — вот это кошмар. Я только за это переживаю. Я представляю этот ад, в котором вы жили! Вы же были женаты? Ой, шо я говорю. Конечно были...
— Сорок семь лет, — подтверждает Степа. Истинную причину своего интереса к этому клубу
Степа раскрыть не может. Люди, которых он хочет наказать, сами его накажут, и не просто убьют, а, пожалуй, будут перед этим мучить, истязать его, Степину, восьмидесятипятилетнюю, но такую живую плоть. И так у него всегда, всю жизнь в нем непонятным образом уживается и трусость, жалкая, до дрожания рук трусость, и дикая, безотчетная храбрость. Все в моем папе соединяется, и все перемешано, и где кончается одно и начинается другое — понять я не могу.
— Ну, теперь такое время, шо голубым быть можно, — утешает его Марина. — Ну, скажем так, почти можно. И тут вам будет хорошо. И вы нашли такого хорошего мальчика. Не нервничайте.
На заднем сиденье нахохлился Котя. Глаза и губы подкрашены.
— Но я не хотел бы, чтоб кто-то это узнал, — просит ее Степа.
— Ой, расслабьтесь. Я ж профессионал. И тут работают не люди, а могила, — заверяет его Марина. — Вы даже не представляете себе, кто сюда к ним ходит. Но если вам эта сауна не нравится, я вам другие покажу...
— Нет. Мы п-п-пойдем сюда. Здесь как-то м-м-мило, как-то не на виду, да? — поворачивается он к Коте. — Тебе тут нравится?
Котя скорбно молчит.
— Так я вам дам сюда телефон, и вы договоритесь, и все будет хоккей, — говорит Марина.
Атлетически сложенный массажист улыбается Степе и Коте понимающей улыбкой, вводит в мраморный зал сауны с бассейном, баром и тропическими растениями в кадках, выходит и закрывает за собой дверь.
Котя оглядывается с омерзением. Степа — с живым любопытством.
Котя сразу начинает распаковывать свою сумку, достает из нее миниатюрные камеры, микрофоны и мотки проводов.
Степа обходит зал, пальцем пробует воду в бассейне и начинает раздевается.
— Дед! Что ты делаешь?! — вскрикивает Котя.
— За такие сумасшедшие д-д-деньги можно заодно п-п-помыться, — говорит Степа.
— Ну, с тобой не соскучишься.
Степа прыгает на одной ноге, путаясь в подштанниках.
Котя прикрепляет крошечную камеру в листве пышного цветущего куста.
Голый, завернутый в простыню Степа заглядывает в парную.
Внимательно изучает бутылки на стойке бара:
— Тут такой выбор, — говорит он. — Не хочешь со мной выпить?
— Если я тут выпью, меня вырвет, — угрюмо отвечает Котя.
— А я выпью, — решает Степа. — Чтоб д-д-добро не пропадало.
Он наливает коньяк в рюмку и пьет. Берет из ящика сигару. Откусывает кончик.
— Ты ведь не куришь? — удивляется Котя.
— А я в виде исключения.
Котя прикрепляет вторую камеру. Степа с сигарой в зубах влезает в бассейн. Лежа в воде, пускает кольца дыма.
Котя, ругаясь сквозь зубы, прикрепляет микрофон.
— Да, деточка, — говорит Степа, — то, что мы сейчас делаем, не очень красиво. Но мы знаем, что это сделал Левко, и он хоть как-то должен быть наказан.
— Если это точно он.
— А кто же еще? Устроить эту диверсию мог только тот, кто знал, что Леша в тот день полетит. Никто из посторонних этого не знал, Леша поехал туда неожиданно. А Левко звонил Леше, когда Лешенька был в аэроклубе. Он знал, что Леша там.
— Что бы мы ни сделали, это его не оживит, — говорит Котя.
— Да, конечно, — говорит, лежа на воде, Степа. — Но вот я на «Мосфильме» встретил артиста, который играет его в этом последнем папином фильме. Он был в гриме, и на какую-то секунду мне п-п-показалось, что это он, Лешенька. Удивительная вещь кино. Человека нет на свете, а он п-п-продол-жает жить в луче света из проектора на экран. И можно п-п-прокрутить назад и увидеть, что было раньше. Старика можно увидеть молодым. И ребенком. Леша, когда был маленький, обожал играть в п-п-прятки. Он прятался на чердаке, в этой нашей столетней свалке, и было совершенно невозможно там его найти. Может быть, и сейчас он где-то спрятался.
Мой папа всю жизнь носит крест, в самые тяжелые времена отважно носил его, и крестил детей, но он самый настоящий атеист. Ему легче поверить, что я спрятался, чем поверить, что я умер. Все же боится мой папа смерти, ужасно боится.
Степа лежит на спине в воде, в мраморном бассейне, в сигарном дыму, и глаза его полны слез.
Часть шестая
1
Сейчас мой самолет разобьется, а мне еще надо успеть додумать какую-то мысль. О чем я думал? Вспомнил. Я думал, кто я? Вообще, что такое я? Я не понимаю самой простой вещи, где кончаюсь я и начинается все остальное. Когда меня не будет, весь мир станет немножко другим, или он останется точно таким же без меня? Или он будет таким же, но потому, что каким-то образом я в нем останусь?
Мне сейчас кажется, что эта мысль вообще самая главная и все должны об этом думать. А думают все совершенно о другом.
Вот Павел Левко и мой сын Котя пьют не чокаясь.
— Не заплатите — следующим будет кто-то из вас, — говорит Павел Коте. — Я понимаю, девяти миллионов у вас нет, но надо найти.
Вот старенькая, одетая в школьную форму Зина стоит перед Максом и теребит застенчиво свой черный передник:
— Я же Зинка! Твоя первая любовь.
— Зиночка, у нас с тобой никогда ничего не было. Тебе все это только кажется, — улыбается ей Макс своей вечно приветливой иностранной улыбкой.
— Теперь можно всем сказать правду, — шепотом говорит Зина. — Но про ребенка говорить все равно не надо.
— Про какого ребенка?
— Про нашу дочь.
Вот мой папа втолковывает Максу:
— Левко хочет п-п-п-получить эту лицензию и стать одним из самых богатых людей в мире. И Леша ему каким-то образом мешал. За это у нас убивают. И его уб-б-били.
Вот наш дом в Шишкином Лесу, из которого почти все вывезено в Машину галерею. Вечер. Темнеет. Стучит вдали электричка. Моросит дождик. Пахнет мокрой листвой, дымом и грибами, неповторимый, единственный в мире дух Подмосковья. Степина машина стоит у калитки, Макс, с сумкой в руке, поднимается на крыльцо. Степа остается у калитки.
— Ключ справа в щели под п-п-перилами, — напоминает он.
— Я знаю. — Макс достает из мокрого тайника ключ.
— Зачем ты это д-д-д-делаешь? — сокрушается Степа. — Тут даже электричество отключено.
— Папа, это последняя ночь, когда я могу побыть в этом доме. Завтра он будет продан на аукционе.
— Ты так говоришь, б-б-будто я в этом виноват.
— Ты не виноват, но я как-никак твой старший сын, а ты даже не посоветовался со мной, продавать дом или не продавать.
— Я думал, что ты согласен.
— Нет, я вовсе не согласен. Я считаю, что это дикая глупость. Когда с нас стали требовать эти девять миллионов, надо было сразу заявить в милицию, в прокуратуру и сказать этим твоим приятелям в Кремле. Но ты заранее убежден, что все в заговоре против тебя и никто не поможет. Ты никому не веришь. Вы тут в России все сошли с ума.
При Сталине и Брежневе вы друг другу верили, а теперь дожили до демократии и не верите никому и ничему.
— Ты просто не п-п-понимаешь.
— Я понимаю гораздо больше, чем ты, — волнуется Макс. — Потому что я живу не в этой безумной стране, а в нормальном мире, где все основано на законах и взаимном доверии. Но, когда я пытаюсь тебе что-то объяснить, ты на меня смотришь как на болвана. И все время гонишь в Лондон.
— Я не гоню. Но тебе же надо там спектакль сдавать.
— Чихать ты хотел на Лондон и мой спектакль. Тебя просто раздражает мое присутствие. И так было всегда.
— Это неправда.
— Это правда. Я же урод в семье. Все нормальные Николкины, перебесившись, становятся столпами русского общества. А я так и не перебесился. Не оправдал твоих надежд.
Это мне очень знакомо. Я тоже вечно об этом думаю, даже не думаю — подсознательно озабочен, оправдываю ли я папины надежды или не оправдываю. Ужас, но факт. Мы с Максом пожилые люди, но до сих пор, как в детстве, нам кажется, что мы его надежд не оправдываем, и что он, наш папа, во всех отношениях умнее, талантливее, счастливее нас и вообще живет правильнее, чем мы, и что до папы нам никогда, никогда, никогда не дорасти.
— Ну хорошо. Ночуй здесь один, — горестно кривится Степа.
— Да, папа, человек иногда хочет просто побыть один! — театрально восклицает Макс.
Входит в дом и громко захлопывает за собой дверь. В театре это называется «уход». Макс не только выдающийся режиссер. Он сам по себе — театр. Вся его жизнь — непрерывный спектакль. Посмотрев вслед Максу и задумчиво пожевав ртом, Степа садится в машину, неуклюже разворачивается и уезжает, задев и опрокинув при этом мусорный бак.
В темноте кухни вспыхивает спичка. Макс зажигает свечу. Потом еще одну. Свечи он принес с собой в сумке. Там же у него припасены две тарелки, два бокала, две вилки и два ножа, бутылка вина, бутылка виски и слегка помятый букет роз.
Когда Макс говорит, что хочет побыть один, это очень подозрительно. Обычно это означает, что опять появилась женщина, на которой Макс хочет жениться. Я женился один раз, а Макс — трижды. И всякий раз по страстной любви.
В доме нет мебели, но Макс перетаскивает из кухни в столовую три табуретки, одну из которых, накрыв извлеченной из сумки салфеткой, он превращает в стол.
Потом он достает из сумки магнитофон и включает его. Итальянец Челентано поет нечто трогательное конца семидесятых годов.
Бутылку вина Макс ставит на табуретку.
Бутылку виски он уносит в кухню, кладет ее в раковину и открывает кран. Кран тихо свистит, но воды нет.
Макс при свете свечи лезет под раковину и откручивает вентиль. Кран хрюкает, вода хлещет из него с неожиданной силой.
Вернувшись в столовую, Макс, используя в качестве вазы молочную бутылку, заталкивает в нее стебли роз.
Макс не только выглядит на тридцать лет моложе, он и ведет себя как молодой. Ему шестьдесят один год, а он еще надеется найти свое счастье.
Стук в дверь. Макс кладет в рот мятную конфетку и с розами в руках спешит открывать. А за дверью не та, кого он ждет, а Степа. Немая сцена.
— Извини, деточка, что я вернулся, — поглядев на розы и пожевав губами, врет Степа. — Я забыл спросить, когда за тобой завтра заехать.
— Не надо заезжать. Я доберусь сам. Вытянув шею, Степа смотрит через плечо Макса на горящие свечи, тарелки и вино.
— Да, папа, я жду одного человека! — с вызовом провозглашает Макс.
— П-п-понятно.
— Вот поэтому я никогда не могу быть с тобой откровенным! Вот из-за этого твоего презрительного взгляда.
— Почему презрительного? — искренне не понимает Степа. — Мне п-п-просто интересно. Я ее знаю?
— Да, сейчас сюда придет Женя.
— Какая Женя?
— Папа, в моей жизни была только одна Женя! Женя Левко. Дочь Зины.
— Ах, эта Женя?.. — удивляется Степа. — Но ведь это же было так д-д-давно.
— Да, это было восемнадцать лет назад, — нервничает Макс. — Но я все время думаю о ней. Я все эти годы думал о ней каждый день. То, что мы не вместе, — чудовищная ошибка. Поэтому я узнал ее телефон, и мы договорились встретиться.
— Здесь?
— Да, папа, здесь, потому что тогда это началось здесь. Вы с мамой были в городе, Лешка снимал кино, я сидел здесь один, и она пришла. И это был самый счастливый день в моей жизни.
В таких случаях Макс сам себе верит.
— Я п-п-помню, — говорит Степа. — Она лазала к тебе через дырку в заборе. Такая б-б-бледнень-кая, тощенькая была девчоночка.
— Для меня это была самая красивая женщина в мире.
— Но ты же с тех пор ее не видел.
— Да, не видел. Но она все время стоит у меня перед глазами.
— Но она за это время могла измениться, — деликатно напоминает Степа. — Она, кажется, работает в прокуратуре. И вообще изменилась.
— Даже если она замужем, даже если у нее шесть человек детей, для меня ничего не изменилось, — сам себе веря, провозглашает Макс. — Мы должны быть вместе.
— Значит, завтра за тобой не приезжать?
— Нет.
Дверь за Степой закрывается. Погримасничав лицом от некоторого смущения, Макс убегает обратно в столовую продолжать приготовления.
Степа возвращается к машине, но любопытство мучает его. Подойдя к забору Левко, он смотрит в щель.
Дом Левко огромен, добротен и уродлив. Из него доносится складное пение. Там опять гости. Во дворе стоят три «мерседеса». К запахам осени примешивается запах американских сигарет. В беседке курят шоферы и охранники гостей Павла.
Когда Женя выходит из боковой двери дома в сад, охранники не видят ее, а Степа видит. Женя — чрезвычайно толстая, патологически толстая женщина в строгом деловом костюме. Стараясь не производить лишнего шума, пригнувшись, она проходит под ветвями яблонь к забору, отделяющему владения Левко от наших, отгибает висящую на одном гвозде доску, протискивается в лаз и застревает.
Степа внимательно наблюдает ее попытки освободиться. Гвоздь, торчащий из доски, держит ее за рукав пиджака. Ни назад — ни вперед.
Восемнадцать лет назад, когда Макс закрутил с юной Женькой роман, он был женат на матери Антона, артистке Ларисе Касымовой. Антону было двенадцать лет, и Женин дедушка, маршал Василий Левко, об этом романе своей внучки с женатым Максом узнал. Вся жизнь Макса изменилась из-за этой дырки в заборе. Именно из-за этой дырки. Вот об этом я и думаю. Все на свете связано. Где кончается одно и начинается другое, понять совершенно невозможно.
Застрявшая в заборе Женя пытается расшатать соседние доски, и в это время дверь дома Левко открывается и Павел выпускает погулять добермана.
За дверью яркий свет и стройное пение:
Женя, боясь, что услышат охранники, пытается его успокоить. Одновременно она протискивается в дыру. Огромное тело ее дергается в заборе. Наконец еще две доски отлетают, и, разодрав пиджак, ей удается пролезть на нашу территорию.
Доберман оглушительно лает. Отзываются другие собаки Шишкина Леса. Охранники светят фонариками под яблонями Левко, но Жени там уже нет. Она быстро идет через темный сад к нашему крыльцу.
Когда Макс открывает дверь, ее тело загораживает весь дверной проем, и реакцию Макса папа не видит. Очевидно, Макс не сразу Женю узнает, потому что стояние в дверях длится довольно долго. Моросит дождик. Лают собаки. Наконец Женя входит, и дверь закрывается.
Степа, сокрушено покачав головой, садится в машину и уезжает.
Другой бы сразу нашел способ увильнуть, но Макс не таков. Это как режиссер Макс с женщинами тиран и деспот, но в жизни он робкий и деликатный человек. Оттого он и влипает всегда в разные дурацкие ситуации.
В свете свечей Макс и Женя сидят друг против друга на табуретках. Огромная тень Жени загибается на потолок. В дырку разорванного гвоздем пиджака виден ее колоссальный лифчик.
— Я сегодня плохо выгляжу. Это от волнения, — говорит Женя.
— Я тоже очень волнуюсь, — улыбается Макс иностранной улыбкой.
Он подавлен ужасной переменой во внешности Жени, но виду не подает.
— Какая удача, что ты позвонил, — говорит огромная Женя. — Я все время о тебе думала. Но сама бы не решилась сделать первый шаг. Что ты так смотришь? Я сильно изменилась?
— Нет.
— Я тоже так считаю, — соглашается Женя. — Внешность — это ерунда. Главное — то, что тут, в душе.
И кладет руку на свою необъятную грудь.
— Да, безусловно, — говорит Макс.
Женя неотрывно смотрит ему в глаза. Во взгляде ее чувствуется энергия и воля.
— Даже не верится, — говорит она. — Мне тебя так не хватало. Ты даже не представляешь себе, что ты для меня значишь. Ты же для меня бог. — И нежно гладит его по руке.
— Ну зачем так, — теряясь, бормочет Макс. — Я не бог.
— Нет, ты бог. И ты мне позвонил.
Макс осторожно отнимает у нее свою руку, якобы чтобы налить в бокалы вино.
— Вот вино, — говорит Макс. — У меня еще виски есть. Я не знал, что ты пьешь.
— Я все пью, — смотрит ему в глаза Женя. — Давай сперва вино, а потом виски. Ну, за нас?
— За нас.
— За бога и простую смертную, — говорит Женя.
Чокается с Максом. Пьют. Макс отпивает чуть-чуть, а Женя одним глотком опустошает бокал и пододвигает Максу, чтоб он его опять наполнил.
— Теперь я расскажу тебе про себя, — говорит она. — Ведь ты про меня ничего не знаешь. Когда ты уехал в Англию, я поступила на юрфак и вышла замуж за Васюкова. Ты помнишь Васюкова?
— Нет.
— Ну как же, ты его видел сто раз, он же у нас бывал. Полковник Васюков. Подчиненный деда из Комитета. Но Васюков пять лет назад умер от инфаркта, а о покойниках плохо не говорят. Теперь я совершенно свободный человек с трехкомнатной квартирой на Фрунзенской набережной и коттеджем в Малаховке, который я сдаю. То есть я материально обеспечена. Ты имей это в виду. Это важно, чтоб ты меня правильно понял.
— Да. Конечно, — Макс изображает живейший интерес к ее рассказу.
— И у меня есть профессия, которую я люблю, — продолжает Женя. — Я следователь по особо важным делам.
— Да что ты?!
— И я приватизировала наше ведомственное ателье индпошива. Я в нем шью теперь сувенирные мундиры и знамена для туристов. У меня киоск на Арбате, — с гордостью продолжает Женя. — Ты понимаешь, что это значит?
— Нет.
— То, что у меня все схвачено. Но ты же меня знаешь, Макс. Я неуемная. Мне всегда мало. Поэтому я мечтала встретиться с тобой. У меня все есть, но мне нужен был ты. И тут ты позвонил.
— Извини, я виски принесу, — вскакивает с табуретки Макс.
— Подожди. Не уходи. Я сперва доскажу. Но ты не будешь смеяться?
— Нет.
— Учти — ведь ты у меня первый.
— Я это понимаю. — Макс перестает улыбаться.
В доме совсем тихо. Слышно, как в кухне журчит вода.
— В смысле, ты первый узнаешь, — говорит Женя. — Я еще никому не говорила. Макс, я начала писать.
— А?..
— Пьесы. Макс, я пишу пьесы для театра, — говорит Женя. — Я сама не знаю, что со мной происходит. Я же никогда не мыслила себя человеком искусства. Они всегда для меня были, как ты, — боги. А тут еле дожидаюсь конца работы, бегу домой, кидаюсь к столу и пишу, блин, пишу, пишу. И это длится уже два месяца, и это такой острый кайф. Как секс. Лучше. Секс богов. Одна пьеса у меня уже готова. Теперь ты понимаешь, зачем ты мне нужен?
— Нет, — тихо говорит мой несчастный брат.
— Я никому еще не давала ее читать. Может быть, я просто сошла с ума. Может быть, это полная чушь. Мне важно проверить на ком-то, кто понимает в пьесах. А ты известный режиссер. Вот я и хотела проверить на тебе.
— То есть ты хотела меня видеть, чтобы я прочитал твою пьесу? — доходит наконец до Макса.
— Нуда. Прочтешь?
— Ну конечно! — с огромным облегчением восклицает Макс. — Конечно!
— Я знаю, что ты сейчас думаешь, — отводит глаза Женя.
— Что?!
— Что я графоманка.
— Нет! Нет! — вопит Макс. — Я совсем не это думаю!
— Может быть, так и есть. Может быть, я графоманка. Но я писала от души. И я писала, предупреждаю тебя, Макс, чистую правду. Многое в моей пьесе тебя, наверное, будет шокировать. Тем более надо, чтоб ты первым прочитал.
— Женька, ну о чем ты говоришь. Конечно прочту!
— Наверное, я стала писать, потому что мне от тебя что-то передалось. Николкины и Левко — это как свет и тьма. И я всегда хотела быть светом, как ты.
— Ну, это какая-то ерунда! — смеется Макс. — Какой, к черту, Николкины — свет! И почему Левко — тьма?
— Потому что Левко — это народ, толпа. А Николкины — люди искусства, — объясняет Женя.
Вы избранные, вы совесть народа. У вас здесь, — она опять кладет пухлую ладонь на свою грудь, — ...у вас здесь устроено не так, как у всех. Честнее. Глубже. Мудрее. И у меня, может быть, тоже. От тебя передалось. Вот пьеса.
Достает из-за пазухи тетрадку. У нее всего так много за пазухой, что тетрадка даже не была видна.
— Так я тебе сейчас прочту? — спрашивает Женя.
— Прямо сейчас?
— Да.
— Прекрасно. Только я сперва принесу виски.
Макс выходит в коридор. Там еще громче слышно, как в кухне журчит вода. Она вытекает из-под кухонной двери. И чтение пьесы не состоялось, потому что случилось ЧП.
Макс открывает дверь кухни, и вырвавшийся из нее поток воды выплескивается ему на ноги, устремляется по коридору в столовую, мгновенно заливает паркет и разбегается по комнатам первого этажа.
Вода льется через край раковины, в которой он оставил бутылку виски. Бутылочная этикетка отклеилась, закупорила сток, и получился потоп.
— Боже мой! Что я наделал! — пугается Макс.
— Спокойно, Макс. Сперва закрой кран. — Женя прячет тетрадку за пазуху и снимает туфли. — Потом нужны тряпки. Нужно воду собирать тряпками и выжимать в тазы.
Жаль, что пьеса не была в тот вечер прочитана. Может быть, все русское искусство получило бы совершенно другое, более правильное направление, если бы она была прочитана. Я не шучу. Я верю, что из маленьких, незначительных вещей неожиданно может вырасти что-то огромное. Даже из таких ничтожных, как бутылочная этикетка. Или половая тряпка.
— Нужны срочно тряпки, — идет к Максу по воде Женя. — А то паркет вспучит. Где у вас тряпки?
— Я не знаю. — Стоя на коленях в воде, Макс закручивает кран. — Тут, наверное, нет тряпок. Все же вывезли.
— Нужно взять тряпки у наших, — говорит Женя.
— Ну так возьми!
— Я не могу. Я не сказала маме, что иду к тебе. Она подумает, что мы с тобой опять сошлись. А ведь я теперь все знаю, Макс. Она мне все рассказала.
— Что она тебе рассказала?!
— Что у вас с ней было.
— У нас с ней ничего не было! — в ужасе кричит Макс. — Женя, у нас с твоей мамой никогда ничего не было!
— Было, — убежденно говорит Женя. — Ты просто не помнишь. Потому что ты человек искусства. Ты же не от мира сего.
— Я от мира сего! Вот те крест! — кричит Макс. — Ничего у меня с ней не было!
— Было. И в результате родилась я, — тихо говорит Женя. — Я знаю, Макс, что ты мой отец.
— Что??!!
— Я тебя ни в чем не виню. Конечно, когда она мне об этом сказала, у меня сперва чуть крыша не поехала. Но потом я вспомнила, что Мольер тоже жил с собственной дочерью.
— Женя, ты не моя дочь! Это все только в ее несчастной больной башке! — стонет несчастный Макс. — Ты и не можешь быть моей дочерью, потому что ты родилась в июле шестьдесят второго. А в августе шестьдесят первого я уехал в Ашхабад ставить «Как закалялась сталь» и прожил там три года безвылазно! Тут же простая арифметика! Не моя ты дочь!
Мне сейчас кажется, что эта мысль вообще самая главная и все должны об этом думать. А думают все совершенно о другом.
Вот Павел Левко и мой сын Котя пьют не чокаясь.
— Не заплатите — следующим будет кто-то из вас, — говорит Павел Коте. — Я понимаю, девяти миллионов у вас нет, но надо найти.
Вот старенькая, одетая в школьную форму Зина стоит перед Максом и теребит застенчиво свой черный передник:
— Я же Зинка! Твоя первая любовь.
— Зиночка, у нас с тобой никогда ничего не было. Тебе все это только кажется, — улыбается ей Макс своей вечно приветливой иностранной улыбкой.
— Теперь можно всем сказать правду, — шепотом говорит Зина. — Но про ребенка говорить все равно не надо.
— Про какого ребенка?
— Про нашу дочь.
Вот мой папа втолковывает Максу:
— Левко хочет п-п-п-получить эту лицензию и стать одним из самых богатых людей в мире. И Леша ему каким-то образом мешал. За это у нас убивают. И его уб-б-били.
Вот наш дом в Шишкином Лесу, из которого почти все вывезено в Машину галерею. Вечер. Темнеет. Стучит вдали электричка. Моросит дождик. Пахнет мокрой листвой, дымом и грибами, неповторимый, единственный в мире дух Подмосковья. Степина машина стоит у калитки, Макс, с сумкой в руке, поднимается на крыльцо. Степа остается у калитки.
— Ключ справа в щели под п-п-перилами, — напоминает он.
— Я знаю. — Макс достает из мокрого тайника ключ.
— Зачем ты это д-д-д-делаешь? — сокрушается Степа. — Тут даже электричество отключено.
— Папа, это последняя ночь, когда я могу побыть в этом доме. Завтра он будет продан на аукционе.
— Ты так говоришь, б-б-будто я в этом виноват.
— Ты не виноват, но я как-никак твой старший сын, а ты даже не посоветовался со мной, продавать дом или не продавать.
— Я думал, что ты согласен.
— Нет, я вовсе не согласен. Я считаю, что это дикая глупость. Когда с нас стали требовать эти девять миллионов, надо было сразу заявить в милицию, в прокуратуру и сказать этим твоим приятелям в Кремле. Но ты заранее убежден, что все в заговоре против тебя и никто не поможет. Ты никому не веришь. Вы тут в России все сошли с ума.
При Сталине и Брежневе вы друг другу верили, а теперь дожили до демократии и не верите никому и ничему.
— Ты просто не п-п-понимаешь.
— Я понимаю гораздо больше, чем ты, — волнуется Макс. — Потому что я живу не в этой безумной стране, а в нормальном мире, где все основано на законах и взаимном доверии. Но, когда я пытаюсь тебе что-то объяснить, ты на меня смотришь как на болвана. И все время гонишь в Лондон.
— Я не гоню. Но тебе же надо там спектакль сдавать.
— Чихать ты хотел на Лондон и мой спектакль. Тебя просто раздражает мое присутствие. И так было всегда.
— Это неправда.
— Это правда. Я же урод в семье. Все нормальные Николкины, перебесившись, становятся столпами русского общества. А я так и не перебесился. Не оправдал твоих надежд.
Это мне очень знакомо. Я тоже вечно об этом думаю, даже не думаю — подсознательно озабочен, оправдываю ли я папины надежды или не оправдываю. Ужас, но факт. Мы с Максом пожилые люди, но до сих пор, как в детстве, нам кажется, что мы его надежд не оправдываем, и что он, наш папа, во всех отношениях умнее, талантливее, счастливее нас и вообще живет правильнее, чем мы, и что до папы нам никогда, никогда, никогда не дорасти.
— Ну хорошо. Ночуй здесь один, — горестно кривится Степа.
— Да, папа, человек иногда хочет просто побыть один! — театрально восклицает Макс.
Входит в дом и громко захлопывает за собой дверь. В театре это называется «уход». Макс не только выдающийся режиссер. Он сам по себе — театр. Вся его жизнь — непрерывный спектакль. Посмотрев вслед Максу и задумчиво пожевав ртом, Степа садится в машину, неуклюже разворачивается и уезжает, задев и опрокинув при этом мусорный бак.
В темноте кухни вспыхивает спичка. Макс зажигает свечу. Потом еще одну. Свечи он принес с собой в сумке. Там же у него припасены две тарелки, два бокала, две вилки и два ножа, бутылка вина, бутылка виски и слегка помятый букет роз.
Когда Макс говорит, что хочет побыть один, это очень подозрительно. Обычно это означает, что опять появилась женщина, на которой Макс хочет жениться. Я женился один раз, а Макс — трижды. И всякий раз по страстной любви.
В доме нет мебели, но Макс перетаскивает из кухни в столовую три табуретки, одну из которых, накрыв извлеченной из сумки салфеткой, он превращает в стол.
Потом он достает из сумки магнитофон и включает его. Итальянец Челентано поет нечто трогательное конца семидесятых годов.
Бутылку вина Макс ставит на табуретку.
Бутылку виски он уносит в кухню, кладет ее в раковину и открывает кран. Кран тихо свистит, но воды нет.
Макс при свете свечи лезет под раковину и откручивает вентиль. Кран хрюкает, вода хлещет из него с неожиданной силой.
Вернувшись в столовую, Макс, используя в качестве вазы молочную бутылку, заталкивает в нее стебли роз.
Макс не только выглядит на тридцать лет моложе, он и ведет себя как молодой. Ему шестьдесят один год, а он еще надеется найти свое счастье.
Стук в дверь. Макс кладет в рот мятную конфетку и с розами в руках спешит открывать. А за дверью не та, кого он ждет, а Степа. Немая сцена.
— Извини, деточка, что я вернулся, — поглядев на розы и пожевав губами, врет Степа. — Я забыл спросить, когда за тобой завтра заехать.
— Не надо заезжать. Я доберусь сам. Вытянув шею, Степа смотрит через плечо Макса на горящие свечи, тарелки и вино.
— Да, папа, я жду одного человека! — с вызовом провозглашает Макс.
— П-п-понятно.
— Вот поэтому я никогда не могу быть с тобой откровенным! Вот из-за этого твоего презрительного взгляда.
— Почему презрительного? — искренне не понимает Степа. — Мне п-п-просто интересно. Я ее знаю?
— Да, сейчас сюда придет Женя.
— Какая Женя?
— Папа, в моей жизни была только одна Женя! Женя Левко. Дочь Зины.
— Ах, эта Женя?.. — удивляется Степа. — Но ведь это же было так д-д-давно.
— Да, это было восемнадцать лет назад, — нервничает Макс. — Но я все время думаю о ней. Я все эти годы думал о ней каждый день. То, что мы не вместе, — чудовищная ошибка. Поэтому я узнал ее телефон, и мы договорились встретиться.
— Здесь?
— Да, папа, здесь, потому что тогда это началось здесь. Вы с мамой были в городе, Лешка снимал кино, я сидел здесь один, и она пришла. И это был самый счастливый день в моей жизни.
В таких случаях Макс сам себе верит.
— Я п-п-помню, — говорит Степа. — Она лазала к тебе через дырку в заборе. Такая б-б-бледнень-кая, тощенькая была девчоночка.
— Для меня это была самая красивая женщина в мире.
— Но ты же с тех пор ее не видел.
— Да, не видел. Но она все время стоит у меня перед глазами.
— Но она за это время могла измениться, — деликатно напоминает Степа. — Она, кажется, работает в прокуратуре. И вообще изменилась.
— Даже если она замужем, даже если у нее шесть человек детей, для меня ничего не изменилось, — сам себе веря, провозглашает Макс. — Мы должны быть вместе.
— Значит, завтра за тобой не приезжать?
— Нет.
Дверь за Степой закрывается. Погримасничав лицом от некоторого смущения, Макс убегает обратно в столовую продолжать приготовления.
Степа возвращается к машине, но любопытство мучает его. Подойдя к забору Левко, он смотрит в щель.
Дом Левко огромен, добротен и уродлив. Из него доносится складное пение. Там опять гости. Во дворе стоят три «мерседеса». К запахам осени примешивается запах американских сигарет. В беседке курят шоферы и охранники гостей Павла.
Когда Женя выходит из боковой двери дома в сад, охранники не видят ее, а Степа видит. Женя — чрезвычайно толстая, патологически толстая женщина в строгом деловом костюме. Стараясь не производить лишнего шума, пригнувшись, она проходит под ветвями яблонь к забору, отделяющему владения Левко от наших, отгибает висящую на одном гвозде доску, протискивается в лаз и застревает.
Степа внимательно наблюдает ее попытки освободиться. Гвоздь, торчащий из доски, держит ее за рукав пиджака. Ни назад — ни вперед.
Восемнадцать лет назад, когда Макс закрутил с юной Женькой роман, он был женат на матери Антона, артистке Ларисе Касымовой. Антону было двенадцать лет, и Женин дедушка, маршал Василий Левко, об этом романе своей внучки с женатым Максом узнал. Вся жизнь Макса изменилась из-за этой дырки в заборе. Именно из-за этой дырки. Вот об этом я и думаю. Все на свете связано. Где кончается одно и начинается другое, понять совершенно невозможно.
Застрявшая в заборе Женя пытается расшатать соседние доски, и в это время дверь дома Левко открывается и Павел выпускает погулять добермана.
За дверью яркий свет и стройное пение:
Павел опять закрывает дверь. Доберман, подняв ногу, писает на лимузин Ивана Филипповича, а потом, почуяв застрявшую в заборе Женю, стремглав мчится к ней через сад и, радостно повизгивая, лижет ей лицо.
Представьте себе, представьте себе.
Совсем как огуречик.
Представьте себе, представьте себе,
Зелененький он был.
Женя, боясь, что услышат охранники, пытается его успокоить. Одновременно она протискивается в дыру. Огромное тело ее дергается в заборе. Наконец еще две доски отлетают, и, разодрав пиджак, ей удается пролезть на нашу территорию.
Доберман оглушительно лает. Отзываются другие собаки Шишкина Леса. Охранники светят фонариками под яблонями Левко, но Жени там уже нет. Она быстро идет через темный сад к нашему крыльцу.
Когда Макс открывает дверь, ее тело загораживает весь дверной проем, и реакцию Макса папа не видит. Очевидно, Макс не сразу Женю узнает, потому что стояние в дверях длится довольно долго. Моросит дождик. Лают собаки. Наконец Женя входит, и дверь закрывается.
Степа, сокрушено покачав головой, садится в машину и уезжает.
Другой бы сразу нашел способ увильнуть, но Макс не таков. Это как режиссер Макс с женщинами тиран и деспот, но в жизни он робкий и деликатный человек. Оттого он и влипает всегда в разные дурацкие ситуации.
В свете свечей Макс и Женя сидят друг против друга на табуретках. Огромная тень Жени загибается на потолок. В дырку разорванного гвоздем пиджака виден ее колоссальный лифчик.
— Я сегодня плохо выгляжу. Это от волнения, — говорит Женя.
— Я тоже очень волнуюсь, — улыбается Макс иностранной улыбкой.
Он подавлен ужасной переменой во внешности Жени, но виду не подает.
— Какая удача, что ты позвонил, — говорит огромная Женя. — Я все время о тебе думала. Но сама бы не решилась сделать первый шаг. Что ты так смотришь? Я сильно изменилась?
— Нет.
— Я тоже так считаю, — соглашается Женя. — Внешность — это ерунда. Главное — то, что тут, в душе.
И кладет руку на свою необъятную грудь.
— Да, безусловно, — говорит Макс.
Женя неотрывно смотрит ему в глаза. Во взгляде ее чувствуется энергия и воля.
— Даже не верится, — говорит она. — Мне тебя так не хватало. Ты даже не представляешь себе, что ты для меня значишь. Ты же для меня бог. — И нежно гладит его по руке.
— Ну зачем так, — теряясь, бормочет Макс. — Я не бог.
— Нет, ты бог. И ты мне позвонил.
Макс осторожно отнимает у нее свою руку, якобы чтобы налить в бокалы вино.
— Вот вино, — говорит Макс. — У меня еще виски есть. Я не знал, что ты пьешь.
— Я все пью, — смотрит ему в глаза Женя. — Давай сперва вино, а потом виски. Ну, за нас?
— За нас.
— За бога и простую смертную, — говорит Женя.
Чокается с Максом. Пьют. Макс отпивает чуть-чуть, а Женя одним глотком опустошает бокал и пододвигает Максу, чтоб он его опять наполнил.
— Теперь я расскажу тебе про себя, — говорит она. — Ведь ты про меня ничего не знаешь. Когда ты уехал в Англию, я поступила на юрфак и вышла замуж за Васюкова. Ты помнишь Васюкова?
— Нет.
— Ну как же, ты его видел сто раз, он же у нас бывал. Полковник Васюков. Подчиненный деда из Комитета. Но Васюков пять лет назад умер от инфаркта, а о покойниках плохо не говорят. Теперь я совершенно свободный человек с трехкомнатной квартирой на Фрунзенской набережной и коттеджем в Малаховке, который я сдаю. То есть я материально обеспечена. Ты имей это в виду. Это важно, чтоб ты меня правильно понял.
— Да. Конечно, — Макс изображает живейший интерес к ее рассказу.
— И у меня есть профессия, которую я люблю, — продолжает Женя. — Я следователь по особо важным делам.
— Да что ты?!
— И я приватизировала наше ведомственное ателье индпошива. Я в нем шью теперь сувенирные мундиры и знамена для туристов. У меня киоск на Арбате, — с гордостью продолжает Женя. — Ты понимаешь, что это значит?
— Нет.
— То, что у меня все схвачено. Но ты же меня знаешь, Макс. Я неуемная. Мне всегда мало. Поэтому я мечтала встретиться с тобой. У меня все есть, но мне нужен был ты. И тут ты позвонил.
— Извини, я виски принесу, — вскакивает с табуретки Макс.
— Подожди. Не уходи. Я сперва доскажу. Но ты не будешь смеяться?
— Нет.
— Учти — ведь ты у меня первый.
— Я это понимаю. — Макс перестает улыбаться.
В доме совсем тихо. Слышно, как в кухне журчит вода.
— В смысле, ты первый узнаешь, — говорит Женя. — Я еще никому не говорила. Макс, я начала писать.
— А?..
— Пьесы. Макс, я пишу пьесы для театра, — говорит Женя. — Я сама не знаю, что со мной происходит. Я же никогда не мыслила себя человеком искусства. Они всегда для меня были, как ты, — боги. А тут еле дожидаюсь конца работы, бегу домой, кидаюсь к столу и пишу, блин, пишу, пишу. И это длится уже два месяца, и это такой острый кайф. Как секс. Лучше. Секс богов. Одна пьеса у меня уже готова. Теперь ты понимаешь, зачем ты мне нужен?
— Нет, — тихо говорит мой несчастный брат.
— Я никому еще не давала ее читать. Может быть, я просто сошла с ума. Может быть, это полная чушь. Мне важно проверить на ком-то, кто понимает в пьесах. А ты известный режиссер. Вот я и хотела проверить на тебе.
— То есть ты хотела меня видеть, чтобы я прочитал твою пьесу? — доходит наконец до Макса.
— Нуда. Прочтешь?
— Ну конечно! — с огромным облегчением восклицает Макс. — Конечно!
— Я знаю, что ты сейчас думаешь, — отводит глаза Женя.
— Что?!
— Что я графоманка.
— Нет! Нет! — вопит Макс. — Я совсем не это думаю!
— Может быть, так и есть. Может быть, я графоманка. Но я писала от души. И я писала, предупреждаю тебя, Макс, чистую правду. Многое в моей пьесе тебя, наверное, будет шокировать. Тем более надо, чтоб ты первым прочитал.
— Женька, ну о чем ты говоришь. Конечно прочту!
— Наверное, я стала писать, потому что мне от тебя что-то передалось. Николкины и Левко — это как свет и тьма. И я всегда хотела быть светом, как ты.
— Ну, это какая-то ерунда! — смеется Макс. — Какой, к черту, Николкины — свет! И почему Левко — тьма?
— Потому что Левко — это народ, толпа. А Николкины — люди искусства, — объясняет Женя.
Вы избранные, вы совесть народа. У вас здесь, — она опять кладет пухлую ладонь на свою грудь, — ...у вас здесь устроено не так, как у всех. Честнее. Глубже. Мудрее. И у меня, может быть, тоже. От тебя передалось. Вот пьеса.
Достает из-за пазухи тетрадку. У нее всего так много за пазухой, что тетрадка даже не была видна.
— Так я тебе сейчас прочту? — спрашивает Женя.
— Прямо сейчас?
— Да.
— Прекрасно. Только я сперва принесу виски.
Макс выходит в коридор. Там еще громче слышно, как в кухне журчит вода. Она вытекает из-под кухонной двери. И чтение пьесы не состоялось, потому что случилось ЧП.
Макс открывает дверь кухни, и вырвавшийся из нее поток воды выплескивается ему на ноги, устремляется по коридору в столовую, мгновенно заливает паркет и разбегается по комнатам первого этажа.
Вода льется через край раковины, в которой он оставил бутылку виски. Бутылочная этикетка отклеилась, закупорила сток, и получился потоп.
— Боже мой! Что я наделал! — пугается Макс.
— Спокойно, Макс. Сперва закрой кран. — Женя прячет тетрадку за пазуху и снимает туфли. — Потом нужны тряпки. Нужно воду собирать тряпками и выжимать в тазы.
Жаль, что пьеса не была в тот вечер прочитана. Может быть, все русское искусство получило бы совершенно другое, более правильное направление, если бы она была прочитана. Я не шучу. Я верю, что из маленьких, незначительных вещей неожиданно может вырасти что-то огромное. Даже из таких ничтожных, как бутылочная этикетка. Или половая тряпка.
— Нужны срочно тряпки, — идет к Максу по воде Женя. — А то паркет вспучит. Где у вас тряпки?
— Я не знаю. — Стоя на коленях в воде, Макс закручивает кран. — Тут, наверное, нет тряпок. Все же вывезли.
— Нужно взять тряпки у наших, — говорит Женя.
— Ну так возьми!
— Я не могу. Я не сказала маме, что иду к тебе. Она подумает, что мы с тобой опять сошлись. А ведь я теперь все знаю, Макс. Она мне все рассказала.
— Что она тебе рассказала?!
— Что у вас с ней было.
— У нас с ней ничего не было! — в ужасе кричит Макс. — Женя, у нас с твоей мамой никогда ничего не было!
— Было, — убежденно говорит Женя. — Ты просто не помнишь. Потому что ты человек искусства. Ты же не от мира сего.
— Я от мира сего! Вот те крест! — кричит Макс. — Ничего у меня с ней не было!
— Было. И в результате родилась я, — тихо говорит Женя. — Я знаю, Макс, что ты мой отец.
— Что??!!
— Я тебя ни в чем не виню. Конечно, когда она мне об этом сказала, у меня сперва чуть крыша не поехала. Но потом я вспомнила, что Мольер тоже жил с собственной дочерью.
— Женя, ты не моя дочь! Это все только в ее несчастной больной башке! — стонет несчастный Макс. — Ты и не можешь быть моей дочерью, потому что ты родилась в июле шестьдесят второго. А в августе шестьдесят первого я уехал в Ашхабад ставить «Как закалялась сталь» и прожил там три года безвылазно! Тут же простая арифметика! Не моя ты дочь!