Страница:
— Смотри! Смотри! — шепчет Зиночка.
Она отгибает край клеенки и раскрывает портфель. В свете луны в нем что-то блестит. Зиночка запускает в портфель руку и извлекает оттуда золотые браслеты с драгоценными камнями и серьги, которые когда-то показывала Варе Вольская. Зиночка прикладывает серьги к ушам и хихикает:
— Ну, что? Клад или не клад? Анечка молчит.
— Плюю?
— Плюй, — кивает ошеломленная увиденным Анечка.
Зиночка старательно копит во рту слюни. Скрип двери. Девочки замирают.
Василий Левко выносит из двери зеркало, прислоняет его к столбу крыльца и возвращается в дом. Хлопнула дверь.
— Слышала? Он идет! — испуганно шепчет Анечка.
Зиночка раздумала плевать, торопливо прячет драгоценности в портфель и поправляет на нем клеенку. Теперь надо быстро вылезать. Зиночка повыше ростом, чем Анечка. Ей удается встать ногами на чемодан и, уцепившись за корни на краю ямы, быстро из нее вылезти. А Анечке вылезти никак не удается. Она соскальзывает с чемодана и, вскрикнув, падает на дно.
— Тише ты, дура! — шипит Зиночка.
— Сама дура! — шепчет из ямы Анечка.
— Ну, скорей же! Скорей!
Анечка торопливо влезает на чемодан и опять с него падает. Опять влезает. Всхлипывает. Она уже начинает паниковать.
— Ну, давай же, скорей! — шепотом умоляет Зиночка и протягивает Анечке руку.
Анечка хватается за нее и пытается выбраться наверх, но Зиночка не удерживается на краю и соскальзывает в яму, упав сверху на Анечку.
— Ой, мамочки! — уже всерьез пугается Анечка.
— Попробуй сперва ты, — говорит Зиночка. — Я тебя подсажу.
Анечка опять становится на чемодан. Зиночка держит ее за ноги. Анечка цепляется за торчащие из земли корни, отчаянно карабкается наверх и уже вылезает из ямы, когда в лицо ей ударяет луч электрического фонарика.
— Ты что здесь делаешь? — Василий Левко светит фонариком в яму и видит закрывающую ладонями глаза Анечку. — И Зинаида здесь? Понятно. За отцом шпионить? Соседям доносишь, мерзавка?
— Я больше не буду, — бормочет, скрючившись на дне ямы, Зиночка.
— Ну какое же ты ничтожество.
Василий наклоняется, хватает Зиночку за ворот и одним движением выдергивает из ямы.
— Я больше не буду, — говорит Зиночка. — Папочка, я не буду.
Речь ее, когда она говорит с отцом, сразу меняется, становится тупой, отрывистой.
— Это ты ее подучила отца предать? — спрашивает Левко у Анечки.
Анечка молчит.
— Конечно, ты. Это у вас национальное — шпионить и предавать. Зинка бы сама не додумалась. А ты знаешь, Анна, что делают с детьми, которые предают? Не знаешь? Зинаида знает. Мы с ней тебе сейчас покажем, что с ними делают. А то ведь и ты пойдешь, как она, повсюду языком трепать. А трепать языком нехорошо.
Анечка делает шаг назад.
— Куда? — Левко ловит ее за руку. — Как шпионить, тут как тут, а ответ держать ей одной? Это нечестно. Идем, Зинаида, идем. Ты же знаешь, куда идти.
Зиночка молча, с совершенно тупым лицом, с приоткрытым ртом идет к дому. Произошедшая в ее поведении перемена пугает Анечку больше всего. Зиночка даже не делает попыток спастись, покорно идет к уродливому дому, а за ней, с Анечкой за руку, идет Левко.
В темной комнате на втором этаже тоже горит тусклая керосиновая лампа. Видны следы сборов. Шкаф уже пуст. Два раскрытых чемодана с бельем. На кровати голый матрас. На стуле мундир и отутюженные галифе.
— Ну, чего ждешь? — говорит Левко Зиночке. Зиночка, как под гипнозом, подходит к стулу и вытягивает из висящих там отцовских галифе ремень. Подает ему.
— Штаны! — командует Левко.
Теперь, при свете лампы, видно, что он сильно пьян.
Зиночка пустыми глазами смотрит на испуганную Анечку.
— Штаны снимай! — повторяет Левко. Зиночка медлит.
— Не делай себе хуже!
Зиночка поднимает подол платья, спускает штанишки и ложится животом на матрас. При первом ударе ремня по белой Зиночкиной попке Анечка вздрагивает, как будто ударили ее саму. При втором ударе она оседает на пол.
Комната перед ее глазами куда-то уплывает, и Анечка теряет сознание.
Когда она открывает глаза, Левко стоит на коленях у кровати и целует голую спину лежащей на ней Зиночки. На спине красные следы от ударов ремня. Их Левко и целует.
— Любит тебя папка, доча, любит, — говорит Левко. — Сильно любит. Но надо лепить из тебя человека. Когда-нибудь ты меня поймешь и за все скажешь мне спасибо. Вот такие дела, — и поворачивается к Анечке: — А тебе наука. Иди домой, Аня.
Спать пора.
Анечка встает и уходит.
Зиночка лежит на матрасе, бессмысленно улыбаясь, а Левко гладит и целует ее. Зина всю жизнь твердо знала, что отец ее любит. Просто она в чем-то всегда была перед ним виновата. Когда у нее диагностировали шизофрению, наши были уверены, что это результат воспитательных методов Левко. Но это не факт. Может быть, болезнь у нее была врожденная. По-своему Левко ее любил, заботился о ней, даже выдал замуж за подчиненного ему офицера, и она родила Женю и Павла, но это все будет позже, гораздо позже. А сейчас ночь, октябрь сорок первого года. Я только что родился, Максу четыре года, а моей сестре Анечке, самой талантливой из Николкиных, девять.
Двигаясь как во сне, Анечка поднимается на крыльцо. Дверь заперта. Она достает ключ из известного всем тайника под перилами, отпирает дверь и входит. Лицо ее ничего не выражает, пустое, спокойное лицо.
Степа не спит. Стоя у буфета в гостиной с револьвером в руке, он наливает себе рюмку красной водки, выпивает и смотрит на свое отражение в стекле буфетной дверцы.
— К-к-крайне глупо выглядит человек в револьвером, если он з-з-з-заикается, — обращается Степа к своему отражению и продолжает медленно, стараясь не заикаться: — Левко, вы п-подлец. Я предлагаю вам стреляться... Или сказать: я в-в-вас вызываю?.. Б-б-бесконечно глупо...
И тут он замечает в стекле отражение стоящей в дверях Анечки и поворачивается к ней:
— Анька? Ты почему не спишь? И одета? Что случилось?
Прячет револьвер за спину.
Аня молчит, глядит на него пустыми глазами. Степа, держа револьвер за спиной, подходит к ней и прижимает к себе.
— Ты испугалась, п-п-потому что я говорю сам с собой? Это я сочиняю. Ты же знаешь, когда я сочиняю стихи, я ч-часто б-б-бормочу что-то вслух. Ты почему не спишь? Анюта!
Молчит.
— Ты мое солнышко. — Целует ее в макушку. — Тебе плохой сон приснился? Хочешь рассказать?
Молчит.
— Ничего не бойся. Все будет хорошо. Война скоро кончится. Ты — наша самая любимая доченька, умница и г-г-гений. Хочешь мне что-то рассказать, что случилось?
Молчит.
— Идем спать, солнышко, идем спать. Н-н-не-чего нам с тобой по ночам шляться, а то обоим от мамы в-в-влетит.
И ведет Аню вверх по лестнице, пряча за спину кобуру.
Уложил в кроватку.
— Закрой глаза. Спи. Она закрывает глаза.
Анечка так ничего ему и не сказала. О том, что она видела той ночью, мы узнали от нее гораздо позже, перед ее смертью. А тогда она ничего никому не рассказала. Моя сестра не сошла с ума, как Зиночка, но после этой ночи она стала другой.
Шок был слишком велик. На следующий день она отказалась рисовать. Она не рисовала больше никогда и великой художницей не стала. Зато вышла замуж за знаменитого писателя Эрика Иванова. Но об этом позже.
Серое утро. Слышится стук в дверь.
Варя и Полонский просыпаются одновременно.
Спящий рядом с Варей Макс тоже просыпается, спрыгивает с кровати и выбегает из комнаты.
Степа спит, уткнувшись в Дашину спину. Внизу хлопает дверь, звучат голоса, но Степа ничего не слышит. Просыпается он, только когда Макс начинает трясти его за плечо.
— Папа! Папа! А пули у тебя есть? — спрашивает Макс.
В руках у Макса уже найденная им кобура с револьвером.
— Ты что делаешь?! — пугается Степа.
— Где пули?
Степа отнимает у него кобуру. Макс вопит:
— Ты же обещал! Ты обещал!
Даша тоже проснулась и прислушивается к голосам внизу. Потом дверь приоткрывается, и появляется Полонский.
— Даша, извини, но там пришел Левко. Он говорит, что немцы сегодня войдут в Москву. Это его, точные, сведения. Идите вниз.
Закрывает дверь. Степа и Даша начинают поспешно одеваться.
Внизу больше не стучат. В доме тишина. Даже Макс понимает, что происходит нечто серьезное, и умолкает.
— Ну и что ты собираешься делать? — спрашивает Степа у Даши.
— То же, что и ты.
— В каком смысле?
— Ничего не делать.
Полонский крутит винтик на черной тарелке репродуктора. Репродуктор молчит. Варя ставит на керосинку чайник.
Левко свеж, выбрит, подтянут. Сапоги блестят. Степа, помятый и задумчивый, трогает висящую на боку кобуру.
— Я сейчас еду в город и уже сюда не вернусь, — говорит Даше Левко, — ив последний раз по-соседски предлагаю вам помощь.
— К-к-какую, Василий Семенович, вы имеете в виду п-п-п-помошь? — спрашивает Степа.
— Грузовик и солдат, чтоб помочь погрузиться, — отвечает Левко, глядя не на Степу, а на Дашу. — Вы еще можете успеть.
— Спасибо, Вася, но мы никуда не едем, — говорит Полонский. — Мы остаемся здесь.
— Понятно, — усмехается Левко. — Решили, значит, дожидаться своих?
— Что ты, Вася, имеешь в виду? Кого «своих»? — не понимает Варя.
— Немцев, — поясняет Василий. — А что? Они бывших не трогают. Тем более вы все, кроме Анюты, не евреи.
Варя с размаха бьет его по лицу. Рука скульптора Черновой крепка, и под носом Левко сразу появляется струйка крови.
Левко молча опускает руку в карман галифе.
В эту секунду папа был уверен, что Левко сейчас вытащит пистолет, и стрелять ему, папе, все-таки придется, но Левко вынимает из кармана не пистолет, а отутюженный носовой платок, прижимает к разбитому носу и уходит.
В окно видно, как он, ссутулившись, идет к калитке, к ожидающей его за ней машине.
— Этого не надо было делать, — говорит Полонский. — Теперь, когда он вернется, дом точно отнимут.
— Да, лучше б я его п-п-пристрелил, — бормочет Степа.
— Но ты же его не пристрелил, — говорит Даша.
Дуэль так и не состоялась, и взаимная ненависть продолжалась еще многие десятилетия. Но дом не забрали, и всерьез отомстить нам Левко не мог, потому что созданный в ту ночь плакат Полонского так понравился Сталину, что через пару дней этим плакатом была заклеена вся Москва.
Мне кажется, что и это я помню, но это, конечно, сто раз виденная мною кинохроника. Вы знаете эти кадры. Снег. Ветер. Улица перегорожена сваренным из рельсов противотанковым «ежом». Инвалид с ведерком клея и мешком с плакатами приклеивает на заборе плакат, эскиз которого нарисовал Полонский во время бомбежки в Шишкином Лесу.
На плакате изображен плачущий Макс на развалинах деревни. И текст: «ПАПА, ОТОМСТИ!»
3
Часть восьмая
1
2
Она отгибает край клеенки и раскрывает портфель. В свете луны в нем что-то блестит. Зиночка запускает в портфель руку и извлекает оттуда золотые браслеты с драгоценными камнями и серьги, которые когда-то показывала Варе Вольская. Зиночка прикладывает серьги к ушам и хихикает:
— Ну, что? Клад или не клад? Анечка молчит.
— Плюю?
— Плюй, — кивает ошеломленная увиденным Анечка.
Зиночка старательно копит во рту слюни. Скрип двери. Девочки замирают.
Василий Левко выносит из двери зеркало, прислоняет его к столбу крыльца и возвращается в дом. Хлопнула дверь.
— Слышала? Он идет! — испуганно шепчет Анечка.
Зиночка раздумала плевать, торопливо прячет драгоценности в портфель и поправляет на нем клеенку. Теперь надо быстро вылезать. Зиночка повыше ростом, чем Анечка. Ей удается встать ногами на чемодан и, уцепившись за корни на краю ямы, быстро из нее вылезти. А Анечке вылезти никак не удается. Она соскальзывает с чемодана и, вскрикнув, падает на дно.
— Тише ты, дура! — шипит Зиночка.
— Сама дура! — шепчет из ямы Анечка.
— Ну, скорей же! Скорей!
Анечка торопливо влезает на чемодан и опять с него падает. Опять влезает. Всхлипывает. Она уже начинает паниковать.
— Ну, давай же, скорей! — шепотом умоляет Зиночка и протягивает Анечке руку.
Анечка хватается за нее и пытается выбраться наверх, но Зиночка не удерживается на краю и соскальзывает в яму, упав сверху на Анечку.
— Ой, мамочки! — уже всерьез пугается Анечка.
— Попробуй сперва ты, — говорит Зиночка. — Я тебя подсажу.
Анечка опять становится на чемодан. Зиночка держит ее за ноги. Анечка цепляется за торчащие из земли корни, отчаянно карабкается наверх и уже вылезает из ямы, когда в лицо ей ударяет луч электрического фонарика.
— Ты что здесь делаешь? — Василий Левко светит фонариком в яму и видит закрывающую ладонями глаза Анечку. — И Зинаида здесь? Понятно. За отцом шпионить? Соседям доносишь, мерзавка?
— Я больше не буду, — бормочет, скрючившись на дне ямы, Зиночка.
— Ну какое же ты ничтожество.
Василий наклоняется, хватает Зиночку за ворот и одним движением выдергивает из ямы.
— Я больше не буду, — говорит Зиночка. — Папочка, я не буду.
Речь ее, когда она говорит с отцом, сразу меняется, становится тупой, отрывистой.
— Это ты ее подучила отца предать? — спрашивает Левко у Анечки.
Анечка молчит.
— Конечно, ты. Это у вас национальное — шпионить и предавать. Зинка бы сама не додумалась. А ты знаешь, Анна, что делают с детьми, которые предают? Не знаешь? Зинаида знает. Мы с ней тебе сейчас покажем, что с ними делают. А то ведь и ты пойдешь, как она, повсюду языком трепать. А трепать языком нехорошо.
Анечка делает шаг назад.
— Куда? — Левко ловит ее за руку. — Как шпионить, тут как тут, а ответ держать ей одной? Это нечестно. Идем, Зинаида, идем. Ты же знаешь, куда идти.
Зиночка молча, с совершенно тупым лицом, с приоткрытым ртом идет к дому. Произошедшая в ее поведении перемена пугает Анечку больше всего. Зиночка даже не делает попыток спастись, покорно идет к уродливому дому, а за ней, с Анечкой за руку, идет Левко.
В темной комнате на втором этаже тоже горит тусклая керосиновая лампа. Видны следы сборов. Шкаф уже пуст. Два раскрытых чемодана с бельем. На кровати голый матрас. На стуле мундир и отутюженные галифе.
— Ну, чего ждешь? — говорит Левко Зиночке. Зиночка, как под гипнозом, подходит к стулу и вытягивает из висящих там отцовских галифе ремень. Подает ему.
— Штаны! — командует Левко.
Теперь, при свете лампы, видно, что он сильно пьян.
Зиночка пустыми глазами смотрит на испуганную Анечку.
— Штаны снимай! — повторяет Левко. Зиночка медлит.
— Не делай себе хуже!
Зиночка поднимает подол платья, спускает штанишки и ложится животом на матрас. При первом ударе ремня по белой Зиночкиной попке Анечка вздрагивает, как будто ударили ее саму. При втором ударе она оседает на пол.
Комната перед ее глазами куда-то уплывает, и Анечка теряет сознание.
Когда она открывает глаза, Левко стоит на коленях у кровати и целует голую спину лежащей на ней Зиночки. На спине красные следы от ударов ремня. Их Левко и целует.
— Любит тебя папка, доча, любит, — говорит Левко. — Сильно любит. Но надо лепить из тебя человека. Когда-нибудь ты меня поймешь и за все скажешь мне спасибо. Вот такие дела, — и поворачивается к Анечке: — А тебе наука. Иди домой, Аня.
Спать пора.
Анечка встает и уходит.
Зиночка лежит на матрасе, бессмысленно улыбаясь, а Левко гладит и целует ее. Зина всю жизнь твердо знала, что отец ее любит. Просто она в чем-то всегда была перед ним виновата. Когда у нее диагностировали шизофрению, наши были уверены, что это результат воспитательных методов Левко. Но это не факт. Может быть, болезнь у нее была врожденная. По-своему Левко ее любил, заботился о ней, даже выдал замуж за подчиненного ему офицера, и она родила Женю и Павла, но это все будет позже, гораздо позже. А сейчас ночь, октябрь сорок первого года. Я только что родился, Максу четыре года, а моей сестре Анечке, самой талантливой из Николкиных, девять.
Двигаясь как во сне, Анечка поднимается на крыльцо. Дверь заперта. Она достает ключ из известного всем тайника под перилами, отпирает дверь и входит. Лицо ее ничего не выражает, пустое, спокойное лицо.
Степа не спит. Стоя у буфета в гостиной с револьвером в руке, он наливает себе рюмку красной водки, выпивает и смотрит на свое отражение в стекле буфетной дверцы.
— К-к-крайне глупо выглядит человек в револьвером, если он з-з-з-заикается, — обращается Степа к своему отражению и продолжает медленно, стараясь не заикаться: — Левко, вы п-подлец. Я предлагаю вам стреляться... Или сказать: я в-в-вас вызываю?.. Б-б-бесконечно глупо...
И тут он замечает в стекле отражение стоящей в дверях Анечки и поворачивается к ней:
— Анька? Ты почему не спишь? И одета? Что случилось?
Прячет револьвер за спину.
Аня молчит, глядит на него пустыми глазами. Степа, держа револьвер за спиной, подходит к ней и прижимает к себе.
— Ты испугалась, п-п-потому что я говорю сам с собой? Это я сочиняю. Ты же знаешь, когда я сочиняю стихи, я ч-часто б-б-бормочу что-то вслух. Ты почему не спишь? Анюта!
Молчит.
— Ты мое солнышко. — Целует ее в макушку. — Тебе плохой сон приснился? Хочешь рассказать?
Молчит.
— Ничего не бойся. Все будет хорошо. Война скоро кончится. Ты — наша самая любимая доченька, умница и г-г-гений. Хочешь мне что-то рассказать, что случилось?
Молчит.
— Идем спать, солнышко, идем спать. Н-н-не-чего нам с тобой по ночам шляться, а то обоим от мамы в-в-влетит.
И ведет Аню вверх по лестнице, пряча за спину кобуру.
Уложил в кроватку.
— Закрой глаза. Спи. Она закрывает глаза.
Анечка так ничего ему и не сказала. О том, что она видела той ночью, мы узнали от нее гораздо позже, перед ее смертью. А тогда она ничего никому не рассказала. Моя сестра не сошла с ума, как Зиночка, но после этой ночи она стала другой.
Шок был слишком велик. На следующий день она отказалась рисовать. Она не рисовала больше никогда и великой художницей не стала. Зато вышла замуж за знаменитого писателя Эрика Иванова. Но об этом позже.
Серое утро. Слышится стук в дверь.
Варя и Полонский просыпаются одновременно.
Спящий рядом с Варей Макс тоже просыпается, спрыгивает с кровати и выбегает из комнаты.
Степа спит, уткнувшись в Дашину спину. Внизу хлопает дверь, звучат голоса, но Степа ничего не слышит. Просыпается он, только когда Макс начинает трясти его за плечо.
— Папа! Папа! А пули у тебя есть? — спрашивает Макс.
В руках у Макса уже найденная им кобура с револьвером.
— Ты что делаешь?! — пугается Степа.
— Где пули?
Степа отнимает у него кобуру. Макс вопит:
— Ты же обещал! Ты обещал!
Даша тоже проснулась и прислушивается к голосам внизу. Потом дверь приоткрывается, и появляется Полонский.
— Даша, извини, но там пришел Левко. Он говорит, что немцы сегодня войдут в Москву. Это его, точные, сведения. Идите вниз.
Закрывает дверь. Степа и Даша начинают поспешно одеваться.
Внизу больше не стучат. В доме тишина. Даже Макс понимает, что происходит нечто серьезное, и умолкает.
— Ну и что ты собираешься делать? — спрашивает Степа у Даши.
— То же, что и ты.
— В каком смысле?
— Ничего не делать.
Полонский крутит винтик на черной тарелке репродуктора. Репродуктор молчит. Варя ставит на керосинку чайник.
Левко свеж, выбрит, подтянут. Сапоги блестят. Степа, помятый и задумчивый, трогает висящую на боку кобуру.
— Я сейчас еду в город и уже сюда не вернусь, — говорит Даше Левко, — ив последний раз по-соседски предлагаю вам помощь.
— К-к-какую, Василий Семенович, вы имеете в виду п-п-п-помошь? — спрашивает Степа.
— Грузовик и солдат, чтоб помочь погрузиться, — отвечает Левко, глядя не на Степу, а на Дашу. — Вы еще можете успеть.
— Спасибо, Вася, но мы никуда не едем, — говорит Полонский. — Мы остаемся здесь.
— Понятно, — усмехается Левко. — Решили, значит, дожидаться своих?
— Что ты, Вася, имеешь в виду? Кого «своих»? — не понимает Варя.
— Немцев, — поясняет Василий. — А что? Они бывших не трогают. Тем более вы все, кроме Анюты, не евреи.
Варя с размаха бьет его по лицу. Рука скульптора Черновой крепка, и под носом Левко сразу появляется струйка крови.
Левко молча опускает руку в карман галифе.
В эту секунду папа был уверен, что Левко сейчас вытащит пистолет, и стрелять ему, папе, все-таки придется, но Левко вынимает из кармана не пистолет, а отутюженный носовой платок, прижимает к разбитому носу и уходит.
В окно видно, как он, ссутулившись, идет к калитке, к ожидающей его за ней машине.
— Этого не надо было делать, — говорит Полонский. — Теперь, когда он вернется, дом точно отнимут.
— Да, лучше б я его п-п-пристрелил, — бормочет Степа.
— Но ты же его не пристрелил, — говорит Даша.
Дуэль так и не состоялась, и взаимная ненависть продолжалась еще многие десятилетия. Но дом не забрали, и всерьез отомстить нам Левко не мог, потому что созданный в ту ночь плакат Полонского так понравился Сталину, что через пару дней этим плакатом была заклеена вся Москва.
Мне кажется, что и это я помню, но это, конечно, сто раз виденная мною кинохроника. Вы знаете эти кадры. Снег. Ветер. Улица перегорожена сваренным из рельсов противотанковым «ежом». Инвалид с ведерком клея и мешком с плакатами приклеивает на заборе плакат, эскиз которого нарисовал Полонский во время бомбежки в Шишкином Лесу.
На плакате изображен плачущий Макс на развалинах деревни. И текст: «ПАПА, ОТОМСТИ!»
3
А сейчас, в девяносто восьмом году, оригинал плаката Полонского, за стеклом и в раме, стоит на мольберте на сцене аукциона.
— Лот номер двести тринадцать, — объявляет Сорокин. — Эскиз знаменитого плаката Михаила Полонского «Папа, отомсти!». Уголь и гуашь на бумаге. Сохранность идеальная. Военные историки утверждают, что значение этого плаката для победы над Германией сравнимо с появлением гвардейского миномета «катюша» и танка «Т-34». Стартовая цена десять тысяч долларов.
Сидящий в первом ряду банкир Павла Левко поднимает руку. Сорокин показывает на него молотком:
— Десять тысяч долларов раз. Десять — два. Одиннадцать тысяч.
Это поднял руку мужичок в последнем ряду, опять сидящий там в компании двух своих незапоминающихся ассистентов.
Степа наблюдает аукцион, стоя в фойе. Рядом с ним Маша.
— А про этого типа следователь Панюшкин знает? Который все скупает? — смотрит Маша на мужичка.
— Какая разница, что б-б-болтает этот Панюшкин, — говорит Степа. — Кто шантажирует нас, он все равно не знает, и девять миллионов нам все равно п-п-придется платить.
— Двадцать пять тысяч долларов за оригинал знаменитого плаката Полонского, — выкликает Сорокин. — Двадцать пять тысяч — раз. Двадцать пять тысяч — два. Двадцать пять тысяч — три.
Удар молотка. Плакат продан мужичку в последнем ряду, и один из его сотрудников идет расплачиваться.
— Лот номер один, — объявляет Сорокин. — Дом семьи Николкиных с участком в семьдесят соток в поселке Шишкин Лес. Построен в тысяча восемьсот восемьдесят седьмом году великим русским композитором Черновым. В этом доме жили и работали художник Полонский, скульптор Чернова, скрипачка Дарья Полонская, писатели Степан Николкин и Эрик Иванов, режиссеры Алексей и Максим Николкины. Историческая ценность. Стартовая цена сто тысяч долларов.
Мужичок в последнем ряду поднимает руку.
— Сто тысяч — раз, — начинает торг Сорокин. — Сто тысяч — два...
Банкир Левко в первом ряду делает знак.
— Сто пять тысяч, — видит его Сорокин. — Сто пять тысяч — раз...
Зал битком набит. На просмотры моих фильмов в последние годы столько народу не приходит. А тут — вот они, мои зрители. Именно зрители, зал в основном полон любопытствующими.
На улице, у входа в галерею толпа стала еще больше. То и дело подъезжают машины с известными благодаря телевизору лицами, и толпа собралась именно по этой причине — поглазеть на них.
Когда из такси выходит никому не известная Зина Левко, на нее тоже смотрят. Старушка явно «с приветом». Лет ей под семьдесят, а надела она платье с глубоким декольте и шляпу с перьями.
Не успевает Зина расплатиться с таксистом, как подъезжает шестисотый «мерседес», из него торопливо выходит Павел Левко и бросается к ней:
— Мама, подожди!
— Отстань от меня, Павлик, в конце концов! — шарахается от него Зина и вбегает в подъезд.
Толпа смеется. Кто-то присвистнул.
Степа наблюдает аукцион, стоя в дверях зала. Зина проходит мимо него, находит глазами сидящего в третьем ряду Макса, наступая людям на ноги, проходит к нему и садится на свободное место рядом.
— Максик! — Зина берет Макса за руку и прижимается к нему. — Все равно ты будешь мой.
Макс пугается. Вокруг шикают.
Банкир Павла Левко оборачивается на шум, видит Зину и стоящего в дверях Павла и шепчет что-то на ухо молодому кавказцу. Тот тоже оборачивается. И пятнадцатилетние жены их тоже оборачиваются.
Сорокин замечает смятение в зале и трактует его по-своему.
— Да, господа, я понимаю ваше волнение. Разыгрывается главный лот этого аукциона. Фамильный дом Николкиных и участок земли в семьдесят соток в престижном дачном поселке Шишкин Лес. Сто шестьдесят тысяч долларов раз, сто шестьдесят тысяч — два...
Мужичок в последнем ряду делает знак рукой.
— Сто семьдесят тысяч! — показывает на него молотком Сорокин. — Сто семьдесят тысяч раз...
Ассистент невзрачного мужичка ритмически покачивает головой. В ухо его вставлен наушник, и похоже, что он, совершенно не обращая внимания на происходящее, слушает поп-музыку.
— Сто семьдесят тысяч два, — заводит зал Сорокин. — Немыслимо низкая вследствие дефолта цена на исторический особняк с участком в семьдесят соток в Шишкином Лесу. Сто семьдесят тысяч — два...
Пятнадцатилетняя жена тычет в бок молодого кавказца, тот поднимает руку.
— Сто восемьдесят тысяч, — кивает ему Сорокин. — Сто восемьдесят — раз. Сто восемьдесят — два...
Валерий Катков тоже здесь, в зале. С ним полдюжины пожилых мосфильмовцев и Жорик, почти вся моя горе-крыша, не считая тех, кто сторожит выставленное в фойе. Жорик, увлеченный накалом аукционных страстей, подпрыгивает на стуле рядом с Катковым, нервничает, как на футболе.
Сорокин показывает на него молотком:
— Сто девяносто тысяч?
— Ты не дергайся, — говорит Жорику Катков. — Он же думает, что ты участвуешь.
— Я? Нет.
Жорик смущенно трясет головой, но невзрачный мужичок в последнем ряду уже поднял руку. Мог бы и не поднимать. Степа давно заметил, что Сорокин показывает молотком на мужичка еще до того, как тот подает знак. Между ними явно существует какая-то связь, какой-то уговор. Маша права. Степа задумчиво жует губами. А ставки повышаются.
— Двести тысяч, — объявляет Сорокин. — Двести тысяч за исторический особняк семьи Черновых-Полонских-Николкиных в поселке Шишкин Лес. Двести тысяч раз. Двести тысяч два.
Пятнадцатилетняя жена умоляюще смотрит на банкира. Банкир кивает Сорокину.
— Двести десять тысяч. Двести десять — раз...
— Сейчас дом продадут, и сразу что-то умрет, — говорит Антон сидящей рядом Айдогды. — В нас, во всех что-то умрет.
— Не говори глупости. Это дом не твой. И никогда не стал бы твоим. Ты не Николкин.
Недалеко от них сидят Нина и Ксения Вольская.
— Тебя никто даже не спросил, согласна ли ты продавать дом? — спрашивает Ксения у Нины.
— Нет. При чем тут я? Это Степин дом, — говорит всегда спокойная Нина.
Маша сидит с краю, рядом с дверью, где стоит Степа. Съежилась и вцепилась в подлокотники.
За ее спиной Котя и Таня. Таня, со слезами в глазах, обнимает Петьку.
— Мам, а в нашем доме будут жить другие люди? — спрашивает у нее Петька.
— Другие.
— Плохие?
— Почему обязательно плохие. Может быть, и хорошие. Просто другие.
Игнатова тоже здесь. Держит за руку молодого режиссера Асатиани, который заканчивает мой фильм.
— Этот аукцион был бы классным финалом для его фильма, — говорит Асатиани.
— Так сними такой финал, — говорит Игнатова.
— Не мне решать. Это не мой фильм. На свой у меня пока денег нет.
Юная журналистка с голыми коленками строчит что-то в блокноте.
— Двести двадцать тысяч долларов, — говорит Сорокин, показывая на мужичка в последнем ряду.
Степа закрывает глаза.
Банкир, в ответ на немой вопрос Сорокина, разводит руками.
— Двести двадцать тысяч раз, — говорит Сорокин. — Двести двадцать — два. Двести двадцать — три. — Удар молотка. — Продано.
Многие оборачиваются, чтобы взглянуть на нового владельца дома. Лицо нового владельца скучно и невыразительно.
Павел, воспользовавшись паузой, быстро идет между рядами к Зине.
— Продали, вот и слава тебе господи, — говорит Степе Панюшкин.
Он только что вошел в зал и склонился к Степиному уху, но Степа сидит неподвижно с закрытыми глазами.
— Я знаю, о чем вы сейчас думаете, Степан Сергеевич, — шепчет Панюшкин. — Грустно, конечно. Но надо же деньги отдавать. А хватит денег-то или не хватит?
Степа молчит.
— Если личные вещи сейчас хорошо покупать будут, может, и наберется девять миллионов, — говорит Панюшкин. — Народу-то вон сколько понабежало. Прямо вся Москва. То, что Алексей Степанович в полете погиб, это же так символично, это народ чувствует. Даже молодежь. Вон Жорик, помощник
Каткова, и этот явился. И то, что Сорокин по первому вашему зову примчался, тоже очень трогательно... Степан Сергеевич, вы меня слышите? Степа не отвечает.
— Он спит, — говорит Панюшкину Маша.
— Как спит?
— Так спит. Уснул.
За долгие годы сидения в президиумах папа научился спать сидя и засыпать в самое неожиданное время. Но при этом он слышит и запоминает все.
— Удивительный человек, — восхищается Панюшкин.
На сцене перестановка. Рабочие и люди Каткова вносят щиты с фотографиями вещей, выставленных в фойе.
Иван Филиппович, в черных очках, чтоб не узнавали, и с двумя полосками пластыря на лице, тоже здесь. Несмотря на эти предосторожности, многие его узнают и перешептываются. Смелый человек. Непотопляемый. По дороге из фойе в зал он останавливается рядом со Степой и тоже наклоняется к нему.
— Степан Сергеевич, сейчас рисунки и эстампы продавать будут, да?
— Он не слышит, он уснул, — говорит Ивану Филипповичу Панюшкин.
— Я вас помню, — узнает его Иван Филиппович. — Вы расследованием катастрофы занимались?
— Так точно.
— Так мы же дело закрыли. Или вы тут как покупатель?
— Как любопытствующий, — улыбается Панюшкин.
— А вот я хочу что-нибудь приобрести. На память. Там эскиз декорации есть к спектаклю Максима Николкина «Как закалялась сталь». Он в молодости Театром юного зрителя в Ашхабаде руководил, когда я там работал...
Умолкает, глядя, как Павел Левко выводит из зала Зину.
— Не поеду я домой! Не поеду! — упирается Зина.
Уцепилась за колонну в фойе, не хочет идти.
— А там Джек один, без тебя скучает. — Павел мягко, но настойчиво тянет ее. — Воет у калитки: «Где мама Зина? Где мама Зина?»
— Павлик, ты с матерью как со старой дурой разговариваешь! — кричит Зина, привлекая общее внимание. — А у меня еще, между прочим, очень красивые ноги.
— Тише, мама, тише...
— Что тише? На меня на улице все мужчины оборачиваются. Я хочу жить! Танцевать! Ты же со мной никогда не танцуешь!
— Это неправда. Я с тобой танцую. — Ведет ее сквозь толпу в фойе. — Пошли, мамочка, пошли.
У стендов и витрин с вещами Николкиных, как всегда, идет обмен мнениями.
— Страшные люди эти Николкины. Даже с такой трагедии ухитряются нажиться.
— Глупости. Если б они хотели нажиться, не стали бы продавать сразу после дефолта. Нет, тут что-то другое. Им срочно понадобились деньги.
— Зачем столько денег?
— Может быть, кто-то заболел и надо делать за границей операцию.
— Николкины никогда не болеют.
— Операция не стоит миллионы. А тут миллионы. Вы что, газеты не читаете? Это Камчатка.
— Какая Камчатка?
— Дуня Смирнова в «Коммерсанте» пишет, что Николкины покупают лицензию на разработку золотых месторождений Камчатки.
— Вы все перепутали. Это Минкин пишет в «МК». И не Камчатка, а якутские алмазы. И не Николкины, а Левко.
— Сэр, я никогда ничего не путаю.
— Какая разница? Это одна мафия.
Словом, обычные, когда собирается толпа, разговоры. Люди устроены так, что причиной всего непонятного, особенно всего опасного, они считают мафию, правительство, другой народ и прочие сообщества и структуры. В то время как самое непонятное — это мы сами. Самое опасное для нас — это мы сами.
— Лот номер двести тринадцать, — объявляет Сорокин. — Эскиз знаменитого плаката Михаила Полонского «Папа, отомсти!». Уголь и гуашь на бумаге. Сохранность идеальная. Военные историки утверждают, что значение этого плаката для победы над Германией сравнимо с появлением гвардейского миномета «катюша» и танка «Т-34». Стартовая цена десять тысяч долларов.
Сидящий в первом ряду банкир Павла Левко поднимает руку. Сорокин показывает на него молотком:
— Десять тысяч долларов раз. Десять — два. Одиннадцать тысяч.
Это поднял руку мужичок в последнем ряду, опять сидящий там в компании двух своих незапоминающихся ассистентов.
Степа наблюдает аукцион, стоя в фойе. Рядом с ним Маша.
— А про этого типа следователь Панюшкин знает? Который все скупает? — смотрит Маша на мужичка.
— Какая разница, что б-б-болтает этот Панюшкин, — говорит Степа. — Кто шантажирует нас, он все равно не знает, и девять миллионов нам все равно п-п-придется платить.
— Двадцать пять тысяч долларов за оригинал знаменитого плаката Полонского, — выкликает Сорокин. — Двадцать пять тысяч — раз. Двадцать пять тысяч — два. Двадцать пять тысяч — три.
Удар молотка. Плакат продан мужичку в последнем ряду, и один из его сотрудников идет расплачиваться.
— Лот номер один, — объявляет Сорокин. — Дом семьи Николкиных с участком в семьдесят соток в поселке Шишкин Лес. Построен в тысяча восемьсот восемьдесят седьмом году великим русским композитором Черновым. В этом доме жили и работали художник Полонский, скульптор Чернова, скрипачка Дарья Полонская, писатели Степан Николкин и Эрик Иванов, режиссеры Алексей и Максим Николкины. Историческая ценность. Стартовая цена сто тысяч долларов.
Мужичок в последнем ряду поднимает руку.
— Сто тысяч — раз, — начинает торг Сорокин. — Сто тысяч — два...
Банкир Левко в первом ряду делает знак.
— Сто пять тысяч, — видит его Сорокин. — Сто пять тысяч — раз...
Зал битком набит. На просмотры моих фильмов в последние годы столько народу не приходит. А тут — вот они, мои зрители. Именно зрители, зал в основном полон любопытствующими.
На улице, у входа в галерею толпа стала еще больше. То и дело подъезжают машины с известными благодаря телевизору лицами, и толпа собралась именно по этой причине — поглазеть на них.
Когда из такси выходит никому не известная Зина Левко, на нее тоже смотрят. Старушка явно «с приветом». Лет ей под семьдесят, а надела она платье с глубоким декольте и шляпу с перьями.
Не успевает Зина расплатиться с таксистом, как подъезжает шестисотый «мерседес», из него торопливо выходит Павел Левко и бросается к ней:
— Мама, подожди!
— Отстань от меня, Павлик, в конце концов! — шарахается от него Зина и вбегает в подъезд.
Толпа смеется. Кто-то присвистнул.
Степа наблюдает аукцион, стоя в дверях зала. Зина проходит мимо него, находит глазами сидящего в третьем ряду Макса, наступая людям на ноги, проходит к нему и садится на свободное место рядом.
— Максик! — Зина берет Макса за руку и прижимается к нему. — Все равно ты будешь мой.
Макс пугается. Вокруг шикают.
Банкир Павла Левко оборачивается на шум, видит Зину и стоящего в дверях Павла и шепчет что-то на ухо молодому кавказцу. Тот тоже оборачивается. И пятнадцатилетние жены их тоже оборачиваются.
Сорокин замечает смятение в зале и трактует его по-своему.
— Да, господа, я понимаю ваше волнение. Разыгрывается главный лот этого аукциона. Фамильный дом Николкиных и участок земли в семьдесят соток в престижном дачном поселке Шишкин Лес. Сто шестьдесят тысяч долларов раз, сто шестьдесят тысяч — два...
Мужичок в последнем ряду делает знак рукой.
— Сто семьдесят тысяч! — показывает на него молотком Сорокин. — Сто семьдесят тысяч раз...
Ассистент невзрачного мужичка ритмически покачивает головой. В ухо его вставлен наушник, и похоже, что он, совершенно не обращая внимания на происходящее, слушает поп-музыку.
— Сто семьдесят тысяч два, — заводит зал Сорокин. — Немыслимо низкая вследствие дефолта цена на исторический особняк с участком в семьдесят соток в Шишкином Лесу. Сто семьдесят тысяч — два...
Пятнадцатилетняя жена тычет в бок молодого кавказца, тот поднимает руку.
— Сто восемьдесят тысяч, — кивает ему Сорокин. — Сто восемьдесят — раз. Сто восемьдесят — два...
Валерий Катков тоже здесь, в зале. С ним полдюжины пожилых мосфильмовцев и Жорик, почти вся моя горе-крыша, не считая тех, кто сторожит выставленное в фойе. Жорик, увлеченный накалом аукционных страстей, подпрыгивает на стуле рядом с Катковым, нервничает, как на футболе.
Сорокин показывает на него молотком:
— Сто девяносто тысяч?
— Ты не дергайся, — говорит Жорику Катков. — Он же думает, что ты участвуешь.
— Я? Нет.
Жорик смущенно трясет головой, но невзрачный мужичок в последнем ряду уже поднял руку. Мог бы и не поднимать. Степа давно заметил, что Сорокин показывает молотком на мужичка еще до того, как тот подает знак. Между ними явно существует какая-то связь, какой-то уговор. Маша права. Степа задумчиво жует губами. А ставки повышаются.
— Двести тысяч, — объявляет Сорокин. — Двести тысяч за исторический особняк семьи Черновых-Полонских-Николкиных в поселке Шишкин Лес. Двести тысяч раз. Двести тысяч два.
Пятнадцатилетняя жена умоляюще смотрит на банкира. Банкир кивает Сорокину.
— Двести десять тысяч. Двести десять — раз...
— Сейчас дом продадут, и сразу что-то умрет, — говорит Антон сидящей рядом Айдогды. — В нас, во всех что-то умрет.
— Не говори глупости. Это дом не твой. И никогда не стал бы твоим. Ты не Николкин.
Недалеко от них сидят Нина и Ксения Вольская.
— Тебя никто даже не спросил, согласна ли ты продавать дом? — спрашивает Ксения у Нины.
— Нет. При чем тут я? Это Степин дом, — говорит всегда спокойная Нина.
Маша сидит с краю, рядом с дверью, где стоит Степа. Съежилась и вцепилась в подлокотники.
За ее спиной Котя и Таня. Таня, со слезами в глазах, обнимает Петьку.
— Мам, а в нашем доме будут жить другие люди? — спрашивает у нее Петька.
— Другие.
— Плохие?
— Почему обязательно плохие. Может быть, и хорошие. Просто другие.
Игнатова тоже здесь. Держит за руку молодого режиссера Асатиани, который заканчивает мой фильм.
— Этот аукцион был бы классным финалом для его фильма, — говорит Асатиани.
— Так сними такой финал, — говорит Игнатова.
— Не мне решать. Это не мой фильм. На свой у меня пока денег нет.
Юная журналистка с голыми коленками строчит что-то в блокноте.
— Двести двадцать тысяч долларов, — говорит Сорокин, показывая на мужичка в последнем ряду.
Степа закрывает глаза.
Банкир, в ответ на немой вопрос Сорокина, разводит руками.
— Двести двадцать тысяч раз, — говорит Сорокин. — Двести двадцать — два. Двести двадцать — три. — Удар молотка. — Продано.
Многие оборачиваются, чтобы взглянуть на нового владельца дома. Лицо нового владельца скучно и невыразительно.
Павел, воспользовавшись паузой, быстро идет между рядами к Зине.
— Продали, вот и слава тебе господи, — говорит Степе Панюшкин.
Он только что вошел в зал и склонился к Степиному уху, но Степа сидит неподвижно с закрытыми глазами.
— Я знаю, о чем вы сейчас думаете, Степан Сергеевич, — шепчет Панюшкин. — Грустно, конечно. Но надо же деньги отдавать. А хватит денег-то или не хватит?
Степа молчит.
— Если личные вещи сейчас хорошо покупать будут, может, и наберется девять миллионов, — говорит Панюшкин. — Народу-то вон сколько понабежало. Прямо вся Москва. То, что Алексей Степанович в полете погиб, это же так символично, это народ чувствует. Даже молодежь. Вон Жорик, помощник
Каткова, и этот явился. И то, что Сорокин по первому вашему зову примчался, тоже очень трогательно... Степан Сергеевич, вы меня слышите? Степа не отвечает.
— Он спит, — говорит Панюшкину Маша.
— Как спит?
— Так спит. Уснул.
За долгие годы сидения в президиумах папа научился спать сидя и засыпать в самое неожиданное время. Но при этом он слышит и запоминает все.
— Удивительный человек, — восхищается Панюшкин.
На сцене перестановка. Рабочие и люди Каткова вносят щиты с фотографиями вещей, выставленных в фойе.
Иван Филиппович, в черных очках, чтоб не узнавали, и с двумя полосками пластыря на лице, тоже здесь. Несмотря на эти предосторожности, многие его узнают и перешептываются. Смелый человек. Непотопляемый. По дороге из фойе в зал он останавливается рядом со Степой и тоже наклоняется к нему.
— Степан Сергеевич, сейчас рисунки и эстампы продавать будут, да?
— Он не слышит, он уснул, — говорит Ивану Филипповичу Панюшкин.
— Я вас помню, — узнает его Иван Филиппович. — Вы расследованием катастрофы занимались?
— Так точно.
— Так мы же дело закрыли. Или вы тут как покупатель?
— Как любопытствующий, — улыбается Панюшкин.
— А вот я хочу что-нибудь приобрести. На память. Там эскиз декорации есть к спектаклю Максима Николкина «Как закалялась сталь». Он в молодости Театром юного зрителя в Ашхабаде руководил, когда я там работал...
Умолкает, глядя, как Павел Левко выводит из зала Зину.
— Не поеду я домой! Не поеду! — упирается Зина.
Уцепилась за колонну в фойе, не хочет идти.
— А там Джек один, без тебя скучает. — Павел мягко, но настойчиво тянет ее. — Воет у калитки: «Где мама Зина? Где мама Зина?»
— Павлик, ты с матерью как со старой дурой разговариваешь! — кричит Зина, привлекая общее внимание. — А у меня еще, между прочим, очень красивые ноги.
— Тише, мама, тише...
— Что тише? На меня на улице все мужчины оборачиваются. Я хочу жить! Танцевать! Ты же со мной никогда не танцуешь!
— Это неправда. Я с тобой танцую. — Ведет ее сквозь толпу в фойе. — Пошли, мамочка, пошли.
У стендов и витрин с вещами Николкиных, как всегда, идет обмен мнениями.
— Страшные люди эти Николкины. Даже с такой трагедии ухитряются нажиться.
— Глупости. Если б они хотели нажиться, не стали бы продавать сразу после дефолта. Нет, тут что-то другое. Им срочно понадобились деньги.
— Зачем столько денег?
— Может быть, кто-то заболел и надо делать за границей операцию.
— Николкины никогда не болеют.
— Операция не стоит миллионы. А тут миллионы. Вы что, газеты не читаете? Это Камчатка.
— Какая Камчатка?
— Дуня Смирнова в «Коммерсанте» пишет, что Николкины покупают лицензию на разработку золотых месторождений Камчатки.
— Вы все перепутали. Это Минкин пишет в «МК». И не Камчатка, а якутские алмазы. И не Николкины, а Левко.
— Сэр, я никогда ничего не путаю.
— Какая разница? Это одна мафия.
Словом, обычные, когда собирается толпа, разговоры. Люди устроены так, что причиной всего непонятного, особенно всего опасного, они считают мафию, правительство, другой народ и прочие сообщества и структуры. В то время как самое непонятное — это мы сами. Самое опасное для нас — это мы сами.
Часть восьмая
1
Аукцион продолжается. На стенде рядом с Сорокиным пожелтевшая от времени тоненькая книжка.
— Лот номер четыреста тридцать три, — торжественно провозглашает Сорокин. — Первое издание всенародно известной поэмы Степана Николкина «Тетя Поля».
Степа просыпается.
— Я бы взял, — неожиданно говорит Жорик Каткову. — На память, в натуре.
— Идея хорошая. Только «Тетю Полю» не Алексей, а отец его написал.
— Все равно. Дашь взаймы?
— Не дам. Так тебе подарю. На память о нашей дружбе.
И хлопает Жорика по коленке.
— Ну, Валера, ты, в натуре, человек...
— Стартовая цена пятьдесят долларов, — объявляет Сорокин.
Катков поднимает руку.
— Пятьдесят долларов раз. Пятьдесят долларов два...
— Так вот я про Сорокина, — говорит Панюшкин, заметив, что Степа проснулся. — Это очень умно, что вы его уговорили аукцион вести.
— Откуда ты знаешь, что я его уговорил?
— Мысли ваши опять прочитал. Ведь вы сейчас думаете, что роль его в эти моменты решающая.
От него зависит, удастся ли вам деньги собрать. — И, понизив голос до шепота, продолжает: — Тем более что тот, кому их отдавать придется, небось тут сейчас сидит и подсчитывает.
— Кто сидит? — настораживается Степа.
— Тот, кто Алексея Степановича убил. Он наверняка сейчас тут. Ему надо же точно знать, что вы деньги имеете, что вы не «куклу» ему собираетесь подсунуть.
— Какую к-к-куклу?
— «Кукла» — это когда деньги не настоящие. Ему же надо убедиться, что деньги у вас реально существуют. И как только убедится, так сразу войдет с вами в контакт. Объяснит, как миллионы эти ему отдавать. И когда он за ними явится, мы его и схватим.
— Кого?
— Вот он за деньгами явится, тогда и узнаем. А пока я и сам не знаю. Только вы моментально, как только он с вами войдет в контакт, мне сообщите. И, Бога ради, не начинайте опять самостоятельность проявлять.
Степа молча жует губами, думает.
— Сто двадцать долларов раз, — выкликает Сорокин. — Сто двадцать — два. Сто двадцать — три!
Удар молотка. Катков улыбается Жорику и идет расплачиваться. Степа оглядывает сидящих в зале. Он понимает, что Панюшкин прав, кто-то в этом зале сидит и считает деньги. Но в глазах у папы выражение не тревоги, а уныния. Шишкина Леса больше нет. И ни о чем другом он сейчас думать не может.
— Какой ужасный сегодня день, — говорит читающий, как всегда, мысли Панюшкин. — А вы, Степан Сергеевич, вспомните какой-нибудь хороший свой день и думайте о нем. Господь любит, когда люди думают о хорошем.
Степа морщится.
Папины хорошие дни — это когда он чувствовал себя любимым мужем, крупным писателем и полезным Родине гражданином одновременно. Но таких дней было немного, потому что наедине с Дашей папа не чувствовал себя крупным писателем, в Президиуме Верховного Совета он подолгу оставался без Даши, а в одиночестве за письменным столом он скучал без Даши и без Верховного Совета.
И только раз в жизни все совпало. Это когда папа возглавил группу передовых работников искусств, плывших на теплоходе «Иосиф Сталин» на торжественное открытие Волго-Донского судоходного канала. И Даша была рядом с ним.
— Лот номер четыреста тридцать три, — торжественно провозглашает Сорокин. — Первое издание всенародно известной поэмы Степана Николкина «Тетя Поля».
Степа просыпается.
— Я бы взял, — неожиданно говорит Жорик Каткову. — На память, в натуре.
— Идея хорошая. Только «Тетю Полю» не Алексей, а отец его написал.
— Все равно. Дашь взаймы?
— Не дам. Так тебе подарю. На память о нашей дружбе.
И хлопает Жорика по коленке.
— Ну, Валера, ты, в натуре, человек...
— Стартовая цена пятьдесят долларов, — объявляет Сорокин.
Катков поднимает руку.
— Пятьдесят долларов раз. Пятьдесят долларов два...
— Так вот я про Сорокина, — говорит Панюшкин, заметив, что Степа проснулся. — Это очень умно, что вы его уговорили аукцион вести.
— Откуда ты знаешь, что я его уговорил?
— Мысли ваши опять прочитал. Ведь вы сейчас думаете, что роль его в эти моменты решающая.
От него зависит, удастся ли вам деньги собрать. — И, понизив голос до шепота, продолжает: — Тем более что тот, кому их отдавать придется, небось тут сейчас сидит и подсчитывает.
— Кто сидит? — настораживается Степа.
— Тот, кто Алексея Степановича убил. Он наверняка сейчас тут. Ему надо же точно знать, что вы деньги имеете, что вы не «куклу» ему собираетесь подсунуть.
— Какую к-к-куклу?
— «Кукла» — это когда деньги не настоящие. Ему же надо убедиться, что деньги у вас реально существуют. И как только убедится, так сразу войдет с вами в контакт. Объяснит, как миллионы эти ему отдавать. И когда он за ними явится, мы его и схватим.
— Кого?
— Вот он за деньгами явится, тогда и узнаем. А пока я и сам не знаю. Только вы моментально, как только он с вами войдет в контакт, мне сообщите. И, Бога ради, не начинайте опять самостоятельность проявлять.
Степа молча жует губами, думает.
— Сто двадцать долларов раз, — выкликает Сорокин. — Сто двадцать — два. Сто двадцать — три!
Удар молотка. Катков улыбается Жорику и идет расплачиваться. Степа оглядывает сидящих в зале. Он понимает, что Панюшкин прав, кто-то в этом зале сидит и считает деньги. Но в глазах у папы выражение не тревоги, а уныния. Шишкина Леса больше нет. И ни о чем другом он сейчас думать не может.
— Какой ужасный сегодня день, — говорит читающий, как всегда, мысли Панюшкин. — А вы, Степан Сергеевич, вспомните какой-нибудь хороший свой день и думайте о нем. Господь любит, когда люди думают о хорошем.
Степа морщится.
Папины хорошие дни — это когда он чувствовал себя любимым мужем, крупным писателем и полезным Родине гражданином одновременно. Но таких дней было немного, потому что наедине с Дашей папа не чувствовал себя крупным писателем, в Президиуме Верховного Совета он подолгу оставался без Даши, а в одиночестве за письменным столом он скучал без Даши и без Верховного Совета.
И только раз в жизни все совпало. Это когда папа возглавил группу передовых работников искусств, плывших на теплоходе «Иосиф Сталин» на торжественное открытие Волго-Донского судоходного канала. И Даша была рядом с ним.
2
Изумительный солнечный день. Большой ослепительно белый теплоход «Иосиф Сталин» входит в новенький шлюз канала Волго-Дон. Толпящиеся на его палубе работники искусств веселы, счастливы и нарядны. Степе сорок один год. Даше сорок два, но она все еще очень красива.
Играет музыка Дунаевского. Многотысячные толпы советских людей приветствуют теплоход с берегов канала. Они кричат «ура» и машут руками.
Играет музыка Дунаевского. Многотысячные толпы советских людей приветствуют теплоход с берегов канала. Они кричат «ура» и машут руками.