Страница:
— Нет, — говорит молодой чиновник, — но диверсию эксперты исключают. Техническую неисправность тоже. Самолет «ЯК-18» — чуть ли не самый надежный в истории авиации. На нем можно совершить посадку даже при отказавшем двигателе. Он это сделал сознательно.
Пауза. Все смотрят в стол.
— Есть мнение эти факты не разглашать, — говорит молодой начальник. — Алексей Николкин должен остаться в народной памяти фигурой незапятнанной. Причиной его гибели мы назовем все-таки техническую неисправность. Мы пойдем на эту маленькую ложь ради его заслуг перед нашим искусством. И ради ваших заслуг, Степан Сергеевич.
Степа жует губами, думает.
— Он был великим режиссером, — взволнованно говорит Иван Филиппович. — Его фильмы — это же моя юность. — И улыбается Максу. — Его фильмы и твой театр. — И поясняет Степе: — Я же работал с Максом в Ашхабаде. Я был инструктором отдела культуры ЦК комсомола Туркмении.
Степа молчит.
— Максим Степанович — мой кумир, — говорит молодому начальнику Иван Филиппович. — ТЮЗ Николкина. Это же был такой прорыв! Это же было как глоток свободы.
— Этого уже никто здесь не помнит, — говорит Макс.
— Еще как помнят! — восклицает Иван Филиппович. — Это были гениальные спектакли. Мы, инакомыслящие, не пропускали тогда ни одной твоей премьеры.
— Смешно, — вспоминает Макс, — что именно ЦК комсомола дал мне тогда премию.
— А как же! — подхватывает Иван Филиппович. — Я ж ее тогда и пробил. «За воспитание молодежи в духе идей марксизма-ленинизма».
— Точно! — подтверждает Макс, польщенный тем, что его помнят и любят.
— Это была моя формулировка, — сообщает Иван Филиппович. — За спектакль «Как закалялась сталь». А это была гениальная смесь антисоветчины с эротикой! Высочайшая режиссура. Обнаженный юный Корчагин в сцене эротических видений Тони у меня до сих пор перед глазами.
Стоянка у Манежа. Степа и Макс садятся в машину. Степа — за рулем, Макс рядом.
— Я, честно сказать, поражен, — взволнован Макс. — Ванька хоть и был стукачом, но у него были и ум, и сердце. Если б не он, я бы там, в Ашхабаде, не выжил. В нем много, много хорошего.
— Оба они с-с-сволочи, — говорит Степа.
— Почему?!
— Потому что следствие закрыли. Они знают, что это заказное убийство, и не хотят в это влезать. Проще все свалить на Лешу.
— Но следствие же проводилось.
— Ни черта оно не проводилось. Я же при тебе у этой Лены спросил.
— Ты у нее спрашивал про сосиски в буфете.
— Не будь б-б-болваном. Этого буфета давно не существует, и сосиски можно купить в любом магазине. Я просил у нее узнать про следствие.
Машина катит по Садовому кольцу. Водитель Степа неторопливый, осторожный, но неловкий. Соседние машины гудят. Шоферы матерятся.
— Зачем им так сложно врать? — спрашивает Макс.
— Все очень п-п-просто. На Камчатке разведаны крупные золотые месторождения. Кто-то получит концессию на это золото и станет одним из самых богатых людей в мире. И этот твой ашхабадский к-к-комсомолец из аппарата губернатора связан с тем, кто эту лицензию получит. А Алеша к-к-каким-то образом им мешал.
— Это же только твои предположения.
— А ты веришь, что Алеша п-п-покончил с собой?
— Нет. Но...
— Что «но»?
— Девять миллионов, которые у нас вымогают. Зачем это им нужно?
— Чтоб доказать его вину. Чтоб все поверили, будто Леша был связан с криминалом. Украл и не поделился. Но этот твой комсомольский пидер прекрасно знает, что Леша не виноват. И он работает на Левко.
— При чем тут Левко?
— При том, что Пашка Левко и есть тот человек, кто получит эту концессию на Камчатку. Ты же с луны, ты один об этом не знаешь, а у нас об этом во всех газетах пишут. Левко в тесном контакте с администрацией губернатора, и со дня на день он получит это золото.
— Паша Левко? — переспрашивает Макс. — Но у Леши с ним были нормальные отношения.
— Внешне нормальные. Но ты же понимаешь, что действительно нормальных отношений у нас с Левко быть не может. И ты понимаешь, сколько и на каком уровне он заплатил, чтоб п-п-получить такую концессию. Если Леша что-то об этом знал и хотел предать гласности, всем отношениям конец. За это у нас убивают. И даже самые прекрасные отношения во внимание не п-п-п-ринимаются.
— Но если это так, то почему он нам теперь помогает? Почему он дает Коте взаймы эти три миллиона?
— Потому, мерзавец, и дает. Чтобы быть вне п-п-подозрений. В эти дни, когда решается вопрос с концессией, ему особенно важно быть вне подозрений. Поэтому следствие и свернули. На всех уровнях у него все куплено. И ничего сделать нельзя. Но он должен быть как-то н-н-наказан.
— Ты хочешь обратиться в прокуратуру?
— В какую, к черту, п-п-прокуратуру? Я, Макс, хочу только одного — чтоб ты уехал в Лондон.
— Почему?
— Потому что твоя европейская инфантильность действует мне на нервы.
— Но я не могу бросить тебя в такой ситуации. Никуда я не уеду.
Зажигается зеленый сигнал светофора, но Степина машина продолжает стоять на перекрестке. Степа жует губами, думает. Сзади гудят.
— Папа! — окликает Степу Макс. Степа неторопливо трогается с места.
— Я сейчас вспомнил про эти кремлевские сосиски, — говорит он. — Ты знаешь, они действительно были совершенно изумительные. Таких больше нет.
На стене в кабинете банкира висит подлинник Кандинского. Мрамор и бронза. Банкир, близкий приятель Павла Левко, жмет руку Коте, целует руку Тане. На столе коньяк, но, кроме Коти, никто не пьет.
— Для того чтобы господин Левко мог вам передать три миллиона, — переходит к делу банкир, — вы, Константин, откроете у нас валютный счет. А ты, Паша, должен только подписать этот чек. Вот здесь.
Левко подписывает чек.
— Спасибо, — говорит Котя.
— На здоровье, — усмехается Павел.
Котя выпивает еще одну рюмку коньяка. Он слишком много пьет.
— А вам, Константин, — говорит ему банкир, — придется прочесть и подписать все эти бумаги. Располагайтесь поудобней и читайте.
Кладет перед Котей на стол целую пачку банковских форм.
— Это надолго, — говорит Павел. — Я здесь больше не нужен?
-Нет.
— Тогда я поеду.
— Котя, я тоже не буду ждать, — говорит Таня. — Там Петька один.
— Он же с мамой, — говорит Котя.
— Я уже никому не доверяю.
— Я тебя подвезу, — предлагает Тане Павел.
Хлопает по плечу Котю и вместе с Таней выходит. Котя смотрит им вслед и выпивает еще одну рюмку.
— Сперва просмотрите этот проспект и подпишите здесь, здесь и здесь, — говорит ему банкир.
У Левко шестисотый «мерседес». Таня сидит рядом с Павлом на заднем сиденье. За рулем охранник. Следом едет еще одна машина с двумя охранниками.
— Заедем ко мне, — тихо говорит Павел.
— Нет.
— На чуть-чуть, — просит Павел и кладет руку ей на колено.
— Не надо, Павлик. Я ужасно из-за Петьки боюсь.
— Когда ты боишься, у тебя лицо делается как в твоем фильме.
— Это Котин фильм.
— Это твой фильм, Танька. Он ничего без тебя не может. Ты же, блин, артистка, настоящая звезда, а он блатной сын своего папы. Интересно, да? Он у меня тебя увел, а я ему помогаю. Николкин, блин. Ты ему сделала фильм, я ему даю бабки, ты плачешь, я схожу с ума, а он весь в белом.
Сложные отношения. И это тянется годами. Бедный Котя.
— И так всегда, — говорит Павел. — Весь мир кверху жопой, а Николкины в полном порядке, в первом ряду партера, при башлях и с лучшими бабами. Это какой-то рок. Их предок Чернов не сочинил ни одной мелодии. Все придумал его слуга, мой дед, Семен Левко. Но Семен не знал нот, а этот паразит знал. И такие они все.
— Паша, ты же его знаешь, он без меня умрет. — Таня утыкается лицом в плечо Павла и плачет.
— Не умрет. Николкины от любви не умирают, — говорит Павел. — Ну, ты сделала ошибку, Танька, но нельзя же всю жизнь за это расплачиваться. Ты же умнее его в миллион раз, а они считают, что ты его недостойна. Я от тебя тащусь, а они тебя презирают. И ты не со мной, а с ним.
Жена моего сына — самое заурядное существо. А вокруг нее кипят бурные страсти. Я одно время увлекался биографиями знаменитых куртизанок и твердо уверен, что большинство из них были скучные, бесцветные и чаще всего некрасивые дамочки. Мужчины сходили от них с ума только потому, что сами создавали вокруг этих женщин миф об их особенной сексуальной притягательности. Татьяна — миф. Но объяснить это Коте невозможно. Павел Левко начинает раздевать Таню уже в кабине лифта.
— Ты же для него никто, — говорит он. — И не одна ты. Других людей для них не существует. У них же одна цель — выживание вида. Как у насекомых. Когда вымрет жизнь на Земле — тут останутся только скорпионы, муравьи и Николкины.
Вот так в третьем уже поколении наши соседи Левко нас ненавидят, а мы их презираем. И конца этому не видно.
Котя выходит из банка и звонит по мобильному. Нина берет трубку. Петька сидит рядом с нею перед телевизором, смотрит мультики.
— Котя? Нет, Таня еще не пришла, — говорит Нина. — Она звонила, что заехала к подруге. Ты не волнуйся, я Петьку одного не оставлю, я ее дождусь.
Котя садится в свою машину и на предельной скорости мчится по улицам Москвы.
Лампа зажигается на тумбочке у кровати. Зажигается и гаснет. Таня уже не плачет. Павел лежит на спине. Голую, мокрую от пота, он посадил Таню на себя и зажег лампу, чтоб ее видеть. Она гасит лампу. Он опять зажигает ее. Она опять гасит, он опять зажигает. На потолке движется Танина тень.
А во дворе охранники Левко курят рядом с машинами, а в окне на третьем этаже зажигается и гаснет свет, и тень Тани на потолке появляется и исчезает. И охранники эту тень на потолке видят.
Все видят. Все знают. Кроме Коти.
Таня гасит лампу.
— Я же тебе сказал, я прослежу. С Петькой ничего не случится, — шепчет Тане Павел. — Перестань психовать.
Включает свет.
Котя вылезает из машины у дома Левко, входит в арку ворот, смотрит во двор, на окно, где движется на потолке тень. Теперь и он знает.
А не включился бы свет, не взглянул бы Котя на окно, не узнал бы. Случайный момент — и жизнь меняется. Вот об этом я и думаю. Случайных моментов нет. Каждый момент уникален и неповторим, как кадры кинофильма. Но все происходящее в мире, да, я не оговорился, не в одной жизни, а в мире, во всем мире, от одного случайного момента может пойти по совсем неожиданному направлению.
Вот Левко включил свет, и Котя увидел тень своей зеленоволосой жены, и теперь в мире все пойдет по другому. Но очевидным, всем на свете Очевидным, это станет позже, а сейчас Котя, мой единственный сын Котя, просто садится в свою машину и уезжает.
Машина его пролетает перекресток на красный свет.
Окраины Москвы. Пустое Калужское шоссе. Поворот на Шишкин Лес.
Котя въезжает во двор нашего дома. Глушит мотор. Дом темен и пуст. Тишина. Мирно постукивает вдали электричка. Пахнет дымом, это кто-то жжет листья.
Теперь все предопределено. Как будто смотришь кино, которое уже много раз видел. Знаком каждый кадр, и знаешь, что будет дальше.
Вот Котя выходит из машины. Вот он открывает ворота гаража.
Загоняет машину в гараж. Запирает ворота.
Снимает с гвоздя смотанный садовый шланг.
Засовывает конец шланга в трубу глушителя.
Другой конец — в окно машины.
Садится в машину. Берет с заднего сиденья свой ноутбук. Включает его.
На мониторе появляется изображение — кадры кинопроб Тани для его единственного фильма. Хлопушка с номером сцены, потом лицо Тани. Она в кадре плачет.
Котя заводит двигатель. Угарный газ не имеет запаха. Но машина у Коти не новая, мотор дрянь, и в кабине сразу дым и вонь.
На экране ноутбука снова и снова мелькает хлопушка, новые и новые пробы плачущей Тани.
Звонит Котин мобильный телефон. Котя вынимает его из кармана и вышвыривает в окно машины.
Мобильник лежит на бетонном полу гаража и продолжает звонить.
Таня на экране компьютера плачет и плачет. Гудит мотор. Воздух в гараже мутнеет от дыма.
Мобильник на бетонном полу продолжает звонить.
И тут на очередной пробе Таня внезапно теряет серьез, хохочет и показывает в камеру язык.
Котя кашляет, вылезает из машины и поднимает с пола мобильник.
Стены клуба «Толстоевский» украшены театральными афишами и шаржами на знаменитых русских артистов и писателей. Степа стоит у стойки бара. В одной руке он держит телефонную трубку, а в другой стакан. Чокается с молодой журналисткой, с той самой, с коленками.
— Котя, алло, Котя, — говорит в трубку Степа, — я звонил тебе домой, тебя там нет. Где ты? Если ты в Шишкином Лесу, не смей этого делать. Я знаю, что ~ы пьешь мою водку Не смей этого делать.
Ногой толкнув дверь гаража, Котя, прижимая к уху мобильник, шатаясь, выходит на воздух и садится на землю.
Степа допивает стакан и величественным жестом просит бармена повторить. Журналистка смотрит на моего папу в полном восторге.
— Котя, тебя плохо слышно! — кричит в трубку Степа. — Я хочу п-п-предложить тебе работу. Д-д-до-кументальный фильм для телевидения. Ты можешь снимать сам, без оператора? Да, скрытой камерой, на видео. Кто п-п-продюсер? Я сам буду продюсером. Утром приезжай ко мне на городскую квартиру, и обо всем договоримся. И рябиновую т-т-трогать не смей.
Кладет трубку. Вокруг танцуют.
— Разрешите вас пригласить? — говорит Степа журналистке.
— Вау.
Танцует мой папа медленно, но уверенно и музыкально. Наклонившись к уху журналистки, он рассказывает ей что-то смешное. Она прыскает от смеха.
Сидящие за столиком Макс с Антоном смотрят на него.
— Он еще и танцует, — с оттенком зависти говорит Макс.
— Он тут, когда выпьет, всегда танцует, — говорит Антон.
— Ему, наверное, вредно пить.
— Ты о нем не беспокойся, — говорит Антон. — Он лучше всех знает, что можно, а чего нельзя.
— А ты?
— Что я?
— Ты знаешь, что можно и чего нельзя?
— Я, отец, в полном порядке.
— Ты уверен?
— Да.
— А я не уверен. Вот ты зовешь меня «отец». У нас в семье, Антошка, не обращаются к отцам со словом «отец». Это звучит как-то книжно, официально, коряво. У нас всегда говорят «папа».
— Хорошо, папа. Я буду называть тебя «папа».
— Я понимаю, Антошка, это чепуха. Дело не в этом. Я о другом. Скажи мне честно, этот твой ресторан. .. ты занимаешься тем, что тебе действительно интересно?
— Да, папа.
— Антоша, я все понимаю, я понимаю, что страшно перед тобой виноват, я не был рядом с тобой, когда был тебе нужен, но ты мой сын, и я не могу не волноваться за тебя. Ну, ты попробовал этой странной жизни. Но это предпринимательство, этот твой костюм и прическа — это все не наше, не николкинское. И ведь еще не поздно все переиграть. Ты еще можешь вернуться в искусство.
— Уже не могу, — говорит Антон. — Это бизнес, папа. Поздно уходить. Теперь мне надо долги отдавать.
Макс знает, что после постройки «Толстоевского» у Антона накопились огромные долги, но он не спрашивает, сколько Антон должен. Тем более что денег таких у Макса нет. Поэтому мой старший брат смотрит на танцующего с журналисткой Степу и переводит разговор на другую тему:
— Мне кажется, он про меня забыл.
— Нет, дед никогда ничего не забывает, — говорит Антон. — И ты не мучайся, папа. Я давно взрослый. Ты мне ничего не должен, о'кей?
— О'кей, — растерянно улыбается мой старший брат.
— Так вот, п-п-про Сталина, — говорит журналистке Степа. — Он был не так однозначен, деточка.
В нем было одно качество, присущее и самым страшным злодеям, и самым светлым умам человечества.
— Такого качества не бывает, — уверенно заявляет журналистка.
— Я имею в виду н-н-непредсказуемость, — шепчет ей на ухо Степа.
Когда папа говорит о непредсказуемости, он намекает на самого себя. Папа считает, что это свойство генетически присуще всем Николкиным. Но это не так. Задолго до появления в Шишкином Лесу Степы Николкина Чернов и Семен Левко уже были непредсказуемы.
2
Пауза. Все смотрят в стол.
— Есть мнение эти факты не разглашать, — говорит молодой начальник. — Алексей Николкин должен остаться в народной памяти фигурой незапятнанной. Причиной его гибели мы назовем все-таки техническую неисправность. Мы пойдем на эту маленькую ложь ради его заслуг перед нашим искусством. И ради ваших заслуг, Степан Сергеевич.
Степа жует губами, думает.
— Он был великим режиссером, — взволнованно говорит Иван Филиппович. — Его фильмы — это же моя юность. — И улыбается Максу. — Его фильмы и твой театр. — И поясняет Степе: — Я же работал с Максом в Ашхабаде. Я был инструктором отдела культуры ЦК комсомола Туркмении.
Степа молчит.
— Максим Степанович — мой кумир, — говорит молодому начальнику Иван Филиппович. — ТЮЗ Николкина. Это же был такой прорыв! Это же было как глоток свободы.
— Этого уже никто здесь не помнит, — говорит Макс.
— Еще как помнят! — восклицает Иван Филиппович. — Это были гениальные спектакли. Мы, инакомыслящие, не пропускали тогда ни одной твоей премьеры.
— Смешно, — вспоминает Макс, — что именно ЦК комсомола дал мне тогда премию.
— А как же! — подхватывает Иван Филиппович. — Я ж ее тогда и пробил. «За воспитание молодежи в духе идей марксизма-ленинизма».
— Точно! — подтверждает Макс, польщенный тем, что его помнят и любят.
— Это была моя формулировка, — сообщает Иван Филиппович. — За спектакль «Как закалялась сталь». А это была гениальная смесь антисоветчины с эротикой! Высочайшая режиссура. Обнаженный юный Корчагин в сцене эротических видений Тони у меня до сих пор перед глазами.
Стоянка у Манежа. Степа и Макс садятся в машину. Степа — за рулем, Макс рядом.
— Я, честно сказать, поражен, — взволнован Макс. — Ванька хоть и был стукачом, но у него были и ум, и сердце. Если б не он, я бы там, в Ашхабаде, не выжил. В нем много, много хорошего.
— Оба они с-с-сволочи, — говорит Степа.
— Почему?!
— Потому что следствие закрыли. Они знают, что это заказное убийство, и не хотят в это влезать. Проще все свалить на Лешу.
— Но следствие же проводилось.
— Ни черта оно не проводилось. Я же при тебе у этой Лены спросил.
— Ты у нее спрашивал про сосиски в буфете.
— Не будь б-б-болваном. Этого буфета давно не существует, и сосиски можно купить в любом магазине. Я просил у нее узнать про следствие.
Машина катит по Садовому кольцу. Водитель Степа неторопливый, осторожный, но неловкий. Соседние машины гудят. Шоферы матерятся.
— Зачем им так сложно врать? — спрашивает Макс.
— Все очень п-п-просто. На Камчатке разведаны крупные золотые месторождения. Кто-то получит концессию на это золото и станет одним из самых богатых людей в мире. И этот твой ашхабадский к-к-комсомолец из аппарата губернатора связан с тем, кто эту лицензию получит. А Алеша к-к-каким-то образом им мешал.
— Это же только твои предположения.
— А ты веришь, что Алеша п-п-покончил с собой?
— Нет. Но...
— Что «но»?
— Девять миллионов, которые у нас вымогают. Зачем это им нужно?
— Чтоб доказать его вину. Чтоб все поверили, будто Леша был связан с криминалом. Украл и не поделился. Но этот твой комсомольский пидер прекрасно знает, что Леша не виноват. И он работает на Левко.
— При чем тут Левко?
— При том, что Пашка Левко и есть тот человек, кто получит эту концессию на Камчатку. Ты же с луны, ты один об этом не знаешь, а у нас об этом во всех газетах пишут. Левко в тесном контакте с администрацией губернатора, и со дня на день он получит это золото.
— Паша Левко? — переспрашивает Макс. — Но у Леши с ним были нормальные отношения.
— Внешне нормальные. Но ты же понимаешь, что действительно нормальных отношений у нас с Левко быть не может. И ты понимаешь, сколько и на каком уровне он заплатил, чтоб п-п-получить такую концессию. Если Леша что-то об этом знал и хотел предать гласности, всем отношениям конец. За это у нас убивают. И даже самые прекрасные отношения во внимание не п-п-п-ринимаются.
— Но если это так, то почему он нам теперь помогает? Почему он дает Коте взаймы эти три миллиона?
— Потому, мерзавец, и дает. Чтобы быть вне п-п-подозрений. В эти дни, когда решается вопрос с концессией, ему особенно важно быть вне подозрений. Поэтому следствие и свернули. На всех уровнях у него все куплено. И ничего сделать нельзя. Но он должен быть как-то н-н-наказан.
— Ты хочешь обратиться в прокуратуру?
— В какую, к черту, п-п-прокуратуру? Я, Макс, хочу только одного — чтоб ты уехал в Лондон.
— Почему?
— Потому что твоя европейская инфантильность действует мне на нервы.
— Но я не могу бросить тебя в такой ситуации. Никуда я не уеду.
Зажигается зеленый сигнал светофора, но Степина машина продолжает стоять на перекрестке. Степа жует губами, думает. Сзади гудят.
— Папа! — окликает Степу Макс. Степа неторопливо трогается с места.
— Я сейчас вспомнил про эти кремлевские сосиски, — говорит он. — Ты знаешь, они действительно были совершенно изумительные. Таких больше нет.
На стене в кабинете банкира висит подлинник Кандинского. Мрамор и бронза. Банкир, близкий приятель Павла Левко, жмет руку Коте, целует руку Тане. На столе коньяк, но, кроме Коти, никто не пьет.
— Для того чтобы господин Левко мог вам передать три миллиона, — переходит к делу банкир, — вы, Константин, откроете у нас валютный счет. А ты, Паша, должен только подписать этот чек. Вот здесь.
Левко подписывает чек.
— Спасибо, — говорит Котя.
— На здоровье, — усмехается Павел.
Котя выпивает еще одну рюмку коньяка. Он слишком много пьет.
— А вам, Константин, — говорит ему банкир, — придется прочесть и подписать все эти бумаги. Располагайтесь поудобней и читайте.
Кладет перед Котей на стол целую пачку банковских форм.
— Это надолго, — говорит Павел. — Я здесь больше не нужен?
-Нет.
— Тогда я поеду.
— Котя, я тоже не буду ждать, — говорит Таня. — Там Петька один.
— Он же с мамой, — говорит Котя.
— Я уже никому не доверяю.
— Я тебя подвезу, — предлагает Тане Павел.
Хлопает по плечу Котю и вместе с Таней выходит. Котя смотрит им вслед и выпивает еще одну рюмку.
— Сперва просмотрите этот проспект и подпишите здесь, здесь и здесь, — говорит ему банкир.
У Левко шестисотый «мерседес». Таня сидит рядом с Павлом на заднем сиденье. За рулем охранник. Следом едет еще одна машина с двумя охранниками.
— Заедем ко мне, — тихо говорит Павел.
— Нет.
— На чуть-чуть, — просит Павел и кладет руку ей на колено.
— Не надо, Павлик. Я ужасно из-за Петьки боюсь.
— Когда ты боишься, у тебя лицо делается как в твоем фильме.
— Это Котин фильм.
— Это твой фильм, Танька. Он ничего без тебя не может. Ты же, блин, артистка, настоящая звезда, а он блатной сын своего папы. Интересно, да? Он у меня тебя увел, а я ему помогаю. Николкин, блин. Ты ему сделала фильм, я ему даю бабки, ты плачешь, я схожу с ума, а он весь в белом.
Сложные отношения. И это тянется годами. Бедный Котя.
— И так всегда, — говорит Павел. — Весь мир кверху жопой, а Николкины в полном порядке, в первом ряду партера, при башлях и с лучшими бабами. Это какой-то рок. Их предок Чернов не сочинил ни одной мелодии. Все придумал его слуга, мой дед, Семен Левко. Но Семен не знал нот, а этот паразит знал. И такие они все.
— Паша, ты же его знаешь, он без меня умрет. — Таня утыкается лицом в плечо Павла и плачет.
— Не умрет. Николкины от любви не умирают, — говорит Павел. — Ну, ты сделала ошибку, Танька, но нельзя же всю жизнь за это расплачиваться. Ты же умнее его в миллион раз, а они считают, что ты его недостойна. Я от тебя тащусь, а они тебя презирают. И ты не со мной, а с ним.
Жена моего сына — самое заурядное существо. А вокруг нее кипят бурные страсти. Я одно время увлекался биографиями знаменитых куртизанок и твердо уверен, что большинство из них были скучные, бесцветные и чаще всего некрасивые дамочки. Мужчины сходили от них с ума только потому, что сами создавали вокруг этих женщин миф об их особенной сексуальной притягательности. Татьяна — миф. Но объяснить это Коте невозможно. Павел Левко начинает раздевать Таню уже в кабине лифта.
— Ты же для него никто, — говорит он. — И не одна ты. Других людей для них не существует. У них же одна цель — выживание вида. Как у насекомых. Когда вымрет жизнь на Земле — тут останутся только скорпионы, муравьи и Николкины.
Вот так в третьем уже поколении наши соседи Левко нас ненавидят, а мы их презираем. И конца этому не видно.
Котя выходит из банка и звонит по мобильному. Нина берет трубку. Петька сидит рядом с нею перед телевизором, смотрит мультики.
— Котя? Нет, Таня еще не пришла, — говорит Нина. — Она звонила, что заехала к подруге. Ты не волнуйся, я Петьку одного не оставлю, я ее дождусь.
Котя садится в свою машину и на предельной скорости мчится по улицам Москвы.
Лампа зажигается на тумбочке у кровати. Зажигается и гаснет. Таня уже не плачет. Павел лежит на спине. Голую, мокрую от пота, он посадил Таню на себя и зажег лампу, чтоб ее видеть. Она гасит лампу. Он опять зажигает ее. Она опять гасит, он опять зажигает. На потолке движется Танина тень.
А во дворе охранники Левко курят рядом с машинами, а в окне на третьем этаже зажигается и гаснет свет, и тень Тани на потолке появляется и исчезает. И охранники эту тень на потолке видят.
Все видят. Все знают. Кроме Коти.
Таня гасит лампу.
— Я же тебе сказал, я прослежу. С Петькой ничего не случится, — шепчет Тане Павел. — Перестань психовать.
Включает свет.
Котя вылезает из машины у дома Левко, входит в арку ворот, смотрит во двор, на окно, где движется на потолке тень. Теперь и он знает.
А не включился бы свет, не взглянул бы Котя на окно, не узнал бы. Случайный момент — и жизнь меняется. Вот об этом я и думаю. Случайных моментов нет. Каждый момент уникален и неповторим, как кадры кинофильма. Но все происходящее в мире, да, я не оговорился, не в одной жизни, а в мире, во всем мире, от одного случайного момента может пойти по совсем неожиданному направлению.
Вот Левко включил свет, и Котя увидел тень своей зеленоволосой жены, и теперь в мире все пойдет по другому. Но очевидным, всем на свете Очевидным, это станет позже, а сейчас Котя, мой единственный сын Котя, просто садится в свою машину и уезжает.
Машина его пролетает перекресток на красный свет.
Окраины Москвы. Пустое Калужское шоссе. Поворот на Шишкин Лес.
Котя въезжает во двор нашего дома. Глушит мотор. Дом темен и пуст. Тишина. Мирно постукивает вдали электричка. Пахнет дымом, это кто-то жжет листья.
Теперь все предопределено. Как будто смотришь кино, которое уже много раз видел. Знаком каждый кадр, и знаешь, что будет дальше.
Вот Котя выходит из машины. Вот он открывает ворота гаража.
Загоняет машину в гараж. Запирает ворота.
Снимает с гвоздя смотанный садовый шланг.
Засовывает конец шланга в трубу глушителя.
Другой конец — в окно машины.
Садится в машину. Берет с заднего сиденья свой ноутбук. Включает его.
На мониторе появляется изображение — кадры кинопроб Тани для его единственного фильма. Хлопушка с номером сцены, потом лицо Тани. Она в кадре плачет.
Котя заводит двигатель. Угарный газ не имеет запаха. Но машина у Коти не новая, мотор дрянь, и в кабине сразу дым и вонь.
На экране ноутбука снова и снова мелькает хлопушка, новые и новые пробы плачущей Тани.
Звонит Котин мобильный телефон. Котя вынимает его из кармана и вышвыривает в окно машины.
Мобильник лежит на бетонном полу гаража и продолжает звонить.
Таня на экране компьютера плачет и плачет. Гудит мотор. Воздух в гараже мутнеет от дыма.
Мобильник на бетонном полу продолжает звонить.
И тут на очередной пробе Таня внезапно теряет серьез, хохочет и показывает в камеру язык.
Котя кашляет, вылезает из машины и поднимает с пола мобильник.
Стены клуба «Толстоевский» украшены театральными афишами и шаржами на знаменитых русских артистов и писателей. Степа стоит у стойки бара. В одной руке он держит телефонную трубку, а в другой стакан. Чокается с молодой журналисткой, с той самой, с коленками.
— Котя, алло, Котя, — говорит в трубку Степа, — я звонил тебе домой, тебя там нет. Где ты? Если ты в Шишкином Лесу, не смей этого делать. Я знаю, что ~ы пьешь мою водку Не смей этого делать.
Ногой толкнув дверь гаража, Котя, прижимая к уху мобильник, шатаясь, выходит на воздух и садится на землю.
Степа допивает стакан и величественным жестом просит бармена повторить. Журналистка смотрит на моего папу в полном восторге.
— Котя, тебя плохо слышно! — кричит в трубку Степа. — Я хочу п-п-предложить тебе работу. Д-д-до-кументальный фильм для телевидения. Ты можешь снимать сам, без оператора? Да, скрытой камерой, на видео. Кто п-п-продюсер? Я сам буду продюсером. Утром приезжай ко мне на городскую квартиру, и обо всем договоримся. И рябиновую т-т-трогать не смей.
Кладет трубку. Вокруг танцуют.
— Разрешите вас пригласить? — говорит Степа журналистке.
— Вау.
Танцует мой папа медленно, но уверенно и музыкально. Наклонившись к уху журналистки, он рассказывает ей что-то смешное. Она прыскает от смеха.
Сидящие за столиком Макс с Антоном смотрят на него.
— Он еще и танцует, — с оттенком зависти говорит Макс.
— Он тут, когда выпьет, всегда танцует, — говорит Антон.
— Ему, наверное, вредно пить.
— Ты о нем не беспокойся, — говорит Антон. — Он лучше всех знает, что можно, а чего нельзя.
— А ты?
— Что я?
— Ты знаешь, что можно и чего нельзя?
— Я, отец, в полном порядке.
— Ты уверен?
— Да.
— А я не уверен. Вот ты зовешь меня «отец». У нас в семье, Антошка, не обращаются к отцам со словом «отец». Это звучит как-то книжно, официально, коряво. У нас всегда говорят «папа».
— Хорошо, папа. Я буду называть тебя «папа».
— Я понимаю, Антошка, это чепуха. Дело не в этом. Я о другом. Скажи мне честно, этот твой ресторан. .. ты занимаешься тем, что тебе действительно интересно?
— Да, папа.
— Антоша, я все понимаю, я понимаю, что страшно перед тобой виноват, я не был рядом с тобой, когда был тебе нужен, но ты мой сын, и я не могу не волноваться за тебя. Ну, ты попробовал этой странной жизни. Но это предпринимательство, этот твой костюм и прическа — это все не наше, не николкинское. И ведь еще не поздно все переиграть. Ты еще можешь вернуться в искусство.
— Уже не могу, — говорит Антон. — Это бизнес, папа. Поздно уходить. Теперь мне надо долги отдавать.
Макс знает, что после постройки «Толстоевского» у Антона накопились огромные долги, но он не спрашивает, сколько Антон должен. Тем более что денег таких у Макса нет. Поэтому мой старший брат смотрит на танцующего с журналисткой Степу и переводит разговор на другую тему:
— Мне кажется, он про меня забыл.
— Нет, дед никогда ничего не забывает, — говорит Антон. — И ты не мучайся, папа. Я давно взрослый. Ты мне ничего не должен, о'кей?
— О'кей, — растерянно улыбается мой старший брат.
— Так вот, п-п-про Сталина, — говорит журналистке Степа. — Он был не так однозначен, деточка.
В нем было одно качество, присущее и самым страшным злодеям, и самым светлым умам человечества.
— Такого качества не бывает, — уверенно заявляет журналистка.
— Я имею в виду н-н-непредсказуемость, — шепчет ей на ухо Степа.
Когда папа говорит о непредсказуемости, он намекает на самого себя. Папа считает, что это свойство генетически присуще всем Николкиным. Но это не так. Задолго до появления в Шишкином Лесу Степы Николкина Чернов и Семен Левко уже были непредсказуемы.
2
1913 год. За двадцать лет, прошедшие после постройки дома, Шишкин Лес поредел. Раньше Чернов жил тут совсем один, а теперь за деревьями видны другие, позже построенные дома.
И сам Чернов изменился, и Левко стал совсем другой. После смерти Верочки Чернов перестал стричь бороду и сделался угрюм и немногословен. А Левко, наоборот, бороду свою начал подстригать тщательно, читать ученые журналы и сделался чудовищно болтлив.
Вот и сейчас в стеклянной теплице постаревший Чернов наблюдает, как постаревший Семен Левко опрыскивает из пульверизатора куст ананаса и беспрерывно говорит, говорит.
— Сегодня, Иван Дмитриевич, — говорит Левко, — у меня этот ананас тут один, но выращен он по новейшей науке-с. Через пять годков, применяя кислотный полив и опрыскивание в розетку раствором железного купороса, я приумножу его в геометрической прогрессии. И он у меня пойдет по руль шестьдесят за фунт, и я наживу капитал-с. Потому что ананас, господа, это вам не картофель по тридцать копеек за пуд-с. Это современная наука, труд и предприимчивость. Это вам, господа, двадцатый век-с. И так он болтает беспрерывно.
По лесной просеке катит, подпрыгивая, автомобиль «Руссо-Балт», красавец на деревянных колесах. За рулем девушка в соломенной шляпе и пенсне — это дочь Чернова, Варя. А на заднем сиденье — Чернов и Семен Левко, оба в белых перчатках и цилиндрах.
Бунтарский дух Чернова угас, и он теперь презирает новое искусство, а Левко, наоборот, теперь мыслит прогрессивно и пытается новое искусство понять.
— Варя, куда мы едем? Как называется эта твоя выставка? — спрашивает Чернов.
— «Бубновый валет», папа.
— Идиотское название.
— Так и задумано, — отвечает Варя. Теперь наступил ее черед бунтовать.
— Очередная Эйфелева башня, — уныло изрекает Чернов.
— Нет, так нельзя, Иван Дмитриевич, — немедленно включается в разговор Левко. — Лично мне кажется, что всем новым веяниям надо быть открытым. Потому как идет двадцатый век-с и всеобщий прогресс-с.
К слову прогресс прибавить еще одно «с» непросто, но Левко неутомим.
Ярко и широко написанные натюрморты и абстракции висят на выставке тесно, рама к раме. В залах полно народу. Вскрики возмущения и восторга.
Желанная для художников атмосфера внимания и скандала.
— Вот, папа. — Варя показывает Чернову небольшую скульптуру, сделанную из проволоки и обрезков металла.
— Что это? — неприязненно спрашивает Чернов.
— Это моя работа. Называется «Машинист». Получеловек-полумашина.
Варя курит, пуская розовыми губами кольца дыма. Чернов тоскливо смотрит на странное создание своей дочери и молчит.
— А вот я хочу это понять, — говорит вместо него Левко. — Лично мне это кажется очень даже прогрессивным и напоминает музыку господина Стравинского.
— А мне Эйфелеву башню, — кривится Чернов.
— Но вообще скульптура здесь исключение, — говорит Варя. — Это выставка живописи. Идем.
И ведет отца и Левко сквозь толпу к ярким и совершенно непонятным абстрактным картинам.
— Вот. Как тебе?
— Беда, — говорит Чернов.
— А я хочу это понять, — говорит Левко. — Кто это нарисовал?
— Художник Полонский, — говорит Варя. — Он будетлянин.
— Кто? Кто? — спрашивает Чернов.
— Будетлянин. От слова «будет». Человек будущего. Вон он стоит.
Человек будущего Полонский, молодой человек с нарисованной на лбу рыбой, смотрит на них из толпы демоническим взглядом. Левко устремляется к нему.
— Это ваши художественные произведения?
— Ну, мои, — надменно отвечает Полонский.
— Я вижу, что это очень современно, — говорит Левко, — но прошу мне разъяснить.
— А тут нечего разъяснять, — обрывает его Полонский. — Это как вывески в Охотном ряду. Хотите — смотрите, не хотите — ступайте мимо.
— Вывески? В Охотном ряду? — подхватывает Левко. — Отлично-с! Вывески — это по моей части. Поскольку я, с вашего позволения, занимаюсь выращиванием на продажу ананасов-с.
— Поздравляю.
— Вот я и хочу понять. Вы говорите — Охотный ряд. Не значит ли это, что вы тут пытаетесь уловить идею России?
— Все пытаются, — говорит Полонский.
— Так вот, батенька, вы ее не уловили! — провозглашает Левко. — Я сам, с вашего позволения, выходец из нижайших низов русского народа. Родился рабом. Женат на кухарке-с. Но моя сегодняшняя идея — не Охотный ряд, а Елисеевский магазин. Ибо я выращиваю не картофель по тридцать копеек за пуд, а ананасы по руль пятьдесят за фунт. А ананас, господа, — это единение предпринимательской жилки, современной науки и упорного ежедневного труда-с. Которых нам в России так не хватает. Но которые являются уже слабыми ростками и требуют, фигурально выражаясь, ежедневного правильного полива.
Напитавшийся журналами Левко, впав в припадок словоблудия, обращается уже не к Полонскому, а ко всем собравшимся. Художники и публика окружают его и прислушиваются.
— Изобразите меня, господа художники, — витийствует Левко. — Изобразите меня таким, каков я есть, — вот тогда и выйдет идея России. Выразите вашим искусством мои труды и устремления — и вы поможете прогрессу. А Охотный ряд — это все равно что поливать ананасы щелочной водой заместо кислотной. Ананас от неправильного полива гниет. Гниет и гибнет-с.
Не дослушав-, Полонский покидает оратора и идет сквозь толпу к Варе. Варя пожимает ему руку и обращается к отцу.
— Папа, это Миша Полонский. Скажи ему что-нибудь.
— Почему у вас на лице рыба? — говорит Полонскому Чернов.
— А почему у вас на лице борода? — говорит Полонский.
— Ну, все, папа, я вас познакомила. Теперь Миша приедет к нам в Шишкин Лес пожить.
Веранда заставлена стеллажами с гипсовыми фигурами и завалена каменными глыбами. Варя и Полонский стоят у мольбертов с палитрами и кистями в руках — лицом к лицу.
— Нет, Полонский, — говорит Варя, — так неинтересно. Давайте рисовать друг друга не глядя, а по внутреннему видению.
Она разворачивает свой мольберт и становится к Полонскому спиной.
Он разворачивает свой мольберт и становится спиной к ней.
Шуршат по полотнам кисти. На подоконнике раскрытого в сад окна дымится сигара Полонского. Птичий гомон.
Изображение Вари на холсте Полонского состоит из ярких треугольников и ромбов. Варя подходит и смотрит.
— Вы видите меня такой легкой и веселой?
— Вы такая и есть.
— Вы меня любите.
— Да.
— Ладно. Но мы оба должны помнить, что это продлится недолго. Потому что главное для меня не вы, а искусство.
— Конечно, — соглашается Полонский. И они целуются.
— Когда я перестану вас любить, — предупреждает Варя, — я вам сразу скажу.
— Договорились, — соглашается Полонский. И они опять целуются.
После этого они прожили вместе сорок три года. Но это в будущем. А сейчас, в это мгновение, в окно заглядывает двенадцатилетний веснушчатый мальчик и нюхает лежащую на подоконнике сигару Полонского. Этот мальчик — Вася, сын Семена Левко.
Почему-то все главные события в истории нашей семьи происходят в присутствии членов семьи Левко. Вот и первый поцелуй моих бабушки и дедушки, так же как первый поцелуй прабабушки и прадедушки, случился в присутствии Левко.
Впрочем, Васю Левко целующиеся не интересуют. Его больше интересует сигара Полонского. Васе, будущему комиссару НКВД, в том году исполнилось двенадцать лет, и ему хотелось всего попробовать.
Понюхав сигару, он лижет ее языком, пробует на вкус.
Прокравшись в теплицу, он нюхает ананас. Блаженно морщится и глотает слюни.
На огороде он выдергивает из грядки морковку, пробует кончик и засовывает овощ обратно в грядку.
Встав на цыпочки, пробует висящее на нижней ветке яблоко.
Пробует и выплевывает ягоды бузины.
Проползает по паркету гостиной мимо двери, открытой на веранду, где целуются Варя и Полонский, доползает до буфета, беззвучно открывает его и пробует из бутылки рябиновую водку. Выпучивает глаза. Оглянувшись на дверь веранды, пробует еще.
Ошалев от водки, он проползает мимо открытой на веранду двери, где целуются Варя с Полонским, проползает, чтоб они не увидели его. Быстро проползает. Вася спешит еще чего-нибудь попробовать.
Слышны звуки рояля. Странная, сложная, причудливая музыка Чернова.
Вася возвращается к теплице и опять пристально смотрит сквозь стекла на ананас. Продолжает звучать музыка Чернова. Вася оглядывается на дом.
Чернов играет на рояле. Рядом Семен Левко. У него приступ очередного словоизвержения.
— Не то, Иван Дмитриевич, не то, — говорит Левко. — Вы, Иван Дмитриевич, все еще боретесь с вурдалаками. Но это уже старо, это вчерашнее. Сегодня, в двадцатом веке, господа, музыка должна выражать не тревогу души, а бодрость ума, не страх, а веселое ожидание победы всеобщего труда, наук и предприимчивости. Сегодняшняя музыка российская должна быть как ананас.
— Болван, — кратко отвечает Чернов и продолжает играть.
— Ругайтесь, но только я, Иван Дмитриевич, читаю передовые журналы. И я всему новому открыт-с, — говорит Левко. — Ив моем понимании ананас — это символ надежды, сочетающий европейскую образованность с ежедневным, кропотливым...
И тут он глядит в окно и видит проникающего в теплицу Васю.
— Ах, какой подлец! — вскрикивает Левко и выбегает из комнаты.
Расхрабрившийся от выпитой водки Вася уже в теплице. Приблизившись к ананасу, к единственному выращенному Семеном Левко плоду, он снова обнюхивает его и, не в силах противиться желанию попробовать, впивается зубами.
И сам Чернов изменился, и Левко стал совсем другой. После смерти Верочки Чернов перестал стричь бороду и сделался угрюм и немногословен. А Левко, наоборот, бороду свою начал подстригать тщательно, читать ученые журналы и сделался чудовищно болтлив.
Вот и сейчас в стеклянной теплице постаревший Чернов наблюдает, как постаревший Семен Левко опрыскивает из пульверизатора куст ананаса и беспрерывно говорит, говорит.
— Сегодня, Иван Дмитриевич, — говорит Левко, — у меня этот ананас тут один, но выращен он по новейшей науке-с. Через пять годков, применяя кислотный полив и опрыскивание в розетку раствором железного купороса, я приумножу его в геометрической прогрессии. И он у меня пойдет по руль шестьдесят за фунт, и я наживу капитал-с. Потому что ананас, господа, это вам не картофель по тридцать копеек за пуд-с. Это современная наука, труд и предприимчивость. Это вам, господа, двадцатый век-с. И так он болтает беспрерывно.
По лесной просеке катит, подпрыгивая, автомобиль «Руссо-Балт», красавец на деревянных колесах. За рулем девушка в соломенной шляпе и пенсне — это дочь Чернова, Варя. А на заднем сиденье — Чернов и Семен Левко, оба в белых перчатках и цилиндрах.
Бунтарский дух Чернова угас, и он теперь презирает новое искусство, а Левко, наоборот, теперь мыслит прогрессивно и пытается новое искусство понять.
— Варя, куда мы едем? Как называется эта твоя выставка? — спрашивает Чернов.
— «Бубновый валет», папа.
— Идиотское название.
— Так и задумано, — отвечает Варя. Теперь наступил ее черед бунтовать.
— Очередная Эйфелева башня, — уныло изрекает Чернов.
— Нет, так нельзя, Иван Дмитриевич, — немедленно включается в разговор Левко. — Лично мне кажется, что всем новым веяниям надо быть открытым. Потому как идет двадцатый век-с и всеобщий прогресс-с.
К слову прогресс прибавить еще одно «с» непросто, но Левко неутомим.
Ярко и широко написанные натюрморты и абстракции висят на выставке тесно, рама к раме. В залах полно народу. Вскрики возмущения и восторга.
Желанная для художников атмосфера внимания и скандала.
— Вот, папа. — Варя показывает Чернову небольшую скульптуру, сделанную из проволоки и обрезков металла.
— Что это? — неприязненно спрашивает Чернов.
— Это моя работа. Называется «Машинист». Получеловек-полумашина.
Варя курит, пуская розовыми губами кольца дыма. Чернов тоскливо смотрит на странное создание своей дочери и молчит.
— А вот я хочу это понять, — говорит вместо него Левко. — Лично мне это кажется очень даже прогрессивным и напоминает музыку господина Стравинского.
— А мне Эйфелеву башню, — кривится Чернов.
— Но вообще скульптура здесь исключение, — говорит Варя. — Это выставка живописи. Идем.
И ведет отца и Левко сквозь толпу к ярким и совершенно непонятным абстрактным картинам.
— Вот. Как тебе?
— Беда, — говорит Чернов.
— А я хочу это понять, — говорит Левко. — Кто это нарисовал?
— Художник Полонский, — говорит Варя. — Он будетлянин.
— Кто? Кто? — спрашивает Чернов.
— Будетлянин. От слова «будет». Человек будущего. Вон он стоит.
Человек будущего Полонский, молодой человек с нарисованной на лбу рыбой, смотрит на них из толпы демоническим взглядом. Левко устремляется к нему.
— Это ваши художественные произведения?
— Ну, мои, — надменно отвечает Полонский.
— Я вижу, что это очень современно, — говорит Левко, — но прошу мне разъяснить.
— А тут нечего разъяснять, — обрывает его Полонский. — Это как вывески в Охотном ряду. Хотите — смотрите, не хотите — ступайте мимо.
— Вывески? В Охотном ряду? — подхватывает Левко. — Отлично-с! Вывески — это по моей части. Поскольку я, с вашего позволения, занимаюсь выращиванием на продажу ананасов-с.
— Поздравляю.
— Вот я и хочу понять. Вы говорите — Охотный ряд. Не значит ли это, что вы тут пытаетесь уловить идею России?
— Все пытаются, — говорит Полонский.
— Так вот, батенька, вы ее не уловили! — провозглашает Левко. — Я сам, с вашего позволения, выходец из нижайших низов русского народа. Родился рабом. Женат на кухарке-с. Но моя сегодняшняя идея — не Охотный ряд, а Елисеевский магазин. Ибо я выращиваю не картофель по тридцать копеек за пуд, а ананасы по руль пятьдесят за фунт. А ананас, господа, — это единение предпринимательской жилки, современной науки и упорного ежедневного труда-с. Которых нам в России так не хватает. Но которые являются уже слабыми ростками и требуют, фигурально выражаясь, ежедневного правильного полива.
Напитавшийся журналами Левко, впав в припадок словоблудия, обращается уже не к Полонскому, а ко всем собравшимся. Художники и публика окружают его и прислушиваются.
— Изобразите меня, господа художники, — витийствует Левко. — Изобразите меня таким, каков я есть, — вот тогда и выйдет идея России. Выразите вашим искусством мои труды и устремления — и вы поможете прогрессу. А Охотный ряд — это все равно что поливать ананасы щелочной водой заместо кислотной. Ананас от неправильного полива гниет. Гниет и гибнет-с.
Не дослушав-, Полонский покидает оратора и идет сквозь толпу к Варе. Варя пожимает ему руку и обращается к отцу.
— Папа, это Миша Полонский. Скажи ему что-нибудь.
— Почему у вас на лице рыба? — говорит Полонскому Чернов.
— А почему у вас на лице борода? — говорит Полонский.
— Ну, все, папа, я вас познакомила. Теперь Миша приедет к нам в Шишкин Лес пожить.
Веранда заставлена стеллажами с гипсовыми фигурами и завалена каменными глыбами. Варя и Полонский стоят у мольбертов с палитрами и кистями в руках — лицом к лицу.
— Нет, Полонский, — говорит Варя, — так неинтересно. Давайте рисовать друг друга не глядя, а по внутреннему видению.
Она разворачивает свой мольберт и становится к Полонскому спиной.
Он разворачивает свой мольберт и становится спиной к ней.
Шуршат по полотнам кисти. На подоконнике раскрытого в сад окна дымится сигара Полонского. Птичий гомон.
Изображение Вари на холсте Полонского состоит из ярких треугольников и ромбов. Варя подходит и смотрит.
— Вы видите меня такой легкой и веселой?
— Вы такая и есть.
— Вы меня любите.
— Да.
— Ладно. Но мы оба должны помнить, что это продлится недолго. Потому что главное для меня не вы, а искусство.
— Конечно, — соглашается Полонский. И они целуются.
— Когда я перестану вас любить, — предупреждает Варя, — я вам сразу скажу.
— Договорились, — соглашается Полонский. И они опять целуются.
После этого они прожили вместе сорок три года. Но это в будущем. А сейчас, в это мгновение, в окно заглядывает двенадцатилетний веснушчатый мальчик и нюхает лежащую на подоконнике сигару Полонского. Этот мальчик — Вася, сын Семена Левко.
Почему-то все главные события в истории нашей семьи происходят в присутствии членов семьи Левко. Вот и первый поцелуй моих бабушки и дедушки, так же как первый поцелуй прабабушки и прадедушки, случился в присутствии Левко.
Впрочем, Васю Левко целующиеся не интересуют. Его больше интересует сигара Полонского. Васе, будущему комиссару НКВД, в том году исполнилось двенадцать лет, и ему хотелось всего попробовать.
Понюхав сигару, он лижет ее языком, пробует на вкус.
Прокравшись в теплицу, он нюхает ананас. Блаженно морщится и глотает слюни.
На огороде он выдергивает из грядки морковку, пробует кончик и засовывает овощ обратно в грядку.
Встав на цыпочки, пробует висящее на нижней ветке яблоко.
Пробует и выплевывает ягоды бузины.
Проползает по паркету гостиной мимо двери, открытой на веранду, где целуются Варя и Полонский, доползает до буфета, беззвучно открывает его и пробует из бутылки рябиновую водку. Выпучивает глаза. Оглянувшись на дверь веранды, пробует еще.
Ошалев от водки, он проползает мимо открытой на веранду двери, где целуются Варя с Полонским, проползает, чтоб они не увидели его. Быстро проползает. Вася спешит еще чего-нибудь попробовать.
Слышны звуки рояля. Странная, сложная, причудливая музыка Чернова.
Вася возвращается к теплице и опять пристально смотрит сквозь стекла на ананас. Продолжает звучать музыка Чернова. Вася оглядывается на дом.
Чернов играет на рояле. Рядом Семен Левко. У него приступ очередного словоизвержения.
— Не то, Иван Дмитриевич, не то, — говорит Левко. — Вы, Иван Дмитриевич, все еще боретесь с вурдалаками. Но это уже старо, это вчерашнее. Сегодня, в двадцатом веке, господа, музыка должна выражать не тревогу души, а бодрость ума, не страх, а веселое ожидание победы всеобщего труда, наук и предприимчивости. Сегодняшняя музыка российская должна быть как ананас.
— Болван, — кратко отвечает Чернов и продолжает играть.
— Ругайтесь, но только я, Иван Дмитриевич, читаю передовые журналы. И я всему новому открыт-с, — говорит Левко. — Ив моем понимании ананас — это символ надежды, сочетающий европейскую образованность с ежедневным, кропотливым...
И тут он глядит в окно и видит проникающего в теплицу Васю.
— Ах, какой подлец! — вскрикивает Левко и выбегает из комнаты.
Расхрабрившийся от выпитой водки Вася уже в теплице. Приблизившись к ананасу, к единственному выращенному Семеном Левко плоду, он снова обнюхивает его и, не в силах противиться желанию попробовать, впивается зубами.