— Блядь кривожопая, — говорит попугаю Макс.
   — Стыдно! — говорит из другой комнаты Пола. Она сидит перед зеркалом, накладывает косметику.
   — У бедного животного только одна нога, — говорит Пола, — а ты говоришь русские ругательства.
   Макс жил в постоянном напряжении. Пола все время кого-то спасала. Она спасала котов, собак, тибетских беженцев, сибирских сектантов и евреев-отказников. Макс думал, что он единственный театральный режиссер, которого она спасла, но оказалось, что это не так.
   — Почему я должен работать с этим Тонго? Это же мой спектакль! — говорит Макс.
   — Так будет лучше. Ты в России привык по году репетировать. У нас так нельзя. Тонго поможет тебе уложиться в сроки. Он очень талантливый.
   — Но это же мой спектакль!
   — Противный эгоист! — Пола вбегает в комнату и целует Макса. — Тонго такой же иностранец, как ты, и ему тоже нужна работа. Что ты на меня уставился? Одевайся.
   Возвращается к зеркалу. За ней преданно бегут спасенные ею коты.
   — И будь с ней поласковей, с Линдой, — говорит у зеркала Пола. — Она ужасно богатая и ужасно добрая, но у нее никого нет. С Тонго у нее чисто дружеские отношения. Он мечтает поменять пол, и она ему помогает собрать деньги на операцию. Но ей самой надо помочь. Ей не везет с мужчинами, и она ужасно, ужасно одинока.
 
   Тарелки с остатками еды. Полупустая бутылка. Все курят марихуану, передавая друг другу чинарик. Тонго — с виду робкий, с девичьими ресницами молодой негр. Линда — задумчивая дама с хорошо сделанными подтяжками.
   — Тонго нужны деньги наличными, — рассказывает она. — В Кении за такие операции платят наличными.
   — Вы хотите делать операцию в Кении? — спрашивает Пола.
   — Дома. Да. Кения. Дома, — сверкает ослепительными зубами Тонго.
   У него сильный акцент.
   — А почему не здесь, в Англии? Мы бы все были рядом. Мы бы вас поддержали.
   — Англия нет. Кения. Кения.
   — Тонго — настоящий герой, — объясняет Линда. — В Кении таких, как он, ненавидят и преследуют. Все, что они могут, это тайком собираться и носить женское белье. Но он хочет оперироваться именно там, в Кении. Чтоб стать женщиной у всех на виду. Чтоб подать пример мужества.
   — Тонго не боится, — говорит мужественный транссексуал. — Другой Тонго увидит — тоже не боится.
   — Слышишь, он ничего не боится, — говорит Максу Пола, — не то что ты.
   — Не понял?
   — Он герой, настоящий герой. А ты эгоист, — ласково говорит Пола и предлагает Тонго: — Хочешь, я тебе покажу мое белье?
   — Тонго хочет красивое белье. Пола берет его за руку и уводит.
   Макс затягивается чинариком и вздрагивает, когда Линда начинает гладить его по колену.
   — Пола еще никогда не была ни с кем так счастлива, как с вами, Макс, — говорит Линда. — Вы ее очень любите?
   — Да.
   — Вы должны очень-очень ее любить. Потому что она вас очень-очень любит. Вы это знаете?
   Да.
   — Вы это цените? — воркует Линда.
   — Да, но у меня аллергия на кошек. — Макс уже слегка одурел от непривычного курева. — Но когда мы говорим о театре, мне кажется, что никто меня так глубоко не понимал.
   — Вы ее тоже понимаете глубоко, да? — гладит его ногу Линда. — Глубоко-глубоко. Вы же умеете любить. Вы такой красивый. У вас были, наверное, тысячи женщин.
   — Нет, — признается Макс. — Я учился в Советском Союзе в мужской школе. Я жертва раздельного обучения. Я боялся девочек. У меня было всего раз, два, три. Три женщины. Вернее, две с половиной...
   И умолкает, потому что, расстегнув ему штаны, Линда запускает туда руку.
   В дверях стоит голый черный Тонго. На нем белое кружевное белье Полы — лифчик и крошечные трусики.
   Макс вскакивает и выбегает из дома на улицу.
   За углом дома его тошнит. Тонго в белом белье стоит рядом, курит. Из дома слышится смех Полы и Линды.
   — Проклятая сука, за кого она меня принимает? — жалуется Макс. — Ведь она меня одолжила этой сексуальной психопатке!
   — А тебе жалко ее трахнуть? — вдруг безо всякого акцента спрашивает Тонго.
   — Я не жиголо!
   — Я тоже не транссексуал, — говорит Тонго. — Но раз дают деньги, надо брать. У тебя хороший английский. Ты правда из России?
   — Да. Но ты не из Кении?
   — Нет-нет. Я американец. Бруклин, штат Нью-Йорк.
   — И ты не режиссер?
   — Почему не режиссер? Я режиссер. Я уже поставил комедию в университетском театре. Эти деньги мне нужны на новый спектакль. А пока почему бы нам с тобой вместе не поработать? Я тебя научу, как работают в Америке.
   Вот этого «научу» Макс выдержать уже не мог. Он вытирает рот травой и выбегает из садика на улицу.
   — Ты куда? — удивляется Тонго.
   Макс ушел в никуда, даже не попрощавшись с Полой.
   — Зря ты так, парень, — идет за ним Тонго. — Они хорошие, добрые бабы. Ты все слишком близко к сердцу принимаешь. Так нельзя.
   Какое-то время он следует за Максом и уговаривает, но, не дождавшись ответа, отстает.
   Через много лет Макс признался мне, что в ту ночь он решил явиться с повинной в Советское посольство. Он знал, что его ждут насмешки друзей и, может быть, смерть в Афганистане, но это было лучше, чем Пола и ее кошки. Денег у Макса совсем не было, и он решил идти из Винчестера в Лондон пешком.

4

   Максу предстояло пройти семьдесят километров. Но настроение у него было прекрасное. И никогда в жизни ему так хорошо не думалось. В эту ночь, шагая в Лондон, он придумал во всех подробностях спектакль, который через десять лет принес ему славу на Бродвее.
   Волшебной красоты ночной пейзаж. Макс идет по шоссе. Поля, холмы и дубравы. И звучит в голове музыка из «Вурдалаков» прадедушки Чернова.
   — Ай да Николкин! Ай да молодец! — Макс подпрыгивает и танцует от охватившего его восторга бытия.
   И тут его нагоняет джип, и из машины выскакивает некто невидимый за светом фар.
   — Ну ты, старичок, даешь!
   Услышав ночью посреди Англии русский язык, Макс замирает. И в луч света входит муж его сестры Ани, знаменитый писатель Эрик Иванов.
   Вот об этом я все время думаю. Где кончается одно и начинается другое — непонятно. Все люди на свете связаны загадочными узами.
   — Старичок, я дико рад, — обнимает его Эрик. — Я уже неделю тебя ищу. Мне сказали, что ты живешь у Макферсон, но адрес я надыбал только сегодня. Если б не твой черный приятель, я бы тебя не нашел. Ты что, ее послал?
   -Да.
   — Молодец. Художник должен быть свободным. Куда ты идешь?
   — В Лондон. В наше посольство. Я решил вернуться домой.
   — Ты с ума сошел. Мы же с тобой с юности мечтали о Западе. И ты это сделал. Я тобой восхищаюсь. Никаких «домой». Садись в машину.
 
   Впереди зарево огней Лондона. В джипе у Эрика свалка — картонные ящики с магнитофонами и пакеты с одеждой, приготовленные к отправке в Москву.
   — Старик, ты никому не говори, — с огромным, как всегда, убеждением рассказывает Эрик. — Это пока секрет, но через несколько лет в России все изменится. Коммунизму конец. Есть умные люди, которые уже не могут вписаться в систему.
   — Какие люди? Внешняя разведка, которая спасет мир?
   — Старичок, тебе не надо знать, кто эти люди, но им нужна твоя помощь.
   — Сам им помогай.
   — Не могу, старичок. Я у англичан под колпаком, а ты невозвращенец, и тебе доверяют.
   — Кто мне доверяет?
   — Все тебе доверяют. И англичане, и эти люди. В этом весь фокус. Ты им нужен, старичок. Настало твое время. Николкины всегда служили отечеству.
   — Ты что, вербуешь меня в КГБ?
   — Не преувеличивай. Все, что надо сделать, это открыть на твое имя счет в банке и положить туда деньги. Которые я тебе сейчас дам. За эту небольшую услугу ты можешь брать с этого счета пятьсот фунтов в месяц. Этого не хватит, чтобы тут прожить, но я буду привозить тебе из Союза черную икру. Трехкилограммовыми банками.
   — Зачем?
   — Ты будешь ее продавать. Половину выручки мне.
   — А как ее продавать?
   — Думай. Ты же режиссер.
 
   Ясное утро. Жители Лондона спешат на работу. Макс за рулем принадлежащего Эрику джипа останавливается у входа в банк. На другой стороне улицы паб. В пабе Эрик пьет кофе.
   Он видит, как Макс вылезает из машины и смотрит по сторонам. В глазах Макса явно прочитывается страх, но прочитать его некому, прохожие не обращают на Макса ни малейшего внимания.
   Из-под коробок, которыми завален джип, Макс извлекает две туго набитые спортивные сумки. Роняет одну из них. Сумка приоткрывается. В ней пачки денежных купюр. Но никто не смотрит. И Макс дрожащими руками сумку закрывает.
   Он идет ко входу в банк.
   Англичанин придерживает дверь, помогая Максу войти. Этот англичанин — Петров. Петров работал секретарем Советского посольства в Лондоне. Сам он заниматься такими делами не мог, но приглядывал.
   Макс не знал, что умные люди открывают такие счета по всему свету. Ему казалось, что будущие перемены в России зависят только от него одного. При мысли об этом он испытывал приятное головокружение.
   Эрик выходит из паба, садится в свой джип и уезжает.
   Петров, убедившись, что Макс в банке, исчезает в толпе.
   Мой брат — человек крайне щепетильный. Ему было разрешено брать со счета до пятисот фунтов в месяц, но, хоть Макс и жил первые месяцы в полной нищете, деньги со счета он не брал никогда. Он только продавал икру, которую привозил ему Эрик.
 
   Восемьдесят шестой год. Джип Эрика стоит на пустынной улице рядом с Гайд-парком. На коленях у Макса огромная банка с икрой.
   — Старичок, — говорит Эрик, — в том, что Горбачев объявил о выводе войск из Афганистана, наша с тобой заслуга. Такие, как мы, блин, расшатали систему.
   Он держится за сердце.
   — Что с тобой? — замечает это Макс.
   — Сердчишко стало пошаливать, блин.
   — Какой блин?
   — Блин — это теперь, старичок, говорят вместо «блядь». В России рождается новый язык. Новые люди, новые песни. Все стремительно меняется. Ты только послушай, что там поют на открытых концертах!
   Включает на полную громкость магнитофон, и хриплый голос Шевчука разносится по Гайд-парку:
 
Революция, ты научила нас
Верить в несправедливость добра.
Сколько миров мы сжигаем в час
Во имя твоего святого костра.
 
   Проходящая мимо джипа дама испуганно шарахается в сторону.
 
Человечье мясо сладко на вкус.
Это знают иуды блокадных зим.
 
   — Гениально, блин! — радуется и трет сердце Эрик. — А, старичок? — и подает Максу лист бумаги. — Надо подписать вот здесь и здесь. Это доверенность на пользование твоим счетом.
   Макс подписывает не читая.
   Эрик был очень увлекающимся человеком. Вскоре он умер от инфаркта, но к этому времени икру Максу уже начал привозить Степа. В год Чернобыля Степа и Даша приехали к Максу уже во второй раз.

5

   За окном крошечной квартирки Макса в Лондоне кирпичная стена. Уродливый пластмассовый стол. Дешевая мебель. Папа, грустно оглядывая убогое жилище блудного сына, распаковывает чемоданы.
   Макс и мама сидят перед телевизором. Кадры хроники Чернобыльской катастрофы. Пожарные, умирающие в больнице. Дети и старики, слишком поздно эвакуированные из зоны. Взволнованный голос комментатора.
   — У вас это не показывают? — говорит Макс.
   — Нет, — мама вытирает глаза.
   — Вот, мы привезли икру, — говорит Степа. — Вообще разрешают везти одну б-б-баночку и одну бутылку водки на человека. Но мы идем через д-д-де-путатский зал, и я пронес десять банок. Ты можешь п-п-помочь мне их продать?
   — Папа, я сейчас не в состоянии разговаривать про икру, — смотрит на экран телевизора Макс.
   — Но завтра ты будешь в состоянии п-п-поводить нас по магазинам?
   — Как ты можешь сейчас думать о магазинах?
   — Приходится думать, деточка. У нас же в магазинах пусто. Ты мне должен показать недорогие места. Но сначала надо продать икру, чтоб понять, сколько у нас денег.
   — Папа! — вскрикивает Макс. — Ты хоть понимаешь, что произошла катастрофа мирового масштаба?
   — Это все сильно п-п-преувеличено. Я звонил Михаилу Сергеевичу, и он меня успокоил.
   — Ты уже дружишь с Горбачевым? — усмехается Макс.
   — Было бы преувеличением назвать это дружбой, ты знаешь, я не так легко схожусь с людьми, но вот меня на съезде с ним п-п-познакомили, и как-то сразу сложилась какая-то д-д-душевная близость.
   — Но у тебя и с Брежневым была душевная близость! — орет Макс. — И с Хрущевым! И со Сталиным! Ты считаешь, это нормально?
   — Ненормально, деточка, жить как ты, — спокойно возражает папа. — В этой конуре вместо Шишкина Леса.
   — Зато я здесь свободен! — кричит Макс.
   — Свободен ставить спектакли в заштатных театриках вместо лучших театров Москвы. Б-б-болван.
   — В Англии лучшие в мире театры!
   — Почему же ты торгуешь икрой?
   — Потому что ты мне ее привозишь!
   — А как бы ты иначе жил?
   — Мне платят за мои постановки!
   — Тебе платят гроши.
   — Гроши? Ха-ха! А вот посмотри, какие гроши! И в пылу спора Макс достает из ящика стола и показывает Степе листки бумаг с банковским отчетом. Степа смотрит и задумчиво жует губами.
   — Деточка, откуда у тебя эти м-м-миллионы?
   — Папа, я не деточка! И я ставлю спектакли в Лондоне, Берлине и Париже! И я очень хорошо зарабатываю! И я прошу больше денежную тему не поднимать! И икру не привозить!
   Так мой брат Макс в первый и последний раз в жизни проболтался о существовании секретного банковского счета. Папа сразу понял, что деньги Максу не принадлежат, и разговор продолжать не стал. Но запомнил. Папа никогда ничего не забывает.

6

   Чернобыльская катастрофа была пятнадцать лет назад. Время быстро бежит, сейчас уже девяносто восьмой год. Тогда Макс Петрову помог, а теперь Петров помогает нам, поэтому Сорокин ночью в поле протягивает Маше стаканчик горячего кофе. А Маша бьет его по руке, и кофе проливается.
   — Какая мерзость! — ужасается Маша. — Нас все время подслушивали?
   — Да. Я потом все объясню, — говорит Сорокин. — Но Петьку уже нашли. Его нашли у Левко, но вам надо еще здесь подождать. Кто-то от Левко должен приехать за деньгами. Его задержат здесь с поличным, а потом вы вернете деньги Петрову и получите свое имущество назад. Ну вот, собственно, я уже все и объяснил.
   — Какая мерзость! Какая мерзость! — повторяет Маша и оборачивается к Степе. — И ты знал, что они нас все время подслушивают?!
   — Нет. К-к-к-клянусь, не знал, что слушают, не знал, — озадаченно бормочет мой папа и спрашивает у Сорокина: — Он что, и сейчас нас слышит?
   Сорокин молча показывает на Машин мобильник. Маша швыряет мобильник на землю и топчет его ногами.
   — Понимаешь, деточка, я немного тогда присочинил, — говорит Сорокину Степа. — Я боялся, что мы столько денег не достанем...
   — Я уже это понял, — усмехается Сорокин.
   — Я п-п-подумал, у кого еще может быть столько денег, — оправдывается Степа. — И интерес к искусству. Что, теперь у меня б-б-будут неприятности?
   — Какая мерзость! Какая мерзость! — повторяет Маша.
 
   Жорик уже стоит в темноте у проходной «Мосфильма». Тычет в кнопки мобильника:
   — Ну, что ты не выходишь? Я тебе говорю, чего ты просила, я достал. Не помнишь, что просила? Ну, про кино у нас базар был. Про кино!
 
   Игнатова лежит щекой на трубке:
   — Спать, Жорик. Не звони мне больше. Завтра. Сейчас спать.
   Молодой режиссер Асатиани все еще сидит за монтажным столом. Такой же одержимый, как я. Может быть, ему удастся прилично закончить мой фильм.
   — Я этого Жорика убью, — говорит Асатиани. И выдергивает из штепселя телефонный провод. Только бы вспомнить, о чем я думал. О чем-то важном. О самом важном. И пока время остановилось, надо успеть додумать. Ага, вспомнил. Я думал об Игнатовой. Последнее время я брал ее с собой в аэроклуб.
 
   Проплывают под крылом самолета железнодорожная станция, дачи, окруженные соснами, лес, поле.
   Игнатова загорает на траве. Жорик сидит рядом, водит соломинкой по ее ноге.
   — Я тоже сидел. Как твой дед, — говорит он.
   — Но не за стихи.
   — Не. Шмеля взял на бану. И на юрцы.
   — Чего ты говоришь? — дергает ногой Игнатова. — Я по фене не понимаю. Переведи.
   Жорику очень хочется вызвать у нее к себе ну хоть какой-то интерес. А как? Вот и говорит на воровском жаргоне.
   — Кошелек стырил на вокзале, — переводит Жорик, — и попал на нары.
   — Юрцы — это нары?
   — Ну. Пойдешь со мной в бар?
   — Не пойду. Ты небось у старушки какой-нибудь кошелек-то стырил?
   — Не. У этого козла.
   — У какого козла?
   — У Каткова. А он на суде сказал, что бумажник он сам потерял. И меня отпустили. И к себе взял. На работу взял. Чмур быковатый.
   — У тебя богатый словарный запас. Это ты там, на юрцах, столько красивых слов выучил?
   — Ну. У меня там друг был, от него наблатыкался. Он тоже, как ты, с Камчатки. Сдавал, как вы там морскую капусту хаваете.
   Опять соломинка ползет по ее загорелой ноге, опять нога дергается.
   — Не надо, — просит Игнатова. — Жарко. Так ты кем здесь у Каткова работаешь?
   Вместо ответа Жорик приподнимает майку и показывает заткнутый за пояс пистолет. Но Игнатова — дитя нового времени, пистолет на нее большого впечатления не производит.
   — Понятно. А я думала, что ты здесь, типа, дворник.
   — Ну ты, в натуре. Это, когда Валера здесь, я убираю. А так — вон они, эти двое, за бутылку целый день пашут.
   В отдалении два бомжа, мужчина и женщина, трудолюбиво косят траву.
   — Ну ты бизнесмен, в натуре, — сонно смотрит на них Игнатова.
   — Они за бутылек не то что косить — человека убьют, — говорит Жорик. — Баба инженер. Типа, ученая. А мужик в банке работал. Миллионы может натырить. Знает как. Но слабо. Алкаш.
   — А тебе, в натуре, не слабо.
   — Не-а, — крутит на пальце револьвер Жорик.
   — Ну ты крутой, — Игнатова садится и натягивает платье.
   Это она увидела, что мой самолет пошел на посадку.
   — Ну давай в бар сходим, — Жорик прячет пистолет.
   — Спасибо, Жорик, — отряхивает с себя траву Игнатова. — Только я на днях домой возвращаюсь, на Камчатку. Съемки кончаются.
   — А про что ваше кино?
   — Кино это, выражаясь твоим языком, полная херня. Потому что Алексей Николкин уже старый. А есть молодой режиссер Асатиани. И он придумал совсем не херню и со мной в главной роли. Только на съемки денег нету.
   — А сколько надо? — спрашивает Жорик.
   — Много.
   — Ну сколько? Лимон?
   — Много лимонов.
   — Сколько?
   — Девять, — наугад говорит Игнатова.
   — И будет прямо как американское?
   — Лучше. Только никто ему таких денег не даст. И я уеду домой на Камчатку играть в своем театре зайчиков и снегурочек, а Асатиани останется тут снимать рекламу стирального порошка.
   — Девять лимонов я могу сделать, — говорит Жорик.
   Самолет уже коснулся колесами земли.
   — Что ты можешь сделать? — не поняла Игнатова.
   — Бабки.
   — Ты мне можешь дать на фильм девять миллионов? — Игнатова идет к самолету.
   — Ноу проблем, — идет за ней Жорик.
   — Ну ты крутой! — смеется Игнатова. — Ну ты, Жорик, просто прелесть, в натуре. Ты хороший.
   Оборачивается, легко прикасается губами к губам Жорика и идет встречать меня, шоколадно-золотая юная богиня в лучах июльского солнца. Жорик трусит за ней.
   — Я не тискаю, — говорит Жорик, — я знаю, как у этих лохов бабки достать. Сами принесут.
   — Так пусть скорей несут, — смеется Игнатова. — И ты станешь моим продюсером, и я выйду за тебя замуж, как Софи Лорен за Карло Понти.
   — Это кто?
   — Тоже крутые. Как мы с тобой. Мы ведь с тобой оба страшно крутые, да?
   Идет к самолету, совсем уже забыв про Жорика, а Жорик смотрит на двух бомжей и напряженно думает. Бомжи делают ему ручкой.
   Вот про это я и толкую — все на свете связано, и где кончатся одно и начинается другое, понять совершенно невозможно.
 
   Это было недавно, в июле, а сейчас конец августа. Асатиани сидит в моей монтажной на «Мосфильме», за моим монтажным столом. За этим самым столом я, молодой, клеил «Немую музу», и Ксения иногда оставалась здесь. И засыпала на полу, как сейчас спит Игнатова.
   Асатиани вдруг стукает кулаком по столу, поворачивается к Игнатовой и толкает ее в бок.
   — А? Что случилось? — вздрагивает она.
   — Я работать не могу. Я все время думаю. Это тебе тот самый тип звонит, которого Николкин тогда на студию приводил?
   — Ну да, Жорик. — Игнатова еще не совсем проснулась.
   — О чем ты с ним тогда разговаривала?
   — С кем?
   — С этим идиотом? Я же видел, как ты с ним в декорации разговаривала.
   — О деньгах.
   — О каких деньгах?
   — Ну, я ему сказала, что тебе нужны деньги на фильм, и он врал, что вот-вот достанет, — окончательно просыпается Игнатова.
   — Что ты ему сказала?!
   — Что на фильм нужно девять миллионов.
   — Почему девять?
   — Не знаю. Я наугад брякнула. А что?
   — Я б и за один миллион снял.
   — У него и миллиона нет, Дато. Никаких денег у него нет.
   — А сейчас зачем он звонил?
   — Говорит, что сейчас деньги привезет. Но это же, чтоб я к нему вышла. Ну врет мальчик, врет. Я ж говорю, влюблен.
   — А может, и не врет, — хмурится Асатиани. — Вольская говорила, что Николкины должны девять миллионов долга за Алексея Степановича кому-то заплатить. Он не врет.
   — Тогда — что?.. — начинает понимать Игнатова.
   — Не может же быть такого совпадения, — говорит Асатиани. — Девять — и тут и там. И он со студии в тот день вместе с Николкиным туда поехал. Он не говорил тебе, как он достанет деньги?
   — Ну, мало ли что он говорил.
   — Что конкретно? Вспомни!
   — Что какие-то лохи сами принесут ему девять миллионов. Слушай, если это он, надо же позвонить.
   — Кому?
   — Николкиным. Надо их предупредить.
   — О чем?
   — У него есть пистолет.
   — Никуда ты не будешь звонить. Если узнают, что ты с ним говорила об этих деньгах, ты в деле об убийстве будешь проходить как соучастница.
   — Я?!
   — Деньги же он тебе достает. Не мне же. У тебя с ним что-то было?
   — У меня? С ним? Дато, ты что? Я просто с ним болтала! Просто шутила!
   — Нашла с кем шутить.
   — Слушай, я все-таки позвоню.
   — Тебе мало, что твой дедуля всю жизнь сидел? Тоже хочешь?
   Игнатова затихает. Потом все-таки спрашивает:
   — А если он действительно деньги сейчас привезет? Что тогда?
   На этот вопрос четкого ответа у Асатиани пока нет. Но он четко знает, какой фильм на эти деньги он мог бы снять. Очень хороший фильм.
 
   Сорокин вернулся в машину, Маша впала в подобие столбняка. Степа заискивающе заглядывает ей в глаза.
   — Ну еще немножко потерпи, — говорит он. — Они ждут того, кто приедет от Левко за деньгами. Потерпи. А ведь так и думали, что это Л-л-левко, да?
   — Нет, деда, — говорит Маша, — ты не был уверен, что Левко. Ты же нас всех подозревал.
 
   Жорик подъезжает к Калужской заставе, к выезду из Москвы, прижимает к уху мобильник. Пистолет лежит рядом с ним на сиденье.
   — Абонент недоступен, — говорит автоответчик. — Оставьте ваше сообщение.
   — Ну проснись же ты, в натуре, — говорит Жорик. — Я сейчас сгоняю за бабками и обратно вернусь. Люблю. Целую. Жорик.
   Он включает радио, врубает на полную громкость «Эхо Москвы» и мчится вперед, с музыкой.
 
   Автоматчики нацелились на дверь квартиры Левко. Офицер становится перед дверью на колени и возится с замком.
 
   На Камчатке уже начался рабочий день, и Панюшкин туда только что позвонил из Машиного кабинета на Кропоткинской. Николкины и люди Петрова уже уехали. В галерее остался только Панюшкин и Катков с его худой «крышей», сторожат то, что осталось из непроданного на аукционе.
   Панюшкин долго слушал, что рассказывали ему камчатские коллеги, и теперь, положив трубку, задумчиво гладит бороду и смотрит на сидящего против него Каткова.
   — Ну? — спрашивает Катков.
   — Жорик, — говорит Панюшкин.
   Он смущен и оттого сейчас еще больше похож на своего предка-священнослужителя.
   — Вот ведь какая грустная история, — говорит он. — Но причина та же. Любовь.
   — При чем тут Жорик? — Катков еще не понимает, что произошло.
   — Жорик камчатского этого специалиста в Москву вызывал. И это Жорика Ксения в машине с Николкиным видела. Алексей Степанович его на студию возил. А потом вместе с ним в клуб вернулся. Так что Жорику осталось только кнопку нажать.
   — Какую кнопку? — все еще не понимает Катков.
   — На этой штуке, которой телевизором на расстоянии управляют. Только она штучку слегка переделала.
   — Кто?
   — Эта несчастная, которую Степан Сергеевич у телевизора мертвой обнаружил. Очень странная вещь алкоголизм, господин Катков, личность и мораль уже в человеке вконец разрушены, а профессиональные таланты еще живут. Вот она всю техническую сторону и осуществила. А по линии шантажа все, вероятно, спланировал ее муж. Бомжи эти были муж и жена. Вот и помогли влюбленному Жорику. Может, за бутылку и помогли. Тоже, должно быть, когда-то сильно друг дружку любили, ежели до такого состояния рука об руку дошли, Господи, воля твоя. Интересно, эту идею прикрыться Камчаткой тоже они изобрели или он сам додумался?
   И Панюшкин набирает телефонный номер, оставленный ассистентом Петрова.
 
   Офицер на лестничной площадке у квартиры Левко кричит:
   — Отставить!
   Поздно. Группа захвата уже ворвалась в квартиру.
   Уже положили на пол Павла, и вывернули ему руки, и разбили ему в кровь лицо. Уже выволокли из кровати Таню, и ей уже сказали, где нашли Петьку.
   — Я не знаю, как он в фургоне оказался! — кричит ей Павел. — Ты мне что, не веришь?
   Не верит. В этот момент, естественно, не верит. Потом поверит, но будет уже поздно. Потом уже не восстановить.
 
   А «фордик» Жорика под музыку «Эха Москвы» проезжает мимо поста ГАИ и, нырнув под эстакаду, исчезает в темноте Калужского шоссе.
   — «Форд» угнанный, — сверившись со списком, говорит напарнику постовой и убегает в ярко освещенную будку поста сообщать по линии.
   Зажигаются фары стоящей на обочине шоссе машины ГАИ, взвывает сирена, и патруль устремляется в погоню.
   Жорик слышит сирену и оглядывается: Ну козлы!
   Он хватает лежащий рядом пистолет, поворачивается назад и стреляет сквозь стекло. Не попал, но видит, что милицейская машина сразу отстает.
   И тут впереди вдруг возникает ярчайший свет, и надвигается протяжный, паровозной силы гудок, и прямо в лоб Жорику влетает неожиданно возникший из темноты «КАМАЗ», и, ослепленный его фарами, Жорик зажмуривается, резко сворачивает на обочину, теряет управление, слетает с шоссе и врезается в лежащую у дороги метровую трубу строящегося газопровода.
   И взрыв. И багровое зарево. И не успел даже мальчишка испугаться.
 
   Так о чем я думал? Ага. Кто я? Сейчас все кончится, а я так и не додумал. И пока я не додумаю, самолет будет лететь над осенним Подмосковьем, и бесконечно будет разворачиваться подо мной знакомый пейзаж. Картофельное поле. Свалка. Особняки с блестящими на солнце медными крышами. Железная дорога. На лугу стог с длинной фиолетовой тенью. Девушка загорает в траве, машет мне рукой.
 
   В прошлом году Степе исполнилось девяносто лет. Президент вручил ему орден. Мой папа говорит, что он трудно сходится с людьми, но между ним и Путиным сразу возникла душевная близость. А Зина Левко умерла.
   Вот она, лежит в гробу. Много цветов. Наши по-соседски пришли с нею проститься. Павел сидит в углу и смотрит на них. Они все пришли. И Степа, и Антон с Айдогды, и Котя с Таней и Петькой, и Маша с Сорокиным. И Макс с новой молодой женой.
   Павел Левко теперь живет на Кипре. После расставания с Татьяной он как-то скис, Камчаткой заниматься он не стал, и она до сих пор не стала помесью Калифорнии с Гонконгом.
   Макс кладет цветок на гроб Зины и долго смотрит на нее, и ему кажется, что она сейчас откроет глаза и скажет:
   — Все равно ты будешь мой.
   Потом Николкины возвращаются в наш дом и садятся обедать.
   Мебель опять стоит на своих местах, и картины висят там, где всегда висели. И рояль Чернова вернулся в гостиную. И в буфете мерцает бутыль с красной водкой.
   У Маши с Сорокиным в результате их сложных отношений все-таки родился сын, и ему уже исполнилось три года. Его зовут Степаном. Он заикается.
   — А вилку, д-д-деточка, — говорит мой папа трехлетнему Степе, — надо держать в левой руке. Нож — в правой.
   — П-п-п-п-почему? — спрашивает Степа-младший.
   — Потому что так ем я. И так ест твой папа. И так ест дядя Котя, и тетя Танечка. И так ели твои прапрадедушка, и прапрапрадедушка. Уж такая у нас семья.
   А самолет над Подмосковьем все летит и летит. Лес. Поле. Дачи, окруженные высокими соснами. Все произошло так быстро, что я даже не успел испугаться. Я только понял, что сейчас я умру, а надо успеть додумать какую-то мысль. Так о чем я думал? Кто я? Что такое я? Где кончаюсь я и начинается кто-то другой? Понять это совершенно невозможно. Господи, как не хочется умирать.