Стоящие на палубе писатели, художники, музыканты и артисты кричат «ура» и машут руками в ответ.
   Когда через много лет я прочитал у Солженицына и сообщил папе, что толпы состояли из пригнанных на берег зеков и махали руками только стоявшие в первых рядах охранники, папа мне не поверил. И он был прав. Зеки тоже радостно махали теплоходу «Иосиф Сталин». Они же в тот день не работали.
   На Даше белоснежное платье. На шее нитка жемчуга. Многотысячные толпы маленьких людей на берегах канала рукоплещут и кричат «ура».
   — Урррра! — кричат на палубе.
   — У-у-ура! — кричит вместе со всеми мой папа. И говорит Даше: — А ты знаешь, что самое п-п-приятное? Этот рейс должен был к-к-курировать Левко. Но мне удалось договориться в ЦК, и вот мы с тобой з-з-здесь, а он сейчас сидит дома.
 
   Левко выходит из большой черной машины у своей калитки. Недавно он произведен в маршалы, и на нем новый мундир и ордена. С ним вместе приехал в Шишкин Лес рослый краснолицый капитан, тоже в новеньком мундире с орденами. Капитан широко улыбается. Во рту его блестят золотые зубы. В руках большой букет гладиолусов. Солдатик-шофер вынимает из машины коробку с закусками и выпивкой.
   Входят в калитку.
   За забором, со стороны дома Николкиных, доносится стук молотка. Это Варя в своей мастерской тюкает молотком по куску мрамора.
   Жаркий летний день. Варя тюкает. Стрекочут кузнечики. В воздухе неподвижно висит стрекоза. Я сплю в гамаке, закрыв лицо книжкой «Робинзон Крузо». Мне в том году исполнилось одиннадцать лет, а Максу было уже пятнадцать, и он думал только о женщинах.
   Из окна своей комнаты, притаившись за занавеской, Макс смотрит на окно второго этажа дома Левко. В окне видна полуголая двадцатилетняя Зина.
   Стоя перед зеркалом на дверце шкафа, Зина пристегивает к поясу коричневый чулок. Лифчик у Зины розовый, панталоны черные. Кожа у Зины бледная, волосы неопределенного цвета, глаза испуганные. Она снимает с гвоздя плечики с шелковым платьем и прикладывает платье к себе. Отражение в зеркале Зине очень не нравится.
   А Максу все равно нравится. Прячась за оконной занавеской, потея от волнения, левой рукой он прижимает к глазам бинокль, а правую запускает в трусы.
   На стекле перед ним жужжат мухи.
   — Зинаида! — кричит у себя во дворе маршал Левко. — Ау! Принимай гостя!
   Макс переводит бинокль на Левко и капитана с букетом. Они уже подходят к дому.
   Макс опять смотрит на Зину. Она бросается к двери своей комнаты, запирает ее на задвижку, садится на пол и обхватывает голову руками.
   Она сидит на полу к Максу спиной, и в бинокль он видит нежные косточки ее позвоночника над верхней резинкой панталон, а под нижними резинками панталон — ее белые ноги, одну в чулке, другую голую.
   Левко и капитан входят в дом.
 
   За окном в кухне Николкиных кормушка для птиц. Моя двадцатидвухлетняя сестра Аня подсыпает в нее из стеклянной банки пшена. На Ане кухонный передник. С годами лицо ее стало грубее, домашнее. Она раскрывает «Книгу о вкусной и здоровой пище».
   На кухонном столе пронизанный солнцем натюрморт — мясо, картофелины, помидоры и лук. Возле мольберта, с кистями и палитрой в руках, стоит семидесятилетний Полонский.
   — Анечка, глянь, какой свет. Она послушно смотрит.
   — Ты ни о чем не думай, а просто смотри. Овощи, солнце. Если это нарисовать, можно остановить мгновение навсегда. А?
   Протягивает ей кисть.
   Полонский надеялся, что пережитый Аней в детстве шок постепенно забудется и она вот-вот опять начнет рисовать. И как раз в этот день, в день открытия Волго-Донского канала, многолетние терпеливые уговоры возымели действие.
   Аня берет из руки Полонского кисть и подходит к мольберту. Полонский со слезами старческого умиления видит, как она наносит первые мазки.
   — Ты моя радость, — улыбается он сквозь слезы, — ты самая талантливая из всех.
   И тут из дома соседей раздается крик Левко:
   — Зинаида, открой дверь немедленно! Открой, дрянь паршивая, или я не знаю, что с тобой сделаю!
 
   Макс видит в бинокль, как Зина в своей комнате, сидя на полу, зажимает уши руками и трясет головой.
   Слышно, как Левко молотит в дверь кулаком.
   Приехавший с Левко капитан уже в гостиной. Он настраивает радиоприемник. Передают трансляцию открытия Волго-Донского канала: играет музыка Дунаевского и гремят дружные крики «ура».
   — Открой, Зина, или будет хуже! — стучит в дверь Левко.
   Зина вскакивает с пола, торопливо надевает халат, идет к двери, но не открывает, медлит.
   Грохот. Левко ударом ноги выламывает задвижку и входит в комнату Зины.
   Макс вынимает руку из трусов.
   — Почему не одета? — орет Левко на Зину.
   — Я больше не буду! — Она привычно заслоняется от него рукой.
   — Опять «больше не буду»! Тебе двадцать лет. Ты уже взрослая корова. Я же утром тебе сказал, что привезу его. Это Степанов. Степанов! Я же тебе говорил, это твой жених. Он приехал сделать тебе предложение. Оденься и выйди.
   — Палочка, не надо, пожалуйста!
   — Надо! Ты же сама никого не приведешь. Почему ты стоишь в одном чулке? Одевайся! Ну одевайся же, не позорь меня!
   — Нет!
   - Да!
   Левко сдергивает с нее халат и сует ей платье. Она хватает отца за руки.
   — Папочка, не надо! Папочка, я больше не буду!
   — Не делай себе хуже. Или опять по жопе бить? Ты этого хочешь? Ты меня доведешь! Ты этого хочешь?
   — Не надо, пожалуйста!
   Но он, озверев, уже расстегивает ремень. Зина бросается в угол комнаты, садится на корточки и закрывается руками.
   — Ну какое же ничтожество! — идет за ней Левко. — За что мне это наказание? Как мне все это надоело! Одеваться!
   — Не надо!..
   Он одним рывком вытаскивает ее из угла и швыряет на кровать. Сдергивает с нее панталоны и взмахивает ремнем.
   Макс зажмуривается.
   Аня слышит крики из дома соседей, кладет кисть на этюдник и выходит на крыльцо. Полонский идет за ней. Стоят на крыльце, прислушиваясь. Варя в мастерской перестает стучать своим молотком.
   Потом крики прекращаются, и постепенно возвращаются обычные летние звуки, жужжание и стрекот насекомых, пересвист птиц, марш Дунаевского и крики «ура» по радио. Варя опять начинает постукивать молотком.
   Полонский жестом напоминает Ане об оставленном на кухне натюрморте, но она мотает головой и спускается с крыльца в сад.
   Подходит к гамаку, в котором сплю я, срывает травинку и щекочет мою пятку. Я дергаю ногой, но не просыпаюсь.
   Макс опять смотрит в окно. Зины нигде не видно.
   Василий Левко внизу, в гостиной объясняет что-то капитану. Тот понимающе смеется, и они вдвоем выходят из дома. Садятся в машину. «ЗИМ» уезжает.
   Макс продолжает смотреть на Зинино окно. Зины не видно. Потом она выглядывает из-под кровати. Прислушивается. Выползает оттуда, в лифчике, в одном чулке и без панталон.
   Макс опять сует руку в трусы, но сразу ее вынимает, потому что даже отсюда, издалека, из его комнаты видно, что выражение лица у Зины совершенно бессмысленное.
   Она встает и, нетвердо ступая, как была без панталон, выходит из своей комнаты.
   Приемник в гостиной дома Левко продолжает передавать репортаж с открытия Волго-Донского канала. Вновь и вновь звучит бодрый марш Дунаевского. Зина входит в гостиную и, пытаясь попасть в ритм марша, начинает кружиться по комнате.
   Потом громко хохочет и выбегает на улицу.
   Макс видит в окно, как Зина, подставив лицо солнцу, кружится в саду. Потом она бежит к забору и пролезает в дырку на участок Николкиных.
   Макс выскакивает из своей комнаты и скатывается вниз по лестнице. Спрыгивает с крыльца, оглядывается. Зины не видно.
   Стрекочут кузнечики. Я сплю в гамаке.
   Всматриваясь в заросли кустарника, Макс идет через сад и замечает Зину только в тот момент, когда чуть не наступает на нее.
   Она лежит на спине в траве, раскинув руки, голая, окруженная флоксами и лилиями. Смотрит на Макса с идиотской улыбкой.
   — Что с тобой, Зина, а? — осторожно спрашивает Макс.
   — Я красивая?
   Он делает шаг назад, но она быстро ловит его за ногу.
   — Максик, ты меня любишь? — Целует его ногу. — Ну вот, теперь все.
   — Ты чего? — пугается Макс.
   — Теперь все. У меня от тебя теперь будет ребеночек.
   — Анька, иди скорей сюда! — кричит Макс. Зина отпускает его ногу и начинает тихонько по-собачьи скулить.
   Макс пятится прочь, но острое чувство жалости превозмогает страх. Он снимает с себя майку и, стараясь не смотреть, укрывает ею голую Зину.
   Аня подходит и испуганно вскрикивает.
   — Позови наших, — говорит Макс.
   Она убегает. Зина смотрит в небо и скулит. Макс приседает рядом, гладит ее руку, успокаивая. Подходят встревоженные Варя и Полонский.
   — Почему она здесь? Надо же сказать Левко, — говорит Полонский.
   — Он уехал, — говорит Варя.
   — Я вызову «скорую»? — спрашивает Макс.
   — Нет, нет, этого без него нельзя делать, — говорит Полонский.
   Макс гладит Зинину руку. Она тихо скулит.
   В пятьдесят втором году нам уже провели телефон. Ни у кого вокруг телефона не было, а у нас был. «Скорую» можно было вызвать, но Полонский боялся вызывать без ведома Левко.
   — Это у нее просто нервное, — говорит Полонский. — Ей надо отдохнуть, выпить валерьянки.
   — Пусть отдохнет у нас, — говорит Варя.
   — Почему у нас?
   — Потому. Нельзя же ее одну оставлять. Аня, помоги мне.
   Вдвоем с Аней они помогают Зине встать и ведут ее к дому. Зина не сопротивляется.
   Завернутая в простыню, она сидит на кровати в комнате на втором этаже. Аня и Варя поят ее валерьянкой. Макс стоит рядом. Зина берет его за руку и целует ее. Макс свою руку у нее осторожно забирает.
   — Меня никто не любит, — расслабленно улыбаясь, говорит Зина Ане.
   И вдруг с диким криком бросается к окну и выпрыгивает в него со второго этажа.
   Макс и Варя выбегают из комнаты.
   Аня остается одна. У нее совершенно мертвое лицо, как в ту ночь, когда Зина показывала ей клад.
 
   Санитары выносят из калитки Николкиных носилки с привязанной к ним истерически смеющейся Зиной. Задвигают носилки в машину «скорой помощи».
   Соседи выглядывают из своих калиток. «Скорая» уезжает. Макс смотрит вслед.
   Через год Зину подлечили, и Левко выдал ее замуж за капитана. Потом у нее родились дети, Женя и Павел. Потом ей опять стало хуже. Но это было потом, а в тот день Полонский решил, что жизнь кончилась.
   Варя смотрит, как, заламывая руки, он расхаживает по комнате.
   — Я же говорил — это не наше дело. Надо было отвести ее домой. Он же не хочет, чтобы все знали о том, что она сумасшедшая. Теперь все про это знают, и он нам не простит. Теперь он меня посадит. Степа недоступен, а меня он сгноит.
   — За что он тебя сгноит?
   — За мои картины.
   — Ты совсем сумасшедший.
   Нет. Полонский сумасшедшим не был. В России могли сгноить всегда и любого.
   — Миша, — успокаивает моя бабушка моего дедушку, — ты же народный художник СССР, лауреат Сталинской премии, автор знаменитых портретов Ленина. Никто тебя не сгноит.
   — За это меня и посадят. За Ленина.
   — Миша, что ты несешь!
   — Варя, ты ничего не понимаешь, — говорит Полонский свистящим шепотом. — Сталин восстанавливает империю. Сперва он вернул погоны в армии, теперь ввел форму в школах и даже в министерствах. Все как в царской России. Возвращаются все внешние атрибуты империи. Даже деньги! Вот! Вот! Это же только слепой не видит! — Полонский вытаскивает из ящика буфета две денежные купюры. — Это царская сторублевка, а это наша, новая. И все делают вид, что они не похожи! Но это одно и то же! Тот же рисунок, та же композиция, тот же размер!
   — Ну и что?
   — А то, что Сталин ненавидит революцию и восстанавливает то, что было до нее. Это не замечают только слепые. Сталин стремится к порядку, а все, что связано с Лениным, — хаос и террор. Ленин скоро отовсюду исчезнет, и за мое увлечение Лениным меня посадят, не говоря уже о том, что в молодости я был абстракционистом. Абстракционизм — это тоже революция.
   — Миша, ты это все всерьез? — вопрошает моя бабушка.
   Да, это было всерьез. Не так давно вышло постановление ЦК по вопросам литературы и искусства с обличением Ахматовой, Зощенко и других. До художников дело еще не дошло, но мой дед чувствовал, что дойдет, и чуть не умер от страха. Однако он прожил еще десять лет и умер от страха только после того, как искусством занялся Никита Сергеевич Хрущев.

3

   Шестьдесят второй год. Среди выставленных в Манеже картин висит портрет Вари работы Полонского, состоящий из разноцветных треугольников и ромбов. У портрета плотная толпа людей в темных костюмах. Среди них испуганный Степа. В середине толпы разглагольствует возмущенный Хрущев:
   — Это же педерастия в искусстве, а не искусство! — визжит Хрущев. — Так почему, я говорю, педерастам десять лет дают, а этим орден должен быть? Почему?
   Стоящие вокруг издают гул одобрения и аплодируют.
   — Потому что он творит, и он, так сказать, хочет воздействовать на общественность? — разглагольствует Хрущев.
   Гул возмущения.
   В стороне от толпы очень старый Полонский прислоняется к колонне. Лицо его мертвенно бледно.
   — Пидарасы! — поддерживает вождя толпа... — Арестовать! Уничтожить! Расстрелять!
   — Папа, зачем вы это в-в-выставили? — с ужасом спрашивает у Полонского Степа.
   — Я думал, раз сейчас оттепель.
   — Это б-б-была ошибка, — шепчет Степа. — Очень большая ошибка.
   Но тут к Полонскому устремляется бородатый, коротко стриженный молодой человек в грубом свитере. Это Эрик Иванов.
   — Товарищ Полонский. — Эрик тоже говорит с Полонским шепотом. Но не испуганным шепотом, а восторженным: — Товарищ Полонский, я писатель Эрик Иванов. Вы гений! Этот портрет гениален!
   Стоящие в задних рядах толпы оборачиваются и прислушиваются. Эрик Иванов в своем творчестве и даже внешне подражал американскому писателю Хемингуэю. За это его только что изругали в «Правде», и мой папа об этом знал.
   Степа смотрит на Иванова страшными глазами, но тот продолжает нести свое:
   — Полонский, мы все за вас. Вся молодежь: Василий Аксенов, Белла Ахмадулина, художник Глазунов, Олег Ефремов. Все новые силы за вас. Вы один из нас!
   И тут, не выдержав накала страстей, Полонский теряет сознание и начинает падать. Степа и Эрик Иванов едва успевают подхватить его.
 
   За окном кухни воробьи клюют пшено в кормушке. Аня, Варя и Даша стоят у плиты. В доме поминки. В гостиной зеркало завешано простыней. Портрет Полонского обрамлен траурными лентами. Народу собралось очень много.
   Мой дед, бывший бубновый валетчик, а впоследствии Герой соцтруда и народный художник СССР, умер весной шестьдесят третьего. На поминки пришли все, и правые, и левые, и даже член политбюро ЦК КПСС, министр культуры Екатерина Алексеевна Фурцева.
   Фурцева, красивая женщина в элегантном французском костюме, пробует Степину красную водку, погружается в глубокую задумчивость и смотрит на Степу. Напряженная тишина.
   Поминки были сложные. Все знали, что инсульт хватил Полонского в Манеже, но говорить об этом в присутствии Фурцевой было нельзя. И как себя вести, было непонятно. Поэтому все молчали. И говорить пришлось папе:
   — Уважаемая Екатерина Алексеевна, д-д-д-дорогие товарищи, почему здесь так тихо? Мне кажется, мы с вами сейчас что-то д-делаем не так. Ведь Михаил Полонский был не только великим русским художником. Он был еще и очень живым, веселым и остроумным ч-ч-человеком. Он любил, когда в доме бывали гости. И мне кажется, ему было бы приятно, если бы мы его таким, веселым и жизнерадостным, сегодня и помянули. Пусть сегодня все будет так, как было при нем. Шутки. Музыка. Пение.
   — Это очень правильно! — поддерживает его кто-то уже успевший принять.
   Но голос один, а остальные смотрят на Фурцеву. А она продолжает созерцать рюмку с красной Степиной водкой, и Степа понимает, что отношение к покойному надо сформулировать определеннее.
   — И вот еще что я хочу д-д-д-добавить, — говорит он. — Да, в юности Полонский увлекался абстракционизмом. Но с этим прошлым он безжалостно п-п-порвал и стал реалистом. А реализм, товарищи, это будущее мирового искусства. И кто в этом сомневается, пусть вспомнит, что мы запустили в космос Г-г-г-агарина, а Америка с ее любовью к абстракционизму осталась в хвосте истории.
   Чиновники в свите Фурцевой переглядываются.
   Это был политический ляпсус. Недавно разразился Кубинский кризис, и чуть не началась ядерная война. В последний момент Хрущев и Кеннеди замирились, и сейчас Америку временно не ругали. Мой папа впервые в жизни ошибся, не нашел верные слова. Это потому, что он не выспался. Накануне нам сообщили, что приедет Фурцева, и мы всю ночь перетаскивали на чердак раннего Полонского и остальную живопись начала века. Папа устал и плохо соображал.
   — Так оставим же абстракции всяким прозападным пидарасам, — пытается выкрутиться он, — а сами будем, как обещает нам п-п-п-партия, через двадцать лет жить при коммунизме.
   — Старичок, что он несет? — шепотом спрашивает у Макса Эрик Иванов.
   И тут Фурцева отрывает взгляд от рюмки и мановением изящной руки просит Степу подойти.
   Степа, готовый к самому худшему, покорно приближается, но происходит неожиданное.
   — Степан Сергеевич, — говорит Фурцева, — вы правда эту водку сами настаиваете?
   Степа не понимает, что министр ему говорит. А чиновники из ее свиты уже поняли, улыбаются и причмокивают.
   — Мне сказали, что вы ее на рябине настаиваете? — спрашивает Фурцева.
   — Да.
   — И вы сами придумали этот рецепт?
   — Нет, эту в-в-водку сочинил д-дед моей жены к-к-композитор Чернов, — заикается мой папа. — Он передал рецепт П-п-полонскому, Полонский мне. Но я его усовершенствовал.
   — А вы мне этот рецепт дадите?
   — Дам.
   И страх мгновенно прошел, и папа стал самим собой. То есть обаятельным.
   — Я рецепт, Екатерина Алексеевна, никому не д-д-д-даю. Но вам дам. Но не как министру, а как человеку, с которым мне всегда удивительно легко. Я, Екатерина Алексеевна, вообще-то человек крайне замкнутый. С людьми схожусь плохо. Но с вами у меня как-то сразу возникла какая-то душевная близость.
   — Спасибо. — И министр культуры застенчиво, по-девичьи, улыбается.
   Эрик Иванов, внимательно наблюдающий эту сцену из дверей кухни, впадает в полный восторг и обнимает за плечи Макса.
   — Старичок, твой папаша гений. И дед был гений. И прадед гений. У вас вся семья гениальная. Возьмите меня в Николкины. У тебя же есть сестра. Я на ней женюсь. Где она?
   — Вот она, — показывает Макс на Аню.
   — Которая в переднике?
   — Она всегда в переднике.
   — Старичок, нет ничего сексуальнее девушек в кухонных передниках. За что и предлагаю немедленно выпить.
   — Я больше не пью, — отказывается Макс. — Мне сегодня еще в Ашхабад лететь. Я завтра сдаю «Как закалялась сталь» Туркменскому ЦК. Боюсь, что запретят.
   — Понял, — подмигивает Эрик. — Вставил клизму большевикам?
   — Что-то удалось сделать, — с гордостью и смущением признается Макс. — Жаль только, что в Ашхабаде и никто не увидит.
   — Старичок, почему никто? Я увижу. Я лечу с тобой.
   — Шутишь? Я еду в аэропорт прямо отсюда.
   — Ну и что? Я куплю зубную щетку по дороге. Надо совершать резкие поступки.
   Эрик был всегда такой, он умел совершать резкие поступки.
   — Ну ты даешь! — удивляется Макс.
   Аня, в кухонном переднике, проходит мимо, несет из кухни поднос с закусками.
   — Познакомь с сестрой, — дергает Макса за рукав Эрик.
   — Аня, это знаменитый писатель Эрик Иванов. Эрик и Аня пожимают друг другу руки.
   — Старушка, я с Максом лечу в Ашхабад на премьеру, — говорит Эрик. — А ты?
   — А я не лечу.
   — Как это «не лечу»? У тебя же брат гениальный режиссер. А гениев надо поддерживать. Нет, ты летишь. Решено. Мы летим в Ашхабад втроем. Группа поддержки гения.
   — Ну, я не знаю, — переглядывается с Максом Аня.
   — Старушка, надо совершать резкие поступки, — говорит Эрик. — Только этот передник ты возьми с собой.
   — Зачем?
   — Объясню после премьеры. Билеты за мой счет. Мне должны заплатить за повесть в «Юности», а пока займу у Андрона Кончаловского.
   И устремляется к молодому человеку в больших черных очках.
   А к Максу подходит Зина Левко. Ей уже тридцать лет. На руках у нее запеленатый ребенок. Это Женя. Другой ребенок, пятилетний Павлик, цепляется за ее юбку.
   — Здравствуй, Макс, — тихо говорит Зина. — Ты хоть посмотри на нее.
   — На кого?
   — На нашу Женечку. Посмотри, как она на тебя похожа.
   — Зина, послушай. — Макс берет Зину под руку и поспешно уводит из комнаты. — Зина, Женечка не может быть на меня похожа. Потому что у нас с тобой ничего никогда не было. И я уже несколько лет живу в Ашхабаде. Пойми, я впервые за полтора года сюда приехал.
   — Но она правда похожа.
   — Мама, пойдем домой, — дергает Зину за юбку Павлик.
   Взгляд у него серьезный, взрослый.

4

   В самолете Эрик, сидящий между Аней и Максом, разливает по стаканам кубинский ром и чокается с Аней.
   — За лучшую часть человечества. За женщин в передниках.
   Анька не могла понять, почему этот блистательный плейбой ухаживает за ней, такой тихой и незаметной. Но она влюбилась в него с первого взгляда.
   — При чем тут мой передник? — смущается она. — Выпьем лучше за Макса.
   — Чуваки, я честно больше пить не могу, — говорит Макс. — У меня же сдача спектакля.
   — Старичок, это не аргумент, — возражает Эрик. — Художники не должны себе ни в чем отказывать. Кстати, этот ром подарил мне Фидель. Гениальный мужик. Я был у него на Кубе. Мы там ловили рыбу с Хэмом.
   — С кем? — спрашивает Аня.
   — С Эрнестом Хемингуэем. Мой друг и тезка. Между прочим, на Кубе гениальные зубные врачи. Я там за копейки сделал все зубы. — Эрик чокается с Максом. — Старичок, ты, кстати, за границей где был?
   — Пока только в Польше.
   — Старичок, надо ездить. Но не в тургруппе со стукачами, а одному. Только тогда чувствуешь себя за границей человеком.
   — А разве так выпускают? — спрашивает Макс.
   — Конечно выпускают. В творческую командировку. А для чего еще я пошел в писатели?
   Аня настораживается.
   — Шучу. Не только для этого. Я собирал на Кубе материалы для романа.
   — Ты пишешь роман? — все больше влюбляется в него моя сестра.
   — Аск. Гениальный сюжет. Действие происходит в шестьдесят втором году. Вот-вот начнется ядерная война, и ее предотвращает наш человек, некто полковник Шерлинг, нелегал, работающий в ЦРУ. Он дает америкосам наводку, что большевики везут на Кубу ракеты. Естественно, он это делает с ведома наших органов. И в финале их дурачок Кеннеди договаривается с нашим дурачком Никитой. И мир спасен.
   — Спасен кагэбэшниками?! — в ужасе переспрашивает Макс.
   — Внешней разведкой, старичок. Это совершенно разные вещи. Верь мне, там сидят гениальные люди. И если кто-то спасет этот безумный, безумный, безумный мир — то только наша разведка.
   — КГБ спасет мир? — удивляется Макс. — Гениально.
   Залпом опустошает стакан, бледнеет, встает и быстро уходит в хвост самолета, в туалет. А там, в хвосте, в клубах сигаретного дыма сидят студенты, направляющиеся в стройотряд. Они тоже здорово назюзюкались и поют хором:
 
Ой, Семеновна,
Тебя поют везде,
А молодой Семен
Утонул в реке.
 
 
Утонул Семен
По самы усики,
Оставил женушке
На память трусики.
 
   Да, тогда в самолетах курили, пели и пили. Времена были совсем другие, и прогрессивный человек Макс не верил, что КГБ спасет мир. При этом Эрик был ему симпатичен. В этом мы тоже с Максом похожи. Когда я напиваюсь, я тоже всех на свете люблю.
 
   Идет спектакль «Как закалялась сталь». Перед сценой в темном зрительном зале пятно света. Маленькая лампа освещает бутылку боржома, блокнот, авторучку и жужжащий вентилятор. За столом сидит принимающий спектакль секретарь ЦК КПСС Туркмении товарищ Касымов. Рядом с ним секретарь по культуре ЦК ВЛКСМ Туркмении Иван, в будущем помощник камчатского губернатора Иван
   Филиппович.
   Сбоку, из ложи, за выражением лица товарища Касымова напряженно следит Макс.
   Лицо товарища Касымова непроницаемо.
   Модернистская декорация состоит из железных решеток. На переднем плане эмалированная ванна, около которой стоят молодой большевик Павка Корчагин и богатая красивая гимназистка Тоня.
   — Тоня! — Корчагин хватает Тоню за плечи.
   — Пусти, Павка, больно! — У аристократического вида Тони звучный, аристократический выговор. — Павка, пусти. Ты должен выкупаться. Ты грязен, как настоящий кочегар.
   Главную женскую роль в спектакле Макса играла артистка Лариса Касымова. Она была дочерью принимавшего спектакль товарища Касымова, и недавно Макс лишил ее невинности. Этого товарищ Касымов еще не знал.
   — А почему в ванной решетка? — спрашивает товарищ Касымов у Ивана.
   — Решетка у Николкина во всех сценах. Царская Россия изображена им как тюрьма народов. Решетки — это художественный образ.
   — Но не абстракция?
   — Нет.
   — Потому что мы сейчас боремся с абстракционизмом.
   — Нет, Николкин не абстракционист, — твердо говорит Иван.
   — Ты должен все с себя снять, — говорит на сцене Тоня Корчагину, — твою одежду нужно выстирать.
   — Сейчас будет очень острая сцена, — предупреждает Иван Касымова.
   Тоня на сцене отступает в темноту. Корчагин раздевается и садится в ванну. И тут из темноты сзади к нему протягиваются две белые девичьи руки, и появляется светящаяся в тусклом луче прожектора Христинка.