Страница:
— Un imbecile
[5], — глядит вслед ему Чернов и улыбается Стасову. — Я пришел к выводу, Владимир Васильевич, что России нужна не новая музыка, а укрепление системы законности и государственного устройства. Вот вы говорите — Глинка. Лучшее произведение Глинки — это его гимн.
— Нет, я больше не могу! Это невыносимо! — Верочка всхлипывает и выбегает из-за стола.
Через открытые ворота конюшни виден залитый лунным светом двор. Лошади вздыхают и жуют. Семен Левко, сидя в сене, старательно мажет ваксой сапог. Со двора решительным и быстрым шагом входит Верочка.
— Семен! Я пришла попросить у вас прощения. И сказать, что вы не должны бессловесно все это выносить!
Семен Левко поспешно вскакивает:
— Виноват-с?
— Муж вас показывает гостям, как дрессированную мартышку! — взволнованно говорит ему Верочка. — Почему вы это терпите? Он вас унижает! Он не имеет права так с вами разговаривать! Вы же свободный человек!.. Оставьте в покое этот сапог!
— Виноват-с. Бросает сапог.
— Семен, поймите же, наконец. Жалкий клочок земли, который он вам дал, — это не благодеяние, за которое вы должны терпеть от него унижения. Земля от Бога принадлежит всем людям. Вы понимаете, что я говорю?
— Так точно-с, — кланяется Левко, глядя себе под ноги.
— Семен, когда вы с нами разговариваете, вы вечно смотрите в пол. Вы свободный человек. Смотрите собеседнику прямо в глаза, кто бы он ни был. Ну же, смотрите мне в глаза!
— Слушаю-с. Смотрит ей в глаза.
— Вот так, — ласково улыбается ему Верочка. — У вас красивые глаза. Вы, Семен, вообще красивый и сильный человек. Вы верите мне?
— Да-с.
— Так не унижайтесь!
— Да-с.
Семен обтирает руки о портки. Лошадь высовывает морду из денника, тянется к Верочке. Верочка гладит ее.
— Не «да-с», Семен, — поправляет она, — а «да». Просто «да». Эти словоерсы тоже вас унижают. Вы как бы подчеркиваете, что вы ниже меня. Но это совсем не так. Вы не ниже нас. Мы все равны. Договорились?
— Да-с. Без «сы». Да.
— Но это все внешнее поведение, — втолковывает ему Верочка. — Главное — то, что у вас внутри. Внутри, в душе, вы никогда не должны чувствовать себя рабом. Поняли?
— Понял-с.
И Левко хватает Верочку за плечи, притягивает к себе и впивается поцелуем в ее рот. Она от удивления на секунду замирает, потом мычит и пытается вырваться, но он крепко держит ее левой рукой, а правой сильно и умело шарит по всему ее телу. Верочка сперва отчаянно борется, потом под бешеным натиском очеловеченного раба начинает обмякать. Левко уже задирает подол ее платья и развязывает свои портки, когда, собрав все силы, моя прабабушка бьет его коленом в пах. Левко охает, отпускает ее и, скрючившись, падает в сено.
— Мерзавец!.. — бормочет Верочка. — Фу, какая пошлость...
Она с трудом подавляет приступ рвоты и, зажав ладонью рот, пошатываясь, выходит из конюшни. Левко, раскачиваясь от боли, с собачьей тоской и недоумением смотрит ей вслед.
Чернову про этот случай в конюшне Верочка никогда не рассказывала. Воспитанием Левко она больше никогда не занималась. Как написано у моего папы в «Нашей истории»: «Всякому бунту приходит конец».
В дневнике Верочки это происшествие упомянуто только намеками, без подробностей. А что, если дело, не дай Бог, зашло у них дальше? И раз так, откуда я произошел? Лучше об этом не думать. Я и не думаю. Но через несколько месяцев, уже в Париже, Верочка родила дочь Варю, мою будущую бабушку.
И эта, новая, мечта Чернова исполняется. Он дирижирует в Париже императорским оркестром. Звучат последние моменты написанного им торжественного марша.
Он поворачивается к публике и кланяется.
Гром рукоплесканий.
Под этот самый марш через несколько десятилетий повезут на военном параде перед мавзолеем Ленина межконтинентальные ракеты. Но об этом потом. А сейчас в Париже сидящая в первом ряду моя прабабушка, беременная Верочка, ахает и хватается руками за живот.
Так родилась моя бабушка, будущий великий советский скульптор Вера Чернова.
Чернов в халате и Верочка в пеньюаре с младенцем Варей на руках стоят у окна роскошного парижского отеля. Перед ними знакомый по тысячам открыток пейзаж с Эйфелевой башней.
— Ужас, — мрачно глядит на башню Чернов. — До чего ж это все-таки дурацкое сооружение. Надо ж такое выстроить. Слава Богу, выставка скоро кончается, и эту железяку ко всем чертям снесут. И без нее Париж достаточно претенциозен. N'est-ce pas, ma chere [6]?
— Oui, mon amour [7], — Верочка с ним уже не спорит.
Чернов невзлюбил Эйфелеву башню до такой степени, что потом называл ее именем все, что казалось ему нелепым или просто смешным. Первый автомобиль, новоизобретенный телефон, уродливый дом, который построил себе Левко, русскую революцию, даже самого себя в молодости, когда он бросал вызов самому Чайковскому, — все это Чернов считал теперь дурью и называл Эйфелевой башней.
— Хочу в Шишкин Лес, — уныло глядит на Париж Чернов. — Жить и работать можно только дома, где корни наши. Художник, чтоб жизнь его обрела смысл, должен слиться душою с народом. Ты же знаешь — je le disais toujours et je le repete [8].
Идеи в голове моего прадеда часто сменяли друг друга, но всякий раз он был уверен, что думал так всегда.
— C'est cа, mon cher [9], — покорно улыбается Верочка, — я с тобой совершенно согласна.
Больше детей у них не родилось. Варя была единственным ребенком.
5
Часть вторая
1
— Нет, я больше не могу! Это невыносимо! — Верочка всхлипывает и выбегает из-за стола.
Через открытые ворота конюшни виден залитый лунным светом двор. Лошади вздыхают и жуют. Семен Левко, сидя в сене, старательно мажет ваксой сапог. Со двора решительным и быстрым шагом входит Верочка.
— Семен! Я пришла попросить у вас прощения. И сказать, что вы не должны бессловесно все это выносить!
Семен Левко поспешно вскакивает:
— Виноват-с?
— Муж вас показывает гостям, как дрессированную мартышку! — взволнованно говорит ему Верочка. — Почему вы это терпите? Он вас унижает! Он не имеет права так с вами разговаривать! Вы же свободный человек!.. Оставьте в покое этот сапог!
— Виноват-с. Бросает сапог.
— Семен, поймите же, наконец. Жалкий клочок земли, который он вам дал, — это не благодеяние, за которое вы должны терпеть от него унижения. Земля от Бога принадлежит всем людям. Вы понимаете, что я говорю?
— Так точно-с, — кланяется Левко, глядя себе под ноги.
— Семен, когда вы с нами разговариваете, вы вечно смотрите в пол. Вы свободный человек. Смотрите собеседнику прямо в глаза, кто бы он ни был. Ну же, смотрите мне в глаза!
— Слушаю-с. Смотрит ей в глаза.
— Вот так, — ласково улыбается ему Верочка. — У вас красивые глаза. Вы, Семен, вообще красивый и сильный человек. Вы верите мне?
— Да-с.
— Так не унижайтесь!
— Да-с.
Семен обтирает руки о портки. Лошадь высовывает морду из денника, тянется к Верочке. Верочка гладит ее.
— Не «да-с», Семен, — поправляет она, — а «да». Просто «да». Эти словоерсы тоже вас унижают. Вы как бы подчеркиваете, что вы ниже меня. Но это совсем не так. Вы не ниже нас. Мы все равны. Договорились?
— Да-с. Без «сы». Да.
— Но это все внешнее поведение, — втолковывает ему Верочка. — Главное — то, что у вас внутри. Внутри, в душе, вы никогда не должны чувствовать себя рабом. Поняли?
— Понял-с.
И Левко хватает Верочку за плечи, притягивает к себе и впивается поцелуем в ее рот. Она от удивления на секунду замирает, потом мычит и пытается вырваться, но он крепко держит ее левой рукой, а правой сильно и умело шарит по всему ее телу. Верочка сперва отчаянно борется, потом под бешеным натиском очеловеченного раба начинает обмякать. Левко уже задирает подол ее платья и развязывает свои портки, когда, собрав все силы, моя прабабушка бьет его коленом в пах. Левко охает, отпускает ее и, скрючившись, падает в сено.
— Мерзавец!.. — бормочет Верочка. — Фу, какая пошлость...
Она с трудом подавляет приступ рвоты и, зажав ладонью рот, пошатываясь, выходит из конюшни. Левко, раскачиваясь от боли, с собачьей тоской и недоумением смотрит ей вслед.
Чернову про этот случай в конюшне Верочка никогда не рассказывала. Воспитанием Левко она больше никогда не занималась. Как написано у моего папы в «Нашей истории»: «Всякому бунту приходит конец».
В дневнике Верочки это происшествие упомянуто только намеками, без подробностей. А что, если дело, не дай Бог, зашло у них дальше? И раз так, откуда я произошел? Лучше об этом не думать. Я и не думаю. Но через несколько месяцев, уже в Париже, Верочка родила дочь Варю, мою будущую бабушку.
И эта, новая, мечта Чернова исполняется. Он дирижирует в Париже императорским оркестром. Звучат последние моменты написанного им торжественного марша.
Он поворачивается к публике и кланяется.
Гром рукоплесканий.
Под этот самый марш через несколько десятилетий повезут на военном параде перед мавзолеем Ленина межконтинентальные ракеты. Но об этом потом. А сейчас в Париже сидящая в первом ряду моя прабабушка, беременная Верочка, ахает и хватается руками за живот.
Так родилась моя бабушка, будущий великий советский скульптор Вера Чернова.
Чернов в халате и Верочка в пеньюаре с младенцем Варей на руках стоят у окна роскошного парижского отеля. Перед ними знакомый по тысячам открыток пейзаж с Эйфелевой башней.
— Ужас, — мрачно глядит на башню Чернов. — До чего ж это все-таки дурацкое сооружение. Надо ж такое выстроить. Слава Богу, выставка скоро кончается, и эту железяку ко всем чертям снесут. И без нее Париж достаточно претенциозен. N'est-ce pas, ma chere [6]?
— Oui, mon amour [7], — Верочка с ним уже не спорит.
Чернов невзлюбил Эйфелеву башню до такой степени, что потом называл ее именем все, что казалось ему нелепым или просто смешным. Первый автомобиль, новоизобретенный телефон, уродливый дом, который построил себе Левко, русскую революцию, даже самого себя в молодости, когда он бросал вызов самому Чайковскому, — все это Чернов считал теперь дурью и называл Эйфелевой башней.
— Хочу в Шишкин Лес, — уныло глядит на Париж Чернов. — Жить и работать можно только дома, где корни наши. Художник, чтоб жизнь его обрела смысл, должен слиться душою с народом. Ты же знаешь — je le disais toujours et je le repete [8].
Идеи в голове моего прадеда часто сменяли друг друга, но всякий раз он был уверен, что думал так всегда.
— C'est cа, mon cher [9], — покорно улыбается Верочка, — я с тобой совершенно согласна.
Больше детей у них не родилось. Варя была единственным ребенком.
5
Моросит дождь. На Новодевичьем кладбище облетают и прилипают к мокрому граниту памятников осенние листья.
Верочка умерла незадолго до Октябрьской революции. Вот ее могила. А это могила самого Чернова. А здесь похоронена их дочь, моя бабушка, скульптор Варвара Чернова. А здесь ее муж, мой дед, художник Полонский. Здесь моя мама, знаменитая скрипачка Дарья Полонская. Совершенно разные люди, но судьбы их поразительно схожи. Все они сперва бунтовали, любили, ссорились, потом пытались быть полезными отечеству, а потом успокаивались здесь, на Новодевичьем.
У раскрытой могилы толпа, в центре которой пожилой знаменитый артист говорит речь.
Таня прикрывает зонтиком Степу. Макс и Котя поддерживают его под руки.
— Почему он так долго говорит? — громким шепотом спрашивает Степа у Макса. — Надо, чтоб другие тоже успели выступить. Ростропович здесь?
— Да, папа, — тихо отвечает Макс, — и Ростропович здесь, и Плисецкая со Щедриным, и Никита Михалков. И Лужков здесь. Можешь не беспокоиться. Вся Москва здесь.
— Но п-п-президента нет.
— Папа, он заезжал на панихиду в Дом кино.
— Многие думают, что Алексей Николкин, как художник, был вроде Моцарта, — продолжает свою речь артист. — Многие думают, что все ему, типа, легко давалось. Мало кто знал, что внутри у него все совсем было не просто. Когда он меня пригласил на главную роль в «Немую музу», я удивился. Почему он не снимается сам? Ведь герой типа его самого — ищущий. И артист Алексей Николкин был гениальный. А он взял меня. Я его спрашиваю: Лешка, почему? А он говорит: потому что твоя наружная физиономия похожа на мою внутреннюю. Типа, неуверенная в себе. А я, говорит, изображаю не наружный, а внутренний мир.
— Дурак, — морщится Степа. — Ну зачем он об этом?
— А где Маша? — спрашивает у Макса Таня. — Она что, вообще на похороны не поехала?
Этот такой тонкий намек, что она, Таня, предана семье больше, чем Маша. Бедный Котя.
Кортеж машин проезжает по улицам Шишкина Леса и останавливается у нашего дома.
Степа в машине обращается к Максу с неожиданной, как всегда, мыслью:
— Я не могу продать этот дом. Где я буду жить?
— Папа, у тебя в Москве есть еще трехкомнатная квартира, — напоминает ему Макс.
Во всех комнатах накрыты столы. Много знакомых по московским тусовкам лиц. Изголодавшиеся на похоронах политики и деятели искусств устремляются к закускам.
Степа сидит, ссутулившись, в кресле, наблюдает, как они выстраиваются в очереди и накладывают себе на тарелки горы еды. Тишина. Позвякивание посуды. Знакомые встречаются со Степой глазами и молча кланяются ему. И он, прикрывая веки, чуть кланяется в ответ.
Я давно заметил, что на похоронах люди не знают, как себя вести. Рядом с огромностью смерти каждый кажется себе маленьким, лишним и неуклюжим. Непонятно, о чем говорить. Но всегда находится кто-то, кто вдруг скажет, что покойник был очень веселым человеком и что он, покойник, хотел бы, чтоб таким, веселым, все его и помнили. И тут сразу наступает облегчение. У нас эти функции всегда берет на себя мой папа.
— Г-господа, — Степа тихо звякает вилкой по бокалу, — позвольте мне б-б-буквально два слова. Мы с вами сейчас что-то д-делаем не так. Алеша был очень живым и остроумным ч-ч-человеком. Мне кажется, что он хотел, чтоб мы, его родные и друзья, т-т-таким его сегодня и помянули.
И сразу одобрительный гул голосов.
Убедившись, что никто на него не смотрит, Степа кладет под язык таблетку валидола, покидает свое кресло и тихонько выходит из комнаты.
Постояв в коридоре, он медленно поднимается по лестнице на второй этаж. Отдыхает на площадке. Гул голосов из столовой звучит уже громче.
Со второго этажа на чердак ведет узенькая, очень крутая лестница. Еще раз отдохнув, Степа начинает карабкаться по ней. Опять отдыхает. Слышно, как в столовой кто-то уже начал что-то рассказывать. Кто-то уже засмеялся. Папа карабкается выше.
Он поднимает крышку люка и оказывается на чердаке. Здесь, за горой старой мебели, за дырявыми ширмами, тайное место игр нескольких поколений детей. Здесь стоит продранный диван и столик, а на столике старые куклы и игрушки.
И Маша сидит здесь на диване, закрыв руками лицо.
— Я так и знал, что ты тут, — отдышавшись, говорит Степа.
Он садится рядом, вытаскивает из груды игрушек древнего плюшевого зайца и, отряхнув с него пыль, гладит его лапами Машу.
— Деда, я тебя люблю, — прижимается к нему Маша.
— И я тебя.
— Деда, у Антона и Коти есть свои семьи. А я одна.
— Ты так сама захотела. Могло быть иначе. Ты была замужем.
— Я не хочу об этом говорить. Это было не настоящее. Настоящее только Шишкин Лес. У меня все связано только с этим домом.
Она хочет сказать еще что-то жалобное, но Степа гладит Машу зайцем, и она затихает.
— Твоя мама, Анечка, тоже тут, на чердаке, вечно пряталась и играла, — говорит Степа. — Когда твоя мама родилась, она была такая крошечная, что Дашенька боялась ее купать. И всегда купал ее я. И кормил ее я из соски, когда у Даши молоко пропало. А потом у Анечки родилась ты, моя первая внучка, самая любимая. Вы все играли тут, на чердаке. Странная вещь — дети. Почему их всегда притягивает всякий мусор?
— Это не мусор, — говорит Маша.
— Вот именно, — охотно соглашается Степа. — Вот и я так думаю. Скажи, Маша, ты же галерейщица, ты должна знать, когда на Западе продают всякие вещи знаменитостей, ну там, рукописи Черчилля или трусики Мэрилин Монро, — какой аукцион этим занимается? Кристи или Сотбис?
— Кристи.
— Ты можешь выйти на этот Кристи?
— Могу, а зачем тебе?
— Я знаю, Машенция, как надо все это продавать. Если продавать только картины и мебель, денег не хватит. Я продам все. Сам дом, рукописи опер Чернова. Его рояль. Письма, которые писали Полонскому Пикассо и Леже. Вот этого самого зайца тоже надо продать. Великий режиссер Николкин играл им в детстве. А эту куклу подарил Анечке Маяковский. Ее можно продать за бешеные деньги! Я продам в этом доме все до последней тряпки!
— Кому?
— У нас в России теперь есть очень богатые люди. Надо только их приучить, что это все ценные вещи. Когда на Кристи продают за полмиллиона гитару Джона Леннона или галстук Кеннеди — это не идиотизм, как у нас думают, а уважение к их родной истории. И богатые люди там вкладывают в эту любовь доллары. И знают, что это выгоднее, чем в банк. У нас в России «любовь к отеческим гробам» — абстрактная идея. Но ведь наш дом — это культурная история России за последние сто лет. И если подготовить публику к этой мысли через прессу и телевидение, они все понаедут и раскупят все, вплоть до последней битой тарелки.
— Деда, а ты понимаешь, что на тебя обрушится? Все же будут издеваться!
— И очень хорошо, пусть издеваются. Чем больше будут издеваться, тем больше будут платить. Я уверен, что Леша не брал этих денег, но это невозможно доказать. Я продам все и отдам этим мерзавцам все до последней копейки. Я, деточка, хочу за него расплатиться.
Когда папа чем-то увлечен, он забывает играть в маразматика и совершенно перестает заикаться.
Верочка умерла незадолго до Октябрьской революции. Вот ее могила. А это могила самого Чернова. А здесь похоронена их дочь, моя бабушка, скульптор Варвара Чернова. А здесь ее муж, мой дед, художник Полонский. Здесь моя мама, знаменитая скрипачка Дарья Полонская. Совершенно разные люди, но судьбы их поразительно схожи. Все они сперва бунтовали, любили, ссорились, потом пытались быть полезными отечеству, а потом успокаивались здесь, на Новодевичьем.
У раскрытой могилы толпа, в центре которой пожилой знаменитый артист говорит речь.
Таня прикрывает зонтиком Степу. Макс и Котя поддерживают его под руки.
— Почему он так долго говорит? — громким шепотом спрашивает Степа у Макса. — Надо, чтоб другие тоже успели выступить. Ростропович здесь?
— Да, папа, — тихо отвечает Макс, — и Ростропович здесь, и Плисецкая со Щедриным, и Никита Михалков. И Лужков здесь. Можешь не беспокоиться. Вся Москва здесь.
— Но п-п-президента нет.
— Папа, он заезжал на панихиду в Дом кино.
— Многие думают, что Алексей Николкин, как художник, был вроде Моцарта, — продолжает свою речь артист. — Многие думают, что все ему, типа, легко давалось. Мало кто знал, что внутри у него все совсем было не просто. Когда он меня пригласил на главную роль в «Немую музу», я удивился. Почему он не снимается сам? Ведь герой типа его самого — ищущий. И артист Алексей Николкин был гениальный. А он взял меня. Я его спрашиваю: Лешка, почему? А он говорит: потому что твоя наружная физиономия похожа на мою внутреннюю. Типа, неуверенная в себе. А я, говорит, изображаю не наружный, а внутренний мир.
— Дурак, — морщится Степа. — Ну зачем он об этом?
— А где Маша? — спрашивает у Макса Таня. — Она что, вообще на похороны не поехала?
Этот такой тонкий намек, что она, Таня, предана семье больше, чем Маша. Бедный Котя.
Кортеж машин проезжает по улицам Шишкина Леса и останавливается у нашего дома.
Степа в машине обращается к Максу с неожиданной, как всегда, мыслью:
— Я не могу продать этот дом. Где я буду жить?
— Папа, у тебя в Москве есть еще трехкомнатная квартира, — напоминает ему Макс.
Во всех комнатах накрыты столы. Много знакомых по московским тусовкам лиц. Изголодавшиеся на похоронах политики и деятели искусств устремляются к закускам.
Степа сидит, ссутулившись, в кресле, наблюдает, как они выстраиваются в очереди и накладывают себе на тарелки горы еды. Тишина. Позвякивание посуды. Знакомые встречаются со Степой глазами и молча кланяются ему. И он, прикрывая веки, чуть кланяется в ответ.
Я давно заметил, что на похоронах люди не знают, как себя вести. Рядом с огромностью смерти каждый кажется себе маленьким, лишним и неуклюжим. Непонятно, о чем говорить. Но всегда находится кто-то, кто вдруг скажет, что покойник был очень веселым человеком и что он, покойник, хотел бы, чтоб таким, веселым, все его и помнили. И тут сразу наступает облегчение. У нас эти функции всегда берет на себя мой папа.
— Г-господа, — Степа тихо звякает вилкой по бокалу, — позвольте мне б-б-буквально два слова. Мы с вами сейчас что-то д-делаем не так. Алеша был очень живым и остроумным ч-ч-человеком. Мне кажется, что он хотел, чтоб мы, его родные и друзья, т-т-таким его сегодня и помянули.
И сразу одобрительный гул голосов.
Убедившись, что никто на него не смотрит, Степа кладет под язык таблетку валидола, покидает свое кресло и тихонько выходит из комнаты.
Постояв в коридоре, он медленно поднимается по лестнице на второй этаж. Отдыхает на площадке. Гул голосов из столовой звучит уже громче.
Со второго этажа на чердак ведет узенькая, очень крутая лестница. Еще раз отдохнув, Степа начинает карабкаться по ней. Опять отдыхает. Слышно, как в столовой кто-то уже начал что-то рассказывать. Кто-то уже засмеялся. Папа карабкается выше.
Он поднимает крышку люка и оказывается на чердаке. Здесь, за горой старой мебели, за дырявыми ширмами, тайное место игр нескольких поколений детей. Здесь стоит продранный диван и столик, а на столике старые куклы и игрушки.
И Маша сидит здесь на диване, закрыв руками лицо.
— Я так и знал, что ты тут, — отдышавшись, говорит Степа.
Он садится рядом, вытаскивает из груды игрушек древнего плюшевого зайца и, отряхнув с него пыль, гладит его лапами Машу.
— Деда, я тебя люблю, — прижимается к нему Маша.
— И я тебя.
— Деда, у Антона и Коти есть свои семьи. А я одна.
— Ты так сама захотела. Могло быть иначе. Ты была замужем.
— Я не хочу об этом говорить. Это было не настоящее. Настоящее только Шишкин Лес. У меня все связано только с этим домом.
Она хочет сказать еще что-то жалобное, но Степа гладит Машу зайцем, и она затихает.
— Твоя мама, Анечка, тоже тут, на чердаке, вечно пряталась и играла, — говорит Степа. — Когда твоя мама родилась, она была такая крошечная, что Дашенька боялась ее купать. И всегда купал ее я. И кормил ее я из соски, когда у Даши молоко пропало. А потом у Анечки родилась ты, моя первая внучка, самая любимая. Вы все играли тут, на чердаке. Странная вещь — дети. Почему их всегда притягивает всякий мусор?
— Это не мусор, — говорит Маша.
— Вот именно, — охотно соглашается Степа. — Вот и я так думаю. Скажи, Маша, ты же галерейщица, ты должна знать, когда на Западе продают всякие вещи знаменитостей, ну там, рукописи Черчилля или трусики Мэрилин Монро, — какой аукцион этим занимается? Кристи или Сотбис?
— Кристи.
— Ты можешь выйти на этот Кристи?
— Могу, а зачем тебе?
— Я знаю, Машенция, как надо все это продавать. Если продавать только картины и мебель, денег не хватит. Я продам все. Сам дом, рукописи опер Чернова. Его рояль. Письма, которые писали Полонскому Пикассо и Леже. Вот этого самого зайца тоже надо продать. Великий режиссер Николкин играл им в детстве. А эту куклу подарил Анечке Маяковский. Ее можно продать за бешеные деньги! Я продам в этом доме все до последней тряпки!
— Кому?
— У нас в России теперь есть очень богатые люди. Надо только их приучить, что это все ценные вещи. Когда на Кристи продают за полмиллиона гитару Джона Леннона или галстук Кеннеди — это не идиотизм, как у нас думают, а уважение к их родной истории. И богатые люди там вкладывают в эту любовь доллары. И знают, что это выгоднее, чем в банк. У нас в России «любовь к отеческим гробам» — абстрактная идея. Но ведь наш дом — это культурная история России за последние сто лет. И если подготовить публику к этой мысли через прессу и телевидение, они все понаедут и раскупят все, вплоть до последней битой тарелки.
— Деда, а ты понимаешь, что на тебя обрушится? Все же будут издеваться!
— И очень хорошо, пусть издеваются. Чем больше будут издеваться, тем больше будут платить. Я уверен, что Леша не брал этих денег, но это невозможно доказать. Я продам все и отдам этим мерзавцам все до последней копейки. Я, деточка, хочу за него расплатиться.
Когда папа чем-то увлечен, он забывает играть в маразматика и совершенно перестает заикаться.
Часть вторая
1
Двор заволокло дымом. Макс стоит у костра, в котором горит накопившийся в сараях и чуланах ненужный хлам: обломки стульев, заплесневелые учебники, школьные тетрадки, пластмассовая ерунда и тряпье. Рядом с костром прыгает Петька. Рабочие под присмотром Нины выносят из дома и грузят в фургон мебель, ящики и коробки. Дом уже наполовину пуст.
Степа на веранде дает интервью молодой журналистке. У нее очки, блокнот и голые коленки, на которые Степа старается не смотреть.
— Нет. Не могу. — Журналистка смущена.
— Степа, деточка, — уговаривает ее мой папа, — зовите меня просто Степа.
— Нет. У меня язык не повернется.
— Но меня все так з-з-зовут.
— Степа. Bay.
У папы слабость к молоденьким журналисткам. И к нему всегда подсылают молоденьких — чтоб он расслабился и потерял бдительность. Но бдительность папа не теряет никогда.
— Куда это все вывозят, Степа? — спрашивает журналистка.
— В галерею моей внучки Маши. Там будет аукцион.
— А почему разбился самолет, уже известно?
— Как раз сегодня нам сообщат результаты следствия. Через час я еду в город.
— Степа, так я к вам не вовремя приехала?
— Ничего, деточка. Спрашивай.
— Почему вдруг этот аукцион?
— Потому что в нашем доме любой п-п-предмет может стать украшением музея или частной коллекции, — смотрит на коленки папа. — Ведь здесь жили и работали выдающиеся люди.
— И вы. Вы же, типа, классик.
— Нет. Яне к-к-классик. Но я тут прожил шестьдесят лет.
— Нет, вы классик, — настаивает журналистка. — «Уронили Мишку на пол, оторвали Мишке лапу, все равно его не брошу, потому что он хороший».
— Это не мои стихи, — говорит Степа.
— То есть?
— Это писательница Б-б-барто сочинила.
— Вы уверены?
— Да.
— Блин.
— Ничего, деточка, — вздыхает Степа. — Меня с Барто часто путают.
— А почему вы решили все продавать? — продолжает выпытывать журналистка. — Это связано с гибелью Алексея Степановича?
Степа кладет руку на ее голое колено. Он старый. Ему можно.
— Говорят, что от него остались огромные долги и вам теперь приходится расплачиваться, — произносит журналистка.
— Нет, Алеша никому н-н-ничего не был должен, — качает головой мой папа.
— А все говорят.
— Мало ли что говорят. Не верьте, деточка, — советует Степа. — Про известных людей всегда распускают слухи. Лешу и национал-п-п-патрио-том объявляли, и американцам он продавался, и м-м-мафию возглавлял. Теперь эти долги.
Она старательно пишет в блокноте. Папа держит руку на ее колене и задумчиво жует губами.
— Знаешь, а мне с тобой как-то удивительно легко, — говорит он. — Почему с одними людьми вдруг чувствуешь эту легкость, а с другими — нет?
— Биотоки, — говорит журналистка.
— У меня редко такое бывает. Я вообще человек замкнутый, — понизив голос, сообщает ей папа. — Ведь обычно я, деточка, тут, в Шишкином Лесу, всегда сижу один.
— А ваша семья?
— Это сейчас они все понаехали, — говорит мой папа, — а так у всех свои д-дела, заботы. Поэтому я и продаю этот дом. Когда я тут целыми днями молчу, у меня возникает чувство, что я никому не интересен.
— Мне вы, Степа, очень интересны, — говорит журналистка.
— П-п-правда? — застенчиво улыбается Степа. Мой папа всегда обаятелен, но, когда он врет, он просто неотразим.
— Петька! — кричит из окна Таня. — Боже мой, где Петька? Макс! Он опять пропал!
Макс стоит у костра. Он погружен в чтение вынутого из кучи мусора учебника «Родная речь». Петьки рядом с ним нет.
— Где Петька? — кричит Таня. — Я думала, он во дворе с тобой! Где он?
— Я не знаю, — оглядывается Макс. — Он только что был здесь.
— Куда же ты смотрел?! Ворота же открыты! Неужели опять!..
Она выскакивает из дома, выбегает на улицу, и оттуда слышится ее вопль:
— Ах ты дрянь такая! Что ты здесь делаешь?
Петька здесь, за калиткой. Прижавшись к забору, он торопливо запихивает в рот огромный кусок пирога. Рядом стоит соседка Зина Левко, старуха в школьной форме и с белым бантом в волосах. В руке пустая тарелка.
— Дрянь! Дрянь! — кричит Таня. — Надо же отзываться! Надо же отзываться!
Она шлепает Петьку по попке. Петька ревет.
— Танечка, ты прости его! — заступается за Петьку Зина. — Это я виновата. Я хотела пирожком его угостить. А Макс дома?
Таня тащит Петьку во двор. Зина идет следом.
— Нашелся? — улыбается Макс.
Улыбка у моего брата очень западная, доброжелательная, демократическая улыбка.
— Я не могу все время жить в таком напряжении! — кричит Таня. — Они же дали срок месяц, чтоб заплатить, а уже две недели прошло!
— Успокойся, — улыбается Макс, — нам сегодня что-то скажут.
— Ничего нам никто не скажет!
Она тащит Петьку в дом. Петька ревет и упирается. Зина теребит край передника.
— Здравствуй, Макс.
— Здравствуйте, — улыбается Макс, но не узнает ее.
— Макс, это же я, — теребит подол платья застенчивая семидесятилетняя школьница.
— Простите?
— Не узнал. А я оделась как тогда. Чтоб ты меня узнал. Я — Зина. Зинка. Твоя первая любовь.
— Боже мой.
Макс перестает улыбаться. Пугается.
— Это ничего, что ты меня забыл, — говорит Зина. — Это потому, что ты гений. Гению все простительно. Я просто зашла сказать, что ничего не изменилось. Я тебя люблю. И буду любить вечно. Потому что ты самый красивый, самый гениальный, самый благородный человек на свете. И ты когда-нибудь будешь мой. Ибо я — твоя судьба.
— Зиночка, ну что ты, — оглядывается в поисках спасения Макс.
— Ты навсегда вернулся? — спрашивает Зина.
— Нет! Нет! Я завтра улетаю.
— Ты боишься, что тебя тоже убьют? Не бойся. Если ты будешь мой, тебя не убьют. Потому что я буду твой ангел-хранитель.
Макс влюбчивый и очень порядочный человек, но ему не везет. Судьба вечно сталкивает его с авантюристками и просто сумасшедшими, как наша соседка. Он с Зиной никогда не спал, но она вбила себе в голову, что спал.
— Зиночка, — испуганно улыбается Макс, — у нас с тобой никогда ничего не было, но я очень, очень рад тебя видеть.
— Ты ничего не понимаешь. Теперь можно всем сказать правду, — говорит Зина. — Мой отец был против нашего счастья, но он умер. Теперь можно всем рассказать, что мы друг друга любим. — И добавляет шепотом: — Но про ребенка говорить все равно не надо.
— Про какого ребенка?
— Про нашу дочь, — оглянувшись по сторонам, шепчет Зина. — Не бойся, я никому не сказала, что Женя — твоя дочь. Папа это знал, но его уже нет. Поцелуй меня.
Приближается к нему. Макс не на шутку пугается, но Степа уже спускается с крыльца, спешит на выручку. Журналистка идет следом за ним.
— А, 3-з-зиночка к нам зашла! — радуется Степа. — Знаешь, Зинуша, а твой сын Павлик просто молодец. Так б-б-благородно себя ведет. Так благородно, — и оборачивается к журналистке: — Это наша соседка, Зиночка, чудный человечек. А вот с ее папашей, генералом Левко, у нас всегда были проблемы. Он был замначальника НКВД.
— О! — говорит журналистка.
Она знает, что такое НКВД. Сейчас уже не все знают, что это было такое — НКВД, а она знает. Хоть и молодая, но начитанная девушка.
— Как сейчас помню, — говорит Степа, — сижу я как-то в Кремле у Сталина. Беседуем с ним о моей новой книге.
— Bay, — поражается журналистка.
— И тут входит с докладом Зиночкин п-п-папаша, — продолжает Степа, — а Иосиф Виссарионович знал о наших с ним трениях. Он вообще все знал и про всех. Удивительного ума был человек.
— Папа, нам пора ехать, — напоминает Макс.
— Да-да, я сейчас. Так вот, Левко входит, и Сталин ему говорит: «Товарищ генерал, я слышал, что вы с товарищем писателем ведете себя не по-соседски. Забор на его территорию на два метра передвинули. А вам не кажется, что за такое отношение к нашей литературе вас следует расстрелять?» Это он, конечно, пошутил. У Иосифа Виссарионовича был такой своеобразный юмор. Он совершил много ошибок, но это был выдающийся человек.
— Степа, — напрягается журналистка, — вы что, сталинист?
В былые времена все папины интервью с молодыми журналистками кончались в ресторане. Но сейчас ему уже восемьдесят пять лет. Тем не менее.
— Д-д-деточка, а ты случайно сегодня вечером не с-с-свободна? — спрашивает Степа.
— А что?
— Мне сейчас пора ехать, но мы с тобой могли бы п-п-продолжить этот разговор. Мой внук Антон хозяин «Толстоевского». Это такой клуб. Слыхала?
— Вау, — говорит журналистка.
Светлое золото церковных куполов, темное золото осенней листвы. У подъезда невысокого желтого здания ряды старинных пушек и очень сегодняшние бритоголовые часовые с автоматами. Макс давно не был в Кремле и глубоко взволнован. Макс у нас очень впечатлительный.
— Как во сне, — оглядывается он. — Никогда не думал, что опять это увижу. Папа, а где здесь был кабинет Сталина?
— А черт его знает, — говорит Степа, — я у него никогда не был.
— Но ты же только что рассказывал!..
— Наврал, — равнодушно сообщает Степа.
— Зачем?!
— А чтоб она интереснее написала. Публика любит такие анекдоты. Что ты так на меня смотришь? Не нравится — уезжай в свой Лондон. Тебя здесь никто не держит.
И заходит в подъезд. В руке у папы полиэтиленовый магазинный пакет с его книжками. Макс растерянно следует за ним.
Окна приемной выходит на Соборную площадь. Степа обнимается с секретаршей.
— Ой, Степа, это ж такой удар, — целует его в щеку секретарша. — Его же так все любили, — это она обо мне, — я просто не могу выразить...
— Спасибо тебе, Ленок, за телеграмму, — целует ее Степа. — Вот я для твоей Катьки принес. Моя новая книжка. — Он достает из пакета и подает секретарше книгу в яркой обложке. — Я тут ей слова н-н-написал.
— Ой, — открывает книгу секретарша, — ой, Степа... А почему дочке написал, а мне не написал? Я же тоже буду читать.
— А тебе, д-д-деточка, отдельно.
И достает из пакета еще одну книжку.
— Ой! — секретарша читает надпись и давится от смеха. — Ну, Степа, ты даешь! Ну написал. Ну ты хулиган. Ну, это такой сувенир!
— Ленок, а насчет того, что я просил узнать?
— Пока ничего существенного не было, — говорит секретарша и скрывается за гигантской дверью начальника.
— М-да, — говорит Макс.
— Что «м-да»?
— Что ты у нее просил?
— Да так. У них тут в буфете сосиски бывают такие маленькие, телячьи, совершенно необыкновенные, — говорит Степа.
— Боже мой, — кривится Макс, — тут ничего не меняется.
— Да, Макс, это тебе не Лондон. Это Россия. И я в ней живу. Как умею.
— Почему ты на меня все время сердишься?
— П-п-потому что я кажусь тебе смешным. А смешон ты сам. Что ты корчишь из себя английского аристократа? Передо мной-то!
— Успокойся.
— Степан Сергеевич, Максим Степанович, — выглядывает из кабинета секретарша, — заходите, пожалуйста! Вас ждут!
Спортивного сложения молодой начальник сидит за столом, а мягкого, несколько женственного сложения пожилой начальник идет навстречу. Идет он к Максу.
— Максим, милый! — восклицает он. — Ты меня узнаешь?
— Боже мой! — вспоминает Максим. — Ваня! Боже мой, сто лет прошло...
Сто не сто, а почти два десятка лет они не виделись. А когда-то, в далекие советские времена, Иван Филиппович заведовал театральными делами и Макса идеологически курировал. Они очень даже близко были знакомы. Но сейчас не время для воспоминаний. Сейчас оба начальника сочувствуют горю нашей семьи и изображают деятельное участие. Скорбные взгляды. Качание головами.
Секретарша приносит кофе и беззвучно исчезает.
— Иван Филиппович — помощник губернатора Камчатки, — говорит молодой начальник. — Нам с Иваном Филипповичем поручено контролировать работу следствия. И мы вас пригласили, чтоб ознакомить с нашими выводами.
— Мы с Алексеем Степановичем были очень близки, — говорит Иван Филиппович. — Он был председателем Фонда гуманитарной помощи Камчатке. Вы знаете, у нас бывает, отопление зимой не работает, электричества нет. Школы и больницы закрываются. Люди мрут от холода в собственных квартирах. Полтора года назад Алексей Степанович приехал к нам на премьеру своего фильма, и во время показа погас свет. То есть он это на себе ощутил. И занялся организацией этого фонда. Я пытался ему помочь, но...
— Он был очень упрямый человек, — вставляет молодой начальник.
— Это я знаю, — соглашается Степа.
— Он сам подбирал свои кадры, — говорит Иван Филиппович. — Очевидно, кто-то воспользовался его дилетантизмом. Средства, выделенные государством его фонду, были переведены в наличность и исчезли.
— Ему грозило обвинение в хищении в особо крупных размерах, — поясняет молодой начальник и, помедлив, сообщает главное: — Следствие пришло к выводу, что Алексей Степанович покончил с собой.
— Он что, оставил какую-то з-з-записку? — спрашивает Степа.
Степа на веранде дает интервью молодой журналистке. У нее очки, блокнот и голые коленки, на которые Степа старается не смотреть.
— Нет. Не могу. — Журналистка смущена.
— Степа, деточка, — уговаривает ее мой папа, — зовите меня просто Степа.
— Нет. У меня язык не повернется.
— Но меня все так з-з-зовут.
— Степа. Bay.
У папы слабость к молоденьким журналисткам. И к нему всегда подсылают молоденьких — чтоб он расслабился и потерял бдительность. Но бдительность папа не теряет никогда.
— Куда это все вывозят, Степа? — спрашивает журналистка.
— В галерею моей внучки Маши. Там будет аукцион.
— А почему разбился самолет, уже известно?
— Как раз сегодня нам сообщат результаты следствия. Через час я еду в город.
— Степа, так я к вам не вовремя приехала?
— Ничего, деточка. Спрашивай.
— Почему вдруг этот аукцион?
— Потому что в нашем доме любой п-п-предмет может стать украшением музея или частной коллекции, — смотрит на коленки папа. — Ведь здесь жили и работали выдающиеся люди.
— И вы. Вы же, типа, классик.
— Нет. Яне к-к-классик. Но я тут прожил шестьдесят лет.
— Нет, вы классик, — настаивает журналистка. — «Уронили Мишку на пол, оторвали Мишке лапу, все равно его не брошу, потому что он хороший».
— Это не мои стихи, — говорит Степа.
— То есть?
— Это писательница Б-б-барто сочинила.
— Вы уверены?
— Да.
— Блин.
— Ничего, деточка, — вздыхает Степа. — Меня с Барто часто путают.
— А почему вы решили все продавать? — продолжает выпытывать журналистка. — Это связано с гибелью Алексея Степановича?
Степа кладет руку на ее голое колено. Он старый. Ему можно.
— Говорят, что от него остались огромные долги и вам теперь приходится расплачиваться, — произносит журналистка.
— Нет, Алеша никому н-н-ничего не был должен, — качает головой мой папа.
— А все говорят.
— Мало ли что говорят. Не верьте, деточка, — советует Степа. — Про известных людей всегда распускают слухи. Лешу и национал-п-п-патрио-том объявляли, и американцам он продавался, и м-м-мафию возглавлял. Теперь эти долги.
Она старательно пишет в блокноте. Папа держит руку на ее колене и задумчиво жует губами.
— Знаешь, а мне с тобой как-то удивительно легко, — говорит он. — Почему с одними людьми вдруг чувствуешь эту легкость, а с другими — нет?
— Биотоки, — говорит журналистка.
— У меня редко такое бывает. Я вообще человек замкнутый, — понизив голос, сообщает ей папа. — Ведь обычно я, деточка, тут, в Шишкином Лесу, всегда сижу один.
— А ваша семья?
— Это сейчас они все понаехали, — говорит мой папа, — а так у всех свои д-дела, заботы. Поэтому я и продаю этот дом. Когда я тут целыми днями молчу, у меня возникает чувство, что я никому не интересен.
— Мне вы, Степа, очень интересны, — говорит журналистка.
— П-п-правда? — застенчиво улыбается Степа. Мой папа всегда обаятелен, но, когда он врет, он просто неотразим.
— Петька! — кричит из окна Таня. — Боже мой, где Петька? Макс! Он опять пропал!
Макс стоит у костра. Он погружен в чтение вынутого из кучи мусора учебника «Родная речь». Петьки рядом с ним нет.
— Где Петька? — кричит Таня. — Я думала, он во дворе с тобой! Где он?
— Я не знаю, — оглядывается Макс. — Он только что был здесь.
— Куда же ты смотрел?! Ворота же открыты! Неужели опять!..
Она выскакивает из дома, выбегает на улицу, и оттуда слышится ее вопль:
— Ах ты дрянь такая! Что ты здесь делаешь?
Петька здесь, за калиткой. Прижавшись к забору, он торопливо запихивает в рот огромный кусок пирога. Рядом стоит соседка Зина Левко, старуха в школьной форме и с белым бантом в волосах. В руке пустая тарелка.
— Дрянь! Дрянь! — кричит Таня. — Надо же отзываться! Надо же отзываться!
Она шлепает Петьку по попке. Петька ревет.
— Танечка, ты прости его! — заступается за Петьку Зина. — Это я виновата. Я хотела пирожком его угостить. А Макс дома?
Таня тащит Петьку во двор. Зина идет следом.
— Нашелся? — улыбается Макс.
Улыбка у моего брата очень западная, доброжелательная, демократическая улыбка.
— Я не могу все время жить в таком напряжении! — кричит Таня. — Они же дали срок месяц, чтоб заплатить, а уже две недели прошло!
— Успокойся, — улыбается Макс, — нам сегодня что-то скажут.
— Ничего нам никто не скажет!
Она тащит Петьку в дом. Петька ревет и упирается. Зина теребит край передника.
— Здравствуй, Макс.
— Здравствуйте, — улыбается Макс, но не узнает ее.
— Макс, это же я, — теребит подол платья застенчивая семидесятилетняя школьница.
— Простите?
— Не узнал. А я оделась как тогда. Чтоб ты меня узнал. Я — Зина. Зинка. Твоя первая любовь.
— Боже мой.
Макс перестает улыбаться. Пугается.
— Это ничего, что ты меня забыл, — говорит Зина. — Это потому, что ты гений. Гению все простительно. Я просто зашла сказать, что ничего не изменилось. Я тебя люблю. И буду любить вечно. Потому что ты самый красивый, самый гениальный, самый благородный человек на свете. И ты когда-нибудь будешь мой. Ибо я — твоя судьба.
— Зиночка, ну что ты, — оглядывается в поисках спасения Макс.
— Ты навсегда вернулся? — спрашивает Зина.
— Нет! Нет! Я завтра улетаю.
— Ты боишься, что тебя тоже убьют? Не бойся. Если ты будешь мой, тебя не убьют. Потому что я буду твой ангел-хранитель.
Макс влюбчивый и очень порядочный человек, но ему не везет. Судьба вечно сталкивает его с авантюристками и просто сумасшедшими, как наша соседка. Он с Зиной никогда не спал, но она вбила себе в голову, что спал.
— Зиночка, — испуганно улыбается Макс, — у нас с тобой никогда ничего не было, но я очень, очень рад тебя видеть.
— Ты ничего не понимаешь. Теперь можно всем сказать правду, — говорит Зина. — Мой отец был против нашего счастья, но он умер. Теперь можно всем рассказать, что мы друг друга любим. — И добавляет шепотом: — Но про ребенка говорить все равно не надо.
— Про какого ребенка?
— Про нашу дочь, — оглянувшись по сторонам, шепчет Зина. — Не бойся, я никому не сказала, что Женя — твоя дочь. Папа это знал, но его уже нет. Поцелуй меня.
Приближается к нему. Макс не на шутку пугается, но Степа уже спускается с крыльца, спешит на выручку. Журналистка идет следом за ним.
— А, 3-з-зиночка к нам зашла! — радуется Степа. — Знаешь, Зинуша, а твой сын Павлик просто молодец. Так б-б-благородно себя ведет. Так благородно, — и оборачивается к журналистке: — Это наша соседка, Зиночка, чудный человечек. А вот с ее папашей, генералом Левко, у нас всегда были проблемы. Он был замначальника НКВД.
— О! — говорит журналистка.
Она знает, что такое НКВД. Сейчас уже не все знают, что это было такое — НКВД, а она знает. Хоть и молодая, но начитанная девушка.
— Как сейчас помню, — говорит Степа, — сижу я как-то в Кремле у Сталина. Беседуем с ним о моей новой книге.
— Bay, — поражается журналистка.
— И тут входит с докладом Зиночкин п-п-папаша, — продолжает Степа, — а Иосиф Виссарионович знал о наших с ним трениях. Он вообще все знал и про всех. Удивительного ума был человек.
— Папа, нам пора ехать, — напоминает Макс.
— Да-да, я сейчас. Так вот, Левко входит, и Сталин ему говорит: «Товарищ генерал, я слышал, что вы с товарищем писателем ведете себя не по-соседски. Забор на его территорию на два метра передвинули. А вам не кажется, что за такое отношение к нашей литературе вас следует расстрелять?» Это он, конечно, пошутил. У Иосифа Виссарионовича был такой своеобразный юмор. Он совершил много ошибок, но это был выдающийся человек.
— Степа, — напрягается журналистка, — вы что, сталинист?
В былые времена все папины интервью с молодыми журналистками кончались в ресторане. Но сейчас ему уже восемьдесят пять лет. Тем не менее.
— Д-д-деточка, а ты случайно сегодня вечером не с-с-свободна? — спрашивает Степа.
— А что?
— Мне сейчас пора ехать, но мы с тобой могли бы п-п-продолжить этот разговор. Мой внук Антон хозяин «Толстоевского». Это такой клуб. Слыхала?
— Вау, — говорит журналистка.
Светлое золото церковных куполов, темное золото осенней листвы. У подъезда невысокого желтого здания ряды старинных пушек и очень сегодняшние бритоголовые часовые с автоматами. Макс давно не был в Кремле и глубоко взволнован. Макс у нас очень впечатлительный.
— Как во сне, — оглядывается он. — Никогда не думал, что опять это увижу. Папа, а где здесь был кабинет Сталина?
— А черт его знает, — говорит Степа, — я у него никогда не был.
— Но ты же только что рассказывал!..
— Наврал, — равнодушно сообщает Степа.
— Зачем?!
— А чтоб она интереснее написала. Публика любит такие анекдоты. Что ты так на меня смотришь? Не нравится — уезжай в свой Лондон. Тебя здесь никто не держит.
И заходит в подъезд. В руке у папы полиэтиленовый магазинный пакет с его книжками. Макс растерянно следует за ним.
Окна приемной выходит на Соборную площадь. Степа обнимается с секретаршей.
— Ой, Степа, это ж такой удар, — целует его в щеку секретарша. — Его же так все любили, — это она обо мне, — я просто не могу выразить...
— Спасибо тебе, Ленок, за телеграмму, — целует ее Степа. — Вот я для твоей Катьки принес. Моя новая книжка. — Он достает из пакета и подает секретарше книгу в яркой обложке. — Я тут ей слова н-н-написал.
— Ой, — открывает книгу секретарша, — ой, Степа... А почему дочке написал, а мне не написал? Я же тоже буду читать.
— А тебе, д-д-деточка, отдельно.
И достает из пакета еще одну книжку.
— Ой! — секретарша читает надпись и давится от смеха. — Ну, Степа, ты даешь! Ну написал. Ну ты хулиган. Ну, это такой сувенир!
— Ленок, а насчет того, что я просил узнать?
— Пока ничего существенного не было, — говорит секретарша и скрывается за гигантской дверью начальника.
— М-да, — говорит Макс.
— Что «м-да»?
— Что ты у нее просил?
— Да так. У них тут в буфете сосиски бывают такие маленькие, телячьи, совершенно необыкновенные, — говорит Степа.
— Боже мой, — кривится Макс, — тут ничего не меняется.
— Да, Макс, это тебе не Лондон. Это Россия. И я в ней живу. Как умею.
— Почему ты на меня все время сердишься?
— П-п-потому что я кажусь тебе смешным. А смешон ты сам. Что ты корчишь из себя английского аристократа? Передо мной-то!
— Успокойся.
— Степан Сергеевич, Максим Степанович, — выглядывает из кабинета секретарша, — заходите, пожалуйста! Вас ждут!
Спортивного сложения молодой начальник сидит за столом, а мягкого, несколько женственного сложения пожилой начальник идет навстречу. Идет он к Максу.
— Максим, милый! — восклицает он. — Ты меня узнаешь?
— Боже мой! — вспоминает Максим. — Ваня! Боже мой, сто лет прошло...
Сто не сто, а почти два десятка лет они не виделись. А когда-то, в далекие советские времена, Иван Филиппович заведовал театральными делами и Макса идеологически курировал. Они очень даже близко были знакомы. Но сейчас не время для воспоминаний. Сейчас оба начальника сочувствуют горю нашей семьи и изображают деятельное участие. Скорбные взгляды. Качание головами.
Секретарша приносит кофе и беззвучно исчезает.
— Иван Филиппович — помощник губернатора Камчатки, — говорит молодой начальник. — Нам с Иваном Филипповичем поручено контролировать работу следствия. И мы вас пригласили, чтоб ознакомить с нашими выводами.
— Мы с Алексеем Степановичем были очень близки, — говорит Иван Филиппович. — Он был председателем Фонда гуманитарной помощи Камчатке. Вы знаете, у нас бывает, отопление зимой не работает, электричества нет. Школы и больницы закрываются. Люди мрут от холода в собственных квартирах. Полтора года назад Алексей Степанович приехал к нам на премьеру своего фильма, и во время показа погас свет. То есть он это на себе ощутил. И занялся организацией этого фонда. Я пытался ему помочь, но...
— Он был очень упрямый человек, — вставляет молодой начальник.
— Это я знаю, — соглашается Степа.
— Он сам подбирал свои кадры, — говорит Иван Филиппович. — Очевидно, кто-то воспользовался его дилетантизмом. Средства, выделенные государством его фонду, были переведены в наличность и исчезли.
— Ему грозило обвинение в хищении в особо крупных размерах, — поясняет молодой начальник и, помедлив, сообщает главное: — Следствие пришло к выводу, что Алексей Степанович покончил с собой.
— Он что, оставил какую-то з-з-записку? — спрашивает Степа.