- Отец терпеть не может слова "настроение", - заметил однажды в разговоре сын его, Николай Корнеевич.
   Особенно не вдумываясь, я пожала плечами и, вероятно, сразу же забыла об этом разговоре. Но, очевидно, где-то в подсознании моем он сохранился, и я мгновенно вспомнила о нем, когда однажды на вопрос Корнея Ивановича о моей работе ответила, что мне не работается, почему-то нет настроения.
   - Ах, у вас нет настроения? Вот как! - переспросил Чуковский таким елейно-вкрадчивым голосом, что я сразу почуяла недоброе. - Нет настроения, и вы не работаете? Можете себе это позволить? Богато живете! - Голос его все набирал и набирал высоту, и я вся напряглась, понимая, что самое страшное еще впереди. - А я ведь, признаться, думал, что вы уже настоящий профессионал, работающий прежде всего и независимо ни от чего. И разговаривал с вами как с истинным профессионалом, доверительно и надеясь на полное понимание даже с полуслова. Как я ошибся! Как я жестоко ошибся! Просто способная литературная дама с настроениями! Ах, я, старый дурак! вопил Чуковский. - Ай-ай-ай! И часто это с вами бывает? Настроения! Скажите, пожалуйста! Ну ладно, тогда пошли отсюда, из моего кабинета. Нечего тут делать с настроениями. Раз уж настроения, то идемте вниз, на терраску. Пить чаек! С вареньем и с печеньем! Дамы любят варенье и печенье...
   Тут нас, слава богу, кто-то перебил, и Корней Иванович немного отвлекся. А когда мы снова остались вдвоем, он сказал очень просто, серьезно и спокойно:
   - Я на вас тут накричал, но извиняться и не подумаю. Просто я забыл, что вы еще молодая, - очень уж всерьез вас воспринимаю.
   - Не такая уж и молодая, - осмелилась возразить я.
   - Однако достаточно молодая, чтобы надеяться, что это пройдет. Пройдет, пройдет, я в этом уверен. Хотите, я прочитаю вам статейку, которую накропал сегодня утром?
   Это было знаком к примирению, и мы провели остаток вечера интересно и дружно. И все-таки, провожая меня, Корней Иванович медовым голосом пожелал мне хорошего настроения и тем испортил мне дорогу домой. Но на другое утро я села работать. С тех пор вопрос о настроении стал для нас неким условным знаком, паролем. И когда случалось, что Корней Иванович, чаще всего в присутствии других людей, в общем разговоре, вдруг ни с того ни с сего изысканно вежливо осведомлялся о том, какое у меня настроение, я уже отлично понимала, что он в каждом случае имеет в виду, и научилась достойно отвечать на этот вопрос. И еще научилась - на всю жизнь научилась - находить в себе силы, особенные силы, бог знает откуда берущиеся, игнорировать так называемые настроения, подниматься над ними, уходить от них, любой ценой освобождаться от них для работы. И поняла, что только работа - единственное спасение наше от всех тягот, забот, обид и ранений, неизбежно наносимых нам жизнью.
   * * *
   Мне случалось видеть Корнея Ивановича усталым, раздраженным, обиженным, раздосадованным и даже разгневанным. Мне пришлось повидать его в тоске, в глубоком горе - ему было больше восьмидесяти лет, когда он потерял сына, талантливого писателя Николая Чуковского, очень близкого ему друга. Мне только никогда не привелось увидеть его размагниченным, бездеятельным, утратившим интерес к работе и желание работать. Во имя работы он умел все заставить померкнуть и отодвинуться на второй план, и именно работа давала ему на это силы. Он всегда был в рабочей форме, даже больной, даже старый и усталый, всегда был готов к работе, всегда, в сущности, работал, и от него неизменно исходили очень активные, рабочие токи. Он столько делал, столько успевал, столько собирался успеть, что находящимся рядом с ним невольно передавалась некая энергия, незримо присутствующая в окружающей его среде. Но помимо незримых токов он всегда был исполнен желания помочь людям, подсказать им, чем стоит заинтересоваться, найти интересное применение их силам.
   Прочитав стихотворные сказки моей дочки Тани, он немедленно загорелся, немедленно захлопотал вокруг нее, увлеченный тем, как бы ей помочь найти себя. И, разумеется, сразу решил испробовать ее силы в переводе. И дал ей перевести с английского сказки американца доктора Сьюза, и, когда ей это удалось, предварил своим предисловием публикацию ее переводов в журнале "Детская литература". И ликовал, когда переводы эти быстро получили известность, когда их начал исполнять по радио Игорь Владимирович Ильинский. И гневался, когда она долго не делала ничего нового, категорически отвергая какие-либо оправдывающие ее причины. Где-то уже в самые последние годы я показала ему однажды ее собственную сказку "О муравье по имени Муравей". Он тут же прочел ее вслух, со свойственным ему одному умением словно пробовать на вкус и на звук каждую строку, с удовольствием повторяя понравившиеся и безжалостно подчеркивая неудачные строки. На этот раз он читал с удовольствием, сказка ему понравилась, и, дочитав, он это сразу сказал. Но ощущалась в его похвале какая-то недоговоренность. В сказке есть строки о том, как зовут муравья:
   На земле муравьиных имен
   Я могу насчитать миллион.
   Знала я одного муравья,
   И его называли Илья.
   Ну, а этого звали не так.
   Ну, а этого звали - никак.
   Не Семен, не Андрей, не Матвей,
   Просто звали его - Му-ра-вей.
   Закончив чтение и похвалив сказку, Корней Иванович повторил вслух эти строки, как-то странно на меня поглядывая. Затем помолчал и, словно поколебавшись, спросил:
   - Неужели вы не чувствуете, как в этом перечне недостает имени Корней? Оно просто само напрашивается. Нет, нет, я ни на чем не настаиваю, как Татьяне Макаровой будет угодно, но, по-моему, ей просто изменили хороший вкус и хороший слух...
   Разумеется, это пожелание было немедленно передано мной по адресу и с радостью принято автором. Когда книжка вышла в свет, то место, которое я цитировала выше, звучало уже так:
   Есть Степан-муравей, есть Иван-муравей,
   Николай, Александр и Корней.
   Две сказки доктора Сьюза, выпущенные в переводе Тани Ленинградским издательством детской литературы, посвящены ею памяти Корнея Ивановича. Они вышли в конце 1973 года, а в марте 1974-го Тани не стало, и могила ее на переделкинском кладбище находится совсем неподалеку от могилы Чуковского. Мог ли кто-нибудь из нас предвидеть такое?
   * * *
   А сколь драгоценны были прочитанные им рукописи! Он читал всегда с карандашом в руках, делая аккуратные и вместе с тем вполне отчетливые пометки, и его безошибочный глаз и безотказный слух действовали как сверхчувствительные приборы, от которых не могли спрятаться никакая ошибка, никакой ляпсус, никакая неряшливость. Прочитав в "Новом мире" мои очерки "Чилийское лето", он вручил мне номер со своими замечаниями, все до одного учтенными мною впоследствии, при отдельном издании книжки о путешествии в Чили. Высказав мне все свои замечания и соображения, он в заключение сказал:
   - Как жаль, что я не знал о том, что вы отправляетесь в Чили. Я бы дал вам один любопытный адрес. Знакомо ли вам имя Марии Моравской?
   Да, я помнила такое имя и милые стихи моего детства, подписанные этим именем. Но при чем тут Чили?
   - Так вот, представьте себе - она эмигрировала после революции, и след ее совершенно затерялся. Я, пожалуй, и о существовании ее забыл, хотя помнил, что она была талантлива и книга ее "Апельсиновые корки" мне в свое время очень понравилась. И вдруг несколько лет назад я получил от нее письмо из Чили. Судьба забросила ее туда, она вышла замуж за почтальона и с ним доживает свой век. Как было бы интересно вам ее повстречать. Представляете рафинированная петербургская барышня, поэтесса, подруга поэтов, завсегдатай "Бродячей собаки", и вот какой финал - супруга чилийского почтальона!
   В общении с Корнеем Ивановичем меня часто пронзало почти физическое ощущение связи времен. Вот я прихожу к нему на дачу под вечер, как было условлено; долго и тщательно вытираю ноги о множество последовательно разложенных половиков, поднимаюсь по скрипучей лестнице к нему в кабинет, я ужасно любила эту большую, полную неповторимого очарования комнату с простыми, холщовыми шторами на окнах, с веселым бумажным абажуром, склеенным из ярких книжек Чуковского, - мы весело здороваемся; иногда он задерживает меня, что-нибудь показывает или даже читает, а иногда мы с ним сразу же вместе отправляемся погулять и болтаем о чем-нибудь так запросто, так обыкновенно. И вдруг он говорит:
   - Как-то, когда мы возвращались с заседания редакционной коллегии "Всемирной литературы" с Александром Александровичем Блоком, он вдруг спросил...
   И у меня почти останавливается сердце, пронзенное странным и сложным ощущением соприкосновения с живым Блоком.
   Однажды, когда мы встретились для того, чтобы вместе погулять, Корней Иванович предложил мне сопутствовать ему на кладбище, на могилу жены его, Марии Борисовны. Мы отправились и по пути встретили ораву местных, переделкинских ребятишек. Чуковский был среди них весьма популярен - ребята бывали на его знаменитых "кострах", часто посещали библиотеку. Они, разумеется, окружили Чуковского, и он охотно поболтал и пошутил с ними. И вдруг один из них, совсем маленький, пяти-шестилетний, очень уверенно заявил:
   - Корней Иванович, а мамка говорит - вы тоже помрете.
   Я вся сжалась. Дурацкое заявление малыша было тем ужаснее, что направлялись-то мы на кладбище. Но Корней Иванович ничего не ответил, словно бы и не слышал, только сразу помрачнел и заметно огорчился и, крепче схватив меня под руку, заторопился:
   - Пошли отсюда скорее!
   Мы быстро зашагали дальше, и только отойдя достаточно далеко, он невесело сказал:
   - Какие, однако, бывают противные дети. Вот болван-то! Вырастет этаким тупым любителем резать людям в глаза правду-матку и всю жизнь будет удивляться, отчего его все не любят.
   Он не снизошел даже до того, что малыш был моложе его лет на семьдесят пять.
   Мы никогда не говорили о смерти, разве что шутя, иронически. Стоит ли иначе говорить о неизбежности? Ирония всегда помогала ему жить и не покидала его до конца. Однажды, где-то в шестидесятых годах, пожаловавшись мне на недомогание, он, вдруг резко изменив жалобный тон, закончил свои жалобы следующим манером: "Что уж тут! Вероятно, все вполне естественно в восемьдесят три года. Так ли я себя чувствовал год назад, в свои цветущие восемьдесят два!" Столь игривый финал сразу менял тональность и помогал собеседнику, избавляя его от необходимости лепетать беспомощные и жалкие слова.
   * * *
   Однажды ранним летним вечером, когда я уходила от него, он вышел проводить меня за калитку своей дачи. Мы распрощались. Едва я немного отошла, как Корней Иванович что-то сказал мне вслед. Я оглянулась. Он стоял, прямой, стройный, седой, в светло-сером костюме, освещенный закатом, и это выглядело удивительно живописно.
   - Господи, Корней Иванович, какой вы красивый! - невольно воскликнула я.
   Двумя-тремя гигантскими прыжками преодолев несколько метров, отделяющие нас, Чуковский схватил мою руку и начал целовать ее, приговаривая при этом:
   - Говорите, говорите, всегда говорите мне такие слова!
   * * *
   Простая почтовая открытка, датированная декабрем 1966 года:
   "Дорогая Маргарита Иосифовна!
   В Переделкине нет хороших открыток, и приходится поздравлять Вас на этой, прозаической и бесцветной.
   Милый друг, почему же Вы приумолкли? Ведь с каждым днем ценность общения со мной увеличивается: никому не известно, доживу ли я до 1968 Нового года. А Вы позвонили в сентябре и обещали через 2 недели придти. И вот декабрь.
   Ваш К. Чуковский".
   На какое-то мгновение пресеклось дыхание. Я сразу припомнила свою осень 1966 года, заботы, тревоги, огорчения, даже потрясения той осени. И все-таки как я могла так долго не видеться с Чуковским при том трагическом условии, о котором он так прямо пишет? Надо было оставить все, забыть обо всем и поехать в Переделкино. И, может быть, надо было обо всем ему рассказать и послушаться его мудрости, его умения защититься от того, что происходит на другом этаже жизни, на том, который ниже или выше рабочей комнаты. Он сумел бы, непременно бы сумел пошутить, улыбнуться над тем, что было для меня столь трагично в ту памятную осень, и как бы мне, наверно, помогла его шутка, его ирония... Может быть, я не совершила бы некоторых невольных ошибок. Может быть! Кто знает! Запоздалые сожаления...
   До 1968 нового года он дожил и даже до 1969-го, а вот уже до 1970-го...
   Говорили, что умер он почти случайно, от внесенной при уколе инфекции желтухи. Горько думать, что какая-то невидимая глазу мерзость может оборвать большую, красивую человеческую жизнь, что он мог бы пожить с нами еще хоть несколько лет, хоть год... Переделкино отчетливо изменилось после его смерти, - не появляется больше в определенные часы и на определенных маршрутах его высокая фигура, неизбежно окруженная восторженными спутниками, не раздается его оживленный голос, неизменно вызывающий веселый отклик вокруг. Это горько для всех, кому посчастливилось с ним дружить, но острая горечь не должна помешать нам неизменно благодарить жизнь за встречу с ним, за дружбу с ним.
   1973-1974
   А. Раскин
   ГАДАНЬЕ НА ПОЕЗДАХ
   Коса на камень
   Я не раз наблюдал, как Корней Иванович Чуковский знакомился со своими маленькими читателями. Впрочем, "читатели" - это не совсем точное слово. Многие из них еще не умели читать. Но "Крокодил", "Мойдодыр", "Бармалей" и другие книжки Чуковского они знали наизусть и читали без запинки. Право же, о таких читателях можно только мечтать...
   Моей дочке было пять лет, когда Корней Иванович пришел знакомиться с ней. Представляя его, я сказал:
   - Это Корней Иванович Чуковский! Он написал все книжки Чуковского, которые ты знаешь.
   - Да, да, - подхватил Корней Иванович, - и все книжки Маршака, и все книжки Михалкова, и все книжки Барто. И сказки Пушкина - это тоже я. Вот я какой!
   - "Сказки" Пушкина написал Пушкин, - тихо, но твердо сказала дочка.
   - Молодец! - сказал Чуковский. - Такая маленькая, а знает классиков. Теперь смотри, что я умею.
   С этими словами он схватил стул и начал жонглировать им с ловкостью циркача-профессионала. Потом он взял тарелку, положил ее на ладонь и перевернул руку. Тарелка осталась на руке, как приклеенная. Затем он подбросил свою шляпу к самому потолку, и она "сама" оказалась надетой ему на голову. В общем, было совершенно ясно, что к нам пришел волшебник. Во всяком случае, у дочки на этот счет не было никаких сомнений. Сомнения возникли позже, когда Корней Иванович стал читать ей свои стихи. Читал он так:
   Улетело одеяло.
   Простыня убежала.
   И лягушка, как подушка...
   - Нет! Нет! - отчаянно кричала дочка. - Вы неправильно читаете! Надо: "Подушка, как лягушка..."
   - Ты думаешь? Ну, слушай дальше:
   Я хочу напиться самовару
   И от чая убегаю.
   Но огонь ко мне,
   Как пузатый, подбежал...
   Тут дочка не выдержала и сказала:
   - Вы правда Чуковский?
   - Правда.
   - Нет, вы, наверно, не Чуковский.
   - Почему? - радостно спросил Корней Иванович.
   - Вы сами не знаете, что вы написали.
   Тут Чуковский не выдержал и засмеялся. Потом он читал свои стихи "правильно", проделал еще много маленьких чудес и оставил свою читательницу в полном восторге. Когда мы после его ухода спросили: "Ну, как тебе понравился Корней Иванович?" - она ответила кратко, но выразительно:
   - Ура!..
   Корней Иванович очаровывал детей (как и взрослых) сразу и навсегда. Только раз в жизни на моей памяти у него произошла осечка.
   Вот как это было.
   Чуковский жил в Переделкине, под Москвой. Дача его была напротив писательского Дома творчества, Корней Иванович заходил туда почти каждый день. Он не мог жить без людей. В один прекрасный, а для него ужасный, день к писателю А. приехала жена с дочкой Груней. Груне было года четыре, и была она девицей на редкость самостоятельной. Когда ее познакомили с Чуковским и он показал ей свой репертуар, она, к великому смеху присутствующих, на все его фокусы невозмутимо отвечала только одно: "Подумаешь!"
   Удивить ее было просто невозможно. Корней Иванович старался изо всех сил. Он снял пальто, потом пиджак. Он взмок, седые волосы его пришли в беспорядок. Он буквально творил чудеса. Но Груня, к восторгу своих родителей, держалась стойко и под градом ее "подумаешь" Чуковский вынужден был отступить. Он был искренне огорчен.
   - Что, Корней Иванович, нашла коса на камень? - спросил отец Груни.
   - Это мы еще посмотрим... - ответил Корней Иванович, утирая пот с лица.
   - Да чего уж тут смотреть!
   Мы все решили, что Корней Иванович посрамлен. Но вечером в комнате А. стало шумно. Сперва разбилось что-то стеклянное. Потом раздался горестный женский вопль. Потом громко заплакала Груня. Она решила повторить номер с тарелкой и вдребезги разбила большой флакон французских духов.
   Корней Иванович торжествовал.
   Конец осиного гнезда
   Если не ошибаюсь, так называется популярный детектив "про шпионов".
   Сразу оговорюсь: тут никаких шпионов не будет. Речь пойдет без всяких иносказаний о настоящем осином гнезде, с настоящими живыми осами. Осы эти, обладая, видимо, хорошим литературным вкусом, обосновались на веранде дачи Корнея Ивановича Чуковского. А на этой же веранде готовился к экзаменам в Институт кинематографии внук Корнея Ивановича Женя. Теперь он уже называется Евгений Борисович, стал кинооператором и, возможно, вообще не вспоминает об этой истории. Хотя, впрочем, у меня есть основания думать, что он ее не забыл.
   Отец Жени, Борис Корнеевич, погиб на фронте в самом начале войны. Может быть, поэтому вся семья как-то особенно любила и баловала мальчика. Вот рассказ очевидца о Жене тех лет: "Приморское шоссе под Ленинградом. Легковая машина со скоростью не меньше ста километров обгоняет мой "Москвич". Машину ведет молодой человек, который правит... одной ногой, небрежно положив ее на руль... Знаете, видал я лихачей, сам лихач, но такого..."
   Еще один рассказ самого Корнея Ивановича. Это, собственно, рассказ не о внуке, а о юморе Валентина Петровича Катаева.
   - Вот у Катаева, - говорил мне Чуковский, - абсолютное чувство юмора. Это его самая сильная сторона. И при этом какая быстрота реакции. Вот послушайте. Как-то летним вечером Женя повез меня покататься на своем мотороллере. Ну, вы понимаете, ездит он довольно быстро. По дороге идет с кем-то Валентин Петрович. Я успеваю ему крикнуть: "Прогулка перед сном..." и тут же слышу ответ: "Перед вечным сном!" Вы понимаете, он успел бросить реплику. И какую! Помню, я спросил Чуковского:
   - Корней Иванович, а зачем вам ездить на мотороллере? Ведь эта штука не очень-то надежна.
   - Вот поэтому я и езжу с Женей, - ответил Чуковский, - с дедом он все же не ставит рекордов.
   Однако вернемся к осам и экзаменам. Осы изрядно мешали занятиям. Они не только жужжали, но и кусались. Наконец терпение внука лопнуло, и он решил покончить с осиным гнездом. Сказано - сделано. Был изготовлен самодельный порох. Основательный заряд заложен под гнездо. Оглушительный взрыв переполошил всех соседей. Надо сказать, что результат превзошел все ожидания: от ос не осталось и следа, а у автора "диверсии" оказалось сломано правое плечо. Так он и сдавал экзамены, с рукой в гипсе. Об этом взрыве было много разговоров. Утверждали, что Корней Иванович был свидетелем и не принял никаких мер предосторожности. Он только попросил двух девочек-школьниц, навестивших его, отойти подальше. Некоторые осуждали деда за попустительство. Я проверил у Корнея Ивановича обстоятельства дела. Действительно, он знал, что Женя изобрел смесь для взрыва ос.
   - Но как же вы разрешили этот взрыв? - спросил я.
   - А что мне было делать? Ведь он все равно бы это устроил. По крайней мере я уменьшил заряд вдвое. И теперь я уверен, что больше взрывов не будет, - сказал Чуковский.
   Собаки
   Не раз приходилось мне слышать, как о человеке известном говорят: "Его тут каждая собака знает". Конечно, говорили так и о Корнее Ивановиче Чуковском. И говорили чистую правду. В дачном поселке, где он жил, его знали все, от мала до велика. В том числе и местные собаки, с которыми он дружил и которые считали своим святым долгом сопровождать его на прогулках. Постоянным "адъютантом" Корнея Ивановича был рыжий Мишка, проживавший по соседству, на даче В. П. Катаева. За Мишкой часто увязывался его брат, клички которого я уже не помню. Наверное, потому, что его чаще всего так и называли "Мишкин брат". Эти собачьи братья были так похожи, что различить их мог, кажется, только Корней Иванович. По крайней мере мне лично это никогда не удавалось.
   Так вот, значит, как я уже сказал, Чуковского тут каждая собака знала. Но я никогда еще не слышал, чтобы про человека говорили, что он, мол, тут каждую собаку знает. Между тем после одной нашей совместной прогулки по Переделкину я убедился, что это можно с полной уверенностью сказать о Корнее Ивановиче.
   Прогулка наша всегда начиналась с улицы Серафимовича, где напротив Дома творчества жил Чуковский. Я хорошо помню тот морозный, солнечный, зимний день, о котором хочу рассказать.
   Накануне одна из обитательниц Дома творчества сказала мне:
   - Вы заметили, что из-под каждой дачной подворотни торчит собачий нос? Идешь сквозь эти носы, как сквозь строй...
   - И больше ничего? - спросил меня Чуковский, когда я рассказал ему об этом забавном наблюдении. - Ну, так передайте от меня вашей знакомой, что она дальше собачьего носа ничего не видит. А между тем за каждой собакой надо видеть человека.
   - Это вы об уме животных? - некстати осведомился я.
   - Да вовсе нет. Давно уже известно, что по собаке можно судить об ее хозяине. Вся наша улица отличное подтверждение этой истины. Вот смотрите. Здесь, как вы знаете, живет известный поэт. Человек он абсолютно порядочный, немногословный, скромный, доброжелательный. Теперь посмотрим на его собаку. Она никогда не будет зря вас облаивать, смотрит на вас спокойно, без всякой свирепости. Я знаю, что она никогда ничего не стащит, не обидит более слабого пса, не укусит ребенка. Поверьте мне, это очень порядочная собака, и я ее просто уважаю.
   - Ну, а рядом? - заинтересовавшись, спросил я.
   - Рядом живет литературный проходимец, который держит сразу двух собак. Сейчас его новую книгу справедливо обругали, и он несколько притих. А раньше готов был облаять каждого. Совсем как его собаки, которые сейчас лают на нас и бесятся от злости.
   - Корней Иванович, а вот здесь совсем нет собаки. Как это понимать?
   - Здесь живет переводчица, которая обожает кошек, у нее этих кошечек пять или семь штук.
   - А если бы у нее была собака?
   - Эта собака наверняка бы не лаяла, а мяукала.
   Я засмеялся, но Чуковский был серьезен.
   - Вы напрасно думаете, что я пошутил, - заметил он. - Я совершенно в этом уверен. А здесь живет известный драматург, - продолжал Корней Иванович. - Он сам мне говорил, что его пес регулярно воет в трех случаях: когда он садится за новую пьесу, когда кончает ее и накануне первой рецензии... И опять напрасно вы изволите смеяться. Он мне клялся, что это правда, и я ему верю.
   Мы проходили мимо большой, нелепо окрашенной дачи, стоявшей за глухим забором.
   - Обратите внимание, - сказал Чуковский, - видите, какая маленькая трусливая шавка беснуется за этой подворотней? Смотрите, какие у нее бегающие глазки, какая вороватая мордочка... Эту дачу купил какой-то работник торговли. Помяните мое слово, несдобровать ему... (Замечу в скобках, что Корней Иванович произнес пророческие слова.)
   - Корней Иванович, об этом надо написать! - восхищенно сказал я.
   - Вот вы и напишите. Ведь это больше по вашей части.
   - А если бы у вас была собака, какая бы она была?
   Корней Иванович остановился и с улыбкой посмотрел на меня.
   - Какая? - переспросил он. - Самая обыкновенная. Вечно возилась бы с чужими щенками. Страдала бы бессонницей... Ненавидела бы радио, телевизор и телефон... Перед директором издательства виляла бы хвостом... Рычала бы на графоманов... Писала бы мемуары... Очень любила бы Блока и Чехова.
   - А звали бы ее Каштанка?
   - Конечно, - очень серьезно сказал Чуковский.
   Гаданье на поездах
   Стук в мою дверь и голос:
   - Корней Иванович зовет вас гулять. Он ждет внизу.
   Поспешно одеваюсь и бегу вниз со второго этажа писательского Дома творчества "Переделкино". Вокруг Корнея Ивановича, как всегда, толпятся люди, каждый его приход в Дом творчества - событие, хотя приходит он сюда почти ежедневно. Знакомые подходят к нему, здороваются. Незнакомые стоят в отдалении и жадно смотрят на "живого Чуковского". Влюбленными глазами смотрит на него и весь персонал - гардеробщицы, уборщицы, девушки из столовой. Чуковского знают и любят здесь все. Корней Иванович в валенках. На нем теплое пальто (далеко уже не новое), такая же "пожилая" шапка. А вот шарф у него новый, очень красивый. И он немного по-детски показывает его всем и таинственно говорит: "Это подарок..." Он уже давно разменял восьмой десяток, но глаза его молоды, память феноменальна, движения уверенны. Массивная черная палка, преподнесенная ему одним из почитателей, кажется в его руках скорее игрушкой, чем опорой. Да он и играет ею, как тросточкой, и салютует мне этой палкой с подчеркнутой торжественностью. Тут же следует поясной поклон и полный любезного ехидства вопрос: