Страница:
Через два дня пришло письмо от Корнея Ивановича, датированное тем днем, когда мы его посетили, - 18 ноября... Он писал, что после нашего отъезда к нему приехали из города гости, и он читал им вслух мои новые пародии: "...слышали бы вы, какой хохот стоял в моей комнате..." В конце письма было сказано: "Сегодняшний визит ко мне А. А. был истинным благодеянием".
Итак, весь тот день у него были гости. С языковедами Корней Иванович работал, затем их развлекал. Веселил и следующих гостей. После этого у него хватило сил писать письмо. Никакой срочности в этом не было. Письмо можно было написать завтра, а можно было вообще не писать. Но нет, Чуковскому хотелось тут же, не откладывая, порадовать автора (хохотали!) и порадовать А. А. - визит его принес пользу.
На это письмо не я, к стыду своему, отозвалась, а Александр Александрович:
"Спасибо за прием 18 ноября. Великолепно! Сплендид! Феерично! Ваши доспехи и на "па де дис" и на "па д'юит" при индокторации в Оксфорде незабываемы. А пирожки-то!!!
Ищу формулу касательно того, как "звуки светятся" и как "краски звучат..." (об этом просил Корней Иванович).
Вновь последовало длинное письмо Корнея Ивановича, из которого хочу привести несколько строк, касающихся пародий:
"В защиту пародий где-то писал Тынянов о том, что пародия не оплеуха, а, напротив, комплимент... Из пародий Н. И. мне очень понравились на Леонова и Паустовского. Кстати, знает ли Н. И. пародию Зощенки на меня? Пародия была так убийственна, что я должен был начисто отказаться от своей литературной манеры".
Переписка Чуковского и Реформатского продолжалась в характерном для нее деловито-шутливом тоне. "Магистре магно, Корнелио аткве Крокодилио иллюстриссимо!" - так обращался А. А. к Корнею Ивановичу, благодаря его за присылку книги "Высокое искусство", восхищаясь многими страницами этой книги, но и делая замечания по поводу неточностей... "Польщен вашим благосклонным отзывом о моей неуклюжей книжке", - отзывается Корней Иванович и обещает в следующем издании исправить неточности... И подписывается: "Магистер магнус" и т. д.
Наш век не эпистолярный век, и сегодня, по-моему, уже никто не пишет писем. Разучились. Всем лень. Все делают вид, что безумно заняты... Как и всякий литератор, выпустивший книжку, я дарю ее друзьям, посылаю знакомым. Вскоре возникает ощущение, что книга брошена в пропасть: не то чтобы письма, телефонного звонка, и того нет! Но я и сама, бывало, за присланную мне книгу не благодарила вовремя, знаю за собой этот грех и в других бросить камня не смею. Занятостью, однако, себя не оправдывала, понимала: просто было лень сделать над собой усилие. Обычная распущенность. Обычная невежливость, за которой равнодушие к ближнему. Я не знаю никого, кто работал бы так, как работал Чуковский. И никого, кто с большим правом, чем он, в его годы, мог бы ссылаться на усталость. Но именно Чуковский всегда отзывался на посланные ему письма и книги. И не просто отзывался: спасибо, дескать, получил, когда-нибудь прочитаю... Нет, Корней Иванович даримые ему книги читал и авторам их подробно сообщал свои соображения. У меня нет знакомого литератора, который не мог бы похвастаться одним-двумя, а то и несколькими письмами Чуковского. Чем объяснить это? Видимо, тем горячим интересом Чуковского к людям, который был одной из составных частей обаяния Корнея Ивановича, и питал его, и во многом был источником сил его.
Избалованная вниманием Корнея Ивановича к моей фельетонной деятельности, я однажды послала ему рукопись статьи о "дамских романах". То была моя первая попытка в жанре сатирической критики, жанре особом, в котором работал когда-то молодой Чуковский. Я прекрасно знала, как занят старый Чуковский, но это меня не удержало... Статья была длинная, чуть не двадцать машинописных страниц, однако Корней Иванович позвонил мне так скоро, что было ясно: прочитал в тот же день, как получил. Без всяких попыток смягчить сказанное Корней Иванович ругал статью: "Есть натяжки. Есть места, где кажется, будто вы подмигиваете читателю. Начало скучнейшее, через него трудно перевалить. Разве можно так начинать? Надо сразу брать быка за рога!"
Суровость эта меня поначалу огорчила, а затем обрадовала. Прямота этого лукавого человека - вот что обрадовало меня. Я знала, как Корней Иванович очаровывал иной раз собеседника такими, к примеру, двусмысленными комплиментами: "С какой грацией вам удалось обойти все острые углы!" Стоило очарованному собеседнику в эти слова вдуматься, как он пугался: ведь под красивым словом "грация" имелись в виду легковесность, поверхностность, нежелание или неумение вникнуть в суть. А мне он сказал все прямо - спасибо ему! Значит, он уверен, что я могу написать лучше, что этот вариант не предел моих возможностей. Так я поняла звонок Корнея Ивановича, тут же написала ему благодарное письмо и села за переработку статьи. На письмо мое мгновенно пришла в ответ открытка: "Вот и хорошо, дорогая Н. ИЛ Умница! А я уж боялся распечатывать конверт. Думал: достанется мне за мою грубость!"
И ничего он не боялся! И прекрасно знал, что не достанется! Всегдашнее актерство, всегдашнее лукавство этого удивительного человека!
* * *
Музыка была ему чужда совершенно, разбирался ли он в живописи, не знаю, но уж зато в искусстве слова понимал все, тут у него был слух абсолютный, и это касалось как поэзии, так и прозы. Он обладал обостренным и азартным языковым чутьем и, кажется, был единственным литератором нашего времени, который занимался проблемами языка не поверхностно-любительски, а настолько углубленно и серьезно, что языковеды считали его стилистические исследования в книгах "Высокое искусство" и "Живой как жизнь" руководством в своей работе.
Если Чуковскому нравилось какое-либо литературное произведение, то можно было ручаться: автор с русским языком в ладах, его чувствует, грехов против него не допустил - уж их бы старик Чуковский заметил, уж их бы не благословил...
Теперь вот о каком случае... В толстом журнале появилась повесть одной писательницы, чрезвычайно понравившаяся Корнею Ивановичу. Но ученый языковедческий журнал внезапно обрушился на повесть, утверждая, что это типичный пример "дамского творчества", и отсылал читателя к моему фельетону "Традиции и новаторство в жанре дамской повести", Но эта повесть ничего общего не имела с теми ремесленными, халтурными, так называемыми "бульварными" произведениями, которые я высмеивала... Автор повести обвинялся также в пренебрежительном, высокомерном отношении к людям иного, более "низкого" круга. Дело в том, что некоторые персонажи повести говорили на смеси канцелярщины с просторечием. Речь их автор как бы ставил под увеличительное стекло борясь таким способом против коверкания родного языка. Казалось бы, журналу следовало поддержать автора в его борьбе за чистоту русской речи, а журнал вместо этого брал под защиту канцелярщину, смешанную с просторечием, называя такую адскую смесь "народным языком" и упрекая автора повести в "снобистском отношении" к этому языку!
Странно было видеть бездоказательную и демагогическую статью на страницах ученого журнала. Еще страннее было то, что под статьей стояла подпись некоего С. - человека и неглупого, и одаренного, и до появления данной статьи многими уважаемого. Особенно неприятно были поражены статьей те, кто знал С. лично и хорошо к нему относился. Среди них был Корней Иванович. Он не раз принимал С. у себя, ценил его знания и, восхищаясь им, причислял его к "могучей кучке" молодых советских лингвистов.
Поскольку С. в своей работе ссылался на меня, беря меня как бы в союзники, я написала открытое письмо в журнал, но письмо опубликовано не было. Вскоре я узнала, что в Институте русского языка будут обсуждаться номера журнала, и решила на обсуждение пойти и там выступить... Защитить несправедливо обруганную повесть пожелал и Корней Иванович. Свое выступление он наговорил на магнитофонную пленку и через своего секретаря, Клару Израилевну Лозовскую, передал пленку в Институт русского языка.
Переполненный зал. С. гордо сидит на эстраде, в президиуме. Мне удалось прорваться с выступлением; как реагировал на мои слова С, не знаю, я его не видела, смотрела в зал. Зато очень хорошо видела, как он воспринял остальное. Я была в зале, когда председатель произнес: "Слово предоставляется Корнею Ивановичу Чуковскому!" Вокруг меня задвигались, зашептались, заоборачивались: где, где тут Чуковский? Изменившееся, испуганно-изумленное и внезапно покрывшееся испариной лицо С: и он всматривается в зал... Звучит высокий, насмешливый, неповторимый голос: "Был ли мужчиной Гомер? Нет, Гомер был, несомненно, женщиной!" Именно так - сразу огорошить, сразу быка за рога - начинал этот человек свои статьи, свои выступления... В зале улыбки, веселые переглядывания... А насмешливый голос звучит, и каждое слово больно стегает С, и тот уже глаз не может поднять, уставился в зеленую скатерть стола, лицо побагровевшее, чуть ли не апоплексическое...
Так защитил Корней Иванович произведение, которое считал талантливым, а нападки на него несправедливыми. Это случилось в канун ею восьмидесятипятилетия. Он лучше многих понимал, как драгоценно время, он хорошо знал пределы своих сил. Но готов был тратить и то, и другое, если мог кого-то защитить, кому-то помочь. Добр он был? Не знаю. Знаю, что был он широк, мудр, терпим. Намека в нем не было на узость, на сектантство, на ту несгибаемую принципиальность, от которой не тошно только ее обладателю...
* * *
Перерывы между моими посещениями Переделкина бывали долгими, длились иногда несколько месяцев, бывало - и год... Один раз за лето я появлюсь в доме Корнея Ивановича, затем надолго исчезну, и как-то он сделал такую шутливую приписку в письме к А. А. Реформатскому: "Что с Н. И.? Если Вам случится ее увидеть - кланяйтесь!" Я не видела Корнея Ивановича, но от близких его всегда знала, как он, что он, где он - дома ли, в Барвихе ли, в больнице ли...
В июне 1968 года под вечер я поехала к Корнею Ивановичу, чтобы дать ему прочитать мои записки об Анне Ахматовой. О дне и часе приезда сговорились по телефону, и я ехала в Переделкино радостно, как всегда, когда твердо знала, что меня ждут, что мое появление не будет некстати.
Вечер был ясен, розов, тих. У Корнея Ивановича были гости, мне незнакомые, - муж а жена, преподаватели средней школы, и один писатель. Сидели на балконе второго этажа, куда выходил кабинет. Встретили меня весело, любезно, у присутствующих были располагающие к себе лица, мил и добр был Корней Иванович, смутивший меня, однако, тем, что сразу же сказал: "Ну, где ваши мемуары?" Я протянула ему привезенную папку, полагая, что потом, когда у него будет желание и время, он мою рукопись прочитает... Но он тут же папку открыл и, к смятению моему, начал читать вслух. Он читал, а мне казалось, что я выставлена на всеобщее осмеяние, что в написанном мною есть, несомненно, неудачные места, а Корней Иванович спуску не даст, их-то и подчеркнет насмешливым своим голосом. Да и длинно это! Чуть не сорок страниц на машинке, неужели он собирается все читать?
Но голос Корнея Ивановича был нейтрально-серьезен, на лицах присутствующих я увидела внимание и интерес и успокоилась, опасаясь теперь лишь того, что Корней Иванович устанет - вон уже восьмую страницу дочитывает. Я взяла у него рукопись, стала читать сама. Читалось легко, как это бывает, когда ощущаешь интерес слушателей, поглядывала на Корнея Ивановича - он смеялся, он одобрительно восклицал, глаза ласково-внимательные. Ему нравится. Ему, слава богу, нравится! Однако похвалы его, высказанные после чтения, полного доверия моего не вызвали: больно щедры!
Время двигалось к семи, гости Корнея Ивановича нас покинули, мы остались на балконе вдвоем; Корней Иванович все продолжал говорить о моей рукописи ("Тут два героя - вы и она"), и мы еще говорили об Анне Андреевне, о том, какой она была в последние годы своей жизни...
* * *
В январе 1969 года Корней Иванович захворал и лег в больницу. Пробыл там долго, до мая, там его хорошо лечили, там ему нравилось - это я знала от его близких. Наступил июнь. Я вдруг подумала, что давненько не была в Переделкине, не съездить ли? И, созвонившись с Кларой Израилевной, согласовав с ней день и час, поехала.
"По странному совпадению, - сказал Корней Иванович, когда я вошла на балкон, - вы застали у меня тех же гостей, что и в прошлом году!" В самом деле - тут снова были преподаватели средней школы, муж и жена. Корней Иванович сидел на своем диване (матрац на ножках), гости - на стульях, я устроилась рядом с ними. Корней Иванович оглядывал меня смеющимися, ласковыми глазами... "Он прекрасен, ясен, никаких следов болезни, ничуть за год не изменился!" - записала я, вернувшись в тот вечер домой. Это, впрочем, от Корнея Ивановича я узнала, что прошел год. Сказал с упреком: "Целый год не могла приехать!" Я удивилась: "Разве год? Неужели год? Почему вы помните?" Позже, когда гости ушли, он сказал, почему. Мои прошлогодние посещения были записаны в его дневнике.
Но сначала мы сидели вчетвером. Корней Иванович попросил меня пересесть к нему на диван. "Но я курю!" - "Ничего, я так вас люблю, что вытерплю". Зная его расточительность на ласковые слова, я всегда убеждала себя им не верить, не поверила и туг, но ощущала его ко мне расположенность, была этим обрадована и смущена, села с ним рядом и от смущения, чтобы что-то сказать, сказала: "А мы с вамп знакомы почти пятнадцать лет! Как давно!" Он ответил: "Нет, недавно. Пятнадцать лет - это очень мало". И стал рассказывать о том, как ему на днях позвонила сестра Бориса Житкова... Корней Иванович рассказывал, а я вроде бы рассказу помогала, вставляя какие-то фразы, и он поглядел на меня усмешливо: "Ведь я забыл, с кем имею дело. С помощью ваших легких комментариев рассказчик сразу превращается в глупца".
Гости ушли, мы с Корнеем Ивановичем остались вдвоем и тут он принес свой дневник и прочитал мне запись от 26 июня минувшего года - о том, как я читала у него свои воспоминания об Ахматовой, и свое отношение к этим воспоминаниям... Только тогда я убедилась в искренности его прошлогодних похвал и рада была безмерно... "Ведешь дневник, - сказал он, - чтобы перечитывать в старости. А уж зачем я его веду - не знаю. По инерции".
Июньский вечер был светел и тих. Кажется, в первый раз за годы и годы я была с Корнеем Ивановичем вдвоем и ощущала его расположение, верила ему, и было мне легко и хорошо. Говорили о многом. Коснулись того, что же такое юмор. "Юмор - это вкус!" - сказал Корней Иванович. Сообщил, что перечитывал недавно "Введение в языкознание" А. А. Реформатского и "еще раз убедился в том, что он - большой ученый". Я вдруг пожаловалась на то, что Александр Александрович любит время от времени прибедняться, повторяя, что он, дескать, никто и ничто, а просто "муж писательницы"... "Это потому, что у вас в доме два центра, а должен быть один".
Заговорили о Твардовском... Корней Иванович сказал: "Живой классик среди нас ходит. Его "Страна Муравия" - пушкинско-некрасовская традиция, осовремененная... Тридцать три года назад я написал ему письмо по поводу "Страны Муравии", а недавно снова написал, прочитав в "Новом мире" его последние стихи. Они великолепны! Он ответил мне хорошим письмом... А "Теркин"? Как много несерьезного, поверхностного пишут про войну, а тут настоящее и правдивое".
Простился со мной Корней Иванович ласково, велел не пропадать, и я сказала: "Могу приехать в следующую среду, если хотите!" - "Приезжайте!"
Однако ехать к нему через неделю я не собиралась. Сболтнула, что приеду, но это так, не всерьез, и он, конечно, понимает, что не всерьез. Когда-нибудь через месяц я вновь его навещу, а через неделю и не подумаю, он и ждать меня не будет, и не вспомнит, что я вроде бы обещала...
Оказалось: помнил. Оказалось: ждал. Я узнала это из письма, написанного им 25 июня, то есть именно в следующую среду... Писал он вечером, утомленный, даже почерк нетвердый. В тот день его одолели гости - два японца со свитой, пионеры из лагеря, писатели из Дома творчества... "...со всеми болтал, всем отдавал всего себя и боялся, что войдете вы и застанете меня полуумным..." Вышло, значит, к лучшему, что я не приехала, но - помнил! В письме просил меня позвонить и приехать поскорее, ибо "жаждет чтения вслух", и нет ли у меня "нового фельетона или хотя бы набросков".
Я позвонила в Переделкино тут же, как прочитала письмо. Сказала, что приеду в следующую среду, можно ли к пяти часам? Мне ответили - нет. Раньше. К двум, к обеду.
И снова был прекрасный летний день, и снова мы с Корнеем Ивановичем сидим на балконе. Из верстки VI тома он прочитал мне вслух статью о Чарской, мне знакомую, но читанную давно... Статью эту Корней Иванович хотел освежить в моей памяти, чтобы кое-что мне объяснить... Он считал, что мои фельетоны-рецензии не достигают стопроцентного эффекта, ибо я не уделяю должного внимания композиции статьи, ее построению... Я не возражала, хотя в правоте Корнея Ивановича уверена не была. Он, кажется мне, упускал из виду то, что свои язвительные рецензии писал в другое время.
Обедали мы не на веранде, а наверху, в комнате напротив кабинета, вместе с Анечкой 1 и Кларой Израилевной, со стены глядели на нас семейные Чуковские фотографии, и я, впервые за эти годы, попросила вдруг Корнея Ивановича подарить мне свою фотографию...
1 Анна Владимировна Дмитриева, жена внука Корнея Ивановича.
Затем мы снова сидели вдвоем на балконе, и Корней Иванович сказал, что хочет прочитать мне очень давнюю пьесу, написанную им для своих тогда еще маленьких детей... "Пьеса скверная, но в ней есть сюжет и есть мысль, кажется, неплохая..." Он начал читать, часто прерывая чтение словами: "Это неудачно... Это скучно... У вас такое умное лицо, что мне стыдно читать!" Я в ответ восклицала: "Что вы, Корней Иванович! Совсем не скучно. Мне очень интересно. Честное слово!" Впервые я увидела этого блестящего человека, насмешливости и лукавства которого всегда немного опасалась, неуверенным в себе, даже смущенным, и лестно мне было видеть это смущение, слушать его оправдания... Он кончил читать, сказал, что пьесу берет Малый театр, но он, Корней Иванович, считает, что над пьесой надо еще работать... "И вот я хочу отдать ее в ваши добрые руки. Быть может, вы сумеете что-то с ней сделать?" Я ответила, что в драматургии ничего не понимаю, пьес не писала отроду, но если он настаивает, попробовать могу... Все это я произнесла упавшим голосом, ибо меня стало беспокоить вот какое подозрение: не из-за пьесы ли звали меня, не из-за нее ли привечали? Корнею Ивановичу не захотелось самому возиться с этим давним произведением, он подумал: "Кто бы мог?" - решил свалить на меня, за этим и звал!..
И я мгновенно ощутила связанность, скованность, неловкость, потому что не знала: что дальше? Если меня звали за делом, то дело сделано, и не пора ли освободить Корнея Ивановича от своего присутствия? Я сказала: "Вы, вероятно, хотите отдохнуть, а я пойду погулять?" - "Нет. Гулять мы вместе пойдем, позже, а сейчас вы будете мне читать. У вас есть что?" Строго говоря, у меня не было ничего. Но уже какое-то время назад я задумала фельетон об экранизациях классиков и что-то уже делать начала - так, наметки... Прочитав в письме Корнея Ивановича, что он "жаждет чтения вслух" и нет ли у меня черновиков будущих фельетонов, я занялась "экранизацией", привела в порядок несколько первых страниц. Корнеи Иванович выслушал их так великолепно, что я совершенно уверилась в том, что фельетон удастся...
Мы гуляли, ужинали, а затем Корней Иванович вышел меня проводить к стоявшей на дворе машине. В колясочке сидел маленький Митя, правнук Корнея Ивановича. "Ну вот, через неделю, в следующую среду, вы допишете фельетон и прочитаете мне". - "Нет, недели мало. Не успею. Лучше через две недели". "Он уже ползать начнет, когда вы приедете в следующий раз, - сказал Корней Иванович, кивнув на маленького Митю. - Две недели для него очень много!"
Мне бы тут понять, что и для Корнея Ивановича две недели много, мне бы сказать, что я приеду раньше, но я не сказала этого. Мне еще не приходило в голову, что Корнею Ивановичу мои посещения стали нужны.
Велено мне было приехать к двум, к обеду, но в ту среду, через две недели, павшую на 16 июля, к двум я приехать не могла. Утром позвонила, что явлюсь к половине пятого, и приехала ровно в назначенный час. Внизу меня встретила Клара Израилевна: "Корней Иванович вас ждет не дождется!" Я поднялась. Он был на балконе. "Ну, наконец-то!" - "Корней Иванович, я не опоздала, я вовремя! И, кстати, что у вас с часами? Сейчас не четыре десять, а четыре тридцать пять!" - "Это они мне часы переставили, чтобы я спокойнее вас ждал". Под местоимением "они" подразумевалась, видимо, Клара Израилевна...
Переставленные часы, его ожидание и нетерпение поразили меня и тронули. Годами я держалась вдали от этого человека, не имея касательства к его жизни, И вдруг оказалось, что он в какой-то мере зависит от меня, что я могу огорчить его своим неприездом, своим опозданием. Огорчать его нельзя не только потому, что он удивительный, ни на кого не похожий, но и потому, что он очень стар. Впервые я увидела его старым, и во мне дрогнула жалость к нему, которой раньше и в помине не было... В эту минуту (господи, ждал, часы переставили!) растаяли все мои опасения, и боязнь ему надоесть, и боязнь его лукавства, актерства, неискренности. С этой минуты он стал мне дорог, как очень близкий человек.
И снова он слушал, прерывая мое чтение одобрительными возгласами. Я не сомневалась в его искренности, но в том, что фельетон мой так уж удачен, сомневалась. Я уже поняла, что взгляд этого неуемного человека, по причинам, никогда мною не разгаданным, остановился сейчас на мне, я ему мила сейчас, а потому все, что я пишу и делаю, прекрасно.
Затем он прочитал мне свою неоконченную статью об англо-американских детективах, начинавшуюся по-чуковски, сразу быка за рога: "Хотите ли вы убить музыканта?" И еще запомнилось: "...бутылка, благодаря манипуляциям какой-то безнравственной личности..." Это был смолоду любимый мною стиль сатирических рецензий Чуковского. Тут уж смеялась и радовалась я.
Пошли гулять. Он сдал, дорогой мой Корней Иванович, не было больше этого быстрого, молодого шага. Походка стала старческой, с шарканьем, и ростом он стал ниже. Этому давно бы пора случиться, но случилось это лишь теперь, на пороге девяностолетия... Быть может, услышав мои мысли, он сказал: "Ходить стал хуже. В больнице залежался. Ничего, расхожусь, пройдет!" Бодрился! Но вдруг упрекнул маленькую Марину, которая отправилась с нами на велосипеде и требовала, чтобы прадед за нею поспевал и подталкивал велосипед палкой: "Я так не могу. Я же старенький". И опять во мне дрогнула жалость.
Следующая среда почему-то почти вся из памяти выпала...
Помню лишь прогулку под дождем. Это не июльский был дождь, а скорее осенний, моросящий, упорный. На территории Дома творчества пусто, все сидят в своих комнатах... Мы прошли территорию насквозь, войдя в калитку с улицы Серафимовича и выйдя через главные ворота... И тут, у ворот, Корней Иванович сказал вдруг: "А в сущности, я очень одинок". И после паузы: "Когда-то, поселившись здесь, я думал: буду жить среди писателей, будем ходить друг к другу, читать друг другу... И ничего из этого не вышло!" Во мне проснулось пылкое желание заменить собой всех тех, кто не ходит к нему, не читает ему, сделать все, что в моих силах, чтобы он чувствовал себя менее одиноким, и я заявила, что приеду к нему в следующую среду, приеду непременно...
Я не забыла того, что в следующую среду должна ехать на три дня в Ленинград. Но в тот момент мне казалось, что визиту к Корнею Ивановичу это не помешает. Позже, опомнившись, я поняла, что сочетать в один день посещение Переделкина и отъезд в Питер чрезмерно, и позвонила Корнею Ивановичу... "Как вы себя чувствуете?" - "Превосходно, до той минуты, пока не понял, что вы хотите меня обмануть..." Знала бы я, какие считанные часы осталось мне его видеть...
Через две недели был уже август, сырой, пасмурный, прохладный день. Корней Иванович ждал меня в своем кабинете. И опять первый вопрос: что фельетон? Переделала ли я его? Дело в том, что в мой прошлый приезд Корней Иванович сказал: "Вы заставляете своего начинающего экранизатора экранизировать роман "Бесы". Смеяться над этим будем только мы с вами и те немногие, кто хорошо этот роман знают. Надо взять что-то другое, широко известное. То, что в школе проходят, то, что каждый знает с детства".
Я стала читать. Корней Иванович слушал меня, сидя на своем диване. На этот раз начинающий экранизатор перекраивал для кино не "Бесы", а "Мертвые души", но первые страницы фельетона остались без изменения, их Корнею Ивановичу приходилось слушать чуть ли не в пятый раз, и мне совестно было это читать, но он сказал: "Нет, нет! Все, с самого начала! Я люблю слушать много раз!" Кто еще мог сказать такое?
Я дошла до нового куска, до "Мертвых душ", и вот, услыхав какие-то особенно понравившиеся ему строки, восьмидесятисемилетний Чуковский выразил свое удовольствие тем, что, уперевшись локтями в диванное сиденье, помахал в воздухе длинными своими ногами.
Итак, весь тот день у него были гости. С языковедами Корней Иванович работал, затем их развлекал. Веселил и следующих гостей. После этого у него хватило сил писать письмо. Никакой срочности в этом не было. Письмо можно было написать завтра, а можно было вообще не писать. Но нет, Чуковскому хотелось тут же, не откладывая, порадовать автора (хохотали!) и порадовать А. А. - визит его принес пользу.
На это письмо не я, к стыду своему, отозвалась, а Александр Александрович:
"Спасибо за прием 18 ноября. Великолепно! Сплендид! Феерично! Ваши доспехи и на "па де дис" и на "па д'юит" при индокторации в Оксфорде незабываемы. А пирожки-то!!!
Ищу формулу касательно того, как "звуки светятся" и как "краски звучат..." (об этом просил Корней Иванович).
Вновь последовало длинное письмо Корнея Ивановича, из которого хочу привести несколько строк, касающихся пародий:
"В защиту пародий где-то писал Тынянов о том, что пародия не оплеуха, а, напротив, комплимент... Из пародий Н. И. мне очень понравились на Леонова и Паустовского. Кстати, знает ли Н. И. пародию Зощенки на меня? Пародия была так убийственна, что я должен был начисто отказаться от своей литературной манеры".
Переписка Чуковского и Реформатского продолжалась в характерном для нее деловито-шутливом тоне. "Магистре магно, Корнелио аткве Крокодилио иллюстриссимо!" - так обращался А. А. к Корнею Ивановичу, благодаря его за присылку книги "Высокое искусство", восхищаясь многими страницами этой книги, но и делая замечания по поводу неточностей... "Польщен вашим благосклонным отзывом о моей неуклюжей книжке", - отзывается Корней Иванович и обещает в следующем издании исправить неточности... И подписывается: "Магистер магнус" и т. д.
Наш век не эпистолярный век, и сегодня, по-моему, уже никто не пишет писем. Разучились. Всем лень. Все делают вид, что безумно заняты... Как и всякий литератор, выпустивший книжку, я дарю ее друзьям, посылаю знакомым. Вскоре возникает ощущение, что книга брошена в пропасть: не то чтобы письма, телефонного звонка, и того нет! Но я и сама, бывало, за присланную мне книгу не благодарила вовремя, знаю за собой этот грех и в других бросить камня не смею. Занятостью, однако, себя не оправдывала, понимала: просто было лень сделать над собой усилие. Обычная распущенность. Обычная невежливость, за которой равнодушие к ближнему. Я не знаю никого, кто работал бы так, как работал Чуковский. И никого, кто с большим правом, чем он, в его годы, мог бы ссылаться на усталость. Но именно Чуковский всегда отзывался на посланные ему письма и книги. И не просто отзывался: спасибо, дескать, получил, когда-нибудь прочитаю... Нет, Корней Иванович даримые ему книги читал и авторам их подробно сообщал свои соображения. У меня нет знакомого литератора, который не мог бы похвастаться одним-двумя, а то и несколькими письмами Чуковского. Чем объяснить это? Видимо, тем горячим интересом Чуковского к людям, который был одной из составных частей обаяния Корнея Ивановича, и питал его, и во многом был источником сил его.
Избалованная вниманием Корнея Ивановича к моей фельетонной деятельности, я однажды послала ему рукопись статьи о "дамских романах". То была моя первая попытка в жанре сатирической критики, жанре особом, в котором работал когда-то молодой Чуковский. Я прекрасно знала, как занят старый Чуковский, но это меня не удержало... Статья была длинная, чуть не двадцать машинописных страниц, однако Корней Иванович позвонил мне так скоро, что было ясно: прочитал в тот же день, как получил. Без всяких попыток смягчить сказанное Корней Иванович ругал статью: "Есть натяжки. Есть места, где кажется, будто вы подмигиваете читателю. Начало скучнейшее, через него трудно перевалить. Разве можно так начинать? Надо сразу брать быка за рога!"
Суровость эта меня поначалу огорчила, а затем обрадовала. Прямота этого лукавого человека - вот что обрадовало меня. Я знала, как Корней Иванович очаровывал иной раз собеседника такими, к примеру, двусмысленными комплиментами: "С какой грацией вам удалось обойти все острые углы!" Стоило очарованному собеседнику в эти слова вдуматься, как он пугался: ведь под красивым словом "грация" имелись в виду легковесность, поверхностность, нежелание или неумение вникнуть в суть. А мне он сказал все прямо - спасибо ему! Значит, он уверен, что я могу написать лучше, что этот вариант не предел моих возможностей. Так я поняла звонок Корнея Ивановича, тут же написала ему благодарное письмо и села за переработку статьи. На письмо мое мгновенно пришла в ответ открытка: "Вот и хорошо, дорогая Н. ИЛ Умница! А я уж боялся распечатывать конверт. Думал: достанется мне за мою грубость!"
И ничего он не боялся! И прекрасно знал, что не достанется! Всегдашнее актерство, всегдашнее лукавство этого удивительного человека!
* * *
Музыка была ему чужда совершенно, разбирался ли он в живописи, не знаю, но уж зато в искусстве слова понимал все, тут у него был слух абсолютный, и это касалось как поэзии, так и прозы. Он обладал обостренным и азартным языковым чутьем и, кажется, был единственным литератором нашего времени, который занимался проблемами языка не поверхностно-любительски, а настолько углубленно и серьезно, что языковеды считали его стилистические исследования в книгах "Высокое искусство" и "Живой как жизнь" руководством в своей работе.
Если Чуковскому нравилось какое-либо литературное произведение, то можно было ручаться: автор с русским языком в ладах, его чувствует, грехов против него не допустил - уж их бы старик Чуковский заметил, уж их бы не благословил...
Теперь вот о каком случае... В толстом журнале появилась повесть одной писательницы, чрезвычайно понравившаяся Корнею Ивановичу. Но ученый языковедческий журнал внезапно обрушился на повесть, утверждая, что это типичный пример "дамского творчества", и отсылал читателя к моему фельетону "Традиции и новаторство в жанре дамской повести", Но эта повесть ничего общего не имела с теми ремесленными, халтурными, так называемыми "бульварными" произведениями, которые я высмеивала... Автор повести обвинялся также в пренебрежительном, высокомерном отношении к людям иного, более "низкого" круга. Дело в том, что некоторые персонажи повести говорили на смеси канцелярщины с просторечием. Речь их автор как бы ставил под увеличительное стекло борясь таким способом против коверкания родного языка. Казалось бы, журналу следовало поддержать автора в его борьбе за чистоту русской речи, а журнал вместо этого брал под защиту канцелярщину, смешанную с просторечием, называя такую адскую смесь "народным языком" и упрекая автора повести в "снобистском отношении" к этому языку!
Странно было видеть бездоказательную и демагогическую статью на страницах ученого журнала. Еще страннее было то, что под статьей стояла подпись некоего С. - человека и неглупого, и одаренного, и до появления данной статьи многими уважаемого. Особенно неприятно были поражены статьей те, кто знал С. лично и хорошо к нему относился. Среди них был Корней Иванович. Он не раз принимал С. у себя, ценил его знания и, восхищаясь им, причислял его к "могучей кучке" молодых советских лингвистов.
Поскольку С. в своей работе ссылался на меня, беря меня как бы в союзники, я написала открытое письмо в журнал, но письмо опубликовано не было. Вскоре я узнала, что в Институте русского языка будут обсуждаться номера журнала, и решила на обсуждение пойти и там выступить... Защитить несправедливо обруганную повесть пожелал и Корней Иванович. Свое выступление он наговорил на магнитофонную пленку и через своего секретаря, Клару Израилевну Лозовскую, передал пленку в Институт русского языка.
Переполненный зал. С. гордо сидит на эстраде, в президиуме. Мне удалось прорваться с выступлением; как реагировал на мои слова С, не знаю, я его не видела, смотрела в зал. Зато очень хорошо видела, как он воспринял остальное. Я была в зале, когда председатель произнес: "Слово предоставляется Корнею Ивановичу Чуковскому!" Вокруг меня задвигались, зашептались, заоборачивались: где, где тут Чуковский? Изменившееся, испуганно-изумленное и внезапно покрывшееся испариной лицо С: и он всматривается в зал... Звучит высокий, насмешливый, неповторимый голос: "Был ли мужчиной Гомер? Нет, Гомер был, несомненно, женщиной!" Именно так - сразу огорошить, сразу быка за рога - начинал этот человек свои статьи, свои выступления... В зале улыбки, веселые переглядывания... А насмешливый голос звучит, и каждое слово больно стегает С, и тот уже глаз не может поднять, уставился в зеленую скатерть стола, лицо побагровевшее, чуть ли не апоплексическое...
Так защитил Корней Иванович произведение, которое считал талантливым, а нападки на него несправедливыми. Это случилось в канун ею восьмидесятипятилетия. Он лучше многих понимал, как драгоценно время, он хорошо знал пределы своих сил. Но готов был тратить и то, и другое, если мог кого-то защитить, кому-то помочь. Добр он был? Не знаю. Знаю, что был он широк, мудр, терпим. Намека в нем не было на узость, на сектантство, на ту несгибаемую принципиальность, от которой не тошно только ее обладателю...
* * *
Перерывы между моими посещениями Переделкина бывали долгими, длились иногда несколько месяцев, бывало - и год... Один раз за лето я появлюсь в доме Корнея Ивановича, затем надолго исчезну, и как-то он сделал такую шутливую приписку в письме к А. А. Реформатскому: "Что с Н. И.? Если Вам случится ее увидеть - кланяйтесь!" Я не видела Корнея Ивановича, но от близких его всегда знала, как он, что он, где он - дома ли, в Барвихе ли, в больнице ли...
В июне 1968 года под вечер я поехала к Корнею Ивановичу, чтобы дать ему прочитать мои записки об Анне Ахматовой. О дне и часе приезда сговорились по телефону, и я ехала в Переделкино радостно, как всегда, когда твердо знала, что меня ждут, что мое появление не будет некстати.
Вечер был ясен, розов, тих. У Корнея Ивановича были гости, мне незнакомые, - муж а жена, преподаватели средней школы, и один писатель. Сидели на балконе второго этажа, куда выходил кабинет. Встретили меня весело, любезно, у присутствующих были располагающие к себе лица, мил и добр был Корней Иванович, смутивший меня, однако, тем, что сразу же сказал: "Ну, где ваши мемуары?" Я протянула ему привезенную папку, полагая, что потом, когда у него будет желание и время, он мою рукопись прочитает... Но он тут же папку открыл и, к смятению моему, начал читать вслух. Он читал, а мне казалось, что я выставлена на всеобщее осмеяние, что в написанном мною есть, несомненно, неудачные места, а Корней Иванович спуску не даст, их-то и подчеркнет насмешливым своим голосом. Да и длинно это! Чуть не сорок страниц на машинке, неужели он собирается все читать?
Но голос Корнея Ивановича был нейтрально-серьезен, на лицах присутствующих я увидела внимание и интерес и успокоилась, опасаясь теперь лишь того, что Корней Иванович устанет - вон уже восьмую страницу дочитывает. Я взяла у него рукопись, стала читать сама. Читалось легко, как это бывает, когда ощущаешь интерес слушателей, поглядывала на Корнея Ивановича - он смеялся, он одобрительно восклицал, глаза ласково-внимательные. Ему нравится. Ему, слава богу, нравится! Однако похвалы его, высказанные после чтения, полного доверия моего не вызвали: больно щедры!
Время двигалось к семи, гости Корнея Ивановича нас покинули, мы остались на балконе вдвоем; Корней Иванович все продолжал говорить о моей рукописи ("Тут два героя - вы и она"), и мы еще говорили об Анне Андреевне, о том, какой она была в последние годы своей жизни...
* * *
В январе 1969 года Корней Иванович захворал и лег в больницу. Пробыл там долго, до мая, там его хорошо лечили, там ему нравилось - это я знала от его близких. Наступил июнь. Я вдруг подумала, что давненько не была в Переделкине, не съездить ли? И, созвонившись с Кларой Израилевной, согласовав с ней день и час, поехала.
"По странному совпадению, - сказал Корней Иванович, когда я вошла на балкон, - вы застали у меня тех же гостей, что и в прошлом году!" В самом деле - тут снова были преподаватели средней школы, муж и жена. Корней Иванович сидел на своем диване (матрац на ножках), гости - на стульях, я устроилась рядом с ними. Корней Иванович оглядывал меня смеющимися, ласковыми глазами... "Он прекрасен, ясен, никаких следов болезни, ничуть за год не изменился!" - записала я, вернувшись в тот вечер домой. Это, впрочем, от Корнея Ивановича я узнала, что прошел год. Сказал с упреком: "Целый год не могла приехать!" Я удивилась: "Разве год? Неужели год? Почему вы помните?" Позже, когда гости ушли, он сказал, почему. Мои прошлогодние посещения были записаны в его дневнике.
Но сначала мы сидели вчетвером. Корней Иванович попросил меня пересесть к нему на диван. "Но я курю!" - "Ничего, я так вас люблю, что вытерплю". Зная его расточительность на ласковые слова, я всегда убеждала себя им не верить, не поверила и туг, но ощущала его ко мне расположенность, была этим обрадована и смущена, села с ним рядом и от смущения, чтобы что-то сказать, сказала: "А мы с вамп знакомы почти пятнадцать лет! Как давно!" Он ответил: "Нет, недавно. Пятнадцать лет - это очень мало". И стал рассказывать о том, как ему на днях позвонила сестра Бориса Житкова... Корней Иванович рассказывал, а я вроде бы рассказу помогала, вставляя какие-то фразы, и он поглядел на меня усмешливо: "Ведь я забыл, с кем имею дело. С помощью ваших легких комментариев рассказчик сразу превращается в глупца".
Гости ушли, мы с Корнеем Ивановичем остались вдвоем и тут он принес свой дневник и прочитал мне запись от 26 июня минувшего года - о том, как я читала у него свои воспоминания об Ахматовой, и свое отношение к этим воспоминаниям... Только тогда я убедилась в искренности его прошлогодних похвал и рада была безмерно... "Ведешь дневник, - сказал он, - чтобы перечитывать в старости. А уж зачем я его веду - не знаю. По инерции".
Июньский вечер был светел и тих. Кажется, в первый раз за годы и годы я была с Корнеем Ивановичем вдвоем и ощущала его расположение, верила ему, и было мне легко и хорошо. Говорили о многом. Коснулись того, что же такое юмор. "Юмор - это вкус!" - сказал Корней Иванович. Сообщил, что перечитывал недавно "Введение в языкознание" А. А. Реформатского и "еще раз убедился в том, что он - большой ученый". Я вдруг пожаловалась на то, что Александр Александрович любит время от времени прибедняться, повторяя, что он, дескать, никто и ничто, а просто "муж писательницы"... "Это потому, что у вас в доме два центра, а должен быть один".
Заговорили о Твардовском... Корней Иванович сказал: "Живой классик среди нас ходит. Его "Страна Муравия" - пушкинско-некрасовская традиция, осовремененная... Тридцать три года назад я написал ему письмо по поводу "Страны Муравии", а недавно снова написал, прочитав в "Новом мире" его последние стихи. Они великолепны! Он ответил мне хорошим письмом... А "Теркин"? Как много несерьезного, поверхностного пишут про войну, а тут настоящее и правдивое".
Простился со мной Корней Иванович ласково, велел не пропадать, и я сказала: "Могу приехать в следующую среду, если хотите!" - "Приезжайте!"
Однако ехать к нему через неделю я не собиралась. Сболтнула, что приеду, но это так, не всерьез, и он, конечно, понимает, что не всерьез. Когда-нибудь через месяц я вновь его навещу, а через неделю и не подумаю, он и ждать меня не будет, и не вспомнит, что я вроде бы обещала...
Оказалось: помнил. Оказалось: ждал. Я узнала это из письма, написанного им 25 июня, то есть именно в следующую среду... Писал он вечером, утомленный, даже почерк нетвердый. В тот день его одолели гости - два японца со свитой, пионеры из лагеря, писатели из Дома творчества... "...со всеми болтал, всем отдавал всего себя и боялся, что войдете вы и застанете меня полуумным..." Вышло, значит, к лучшему, что я не приехала, но - помнил! В письме просил меня позвонить и приехать поскорее, ибо "жаждет чтения вслух", и нет ли у меня "нового фельетона или хотя бы набросков".
Я позвонила в Переделкино тут же, как прочитала письмо. Сказала, что приеду в следующую среду, можно ли к пяти часам? Мне ответили - нет. Раньше. К двум, к обеду.
И снова был прекрасный летний день, и снова мы с Корнеем Ивановичем сидим на балконе. Из верстки VI тома он прочитал мне вслух статью о Чарской, мне знакомую, но читанную давно... Статью эту Корней Иванович хотел освежить в моей памяти, чтобы кое-что мне объяснить... Он считал, что мои фельетоны-рецензии не достигают стопроцентного эффекта, ибо я не уделяю должного внимания композиции статьи, ее построению... Я не возражала, хотя в правоте Корнея Ивановича уверена не была. Он, кажется мне, упускал из виду то, что свои язвительные рецензии писал в другое время.
Обедали мы не на веранде, а наверху, в комнате напротив кабинета, вместе с Анечкой 1 и Кларой Израилевной, со стены глядели на нас семейные Чуковские фотографии, и я, впервые за эти годы, попросила вдруг Корнея Ивановича подарить мне свою фотографию...
1 Анна Владимировна Дмитриева, жена внука Корнея Ивановича.
Затем мы снова сидели вдвоем на балконе, и Корней Иванович сказал, что хочет прочитать мне очень давнюю пьесу, написанную им для своих тогда еще маленьких детей... "Пьеса скверная, но в ней есть сюжет и есть мысль, кажется, неплохая..." Он начал читать, часто прерывая чтение словами: "Это неудачно... Это скучно... У вас такое умное лицо, что мне стыдно читать!" Я в ответ восклицала: "Что вы, Корней Иванович! Совсем не скучно. Мне очень интересно. Честное слово!" Впервые я увидела этого блестящего человека, насмешливости и лукавства которого всегда немного опасалась, неуверенным в себе, даже смущенным, и лестно мне было видеть это смущение, слушать его оправдания... Он кончил читать, сказал, что пьесу берет Малый театр, но он, Корней Иванович, считает, что над пьесой надо еще работать... "И вот я хочу отдать ее в ваши добрые руки. Быть может, вы сумеете что-то с ней сделать?" Я ответила, что в драматургии ничего не понимаю, пьес не писала отроду, но если он настаивает, попробовать могу... Все это я произнесла упавшим голосом, ибо меня стало беспокоить вот какое подозрение: не из-за пьесы ли звали меня, не из-за нее ли привечали? Корнею Ивановичу не захотелось самому возиться с этим давним произведением, он подумал: "Кто бы мог?" - решил свалить на меня, за этим и звал!..
И я мгновенно ощутила связанность, скованность, неловкость, потому что не знала: что дальше? Если меня звали за делом, то дело сделано, и не пора ли освободить Корнея Ивановича от своего присутствия? Я сказала: "Вы, вероятно, хотите отдохнуть, а я пойду погулять?" - "Нет. Гулять мы вместе пойдем, позже, а сейчас вы будете мне читать. У вас есть что?" Строго говоря, у меня не было ничего. Но уже какое-то время назад я задумала фельетон об экранизациях классиков и что-то уже делать начала - так, наметки... Прочитав в письме Корнея Ивановича, что он "жаждет чтения вслух" и нет ли у меня черновиков будущих фельетонов, я занялась "экранизацией", привела в порядок несколько первых страниц. Корнеи Иванович выслушал их так великолепно, что я совершенно уверилась в том, что фельетон удастся...
Мы гуляли, ужинали, а затем Корней Иванович вышел меня проводить к стоявшей на дворе машине. В колясочке сидел маленький Митя, правнук Корнея Ивановича. "Ну вот, через неделю, в следующую среду, вы допишете фельетон и прочитаете мне". - "Нет, недели мало. Не успею. Лучше через две недели". "Он уже ползать начнет, когда вы приедете в следующий раз, - сказал Корней Иванович, кивнув на маленького Митю. - Две недели для него очень много!"
Мне бы тут понять, что и для Корнея Ивановича две недели много, мне бы сказать, что я приеду раньше, но я не сказала этого. Мне еще не приходило в голову, что Корнею Ивановичу мои посещения стали нужны.
Велено мне было приехать к двум, к обеду, но в ту среду, через две недели, павшую на 16 июля, к двум я приехать не могла. Утром позвонила, что явлюсь к половине пятого, и приехала ровно в назначенный час. Внизу меня встретила Клара Израилевна: "Корней Иванович вас ждет не дождется!" Я поднялась. Он был на балконе. "Ну, наконец-то!" - "Корней Иванович, я не опоздала, я вовремя! И, кстати, что у вас с часами? Сейчас не четыре десять, а четыре тридцать пять!" - "Это они мне часы переставили, чтобы я спокойнее вас ждал". Под местоимением "они" подразумевалась, видимо, Клара Израилевна...
Переставленные часы, его ожидание и нетерпение поразили меня и тронули. Годами я держалась вдали от этого человека, не имея касательства к его жизни, И вдруг оказалось, что он в какой-то мере зависит от меня, что я могу огорчить его своим неприездом, своим опозданием. Огорчать его нельзя не только потому, что он удивительный, ни на кого не похожий, но и потому, что он очень стар. Впервые я увидела его старым, и во мне дрогнула жалость к нему, которой раньше и в помине не было... В эту минуту (господи, ждал, часы переставили!) растаяли все мои опасения, и боязнь ему надоесть, и боязнь его лукавства, актерства, неискренности. С этой минуты он стал мне дорог, как очень близкий человек.
И снова он слушал, прерывая мое чтение одобрительными возгласами. Я не сомневалась в его искренности, но в том, что фельетон мой так уж удачен, сомневалась. Я уже поняла, что взгляд этого неуемного человека, по причинам, никогда мною не разгаданным, остановился сейчас на мне, я ему мила сейчас, а потому все, что я пишу и делаю, прекрасно.
Затем он прочитал мне свою неоконченную статью об англо-американских детективах, начинавшуюся по-чуковски, сразу быка за рога: "Хотите ли вы убить музыканта?" И еще запомнилось: "...бутылка, благодаря манипуляциям какой-то безнравственной личности..." Это был смолоду любимый мною стиль сатирических рецензий Чуковского. Тут уж смеялась и радовалась я.
Пошли гулять. Он сдал, дорогой мой Корней Иванович, не было больше этого быстрого, молодого шага. Походка стала старческой, с шарканьем, и ростом он стал ниже. Этому давно бы пора случиться, но случилось это лишь теперь, на пороге девяностолетия... Быть может, услышав мои мысли, он сказал: "Ходить стал хуже. В больнице залежался. Ничего, расхожусь, пройдет!" Бодрился! Но вдруг упрекнул маленькую Марину, которая отправилась с нами на велосипеде и требовала, чтобы прадед за нею поспевал и подталкивал велосипед палкой: "Я так не могу. Я же старенький". И опять во мне дрогнула жалость.
Следующая среда почему-то почти вся из памяти выпала...
Помню лишь прогулку под дождем. Это не июльский был дождь, а скорее осенний, моросящий, упорный. На территории Дома творчества пусто, все сидят в своих комнатах... Мы прошли территорию насквозь, войдя в калитку с улицы Серафимовича и выйдя через главные ворота... И тут, у ворот, Корней Иванович сказал вдруг: "А в сущности, я очень одинок". И после паузы: "Когда-то, поселившись здесь, я думал: буду жить среди писателей, будем ходить друг к другу, читать друг другу... И ничего из этого не вышло!" Во мне проснулось пылкое желание заменить собой всех тех, кто не ходит к нему, не читает ему, сделать все, что в моих силах, чтобы он чувствовал себя менее одиноким, и я заявила, что приеду к нему в следующую среду, приеду непременно...
Я не забыла того, что в следующую среду должна ехать на три дня в Ленинград. Но в тот момент мне казалось, что визиту к Корнею Ивановичу это не помешает. Позже, опомнившись, я поняла, что сочетать в один день посещение Переделкина и отъезд в Питер чрезмерно, и позвонила Корнею Ивановичу... "Как вы себя чувствуете?" - "Превосходно, до той минуты, пока не понял, что вы хотите меня обмануть..." Знала бы я, какие считанные часы осталось мне его видеть...
Через две недели был уже август, сырой, пасмурный, прохладный день. Корней Иванович ждал меня в своем кабинете. И опять первый вопрос: что фельетон? Переделала ли я его? Дело в том, что в мой прошлый приезд Корней Иванович сказал: "Вы заставляете своего начинающего экранизатора экранизировать роман "Бесы". Смеяться над этим будем только мы с вами и те немногие, кто хорошо этот роман знают. Надо взять что-то другое, широко известное. То, что в школе проходят, то, что каждый знает с детства".
Я стала читать. Корней Иванович слушал меня, сидя на своем диване. На этот раз начинающий экранизатор перекраивал для кино не "Бесы", а "Мертвые души", но первые страницы фельетона остались без изменения, их Корнею Ивановичу приходилось слушать чуть ли не в пятый раз, и мне совестно было это читать, но он сказал: "Нет, нет! Все, с самого начала! Я люблю слушать много раз!" Кто еще мог сказать такое?
Я дошла до нового куска, до "Мертвых душ", и вот, услыхав какие-то особенно понравившиеся ему строки, восьмидесятисемилетний Чуковский выразил свое удовольствие тем, что, уперевшись локтями в диванное сиденье, помахал в воздухе длинными своими ногами.