Страница:
Вечером того же дня К. И. привел Маяковского к нам и познакомил с мамой. Маяковский молча сидел на крылечке террасы. Разговор поддерживал К. И. Он то и дело поглядывал то на В. В., то на маму. Видимо, ему хотелось, чтобы мама обратила на Маяковского особое внимание.
Уходя вместе с К. И., Маяковский остановился на крокетной площадке, расположенной за домом, как раз против поляны, разделявшей наши дачи.
- Хорошая площадка, - сказал он - значит, будем играть. - И он посмотрел на нас, девочек.
Мы радостно закивали - крокет был нашим любимым развлечением.
Бедный Корней Иванович! Он и не предполагал, сколько неприятных часов предстоит ему из-за крокета.
С этого дня начался чудесный месяц ежедневных встреч с Корнеем Ивановичем и Маяковским.
Видимо, в то время К. И. переживал особенно острый период увлечения Маяковским.
В своих статьях 1914 года о футуризме Чуковский с необыкновенной глубиной и беспощадным остроумием разобрался в этом литературном явлении. Он сразу же выделил из среды эго- и кубофутуристов Маяковского. Он не мог по первым вещам Маяковского определить то место, которое займет этот поэт в русской литературе. Но сразу же почувствовал его огромный талант. Талант совершенно особый, стоящий вне всяких групп, школ и течений. И не случайно среди других стихов Маяковского он привел и такие строки:
Я одинок, как последний глаз
У идущего к слепым человека.
Думаю, что в тот период жизни близкое знакомство с Чуковским было
для Маяковского значительным событием.
В Чуковском Маяковский встретил не только чуткого ко всему новому критика, поверившего в его талант, но и дружески расположенного человека. Вероятно, по совету К. И. он снял комнату возле станции, но с утра приходил к Чуковскому.
После раннего дачного обеда К. И. с М. Б. и Маяковским и мы с мамой и старшей сестрой собирались на берегу залива, против дачи Чуковских. К. И. обращался к Маяковскому:
- Владимир Владимирович, почитайте нам.
Маяковский никогда не отказывался.
Маяковский читает
Я была воспитана на классической поэзии, привыкла к строгим ритмам и четкой рифме, но это не помешало мне сразу и безоговорочно принять Маяковского. Думаю, что как раз моя поэтическая подготовка помогла мне. Сила чувства и глубина мысли поэта могут быть выражены только в тех словах и ритмах, которые он избрал. Так у Пушкина, Лермонтова, Некрасова, и так у Маяковского. Ритмы его новы и непривычны, рифмы странны и неожиданны, но свое чувство, свою мысль мог он выразить только в этих ему одному принадлежащих словах и ритмах.
Думаю, что впечатление от ею стихов еще усиливалось потому, что мы впервые слушали их в его чтении.
Я слышала выступления многих знаменитых поэтов и считаю, что чтение самого поэта всегда лучше артистического исполнения Маяковский просто потрясал своим чтением. Голос у него был глубокий и мягкий, немного глуховатый. Начинал он обычно на самых низких нотах. Потом раскачивал строку, ритмически повышая и понижая голос, и вдруг на самом патетическом месте взрывался резким, высоким вскриком.
Сидя на теплом песке, под искривленными ветром соснами, мы слушали, не отрывая глаз от его печального, почти угрюмого и прекрасного лица. Красота его была так же не шаблонна, так же индивидуальна, как его стихи. Широкий лоб, квадратный, тяжелый подбородок. Большой рот. Чуть желтоватая бледность подчеркнута резкой чернотой падающих на лоб прямых прядей. И черные неулыбающиеся глаза, мягкие и глубокие, как его голос.
А он читал, не глядя на нас, даже как будто не замечая, читал для себя, слушал, как звучат только что созданные строки, утверждая их своим голосом.
В то лето он писал сатирические гимны ("Гимн критику", "Гимн взятке" и др.), стихи о войне ("Мама и убитый немцами вечер", "Война объявлена", "Военно-морская любовь" и др.) и "Облако в штанах".
На меня особенное впечатление производили стихи о войне. Сейчас даже трудно себе представить, как воспринимали их мы в 1915 году. Казалось, рушится наш тихий мир, мир людей, непосредственно не связанных с войной. Казалось, что и на этот пустынный берег "громами ядер" сейчас обрушится война.
Помню, многие месяцы после этих чтений я вздрагивала, когда раздавались крики мальчишек газетчиков, потому что снова начинал звучать голос Маяковского:
Газетчики надрывались:
"Купите вечернюю..."
и перед глазами "багровой крови лилась и лилась струя".
К. И. слушал Маяковского с напряженным вниманием. Его необыкновенно подвижное лицо делалось сосредоточенно-серьезным. Лукавой насмешливости, так ему свойственной, в его глазах теперь не было. Взгляд его становился мягким и каким-то радостным. Иногда он оглядывался на нас и чуть улыбался. Он чувствовал, как мы воспринимаем Маяковского, как покоряемся обаянию его слов и его голоса. И мне казалось, что вот сейчас он дарит нам Маяковского, Маяковского, которого он открыл для себя, а теперь щедро делится с нами. Делится своей радостью.
На крокетной площадке
Но едва смолкал голос Маяковского, К. И. вставал и, направляясь к даче, говорил:
- Пойду отдохну.
День его был строго расписан: он вставал, работал, отдыхал всегда в одни и те же часы. Когда К. И. уходил, Маяковский с ожиданием поглядывал на нас с сестрой:
- Сыграем?
Захватив по дороге молоденькую учительницу детей Чуковских, мы быстро шли в наш садик, на крокетную площадку.
В. В. оказался настоящим чемпионом крокета. Играли партиями - сестра Шура с учительницей против Маяковского и меня. Я понимала, что В. В. избирает партнером меня как слабейшую, чтобы уравновесить силы, но играть в партии с самим Маяковским было лестно.
Играли молча, сосредоточенно. Слышался только стук молотков.
Часто, когда мы, забыв обо всем на свете, с волнением наблюдали, как В. В. с далекой позиции проходит мышеловку, за низким заборчиком возникала длинная фигура К. И. Брови сдвинуты, губы сердито выпячены.
- Опять из-за вас ни минуты не мог уснуть.
Мы с сестрой покаянно вздыхали.
- К. И., ведь мы совсем тихо, даже не разговариваем, - примирительно басил В. В.
- А стук? - К. И., махнув рукой, уходил на террасу к маме.
- Еще партию? - вполголоса предлагал Маяковский.
И снова стучали молотки.
Иногда мама с К. И. выходили посмотреть на нашу игру.
В движениях, походке Маяковского было какое-то небрежное, чуть мешковатое изящество. Неторопливо шагал он по площадке, сжимал молоток, едва скользил взглядом по намеченной жертве.
- Крокирую! - Короткий, сильный удар, и его шар с треском сшибает шар противника.
- И ведь не промахнется! - с невольным восхищением говорил К. И. - И где это вы так наловчились? - как-то спросил он.
Маяковский подошел к нему, искоса взглянул на маму и сказал доверительным тоном:
- Я ведь жил одно время игрой на бильярде.
Мама не то с осуждением, не то с сожалением посмотрела на Маяковского.
В 1915 году Маяковскому исполнилось двадцать два года, и мне, четырнадцатилетней, он, естественно, казался уже не молодым. Но и "взрослые" не делали скидки на его возраст. Какая-то солидность во всех его движениях, его молчаливая замкнутость, а главное - зрелость его таланта заставляли забывать о его молодости, как бы исключали возможность мальчишеской бравады и легкомыслия. Поэтому и слова о жизни за счет игры на бильярде были восприняты серьезнее, чем, вероятно, того заслуживали.
А мальчишеские черты были и проявлялись не раз.
Однажды, когда мы вечером прогуливались по пляжу, К. И. спросил Маяковского:
- Расплатился с вами "Сатирикон"? (В. В. печатал в то лето в "Сатириконе" свои "гимны".)
Маяковский молча сунул руку в карман. На его ладони тускло блеснули несколько медных монет. Он выбрал тяжелый пятак, слегка нагнулся и пустил его рикошетом. Пятак несколько раз подпрыгнул по гладкой поверхности залива и без всплеска погрузился в воду. За ним последовал другой, третий...
К. И. пристально посмотрел на Маяковского и пожал плечами. Он знал, что Маяковский очень беден и что эти пятаки значительная часть его сатириконского гонорара.
Мне это "швырянье деньгами" очень понравилось - было в нем такое, на мой взгляд, великолепное презрение к мелочам жизни. Я очень удивилась, когда потом, дома, мама раздраженно сказала:
- Глупо! Заработать ему трудно, и нечего делать вид, что деньги для него мусор.
Розовеющий слон
К лету 1915 года суждение К. И. о Маяковском уже совершенно сложилось. Если два года тому назад он выделил Маяковского из среды прочих футуристов, то теперь он твердо знал - Маяковский поэт гениальный. И это было главное.
Но и для обывателей и обывательской критики Маяковский стал заметной фигурой. Он много выступал, уже печатались его стихи, уже была поставлена трагедия "Владимир Маяковский". Поэзии его не понимали, но "глухой и глупый" мещанин и критик, который "из имениного вымени выдоил и брюки, и булку, и галстук", мстили ему грязными сплетнями и статейками в "желтых" журнальчиках.
К. И. не придавал никакого значения всему этому злопыхательству. Он знал, что Маяковского, широко и быстро шагающего навстречу "идущего через горы времени, которого не видит никто", злобное шипение не остановит.
Но он видел одиночество молодого Маяковского и в тот месяц куоккальской жизни окружал его незаметным и неизменным вниманием.
К. И. радовало, что мама с восхищением приняла поэзию Маяковского. И хотя он ворчал, что мы мешаем ему спать, он, вероятно, был доволен, что Маяковский мог часами играть с девчонками, смотрящими на него влюбленными глазами. Беззлобно поругавшись из-за крокета, К. И. часто шел вместе с В. В. к нам ужинать.
Помню, как-то в воскресенье, с удовольствием поев черничного пирога, К. И. вдруг вскочил и плачущим голосом сказал:
- Что же это я наделал? Ведь у меня сегодня гости, а я вернусь домой с черными зубами, и все поймут, что я на свой ужин не понадеялся и заранее наелся черничным пирогом.
Маяковский поднял на К. И. свои большие печальные глаза и спокойно пробасил:
- Ничего. Скажите, что у вас шнурки на ботинках так затянулись, что пришлось зубами развязывать.
По вечерам вся наша компания выходила побродить по пустынному в эти часы пляжу. К. И. шел рядом с Маяковским. Оба высокие, черноволосые, на вид одного возраста, хотя К. И. был старше на одиннадцать лет, но такие разные. К. И. тонкий, гибкий, необыкновенно подвижный, лицо все время меняется, даже когда он молчит, точно каждая мысль отражается то во взгляде, то в движении губ, то в морщинке, пробегающей по лбу.
Мне очень приятно было видеть К. И. и Маяковского вместе, слушать их разговоры, вернее - небрежно, на ходу, бросаемые замечания, шутки.
У К. И. была привычка громко и выразительно повторять какие-нибудь строки стихов. Обычно одни и те же. В то лето он постоянно декламировал:
...И сказал проводник:
- Господин, я еврей
И, быть может, потомок царей.
Посмотри на цветы, что растут по стенам,
Это все, что осталося нам.
Маяковский шагает молча. В его фигуре что-то монументально-небрежное. Глаза смотрят вдаль, губы чуть-чуть шевелятся, точно он тихонько повторяет вслед за К. И.
Но вряд ли он вслушивается в его слова. Мы все давно уже знаем наизусть эти строки - они как бы служат звуковым фоном наших вечерних прогулок.
К. И. внезапно обрывает свою декламацию и просит Маяковского:
- В. В., почитайте из "Облака".
Маяковский сейчас же начинает:
- Вы думаете, это бредит малярия?
Это было.
Было в Одессе...
Не в первый раз читает нам Маяковский отрывки из неоконченной еще поэмы, но каждый раз по-новому воспринимаем мы уже знакомые строки и с жадностью вслушиваемся в новые, быть может созданные только сегодня. Когда он замолкает, становится так тихо, что слышно шуршание песка под нашими ногами.
Я смотрю на К. И. Мне очень хочется, чтобы он выразил словами свое восхищение, наше общее восхищение. Но он молчит, и лицо у него почти такое же неподвижное, как лицо Маяковского. И я понимаю, что слова не нужны, что Маяковский не может не чувствовать наш общий восторг.
Вдруг К. И. лукаво улыбается и делает такое движение, точно хочет подтолкнуть Маяковского локтем в бок:
- А вы помните, В. В., Северянина, вам посвященное о "розовеющем слоне"?
Маяковский добродушно усмехается и в совершенно северянинской манере поет стихотворение, в котором повествуется, как автор "увидел парня в желтой кофте", как он принял этого парня за "розовеющего слона"...
И только где-то в смрадной Керчи
Я разгадал, развеяв сон,
Что слон-то мой из гуттаперчи
И, следовательно, не слон!
К. И. смеется и несколько раз с удовлетворением повторяет: "Слон-то мой из гуттаперчи". И это звучит так, будто он говорит Маяковскому: "Ты не очень-то возносись" - и в то же время утверждает: Игорь Северянин ничего не понимает.
Безмолвная дискуссия
Немногословный, спокойный и естественный Маяковский сразу менялся, когда в нашей небольшой компании появлялись посторонние люди. Как-то в воскресенье к нам приехали старые мамины друзья - Евгения Исааковна и Александр Мефодиевич Редько. Они оба сотрудничали в "Русском богатстве" журнале, который редактировал мой дед Н. Ф. Анненский. Евгения Исааковна, высокая красивая женщина средних лет, была величественна, словно Ермолова, сошедшая с портрета Серова. Рядом с ней ее муж, среднего роста, плотный, седоватый, с таким обыкновенным русским лицом - круглая бородка, широкий нос, маленькие, добродушно-насмешливые голубые глаза, - казался человеком другой породы. Но это несоответствие было чисто внешним. Редьки, как мы их называли, были дружной парой. Они вместе писали свои критические статьи и подписывали их: Е. А. (Евгения - Александр) Редько.
Все мы очень им обрадовались. Мы уселись на террасе вокруг большого стола, уставленного пирогами и конфетами. Было по-домашнему уютно.
Когда мама начала разливать чай из сверкающего, пыхтящего самовара, на террасу вошли К. И. и Маяковский. К. И. дружески поздоровался с Редьками и представил им Маяковского. По тому, с каким настороженным любопытством смотрели Редьки на Маяковского, я поняла, что они хотя и не знакомы, но знают его и не одобряют. Маяковский молча им поклонился.
Как это обычно бывает, когда к столу являются запоздавшие гости, разговор прервался, задвигались стулья. Но вот все расселись, а молчание длилось. И было в этом молчании что-то давящее. Я посмотрела на Маяковского, и его лицо показалось мне чужим. Тяжелый, мрачный взгляд, плотно сжатый большой рот. Я заметила, что глаза всех присутствующих как бы невольно прикованы к этому застывшему, окаменевшему лицу. Маяковский ни на кого не смотрел, но, конечно, чувствовал общее напряженное внимание и решил снизойти до "почтеннейшей публики". Он взял из вазочки конфету, развернул бумажку и коротким ловким движением закинул конфету в широко распахнувшийся рот. Этот "фокус" он проделал несколько раз, напомнив мне механическую игрушку: голова собаки с разинутой пастью, в пасть бросают мяч, и челюсти захлопываются. Я умоляюще посмотрела на маму, и, казалось, она поняла меня: это он "нарочно", не стоит обращать внимания. Она спросила о чем-то А. М., К. И. заговорил с Е. И., но беседа явно не клеилась. Тогда обратились к спасительному присутствию детей. Кто-то спросил меня, что я сейчас читаю, - я пролепетала, что читаю "Войну и мир" и что это очень интересная книга.
"Война и мир" подвернулась очень кстати. Каждый имел о сем предмете свое суждение, и беседа полилась без мучительных перерывов. Один Маяковский молчал. Е. И. решила втянуть его в разговор. Она спросила его мнение о ком-то из героев, - кажется, о князе Андрее. Маяковский, едва взглянув на нее, медленно сказал:
- Никакого мнения не имею. Читал только до первого появления Пьера. (Вспомним, что Пьер появляется в первой главе!) А дальше не захотелось. - И лицо его выразило такую презрительную скуку, что если никто возмущенно не ахнул, то виновато тут только хорошее воспитание.
Я взглянула на К. И. Как он отнесся к этому кощунственному высказыванию? Странно - я не прочла на его лице ни презрения, ни негодования. Он пристально смотрел на Маяковского, чуть-чуть улыбаясь одними глазами.
Тогда я этого не понимала, но теперь думаю, что ему был известен весь подтекст этой сценки. Маяковский - футурист в истинном значении этого слова, поэт-новатор, и Редько - представители русской интеллигенции, культурные, хорошо образованные, но с застывшими литературными вкусами, они не то что договориться, они и говорить-то друг с другом не могли - языки разные. Редько из вежливости пытались создать хотя бы видимость общения, а Маяковский со всей своей молодой бескомпромиссностью подчеркнул полную невозможность контакта.
Несколько лет спустя я была на одном из выступлений Маяковского. С великолепной непринужденностью расхаживал он по сцене, с беспощадным остроумием отвечая на вопросы и выкрики из публики. Я слушала настоящего "агитатора, горлана, главаря" и вспоминала того, юного Маяковского на дачной террасе. И мне казалось, что его каменное молчание, его фокусы с конфетами, его дерзновенное высказывание о "Войне и мире" были не менее выразительны, чем сегодняшняя бурная дискуссия.
В Переделкине
Корнея Ивановича Чуковского я знала более полувека. Он бывал у нас в доме еще при жизни моих деда и бабушки - Анненских. Живо и тонко он изобразил их в своих воспоминаниях о Короленко ("Короленко в кругу друзей"). Он был другом моей матери и старался помочь ей, поддержать ее в самые трудные годы. С тех пор, как Чуковский переселился в Москву, встречаться удавалось редко. Но он всегда оставался дорогим для меня человеком, и уверенность, что годы не меняют его отношения, всегда меня согревала.
Летом 1969 года мне особенно сильно захотелось увидеть К. И. Я как будто предчувствовала, что скоро это будет уже невозможно.
Приехав в Москву, я позвонила в Переделкино, где жил К. И., и мы условились о встрече.
И вот мы с сестрой-москвичкой, тоже давно не видевшей К. П., в Переделкине. Идем по широким асфальтированным аллеям, огражденным глухими заборами, осенними темными елями. Немного сумрачно, тихо. Разговариваем о К. И. - каким-то его застанем? Столько он за эти годы пережил, болеет часто, да и возраст... Поворачиваем на улицу Серафимовича, и сразу точно легче становится дышать: знакомый невысокий штакетник, сквозь который видно и дачу, и сад, больше похожий на кусочек леса. Входим в дом, кто-то идет сказать К. И. По внутренней лестнице раздаются медленные, но твердые, уверенные шаги, и К. И. перед нами. Встречаемся как родные, по случайным причинам давно не видевшиеся, но по-прежнему близкие. Поднимаемся во владения К. И. Тут его кабинет и балкон. Просторно и уютно, много книг. Очень похож этот кабинет на его прежний, куоккальский. Усаживаемся на балконе, улыбаемся друг другу. Я не могу оторвать от К. И. глаз. Волосы его поседели, лицо пополнело, несколько сгладилась резкость черт, отчего он утратил кое-что от своей прежней обаятельной некрасивости, но зато приобрел соответственное возрасту благообразие. А глаза и совсем не изменились. Тот же внимательный, чуть иронический взгляд.
К. И. смотрит на нас с сестрой испытующе:
- Ну, а теперь, девочки, скажите, зачем я вам нужен?
Мы смеемся.
- К. И., нам просто очень захотелось вас повидать.
К. И. явно доволен.
- Вы не обижайтесь, - говорит он. - Я привык, что ко мне почти все приходят с разными просьбами, и я всегда стараюсь помочь, чем могу.
Это мы очень хорошо знаем. Он всегда готов помочь. Об обиде и речи быть не может, а милое обращение "девочки" уносит нас "в те баснословные года"... И так хорошо, когда тебя, давно уже бабушку, кто-то еще помнит девочкой.
Когда выяснилось, что никаких просьб и дел у нас к нему нет, К. И. заговорил легко и свободно. Рассказывал об интересных встречах, о переписке с разными людьми и, конечно, о своей работе. Говоря о наиболее значительных начатых им работах, он напомнил: "Мне ведь восемьдесят семь лет", - и это прозвучало как-то очень по-деловому, как говорят: "Уже восемь часов, а надо до девяти многое успеть". И тут же, как бы для того, чтобы совершенно развеять печальные мысли, возникающие в связи с его возрастом, он рассказал о дураке администраторе, который, упрашивая его выступить на каком-то утреннике, соблазнял: "Это будет вашей лебединой песней!"
Он помолчал немного, чтобы мы вполне насладились этой иллюстрацией человеческой глупости, и продолжал:
- Да, много неотложных дел скопилось.
Я слушала его и думала: какое это чудо - в восемьдесят семь лет сохранить такой зоркий глаз и такой интерес к жизни.
Перед ужином К. И. познакомил нас со своим внуком Митей и его женой Аней, которые с двумя детьми жили у него летом.
Ужинали весело. К. И. посмеивался над Аниными кулинарными способностями. Попробовав приготовленные ею вареники, заявил, что предпочитает сырой творог, пусть уж Митя ест Анину стряпню. Митя и Аня отшучивались.
Наливая в рюмку лекарство, он подмигивал нам с сестрой и, вздыхая, говорил:
- Не угощаю. Увы, не водка! - точно искал в нас сочувствия. - Теперь приходится от выпивки отказываться! - хотя мы отлично знали, что он никогда не пил.
Очень не хотелось уходить, но было уже девять часов и К. И. пора ложиться, потому что вставал он на рассвете.
Снова мы на улице Серафимовича. За легким штакетником стоит К. И. Он стал чуть ниже ростом, немного пополнел, расширился. Но это все тот же К. И. Такой же свой, каким был он для нас в дни нашего детства.
Хорошо идти по гладкому асфальту в тихий и теплый вечер, радоваться этой встрече и вспоминать далекое и незабываемое.
1971
А. Дейч
ПЕРВОЕ ЗНАКОМСТВО
Когда "Нива" объявила, что собирается издавать собрание сочинений Оскара Уайльда, я написал предложение участвовать в качестве переводчика. И тут меня направили к главному редактору и вдохновителю этого издания Корнею Ивановичу Чуковскому.
Хранится у меня обыкновенная почтовая открытка, написанная характерным и разборчивым мелким почерком, притом красными чернилами. Корней Иванович удивил меня тем, что он, оказывается, уже знал мой перевод "Баллады Редингской тюрьмы". С тактичной, совсем не оскорбительной откровенностью он писал, что перевод его не удовлетворяет, что он его взять не может, но предлагает мне попробовать себя в уайльдовской прозе. Не подойдут ли мне этюды "Истина масок" и "Лондонские натурщики"?
А вскоре пришла и вторая открытка: Чуковский собирается в Киев на лекцию и выражает желание познакомиться со мной.
Когда появились афиши, возвещавшие лекцию петербургского писателя Корнея Чуковского о творчестве Леонида Андреева, я успел перевести "Истину масок". И с этим отправился к гастролеру в гостиницу "Франсуа". Замирая от волнения, постучал в дверь номера. Никто не ответил. Постучал сильнее, и тут раздался громкий и веселый голос: "Войдите, ради бога!"
Я увидел лежащего на постели очень длинного молодого человека с копной волос, спадавших на лоб, с задорными глазами и толстым носом картошкой. Он мигом вскочил с постели, стал шумно двигаться по комнате, размахивая длинными руками и называя меня по имени и отчеству.
До чего он мне понравился сразу - и своей порывистостью, и буйным темпераментом, и широкой ознакомленностью со всем, что есть в литературе и искусстве. Между нами была разница в годах, тогда еще ощутимая, но надо было видеть, с каким вниманием относится этот уже знаменитый литератор к начинающему, почти ничем не проявившему себя собрату. Он рассказал мне о редакторах "Нивы" - старом и почтенном В. Я. Светлове и о его коллеге И. М. Эйзене-Железнове, о владелице издательства Л. Ф. Маркс и о всесильном управителе А. Е. Розинере. Все эти имена, которыми подписаны были письма и документы, приходившие ко мне из далекого и неведомого Петербурга, оживали в его рассказах.
Потом пыл первой встречи погас, Корней Иванович стал сосредоточеннее и спокойнее. Заговорил о том, как впервые будет выходить почти полное собрание сочинений Оскара Уайльда на русском языке. Он очень обрадовался, узнав, что у меня есть новейшее английское собрание писателя лондонской фирмы "Methuen".
За несколько дней, проведенных Чуковским в Киеве, я многое узнал и многое понял. Собственно, он был моим первым наставником в области художественного перевода. Я увидел, какой он серьезный и вдумчивый редактор, каким филологическим чутьем, "шутя и играя", он проникает в тайны уайльдовского языка. Мы с ним считывали некоторые переводы, не только мои, но и привезенные им из Петербурга.
Держа зеленый томик английского оригинала, он следил за текстом, а я читал переводы. Меня удивляло, как быстро и весело работал Чуковский. Вытянув длинные ноги на диване, он внимательно следил за оригиналом и, если ему что-нибудь не нравилось, вскрикивал: "Какой ужас!" - или повелительно стучал ногой по валику дивана, заставляя меня остановиться.
Переводчица М. П. Благовещенская в статье "Душа человека при социализме" по недосмотру поставила перед фамилией Тэна вместо И. (Ипполит) букву М. (мистер), как это было у Уайльда. Тут уж Корней Иванович пришел в ярость от такой "некультурной" ошибки, закричал что-то гневное и от избытка темперамента подбросил под потолок книгу. Я с ужасом увидел, как щеголеватый зеленый томик распался на составные части.
Публичная лекция Чуковского о модном Леониде Андрееве прошла с шумным успехом. Своеобразный ораторский талант писателя определился уже тогда: Корней Иванович все время держал перед собой на кафедре написанный им текст, но он так незаметно пользовался рукописью, так тонко интонировал фразы, что это совсем не походило на "чтение по бумажке". Да и, кроме того, лекция была прочитана, по-видимому, не раз и "испробована" на публике. Лектор уже знал, где публика будет живо реагировать на его остроумное, меткое слово. Вместе с тем ничего актерского или наигранного не было. В каждом слове и жесте чувствовалась убежденность в правоте выдвинутой лектором концепции. Уже в те молодые годы Чуковский был великолепным стилистом и знатоком языка. Отточенность слова казалась работой ювелира, а ритм речи неизменно оттенялся красивым, гибким голосом лектора.
Уходя вместе с К. И., Маяковский остановился на крокетной площадке, расположенной за домом, как раз против поляны, разделявшей наши дачи.
- Хорошая площадка, - сказал он - значит, будем играть. - И он посмотрел на нас, девочек.
Мы радостно закивали - крокет был нашим любимым развлечением.
Бедный Корней Иванович! Он и не предполагал, сколько неприятных часов предстоит ему из-за крокета.
С этого дня начался чудесный месяц ежедневных встреч с Корнеем Ивановичем и Маяковским.
Видимо, в то время К. И. переживал особенно острый период увлечения Маяковским.
В своих статьях 1914 года о футуризме Чуковский с необыкновенной глубиной и беспощадным остроумием разобрался в этом литературном явлении. Он сразу же выделил из среды эго- и кубофутуристов Маяковского. Он не мог по первым вещам Маяковского определить то место, которое займет этот поэт в русской литературе. Но сразу же почувствовал его огромный талант. Талант совершенно особый, стоящий вне всяких групп, школ и течений. И не случайно среди других стихов Маяковского он привел и такие строки:
Я одинок, как последний глаз
У идущего к слепым человека.
Думаю, что в тот период жизни близкое знакомство с Чуковским было
для Маяковского значительным событием.
В Чуковском Маяковский встретил не только чуткого ко всему новому критика, поверившего в его талант, но и дружески расположенного человека. Вероятно, по совету К. И. он снял комнату возле станции, но с утра приходил к Чуковскому.
После раннего дачного обеда К. И. с М. Б. и Маяковским и мы с мамой и старшей сестрой собирались на берегу залива, против дачи Чуковских. К. И. обращался к Маяковскому:
- Владимир Владимирович, почитайте нам.
Маяковский никогда не отказывался.
Маяковский читает
Я была воспитана на классической поэзии, привыкла к строгим ритмам и четкой рифме, но это не помешало мне сразу и безоговорочно принять Маяковского. Думаю, что как раз моя поэтическая подготовка помогла мне. Сила чувства и глубина мысли поэта могут быть выражены только в тех словах и ритмах, которые он избрал. Так у Пушкина, Лермонтова, Некрасова, и так у Маяковского. Ритмы его новы и непривычны, рифмы странны и неожиданны, но свое чувство, свою мысль мог он выразить только в этих ему одному принадлежащих словах и ритмах.
Думаю, что впечатление от ею стихов еще усиливалось потому, что мы впервые слушали их в его чтении.
Я слышала выступления многих знаменитых поэтов и считаю, что чтение самого поэта всегда лучше артистического исполнения Маяковский просто потрясал своим чтением. Голос у него был глубокий и мягкий, немного глуховатый. Начинал он обычно на самых низких нотах. Потом раскачивал строку, ритмически повышая и понижая голос, и вдруг на самом патетическом месте взрывался резким, высоким вскриком.
Сидя на теплом песке, под искривленными ветром соснами, мы слушали, не отрывая глаз от его печального, почти угрюмого и прекрасного лица. Красота его была так же не шаблонна, так же индивидуальна, как его стихи. Широкий лоб, квадратный, тяжелый подбородок. Большой рот. Чуть желтоватая бледность подчеркнута резкой чернотой падающих на лоб прямых прядей. И черные неулыбающиеся глаза, мягкие и глубокие, как его голос.
А он читал, не глядя на нас, даже как будто не замечая, читал для себя, слушал, как звучат только что созданные строки, утверждая их своим голосом.
В то лето он писал сатирические гимны ("Гимн критику", "Гимн взятке" и др.), стихи о войне ("Мама и убитый немцами вечер", "Война объявлена", "Военно-морская любовь" и др.) и "Облако в штанах".
На меня особенное впечатление производили стихи о войне. Сейчас даже трудно себе представить, как воспринимали их мы в 1915 году. Казалось, рушится наш тихий мир, мир людей, непосредственно не связанных с войной. Казалось, что и на этот пустынный берег "громами ядер" сейчас обрушится война.
Помню, многие месяцы после этих чтений я вздрагивала, когда раздавались крики мальчишек газетчиков, потому что снова начинал звучать голос Маяковского:
Газетчики надрывались:
"Купите вечернюю..."
и перед глазами "багровой крови лилась и лилась струя".
К. И. слушал Маяковского с напряженным вниманием. Его необыкновенно подвижное лицо делалось сосредоточенно-серьезным. Лукавой насмешливости, так ему свойственной, в его глазах теперь не было. Взгляд его становился мягким и каким-то радостным. Иногда он оглядывался на нас и чуть улыбался. Он чувствовал, как мы воспринимаем Маяковского, как покоряемся обаянию его слов и его голоса. И мне казалось, что вот сейчас он дарит нам Маяковского, Маяковского, которого он открыл для себя, а теперь щедро делится с нами. Делится своей радостью.
На крокетной площадке
Но едва смолкал голос Маяковского, К. И. вставал и, направляясь к даче, говорил:
- Пойду отдохну.
День его был строго расписан: он вставал, работал, отдыхал всегда в одни и те же часы. Когда К. И. уходил, Маяковский с ожиданием поглядывал на нас с сестрой:
- Сыграем?
Захватив по дороге молоденькую учительницу детей Чуковских, мы быстро шли в наш садик, на крокетную площадку.
В. В. оказался настоящим чемпионом крокета. Играли партиями - сестра Шура с учительницей против Маяковского и меня. Я понимала, что В. В. избирает партнером меня как слабейшую, чтобы уравновесить силы, но играть в партии с самим Маяковским было лестно.
Играли молча, сосредоточенно. Слышался только стук молотков.
Часто, когда мы, забыв обо всем на свете, с волнением наблюдали, как В. В. с далекой позиции проходит мышеловку, за низким заборчиком возникала длинная фигура К. И. Брови сдвинуты, губы сердито выпячены.
- Опять из-за вас ни минуты не мог уснуть.
Мы с сестрой покаянно вздыхали.
- К. И., ведь мы совсем тихо, даже не разговариваем, - примирительно басил В. В.
- А стук? - К. И., махнув рукой, уходил на террасу к маме.
- Еще партию? - вполголоса предлагал Маяковский.
И снова стучали молотки.
Иногда мама с К. И. выходили посмотреть на нашу игру.
В движениях, походке Маяковского было какое-то небрежное, чуть мешковатое изящество. Неторопливо шагал он по площадке, сжимал молоток, едва скользил взглядом по намеченной жертве.
- Крокирую! - Короткий, сильный удар, и его шар с треском сшибает шар противника.
- И ведь не промахнется! - с невольным восхищением говорил К. И. - И где это вы так наловчились? - как-то спросил он.
Маяковский подошел к нему, искоса взглянул на маму и сказал доверительным тоном:
- Я ведь жил одно время игрой на бильярде.
Мама не то с осуждением, не то с сожалением посмотрела на Маяковского.
В 1915 году Маяковскому исполнилось двадцать два года, и мне, четырнадцатилетней, он, естественно, казался уже не молодым. Но и "взрослые" не делали скидки на его возраст. Какая-то солидность во всех его движениях, его молчаливая замкнутость, а главное - зрелость его таланта заставляли забывать о его молодости, как бы исключали возможность мальчишеской бравады и легкомыслия. Поэтому и слова о жизни за счет игры на бильярде были восприняты серьезнее, чем, вероятно, того заслуживали.
А мальчишеские черты были и проявлялись не раз.
Однажды, когда мы вечером прогуливались по пляжу, К. И. спросил Маяковского:
- Расплатился с вами "Сатирикон"? (В. В. печатал в то лето в "Сатириконе" свои "гимны".)
Маяковский молча сунул руку в карман. На его ладони тускло блеснули несколько медных монет. Он выбрал тяжелый пятак, слегка нагнулся и пустил его рикошетом. Пятак несколько раз подпрыгнул по гладкой поверхности залива и без всплеска погрузился в воду. За ним последовал другой, третий...
К. И. пристально посмотрел на Маяковского и пожал плечами. Он знал, что Маяковский очень беден и что эти пятаки значительная часть его сатириконского гонорара.
Мне это "швырянье деньгами" очень понравилось - было в нем такое, на мой взгляд, великолепное презрение к мелочам жизни. Я очень удивилась, когда потом, дома, мама раздраженно сказала:
- Глупо! Заработать ему трудно, и нечего делать вид, что деньги для него мусор.
Розовеющий слон
К лету 1915 года суждение К. И. о Маяковском уже совершенно сложилось. Если два года тому назад он выделил Маяковского из среды прочих футуристов, то теперь он твердо знал - Маяковский поэт гениальный. И это было главное.
Но и для обывателей и обывательской критики Маяковский стал заметной фигурой. Он много выступал, уже печатались его стихи, уже была поставлена трагедия "Владимир Маяковский". Поэзии его не понимали, но "глухой и глупый" мещанин и критик, который "из имениного вымени выдоил и брюки, и булку, и галстук", мстили ему грязными сплетнями и статейками в "желтых" журнальчиках.
К. И. не придавал никакого значения всему этому злопыхательству. Он знал, что Маяковского, широко и быстро шагающего навстречу "идущего через горы времени, которого не видит никто", злобное шипение не остановит.
Но он видел одиночество молодого Маяковского и в тот месяц куоккальской жизни окружал его незаметным и неизменным вниманием.
К. И. радовало, что мама с восхищением приняла поэзию Маяковского. И хотя он ворчал, что мы мешаем ему спать, он, вероятно, был доволен, что Маяковский мог часами играть с девчонками, смотрящими на него влюбленными глазами. Беззлобно поругавшись из-за крокета, К. И. часто шел вместе с В. В. к нам ужинать.
Помню, как-то в воскресенье, с удовольствием поев черничного пирога, К. И. вдруг вскочил и плачущим голосом сказал:
- Что же это я наделал? Ведь у меня сегодня гости, а я вернусь домой с черными зубами, и все поймут, что я на свой ужин не понадеялся и заранее наелся черничным пирогом.
Маяковский поднял на К. И. свои большие печальные глаза и спокойно пробасил:
- Ничего. Скажите, что у вас шнурки на ботинках так затянулись, что пришлось зубами развязывать.
По вечерам вся наша компания выходила побродить по пустынному в эти часы пляжу. К. И. шел рядом с Маяковским. Оба высокие, черноволосые, на вид одного возраста, хотя К. И. был старше на одиннадцать лет, но такие разные. К. И. тонкий, гибкий, необыкновенно подвижный, лицо все время меняется, даже когда он молчит, точно каждая мысль отражается то во взгляде, то в движении губ, то в морщинке, пробегающей по лбу.
Мне очень приятно было видеть К. И. и Маяковского вместе, слушать их разговоры, вернее - небрежно, на ходу, бросаемые замечания, шутки.
У К. И. была привычка громко и выразительно повторять какие-нибудь строки стихов. Обычно одни и те же. В то лето он постоянно декламировал:
...И сказал проводник:
- Господин, я еврей
И, быть может, потомок царей.
Посмотри на цветы, что растут по стенам,
Это все, что осталося нам.
Маяковский шагает молча. В его фигуре что-то монументально-небрежное. Глаза смотрят вдаль, губы чуть-чуть шевелятся, точно он тихонько повторяет вслед за К. И.
Но вряд ли он вслушивается в его слова. Мы все давно уже знаем наизусть эти строки - они как бы служат звуковым фоном наших вечерних прогулок.
К. И. внезапно обрывает свою декламацию и просит Маяковского:
- В. В., почитайте из "Облака".
Маяковский сейчас же начинает:
- Вы думаете, это бредит малярия?
Это было.
Было в Одессе...
Не в первый раз читает нам Маяковский отрывки из неоконченной еще поэмы, но каждый раз по-новому воспринимаем мы уже знакомые строки и с жадностью вслушиваемся в новые, быть может созданные только сегодня. Когда он замолкает, становится так тихо, что слышно шуршание песка под нашими ногами.
Я смотрю на К. И. Мне очень хочется, чтобы он выразил словами свое восхищение, наше общее восхищение. Но он молчит, и лицо у него почти такое же неподвижное, как лицо Маяковского. И я понимаю, что слова не нужны, что Маяковский не может не чувствовать наш общий восторг.
Вдруг К. И. лукаво улыбается и делает такое движение, точно хочет подтолкнуть Маяковского локтем в бок:
- А вы помните, В. В., Северянина, вам посвященное о "розовеющем слоне"?
Маяковский добродушно усмехается и в совершенно северянинской манере поет стихотворение, в котором повествуется, как автор "увидел парня в желтой кофте", как он принял этого парня за "розовеющего слона"...
И только где-то в смрадной Керчи
Я разгадал, развеяв сон,
Что слон-то мой из гуттаперчи
И, следовательно, не слон!
К. И. смеется и несколько раз с удовлетворением повторяет: "Слон-то мой из гуттаперчи". И это звучит так, будто он говорит Маяковскому: "Ты не очень-то возносись" - и в то же время утверждает: Игорь Северянин ничего не понимает.
Безмолвная дискуссия
Немногословный, спокойный и естественный Маяковский сразу менялся, когда в нашей небольшой компании появлялись посторонние люди. Как-то в воскресенье к нам приехали старые мамины друзья - Евгения Исааковна и Александр Мефодиевич Редько. Они оба сотрудничали в "Русском богатстве" журнале, который редактировал мой дед Н. Ф. Анненский. Евгения Исааковна, высокая красивая женщина средних лет, была величественна, словно Ермолова, сошедшая с портрета Серова. Рядом с ней ее муж, среднего роста, плотный, седоватый, с таким обыкновенным русским лицом - круглая бородка, широкий нос, маленькие, добродушно-насмешливые голубые глаза, - казался человеком другой породы. Но это несоответствие было чисто внешним. Редьки, как мы их называли, были дружной парой. Они вместе писали свои критические статьи и подписывали их: Е. А. (Евгения - Александр) Редько.
Все мы очень им обрадовались. Мы уселись на террасе вокруг большого стола, уставленного пирогами и конфетами. Было по-домашнему уютно.
Когда мама начала разливать чай из сверкающего, пыхтящего самовара, на террасу вошли К. И. и Маяковский. К. И. дружески поздоровался с Редьками и представил им Маяковского. По тому, с каким настороженным любопытством смотрели Редьки на Маяковского, я поняла, что они хотя и не знакомы, но знают его и не одобряют. Маяковский молча им поклонился.
Как это обычно бывает, когда к столу являются запоздавшие гости, разговор прервался, задвигались стулья. Но вот все расселись, а молчание длилось. И было в этом молчании что-то давящее. Я посмотрела на Маяковского, и его лицо показалось мне чужим. Тяжелый, мрачный взгляд, плотно сжатый большой рот. Я заметила, что глаза всех присутствующих как бы невольно прикованы к этому застывшему, окаменевшему лицу. Маяковский ни на кого не смотрел, но, конечно, чувствовал общее напряженное внимание и решил снизойти до "почтеннейшей публики". Он взял из вазочки конфету, развернул бумажку и коротким ловким движением закинул конфету в широко распахнувшийся рот. Этот "фокус" он проделал несколько раз, напомнив мне механическую игрушку: голова собаки с разинутой пастью, в пасть бросают мяч, и челюсти захлопываются. Я умоляюще посмотрела на маму, и, казалось, она поняла меня: это он "нарочно", не стоит обращать внимания. Она спросила о чем-то А. М., К. И. заговорил с Е. И., но беседа явно не клеилась. Тогда обратились к спасительному присутствию детей. Кто-то спросил меня, что я сейчас читаю, - я пролепетала, что читаю "Войну и мир" и что это очень интересная книга.
"Война и мир" подвернулась очень кстати. Каждый имел о сем предмете свое суждение, и беседа полилась без мучительных перерывов. Один Маяковский молчал. Е. И. решила втянуть его в разговор. Она спросила его мнение о ком-то из героев, - кажется, о князе Андрее. Маяковский, едва взглянув на нее, медленно сказал:
- Никакого мнения не имею. Читал только до первого появления Пьера. (Вспомним, что Пьер появляется в первой главе!) А дальше не захотелось. - И лицо его выразило такую презрительную скуку, что если никто возмущенно не ахнул, то виновато тут только хорошее воспитание.
Я взглянула на К. И. Как он отнесся к этому кощунственному высказыванию? Странно - я не прочла на его лице ни презрения, ни негодования. Он пристально смотрел на Маяковского, чуть-чуть улыбаясь одними глазами.
Тогда я этого не понимала, но теперь думаю, что ему был известен весь подтекст этой сценки. Маяковский - футурист в истинном значении этого слова, поэт-новатор, и Редько - представители русской интеллигенции, культурные, хорошо образованные, но с застывшими литературными вкусами, они не то что договориться, они и говорить-то друг с другом не могли - языки разные. Редько из вежливости пытались создать хотя бы видимость общения, а Маяковский со всей своей молодой бескомпромиссностью подчеркнул полную невозможность контакта.
Несколько лет спустя я была на одном из выступлений Маяковского. С великолепной непринужденностью расхаживал он по сцене, с беспощадным остроумием отвечая на вопросы и выкрики из публики. Я слушала настоящего "агитатора, горлана, главаря" и вспоминала того, юного Маяковского на дачной террасе. И мне казалось, что его каменное молчание, его фокусы с конфетами, его дерзновенное высказывание о "Войне и мире" были не менее выразительны, чем сегодняшняя бурная дискуссия.
В Переделкине
Корнея Ивановича Чуковского я знала более полувека. Он бывал у нас в доме еще при жизни моих деда и бабушки - Анненских. Живо и тонко он изобразил их в своих воспоминаниях о Короленко ("Короленко в кругу друзей"). Он был другом моей матери и старался помочь ей, поддержать ее в самые трудные годы. С тех пор, как Чуковский переселился в Москву, встречаться удавалось редко. Но он всегда оставался дорогим для меня человеком, и уверенность, что годы не меняют его отношения, всегда меня согревала.
Летом 1969 года мне особенно сильно захотелось увидеть К. И. Я как будто предчувствовала, что скоро это будет уже невозможно.
Приехав в Москву, я позвонила в Переделкино, где жил К. И., и мы условились о встрече.
И вот мы с сестрой-москвичкой, тоже давно не видевшей К. П., в Переделкине. Идем по широким асфальтированным аллеям, огражденным глухими заборами, осенними темными елями. Немного сумрачно, тихо. Разговариваем о К. И. - каким-то его застанем? Столько он за эти годы пережил, болеет часто, да и возраст... Поворачиваем на улицу Серафимовича, и сразу точно легче становится дышать: знакомый невысокий штакетник, сквозь который видно и дачу, и сад, больше похожий на кусочек леса. Входим в дом, кто-то идет сказать К. И. По внутренней лестнице раздаются медленные, но твердые, уверенные шаги, и К. И. перед нами. Встречаемся как родные, по случайным причинам давно не видевшиеся, но по-прежнему близкие. Поднимаемся во владения К. И. Тут его кабинет и балкон. Просторно и уютно, много книг. Очень похож этот кабинет на его прежний, куоккальский. Усаживаемся на балконе, улыбаемся друг другу. Я не могу оторвать от К. И. глаз. Волосы его поседели, лицо пополнело, несколько сгладилась резкость черт, отчего он утратил кое-что от своей прежней обаятельной некрасивости, но зато приобрел соответственное возрасту благообразие. А глаза и совсем не изменились. Тот же внимательный, чуть иронический взгляд.
К. И. смотрит на нас с сестрой испытующе:
- Ну, а теперь, девочки, скажите, зачем я вам нужен?
Мы смеемся.
- К. И., нам просто очень захотелось вас повидать.
К. И. явно доволен.
- Вы не обижайтесь, - говорит он. - Я привык, что ко мне почти все приходят с разными просьбами, и я всегда стараюсь помочь, чем могу.
Это мы очень хорошо знаем. Он всегда готов помочь. Об обиде и речи быть не может, а милое обращение "девочки" уносит нас "в те баснословные года"... И так хорошо, когда тебя, давно уже бабушку, кто-то еще помнит девочкой.
Когда выяснилось, что никаких просьб и дел у нас к нему нет, К. И. заговорил легко и свободно. Рассказывал об интересных встречах, о переписке с разными людьми и, конечно, о своей работе. Говоря о наиболее значительных начатых им работах, он напомнил: "Мне ведь восемьдесят семь лет", - и это прозвучало как-то очень по-деловому, как говорят: "Уже восемь часов, а надо до девяти многое успеть". И тут же, как бы для того, чтобы совершенно развеять печальные мысли, возникающие в связи с его возрастом, он рассказал о дураке администраторе, который, упрашивая его выступить на каком-то утреннике, соблазнял: "Это будет вашей лебединой песней!"
Он помолчал немного, чтобы мы вполне насладились этой иллюстрацией человеческой глупости, и продолжал:
- Да, много неотложных дел скопилось.
Я слушала его и думала: какое это чудо - в восемьдесят семь лет сохранить такой зоркий глаз и такой интерес к жизни.
Перед ужином К. И. познакомил нас со своим внуком Митей и его женой Аней, которые с двумя детьми жили у него летом.
Ужинали весело. К. И. посмеивался над Аниными кулинарными способностями. Попробовав приготовленные ею вареники, заявил, что предпочитает сырой творог, пусть уж Митя ест Анину стряпню. Митя и Аня отшучивались.
Наливая в рюмку лекарство, он подмигивал нам с сестрой и, вздыхая, говорил:
- Не угощаю. Увы, не водка! - точно искал в нас сочувствия. - Теперь приходится от выпивки отказываться! - хотя мы отлично знали, что он никогда не пил.
Очень не хотелось уходить, но было уже девять часов и К. И. пора ложиться, потому что вставал он на рассвете.
Снова мы на улице Серафимовича. За легким штакетником стоит К. И. Он стал чуть ниже ростом, немного пополнел, расширился. Но это все тот же К. И. Такой же свой, каким был он для нас в дни нашего детства.
Хорошо идти по гладкому асфальту в тихий и теплый вечер, радоваться этой встрече и вспоминать далекое и незабываемое.
1971
А. Дейч
ПЕРВОЕ ЗНАКОМСТВО
Когда "Нива" объявила, что собирается издавать собрание сочинений Оскара Уайльда, я написал предложение участвовать в качестве переводчика. И тут меня направили к главному редактору и вдохновителю этого издания Корнею Ивановичу Чуковскому.
Хранится у меня обыкновенная почтовая открытка, написанная характерным и разборчивым мелким почерком, притом красными чернилами. Корней Иванович удивил меня тем, что он, оказывается, уже знал мой перевод "Баллады Редингской тюрьмы". С тактичной, совсем не оскорбительной откровенностью он писал, что перевод его не удовлетворяет, что он его взять не может, но предлагает мне попробовать себя в уайльдовской прозе. Не подойдут ли мне этюды "Истина масок" и "Лондонские натурщики"?
А вскоре пришла и вторая открытка: Чуковский собирается в Киев на лекцию и выражает желание познакомиться со мной.
Когда появились афиши, возвещавшие лекцию петербургского писателя Корнея Чуковского о творчестве Леонида Андреева, я успел перевести "Истину масок". И с этим отправился к гастролеру в гостиницу "Франсуа". Замирая от волнения, постучал в дверь номера. Никто не ответил. Постучал сильнее, и тут раздался громкий и веселый голос: "Войдите, ради бога!"
Я увидел лежащего на постели очень длинного молодого человека с копной волос, спадавших на лоб, с задорными глазами и толстым носом картошкой. Он мигом вскочил с постели, стал шумно двигаться по комнате, размахивая длинными руками и называя меня по имени и отчеству.
До чего он мне понравился сразу - и своей порывистостью, и буйным темпераментом, и широкой ознакомленностью со всем, что есть в литературе и искусстве. Между нами была разница в годах, тогда еще ощутимая, но надо было видеть, с каким вниманием относится этот уже знаменитый литератор к начинающему, почти ничем не проявившему себя собрату. Он рассказал мне о редакторах "Нивы" - старом и почтенном В. Я. Светлове и о его коллеге И. М. Эйзене-Железнове, о владелице издательства Л. Ф. Маркс и о всесильном управителе А. Е. Розинере. Все эти имена, которыми подписаны были письма и документы, приходившие ко мне из далекого и неведомого Петербурга, оживали в его рассказах.
Потом пыл первой встречи погас, Корней Иванович стал сосредоточеннее и спокойнее. Заговорил о том, как впервые будет выходить почти полное собрание сочинений Оскара Уайльда на русском языке. Он очень обрадовался, узнав, что у меня есть новейшее английское собрание писателя лондонской фирмы "Methuen".
За несколько дней, проведенных Чуковским в Киеве, я многое узнал и многое понял. Собственно, он был моим первым наставником в области художественного перевода. Я увидел, какой он серьезный и вдумчивый редактор, каким филологическим чутьем, "шутя и играя", он проникает в тайны уайльдовского языка. Мы с ним считывали некоторые переводы, не только мои, но и привезенные им из Петербурга.
Держа зеленый томик английского оригинала, он следил за текстом, а я читал переводы. Меня удивляло, как быстро и весело работал Чуковский. Вытянув длинные ноги на диване, он внимательно следил за оригиналом и, если ему что-нибудь не нравилось, вскрикивал: "Какой ужас!" - или повелительно стучал ногой по валику дивана, заставляя меня остановиться.
Переводчица М. П. Благовещенская в статье "Душа человека при социализме" по недосмотру поставила перед фамилией Тэна вместо И. (Ипполит) букву М. (мистер), как это было у Уайльда. Тут уж Корней Иванович пришел в ярость от такой "некультурной" ошибки, закричал что-то гневное и от избытка темперамента подбросил под потолок книгу. Я с ужасом увидел, как щеголеватый зеленый томик распался на составные части.
Публичная лекция Чуковского о модном Леониде Андрееве прошла с шумным успехом. Своеобразный ораторский талант писателя определился уже тогда: Корней Иванович все время держал перед собой на кафедре написанный им текст, но он так незаметно пользовался рукописью, так тонко интонировал фразы, что это совсем не походило на "чтение по бумажке". Да и, кроме того, лекция была прочитана, по-видимому, не раз и "испробована" на публике. Лектор уже знал, где публика будет живо реагировать на его остроумное, меткое слово. Вместе с тем ничего актерского или наигранного не было. В каждом слове и жесте чувствовалась убежденность в правоте выдвинутой лектором концепции. Уже в те молодые годы Чуковский был великолепным стилистом и знатоком языка. Отточенность слова казалась работой ювелира, а ритм речи неизменно оттенялся красивым, гибким голосом лектора.