Д?, о Молодце, если помнишь, — прав ты, а не Ася. «Б<оря> по своей неслыханной доброте увидел в конце простое освобождение и порадовался за тебя».
 
   Борис, мне все равно, куда лететь. И, может быть, в том моя глубокая безнравственность (небожественность). Ведь я сама — Маруся: честно, как нужно (тесно, как не можно), держа слово, обороняясь, заслоняясь от счастья, полуживая (для других — более, чем — но я-то знаю), сама хорошенько не зная для чего так, послушная в насилии над собой, и даже на ту Херувимскую идя — по голосу, по чужой воле, не своей.
 
   Я сама вздохнула, когда кончила, осчастливленная за нее — за себя. Что они будут делать в огнь — синь? Лететь в него вечно. Никакого сатанизма. Херувимская? Так народ захотел. (Прочти у Афанасьева сказку «Упырь». — Пожалуйста!) И, нужно сказать, хорошо выбрал час.
 
   Борис, я не знаю, что такое кощунство. Грех против grandeur [616]какой бы то ни было, потому что многих нет, есть одна. Все остальные — степени силы. Любовь! Может быть — степени огня? Огнь — ал (та, с розами, постельная), огнь — синь, огнь — бел. Белый (Бог) может быть силой бел, чистотой сгорания? Чистота. Которую я неизменно вижу черной линией. (Просто линией.)
 
   То, что сгорает без пепла — Бог.
 
   А от этих — моих — в пространствах огромные лоскутья пепла. Это-то и есть М?лодец.
 
   Я недаром отдала эту поэму тебе. Переулочки и Молодец — вот, досель, мое из меня любимое.
 
   Еще о жизни. Я ненавижу предметы и загромождения ими. Точно мужчина, давший слово жене, что все будет в порядке. (А она умерла или вроде.) Поэтому — не упорядоченность жизни, построенная на разуме, а мания. Вдруг, среди беседы с другом, которого не видела 10 лет, срывается: «забыла, вывешено ли полотенце. Солнце. Надо воспользоваться». И совершенно стеклянные глаза.
 
   Словно вытверженный срок — как Отче наш, с которого не собьешь потому что не понимаешь ни слова. Ни слога. (Есть деления мельчайшие слов. Ими, кажется, написан «М?олодец».)
 
   _______
 
   То, что ты пишешь о себе, я могу написать о себе: со всех сторон любовь, любовь, любовь. И — не радует. Имя (без отчества), на которое я прежде была так щедра, — имя ведь тоже затрепывается. Не воспрещаю. Не отчеваю. (Имя требует имени.) Вдруг открыли Америку: меня: Нет ты мне открой Америку!
 
   ________
 
   «Что бы мы стали делать с тобой — в жизни?» (точно необитаемый остров! на острове — знаю). — «Поехали бы к Рильке». А я тебе скажу, что Рильке перегружен, что ему ничего, никого не нужно, особенно силы, всегда влекущей: отвлекающей. Рильке — отшельник. Гёте в старости понадобился только Эккерман (воля последнего к второму Фаусту и записывающие уши). Рильке перерос Эккермана, ему — между Богом и «вторым Фаустом» не нужно посредника. Он старше Гёте и ближе к делу. На меня от него веет последним холодом имущего, в имущество которого я заведомо и заранее включена. Мне ему нечего дать: все взято. Да, да, несмотря на жар писем, на безукоризненность слуха и чистоту вслушивания — я ему не нужна, и ты не нужен. Он старше друзей. Эта встреча для меня — большая растрава, удар в сердце, да. Тем более, что он прав (не его холод! оборонительного божества в нем!), что я в свои лучшие высшие сильнейшие, отрешеннейшие часы — сама такая же. И может быть от этого, спасаясь (оборонительного божества в себе!), три года идя рядом, за неимением Гёте, была Эккерманом, и б?льшим — С. Волконского! И так всегда хотела во всяком, в любом — не быть.
 
Всю жизнь, хотел я быть как все.
Но мир, в своей красе,
Не слушал моего нытья
И быть хотел — как я. [617]
 
   Даже без кавычек. Этот стих я так запомнила со слов Л. М. Эренбург еще в 1925 г. весной. И так он мне ближе. Век ведь — поправка на мир.
 
   Да! Доехал ли Эренбург? Довез ли? Посылаю тебе еще тетрадку, для стихов. Сегодня у нас первый тихоокеанский день: [618]ни ветринки. — (Такие письма можно писать?)
 
   Недавно у меня был чудный день, весь во имя твое. Не расставалась до позднего часа. Не верь «холодкам». Между тобой и мною такой сквозняк.
 
   Присылай Шмидта. [619]У меня в Праге был его сын и для него была трагедией добавка «Очаковский». [620]Чудный мальчик, похожий на отца. Я помню его в 1905 г. в Ялте на пристани. Будь здоров. Обнимаю, родной.
 
   М.
 
   Как я тебя понимаю в страхе слов, уже искажаемых жизнью, уже двусмысленных. Твое сторожкое ухо — как я его люблю, Борис!
 
   <23-26-го мая 1926 г.>
 
   I
 
   St. Gilles, 23-го мая 1926 г., воскресенье
 
   Аля ушла на ярмарку, Мурсик спит, кто не спит — тот на ярмарке, кто не на ярмарке — тот спит. Я одна не на ярмарке и не сплю. (Одиночество, усугубляемое единоличностью. Для того, чтобы ощутить себя не-спящим, нужно, чтобы все спали.)
 
   Борис, я не те письма пишу. Настоящие и не касаются бумаги. Сегодня, например, два часа идя за Муркиной коляской по незнакомой дороге — дорогам — сворачивая наугад, все узнавая, блаженствуя, что наконец на суше (песок — море), гладя — походя — какие-то колючие цветущие кусты — как гладишь чужую собаку, не задерживаясь — Борис, я говорила с тобой непрерывно, в тебя говорила — радовалась — дышала. Минутами, когда ты слишком долго задумывался, я брала обеими руками твою голову и поворачивала: вот! Не думай, что красота: Вандея бедная, вне всякой военной hero?c’и: кусты, пески, кресты. Таратайки с осликами. Чахлые виноградники. И день был серый (окраска сна), и ветру не было. Но — ощущение чужого Троицына дня, умиление над детьми в ослиных таратайках: девочки в длинных платьях, важные, в шляпках (именно — ках!) времен моего детства — нелепых — квадратное дно и боковые банты, — девочки,
 
   так похожие на бабушек, и бабушки, так похожие на девочек… Но не об этом — о другом — и об этом — о всём — о нас сегодня, из Москвы, или St. Gill’a — не знаю, глядевших на нищую праздничную Вандею. (Как в детстве, смежив головы, висок в висок, в дождь, на прохожих.)
 
   Борис, я не живу назад, я никому не навязываю ни своих шести, ни своих шестнадцати лет, — почему меня тянет в твое детство, почему меня тянет — тянуть тебя в свое? (Детство: место, где все осталось так и там.) Я с тобой сейчас в Вандее мая 26 года, непрерывно играю в какую-то игру, чт? в игру — в игры! — разбираю с тобой ракушки, щелкаю с кустов зеленый (как мои глаза, сравнение не мое) крыжовник, выбегаю смотреть (потому что когда Аля бежит — это я бегу!), опала ли Vie [621]и взошла (прилив или отлив).
 
   Борис, но одно: я не люблю моря. Не могу. Столько места, а ходить нельзя. Раз. Оно двигается, а я гляжу. Два. Борис, да ведь это та же сцена, т. е. моя вынужденная, заведомая неподвижность. Моя косность. Моя — хочу или нет — терпимость. А ночью! Холодное, шарахающееся, невидимое, нелюбящее, исполненное себя — как Рильке! (Себя или божества — равно.) Землю я жалею:
 
   ей холодно. Морю не холодно, это и есть — оно, все что в нем ужасающего, — оно. Суть его. Огромный холодильник. (Ночь.) Или огромный котел. (День.) И совершенно круглое. Чудовищное блюдце. Плоское, Борис! Огромная плоскодонная люлька, ежеминутно вываливающая ребенка (корабли). Его нельзя погладить (мокрое). На него нельзя молиться (страшное). Так. Иегову, напр<имер> бы, ненавидела. Как всякую власть. Море — диктатура, Борис. Гора — божество. Гора разная. Гора умаляется до Мура (умиляясь им!). Гора дорастает до Гётевского лба и, чтобы не смущать, превышает его. Гора с ручьями. с норами, с играми. Гора — это прежде всего мои ноги, Борис. Моя точная стоимость. Гора — и большое тире, Борис, которое заполни глубоким вздохом.
 
   И все-таки — не раскаиваюсь. «Приедается всё — лишь тебе не дано». [622]С этим, за этим ехала. И что же? То, с чем ехала и за чем: твой стих, т. е. преображение вещи. Дура я, что я надеялась увидеть воочию твое море — заочное, над очное, внеочное. «Прощай, свободная стихия» (мои 10 лет) и «Приедается всё» (мои тридцати — вот мое море.
 
   Борис, я не слепой: вижу, слышу, чую, вдыхаю всё, что полагается, но — мне этого мало. Главного не сказала: море смеет любить только рыбак или моряк. Только моряк или рыбак знают, чт? это. Моя любовь была бы превышением прав («поэт» здесь ничего не значит, самая жалкая из отговорок. Здесь — чистоганом).
 
   ________
 
   Ущемленная гордость, Борис. На горе я не хуже горца, на море я — даже не пассажир: дачник. Дачник, любящий океан… Плюнуть!
 
   ________
 
   Рильке не пишу. Слишком большое терзание. Бесплодное. Меня сбивает с толку — выбивает из стихов — вставший Nibelun-genhort [623]— легко справиться?! Ему — не нужно. Мне — больно. Я не меньше его (в будущем), но — я моложе его. На много жизней. Глубина наклона — мерило высоты. Он — глубок? наклоняется ко мне — может быть глубже, чем… (неважно!) — что я почувствовала? ЕГО РОСТ. Я его и раньше знала, теперь знаю его на себе. Я ему писала: я не буду себя уменьшать, это Вас не сделает выше (меня не сделает ниже!), это Вас сделает только еще одиноче, ибо на острове, где мы родились — все — как мы.
 
   Durch alle Welten, durch alle Gegenden an alien Wegenden
   Das ewige Paar der sich — Nie — Begegnenden. [624]
 
   Само пришло, двустишием, как приходит всё. Итог какого-то вздоха, к которому никогда не прирастет предпосылка.
 
   Для моей Германии нужен был весь Рильке. Как обычно, начинаю с отказа.
 
   ________
 
   О Борис, Борис, залечи, залижи рану. Расскажи, почему. Докажи, что всё т?к. Не залижи, — выжги рану! «Вкусих мало мёду» [625]— помнишь? Чт? — мед!
 
   ________
 
   Люблю тебя. Ярмарка, ослиные таратайки, Рильке — всё, всё в тебя, в твою огромную реку (не хочу — море!). Я так скучаю по тебе, точно видела тебя только вчера.
 
   М.
 
   II
 
   St. Gille-sur-Vie, 25-го мая 1926 г.
 
   Борис, ты меня не понял. Я так люблю твое имя, что для меня не написать его лишний раз, сопровождая письмо Рильке, было настоящим лишением, отказом. То же, что не окликнуть еще раз из окна, когда уходят (и с уходящим, на последующие десять минут, всё. Комната, где даже тебя нет. Одна тоска расселась).
 
   Борис, я сделала это сознательно. Не ослабить удара радости от Рильке. Не раздробить его на два. Не смешать двух вод. Не превратить твоего события в собственный случай. [626]Не быть ниже себя. Суметь не быть.
 
   (Я бы Орфею сумела внушить: не оглядывайся!) Оборот Орфея — дело рук Эвридики. («Рук» — через весь коридор Аида!) Оборот Орфея — либо слепость ее любви, невладение ею (скорей! скорей!) — либо — о, Борис, это страшно — помнишь 1923 год, март, гору, строки:
 
Не надо Орфею сходить к Эвридике
И братьям тревожить сестер [627]
 
   либо приказ обернуться — и потерять. Все, что в ней еще любило — последняя память, тень тела, какой-то мысок сердца, еще не тронутый ядом бессмертья, помнишь?
 
—…С бессмертья змеиным укусом
Кончается женская страсть! [628]
 
   все, что еще отзывалось в ней на ее женское имя, — шло за ним, она не могла не идти, хотя может быть уже не хотела идти. Так, преображенно и возвышенно, мне видится расставание Аси с Белым [629]— не смейся — не бойся.
 
   В Эвридике и Орфее перекличка Маруси с М?лодцем — не смейся опять! — сейчас времени нет додумать, но раз сразу пришло — верно. Ах, может быть, просто продленное «не бойся» — мой ответ на Эвридику и Орфея. Ах, ясно: Орфей за ней пришел — жить, тот за моей — не жить. Оттого она (я) так рванулась. Будь я Эвридикой, мне было бы… стыдно — назад!
 
   О Рильке. Я тебе о нем уже писала. (Ему не пишу.) У меня сейчас покой полной утраты — божественного ее лика — отказа. Пришло само. Я вдруг поняла. А чтобы закончить с моим отсутствием в письме (я так и хотела: явно, действенно отсутствовать — Борис, простая вежливость не совсем или совсем не простых вещей. — Вот. —
 
   Твой чудесный олень с лейтмотивом «естественный». [630]
 
   Я слышу это слово курсивом, живой укоризной всем, кто не. Когда олень рвет листья рогами — это естественно (ветвь — рог — сочтутся). А когда вы с электрическими пилами — нет. Лес — мой. Лист — мой. (Т?к я читала?) И зеленый лиственный костер над всем. — Так? —
 
   Борис, когда мне было шесть лет, я читала книжку (старинную, переводную) «Царевна в зелени». [631]Не я — мать читала вслух. Там два мальчика убежали из дому, один: Клод Бижар (Claude Bigeard — Бижар — сбежал — странно?), один отстал, другой остался. Оба искали царевну в зелени. Никто не нашел. Только последнему вдруг неожиданно хорошо стало. И какой-то фермер. Вот все, что я помню. Когда мать проставила голосом последнюю точку — и — паузой — конечное тире, она спросила:
 
   «Ну, дети, кто же была эта царевна в зелени?» Брат (Андрей) сразу ответил: «Почем я знаю», Ася, заминая, начала ластиться, а я только покраснела. И мать, зная меня и эти вспышки: — «Ну, а ты как думаешь?» — «Это была… это была… НАТУРА!» — «Натура? Ах ты! — Умница». (Правда, ответ запоздал н? век? 1800 г. — Руссо.) [632]Мать меня поцеловала и обещала мне, вне всякой педагогики, в награду (спохватившись, скороговоркой): «за то, что хорошо слушала»… книжку. И подарила. Но гнуснейшую: Mariens Tagebuch Машин дневник (нем.). [633]и, что еще хуже: Машин дневник, противоестественный, потому что Маша — и тетя Гильдеберта, и праздник «Трех королей» (Dreikonigsfest), и прочее. Противоестественный потому еще, что мир непреложно делился на богатых девочек и бедных мальчиков, и богатые девочки этих бедных мальчиков, сняв с себя (!) одевали (в юбки, что ли?). Аля эту книгу читала и утверждает, что там тоже был мальчик, который тоже сбежал в лес (потому что его бил сапожник), но вернулся. Словом: НАТУРА (как — часто) повлекла за собой противоестественность. Эту ли горькую расплату за свою природу имела в виду мать, даря? Не знаю.
 
   ________
 
   Борис, я только что с моря и поняла одно. Я постоянно, с тех пор как впервые не полюбила, [634]порываюсь любить его, в надежде, что может быть выросла, изменилась, ну просто: а вдруг понравится? Точь-в-точь как с любовью. Тождественно. И каждый раз: нет, не мое, не могу. То же страстное въигрыванье (о, не заигрыванье! никогда), гибкость до предела, попытка проникнуть через слово (слово ведь больше вещь, чем вещь: оно само — вещь, которая есть только — знак. Назвать — овеществить, а не развоплотить) — и — отпор.
 
   И то же неожиданное блаженство, которое забываешь, как только вышел (из воды, из любви) — невосстановимое, нечислящееся. На берегу я записала в книжку, чтобы тебе сказать. Есть вещи, от которых я в постоянном состоянии отречения:
 
   море, любовь. А знаешь, Борис, когда я сейчас ходила по пляжу, волна явно подлизывалась. Океан, как монарх, как алмаз: слышит только того, кто его не поет. А горы — благодарны (божественны).
 
   Дошла ли наконец моя? (Поэма Горы.) Крысолова, по возможности читай вслух, полувслух, движением губ. Особенно «Увод». [635]Нет, всё, всё. Он как «М?лодец» писан с голосу.
 
   ________
 
   Мои письма не намеренны, но и тебе и мне нужно жить и писать. Просто — перевожу стрелку. Ту вещь о тебе и мне почти кончила. [636](Видишь, не расстаюсь с тобой!) Впечатление: от чего-то драгоценного, но — осколки. До чего слово открывает вещь! Думаю о некоторых строках. — До страсти хотела бы написать Эвридику: ждущую, идущую, удаляющуюся. Через глаза или дыхание? Не знаю. Если бы ты знал, как я вижу Аид! Я, очевидно, на еще очень низкой ступени бессмертия.
 
   ________
 
   Борис, я знаю, почему ты не идешь за моими вещами к Н<адежде> А<лександровне>. [637]От какой-то тоски, от самообороны, как бежишь письма, которое требует всего тебя. Кончится тем, что все пропадет, все мои Гёты! Не перепоручить (не перепоручишь) ли Асе? Жду Шмидта.
 
   МЦ.
 
   Я не слишком часто пишу? Мне постоянно хочется говорить с тобою.
 
   III
 
   26-го мая 1926 г., среда
 
   Здравствуй, Борис! Шесть утра, все веет и дует. Я только что бежала по аллейке к колодцу (две разные радости: пустое ведро, полное ведро) и всем телом, встречающим ветер, здоровалась с тобой. У крыльца (уже с полным) вторые скобки: все еще спали — я остановилась, подняв голову навстречу тебе. Так я живу с тобой, утра и ночи, вставая в тебе, ложась в тебе.
 
   Да, ты не знаешь, у меня есть стихи к тебе, в самый разгар Горы. [638](Поэма Конца — одно. Только Гора раньше и — мужской лик, с первого горяча, сразу высшую ноту, а Поэма Конца уже разразившееся женское горе, грянувшие слезы, я, когда ложусь, — не я, когда встаю! Поэма горы — гора, с другой горы увиденная. Поэма Конца — гора на мне, я под ней). Да, и клином врезавшиеся стихи к тебе, недоконченные, несколько, взывание к тебе во мне, ко мне во мне.
 
   Отрывок:
 
…В перестрелку — скиф,
В христопляску — хлыст,
— Море! — небом в тебя отваживаюсь.
Как на каждый стих, —
Что на тайный свист
Останавливаюсь,
Настораживаюсь.
В каждой строчке: стой!
В каждой точке — клад.
— Око! — светом в тебя расслаиваюсь,
Расхожусь. Тоской
На гитарный лад
Перестраиваюсь,
Перекраиваюсь… [639]
 
   Отрывок. Всего стиха не посылаю из-за двух незаткнутых дыр. Захоти — и стих будет кончен, и этот, и другие. Да, есть ли у тебя три стиха: Двое, посланные мною тебе летом 1924 г., два года назад, из Чехии. («Елена: Ахиллес // — Разрозненная пара»; «Так разминовываемся — мы»; «Знаю — один//Ты — равносущ// Мне».) Не забудь ответить. Тогда пришлю. [640]
 
   Борис, у Рильке взрослая дочь, [641]замужем, где-то в Саксонии, и внучка Христина, двух лет. Был женат, почти мальчиком, два года — в Чехии — расплелось. Борис, последующее — гнусность (моя): мои стихи читает с трудом, хотя еще десять лет назад читал без словаря Гончарова. (И Аля, которой я это сказала, тотчас же: «Я знаю, знаю, утро Обломова, там еще сломанная галерея».) Гончаров — таинственно, а? Тут-то я и почувствовала. Когда Tzarenkreis [642]— из тьмы времен — прекрасно, когда Обломов — уже гораздо хуже. Преображенный — Рильке (родительный падеж, если хочешь Рильке’м) Обломов. Какая растрата! В этом я на секунду увидела его иностранцем, т. е. себя русской, а его немцем! Унизительно. Есть мир каких-то твердых (и низких, твердых в своей низости) ценностей, о котором ему, Рильке, не должно знать ни на каком языке. Гончаров (против которого, житейски, в смысле истории русской литературы такой-то четверти века ничего не имею) на устах Рильке слишком теряет. Нужно быть милосерднее.
 
   (Ни о дочери, ни о внучке, ни о Гончарове — никому. Двойная ревность. Достаточно одной.)
 
   ________
 
   Что еще, Борис? Листок кончается, день начался. Я только что с рынка. Сегодня в поселке праздник — первые сардины! Не сардинки, потому что не в коробках, а в сетях.
 
   А знаешь, Борис, к морю меня уже начинает тянуть, из какого-то дурного любопытства — убедиться в собственной несостоятельности.
 
   ________
 
   Обнимаю твою голову — мне кажется, что она такая большая — по тому, что в ней — что я обнимаю целую гору, — Урал! «Уральские камни» — опять звук из детства! (Мать с отцом уехали на Урал за мрамором для Музея. Гувернантка говорит, что ночью крысы ей отъели ноги. Таруса. Хлысты. Пять лет.) Уральские камни, (дебри) и хрусталь графа Гарраха (Кузнецкий) [643]— вот все мое детство.
 
   Н? его — в тяжеловесах и хрусталях.
 
   ________
 
   Где будешь летом? Поправился ли Асеев. [644]Не болей.
 
   Ну, что еще?
 
   — Всё! —
 
   Замечаешь, что я тебе дарю себя враздробь?
 
   М.
 
   St. Gilles, 21-го июня 1926 г.
 
   Мой дорогой Борис,
 
   Только что — Шмидт, Барьеры и журналы. [645]Пишу только, чтобы известить, что дошло. Ничего ещё не смотрела, потому что утро в разгаре. Одновременно письмо из Чехии с требованием либо возвращаться сейчас же, либо отказаться от чешской стипендии. («Отказаться» — ход неудачно построенной фразы, просто в случае невозврата — отказывают.)
 
   Возвращаться сейчас невозможно, — домик снят и уплочено до половины октября, кроме того — нынче первый солнечный день, Борис. Возвращаться ни сейчас, ни потом мне невозможно: Чехию я изжила, вся она в Поэмах Конца и Горы (герой их 13-го обвенчан), [646]Чехии просто нет. Вернусь в погребенный черновик.
 
   Следовательно, — (невозвращение) — я на улице. Думаю (непонятный отказ чехов, обещавших стипендию по крайней мере до октября) — эхо парижской травли («Поэт о критике» — травля), [647]а м. б. и донос кого-нибудь из пражских русских: везде печатается, муж — редактор и т. д. С<ергей> Я<ковлевич> получает с № (Версты), причем I еще не вышел, а II намечается только к октябрю.
 
   Пишу в Чехию с просьбой выхлопотать мне заочную стипендию, как Бальмонту и Тэффи, которых чехи содержат, никогда в глаза не видав (меня видели, всегда с ведром или с мешком, три с половиной года, — не нагляделись, должно быть!)
 
   Пишу в сознании полной бессмысленности. Явный подвох какого-то завистника. (Завидовать — мне: И, после краткого вдумывания: да, можно, но тогда нужно просить Господа Бога, чтобы снял меня с иждивения, а не чехов.)
 
   Кроме того, (возврат в Чехию) в Чехии С<ергею> Яковлевичу) делать нечего. Ни заработков, ни надежд. Даже на фабрику не берут, ибо русских затирают.
 
   ________
 
   Таков мой жизненный поворот. Не принимай к сердцу, огляди издали — как я. Почему сообщаю? Чтобы объяснить некоторую заминку со Шмидтом, — дня три уйдет на письма, т. е. те полтора-два часа в день, которые у меня есть на графику, ту или иную.
 
   Борис, где встретимся? У меня сейчас чувство, что я уже нигде не живу. Вандея — пока, а дальше? У меня вообще атрофия настоящего, не только не живу, никогда в нем и не бываю.
 
   Громовая статья П. Струве (никогда не пишущего о литературе), статьи Яблоновского, Осоргина, многих, — всех задетых [648](прочти «Поэт о критике», поймешь — чья-то зависть — чья-то обойденность — и я на улице, я — что! — дети.
 
   Мур ходит, но оцени! только по пляжу, кругами, как светило. В комнате и в саду не хочет, ставишь — не идет. На море рвется с рук и неустанно кружит (и падает).
 
   Да, Борис, о другом. В Днях перепечатка статьи Маяковского о недостаточной действенности книжных приказчиков. Привожу Дословно: «Книжный продавец должен ещё больше гнуть читателя. Вошла комсомолка с почти твердым намерением взять, например, Цветаеву. Ей, комсомолке, сказать, сдувая пыль со старой обложки, — Товарищ, если вы интересуетесь цыганским лиризмом, осмелюсь предложить Сельвинского. Та же тема, но как обработана! Мужчина! Но это все временное. Поэтому напрасно в вас остыл интерес к Красной Армии; попробуйте почитать эту книгу Асеева». И т. д…
 
   Передай Маяковскому, что у меня есть и новые обложки, которых он просто не знает.
 
   Между нами — такой выпад Маяковского огорчает меня больше, чем чешская стипендия: не за себя, за него.
 
   «Но всё это — временное», а —
 
«Время — горе небольшое:
Я живу с твоей душою»… [649]
 
   Скоро напишу, Борюшка, это письмо не в счет.
 
   М.
 
   Шмидт получен, скоро получишь о тебе и мое. И ещё элегию (мне) Рильке. Люблю тебя.
 
   1-го июля 1926 г., четверг.
 
   Мой родной Борис,
 
   Первый день месяца и новое перо.
 
   Беда в том, что взял Шмидта, а не Каляева [650](слова Сережи, не мои), героя времени (безвременья!), а не героя древности, нет, еще точнее — на этот раз заимствую у Степуна: жертву мечтательности, а не героя мечты. Что такое Шмидт — по твоей документальной поэме: русский интеллигент, перенесший 1905 год. Не моряк совсем, до того интеллигент (вспомни Чехова «В Море»!), что столько-то лет плаванья не отучили его от интеллигентского жаргона. Твой Шмидт студент, а не моряк. Вдохновенный студент конца девяностых годов.
 
   Борис, не люблю интеллигенции, не причисляю себя к ней, сплошь пенснейной. Люблю дворянство и народ, цветение и (корни). Блока синевы и Блока просторов. Твой Шмидт похож на Блока-интеллигента. Та же неловкость шутки, та же невесёлость её.
 
   В этой вещи меньше тебя, чем в других, ты, огромный, в тени этой маленькой фигуры, заслонен ею. [651]Убеждена, что письма почти дословны, — до того не твои. Ты дал человеческого Шмидта, в слабости естества, трогательного, но такого безнадежного!
 
   Прекрасна Стихия. [652]И естественно, почему. Здесь действуют большие вещи, а не маленький человек. Прекрасна Марсельеза. Прекрасно всё, где его нет. Поэма несется мимо Шмидта, он — тормоз. Письма — сплошная жалость. Зачем они тебе понадобились? Пиши я, я бы провалила их на самое дно памяти, завалила, застроила бы. Почему ты не дал зрительного Шмидта — одни жесты — почему ты не дал Шмидта «сто слепящих фотографий», [653]не дающих разглядеть — что? Да уныние этого лица! Зачем тебе понадобился подстрочник? Дай ты Шмидта в действии — просто ряд сцен — ты бы поднял его над действительностью, гнездящейся в его словесности.