…Но Вы едете — иначе. Ваше путешествие — Pilgerschaft, [1104]и в руках у Bac — Wanderstab, [1105]и окажетесь Вы еще в Иерусалиме (Небесном).
 
   Паломник должен быть внутренне-одинок, только тогда он проникается всем. Мне в жизни не удалось — паломничество. (А помните Kristin [1106]— под старость лет — когда ее ругали мальчишки, а она, улыбаясь, вспоминала своих — когда были маленькими… Точно со мной было.)
 
   У меня три Пушкина: Стихи к Пушкину, которые совершенно не представляю себе чтобы кто-нибудь осмелился читать, кроме меня. Страшно-резкие, страшно-вольные, ничего общего с канонизированным Пушкиным не имеющие, и всё имеющие — обратное канону. Опасные стихи. Отнесла их, для очистки совести, в редакцию Совр<еменных> Записок, но не сомневаюсь, что не возьмут — не могут взять. [1107]Они внутренно — революционны — т?к, как никогда не снилось тем, в России. Один пример:
 
   Потусторонним
   Залом царей:
   — А непреклонный
   Мраморный сей,
   Столь величавый
   В золоте барм?
   — Пушкинской славы
   Жалкий жандарм.
 
   Автора — хаял,
   Рукопись — стриг.
   Польского края —
   Зверский мясник.
   Зорче вглядися
   Не забывай:
   Певцеубийца
   Царь Николай
   Первый.
 
   Это месть поэта — за поэта. Ибо не держи Н<иколай> I Пушкина на привязи — возле себя поближе — выпусти он его за границу — отпусти на все четыре стороны — он бы не был убит Дантесом. Внутренний убийца — он.
 
   Но не только такие стихи, а мятежные и помимо событий пушкинской жизни, внутренне — мятежные, с вызовом каждой строки. Они для чтения в Праге не подойдут, ибо они мой, поэта, единоличный вызов — лицемерам тогда и теперь. И ответственность за них должна быть — единоличная. (Меня после них могут просто выбросить из Совр<еменных> Записок и вообще — эмигранты.) Написаны они в Медоне, в 1931 г. летом — я как раз тогда читала Щеголева: «Дуэль и Смерть Пушкина» и задыхалась от негодования.
 
   Есть у меня проза — «Мой Пушкин» — но это мое раннее детство: Пушкин в детской — с поправкой: в моей. Ее я буду читать на отдельном вечере в конце февраля.
 
   И есть, наконец, французские переводы вещей: Песня из Пира во время Чумы, Пророк, К няне, Для берегов отчизны дальней, К морю, Заклинание, Приметы — и еще целый ряд, которых никак и никуда не могу пристроить. Всюду — стена: «У нас уже есть переводы». (Прозой — и ужасные.) Вчера на французском чествовании в Сорбонне, по отрывкам, читали Бог знает что. Переводили — «очень милая барышня» или «такой-то господин с женой» — частные лица никакого отношения к поэзии не имеющие. Слоним мои переводы предложил проф<ессору> Мазону [1108]— Вы наверное знаете — бывает в Праге — так oн: — Mais nous avons d?j? de tr?s bonnes traductions des po?mes de Pouchkin, un de mes amis les a traduites avec sa femme… [1109]
 
   И это — профессор, и даже, кажется — светило.
 
   Кончаю. Очень надеюсь на встречу. Вместе поедем в Версаль — там лучшее — Petit Trianon, [1110]весь заросший, заглохший, хватающий за душу. И в Fontainebleau — где Cour des Adieux [1111](Наполеона с Францией). [1112]Хорошо бы — весной, и на подольше в Париж — устроиться можно дешево — даже в гостинице. Быт-легкий, сечь всё на все цены. И весна в Париже — лучшее время. — И — Бог знает — что со мной будет потом…
 
   Если есть более или менее реальные планы — в смысле времени и мест — пишите сразу. Хорошо бы начать с Франции.
 
   Обнимаю Вас и всячески приветствую Вашу мечту… <…>
 
   Ванв, 1-го мая, <1937 г.>
 
   первый день русской Пасхи
 
   Христос Воскресе, дорогая Анна Антоновна! (Убеждена, что и Вы русскую Пасху считаете немножко своей.) Несколько дней тому назад с огорчением увидела из Вашей приписочки, что Вы моего большого письма вскоре после Алиного отъезда [1113]с описанием его и предшествующих дней, не получили, — потому-то Вы говорите о моем долгом молчании. — а я как раз удивлялась, почему так долго молчите — Вы. Может быть дала кому-нибудь опустить в городе (от нас идет н? день дольше) — и человек протаскал или забыл в снятом пиджаке, — сейчас невозможно установить, ни восстановить, — с Алиного отъезда уже полтора месяца — уехала 15-го марта.
 
   Повторю вкратце: получила паспорт, и даже — книжечкой (бывают и листки), и тут же принялась за обмундирование. Ей помогли — все; начиная от С<ергея> Я<ковлевича>, который на нее истратился до нитки, и кончая моими приятельницами, из которых одна ее никогда не видала… <…> У нее вдруг стало все: и шуба, и белье, и постельное белье, и часы, и чемоданы. и зажигалки — и все это лучшего качества, и некоторые вещи — в огромном количестве. Несли до последней минуты, Маргарита Николаевна Лебедева (Вы м. б. помните ее по Праге, Воля России) с дочерью [1114]принесли ей на вокзал новый чемодан, полный вязаного шелкового белья и т. п. Я в жизни не видала столько новых вещей сразу. Это было настоящее приданое. Видя, что мне не угнаться, я скромно подарила ей ее давнюю мечту — собственный граммофон, для чего накануне поехала за тридевять земель на March? aux Puces [1115](живописное название здешней Сухаревки), весь рынок обойдя и все граммофоны переиспытав, наконец нашла — лучшей, англо-швейцарской марки, на манер чемодана, с чудесным звуком. В вагоне подарила ей последний подарок — серебряный браслет и брошку — камею и еще — крестик — на всякий случай. Отъезд был веселый — так только едут в свадебное путешествие, да и то не все. Она была вся в новом, очень элегантная… <…> перебегала от одного к другому, болтала, шутила… <…> Потом очень долго не писала… <…> Потом начались и продолжаются письма… <…> …Живет она у сестры С<ергея> Я<ковлевича>, больной и лежачей, [1116]в крохотной, но отдельной, комнатке, у моей сестры [1117](лучшего знатока английского на всю Москву) учится по-английски. С кем проводит время, как его проводит — неизвестно. Первый заработок, сразу как приехала — 300 рублей, и всяческие перспективы работы по иллюстрации. Ясно одно: очень довольна… <…>.
 
   …Вы спрашиваете о моей дружбе с Головиной. Она очень больна, месяцами не встает (я только раз видела ее на ногах). очень проста и человечна… <…> очень ко мне привязана. неизменно мне радуется и ничего не требует. Она несравненно лучше своих стихов: ничего искусственного (простите за кляксу: пишу stylo [1118]старой системы: не доглядишь — прольется). Во многом — ребенок. Город ее не испортил, но здоровье ее — сгубил.
 
   Не рассказывайте моего отзыва Бему, а то он напишет ей, и получится, что я ее только жалею, а это — не совсем так, п. ч. и уважаю — она совершенно лишена эгоизма, никогда не жалуется… <…>
 
   …Кончаю, п. ч. нужно идти на рынок. Приедете ли, дорогая Анна Антоновна, на выставку? [1119]Сделайте — все. Это — эпоха. (1900 г. по 1937 г.) Между этими датами — двух всемирных выставок — кончился один мир и начался новый. Я осталась в старом… <…>
 
   Ванв, 14-го июня 1937 г.
 
   <…> …Была на выставке. Эти фигуры — работа женская. [1120]Сов<етский> павильон похож на эти фигуры: есть — эти фигуры. А немецкий павильон есть крематорий плюс Wertheim. [1121]Первый жизнь, второй смерть, причем не моя жизнь и не моя смерть, но все же — жизнь и смерть. И всякий живой — так скажет. Видела 5 павильонов — на это ушло 4 часа — причем на советский добрых два. Если интересно — обещаю написать подробно. (А, догадалась! Первый — жизнь, второй — мертвечина: мертвецкая.) Павильон не германский, а прусский и мог бы быть (кроме технических новоизобретений) в 1900 году. Не фигуры по стенам, а идолы. Кто строил и устраивал???
 
   Неужели Вы не приедете на выставку? И неужели приедете — когда меня не будет? (Если уеду — то в начале июля до конца сентября. Есть надежда на Океан, который для меня — Мурино младенчество — и встречи с Рильке…) <…>
 
   От Али частые письма. Пока — работа эпизодическая, часто анонимная, но хорошо оплаченная, сейчас едет с сестрой С<ергея> Я<ковлевича> (с которой живет) в деревню, а осенью надеется на штатное место в Revue de Moscou. [1122]Очень довольна своей жизнью. Пишет, что скучает… <…>
 
   …Очень много нужно Вам написать, дорогая Анна Антоновна, но у меня срочная перебелка рукописи Пушкин и Пугачев для нового большого серьезного русск<ого> журнала «Русские Записки», [1123]имеющего выходить в Шанхае. Если есть вид мариенбадского дома, где жил Гёте — пришлите! Хотелось бы также хороший его старый портрет. Пишите! Целую, всегда помню и всегда люблю… <…>
 
   16-го июля 1937 г
 
   Lacanau-Oc?an (Gironde)
 
   Av<enue> des Fr?res Estrade
 
   Villa Coup de Roulis
 
   .
 
   Дорогая Анна Антоновна! Приветствую Вас с Океана. Мы здесь шестой день. (Мы: Мур и я, С<ергей> Я<ковлевич> приедет в августе.) Это мое четвертое море во Франции — из к<отор>ых — третий океан, и вот скажу Вам, что каждый раз — разное. St. Gilles (Пастернак, Рильке, Мурины первые шаги) — рыбацкая деревня, Pontaillac — курорт. La Favi?re — русский дачный морской поселок, и наконец, Lacanau-Oc?an — пустыня: пустыня берега, пустыня океана. Здесь сто лет назад не жил никто. Место было совсем дикое, редкие жители — из-за болот — ходили на ходулях. И что-то от этого — не от ходуль, а от дикости — осталось. Здесь, напр<имер>, ни одного рыбака, ни одной лодки — и ни одной рыбы. Просто — нет. В Фавьере — ловили, но не продавали, здесь — просто не ловят. Странно? Но — так.
 
   Поселок новый, постоянных жителей — несколько семей, остальные — сдают и живут только летом. Огромный, безмерный пляж, с огромными, в отлив, отмелями. И огромный сосновый лес — весь с?женый: сосна привилась и высушила болота. (Но и болота-то — странные: на песчаных дюнах, даже трудно верить.) Во всем лесу (100 кил<ометров> одна (цементированная) тропинка: песок — дорог не держит, следов не держит. Неподалеку (уже ходили) пресное озеро — откуда?! Там старый, старый старик пас стадо черных коров с помощью одноглазой собаки. Там я впервые увидела траву и чуть-чуть земли. Здесь земли нет совсем.
 
   Живем мы в маленьком (комната, кухня, терраска) отдельном домике, в маленьком песчаном садике, в 5 мин<утах> от моря. Домик чистый и уже немолодой, все есть, мебель деревенская и староватая: все то, что я люблю. Хозяев — они же владельцы единственного пляжного кафе — почти не видим: уходят утром, приходят ночью… <…>
 
   …Дачников, пока, довольно мало — главный съезд в августе — общий тон очень скромный: семьи с детьми, — никаких потрясающих пижам, никакой пляжной пошлости. Хорошее место — только если бы рыба!
 
   Купанье — волны. Плавать почти нельзя. Дно мелкое, постепенное. За два дня было целых три утопленника, к<отор>ых всех троих спас русский ma?tre-nageur. [1124]юноша 21-го года, филолог, японовед. В прошлом году он спас целых 22 человека. Люди, не умеющие плавать, заходят по горло в воду и при первой волне — тонут. А волны непрерывные и сильные: здесь не залив, а совершенно открытое море.
 
   Прочла (здесь уже) Sigrid Undset — «Ida-Elisabeth». [1125]Первое разочарование: Ida. Правда — пустое, дамское, лжепоэтическое и не старинное, а старомодное — имя? (Чт? бы: Anna-Elisabeth!) А дальше и разочарования не было, п. ч. я знала, что 1. второй Kristin ни ей, ни мне, никому не написать, 2. читала Jenny [1126]и не полюбила. Ей (Унсет) дано только (!!!) прошлое, гений только на прошлое. Кто эта Ida-Elisabeth? Что в ней такого, чтобы Undset о ней писать, а нам читать — 500 стр<аниц>? Где-то она сама о себе говорит, что она Durchschnittmensch. [1127]Durchschnittmensch — и есть. Никакой личности, никакого очарования, — только хорошее поведение. Этого — для героини — мало. И дети бесконечно лучше даны в Kristin, чем здесь. Хороша, конечно, природа, но мне — как в жизни — в ней мешает Auto и Moto: ее героиня полкниги ездит на автомобиле.
 
   С нетерпением жду Вашей оценки, дорогая Анна Антоновна: читая, все время о Вас думала: на Вас оглядывалась.
 
   Но я все-таки никогда не думала, что Unset способна на скучную книгу!!!
 
   А вот С. Лагерлёф — неспособна. Какая услада — после Ida-Elisabeth — ее Marbacka: [1128]их трехсотлетняя родовая усадьба, где она родилась и выросла, к<отор>ую пришлось продать и к<отор>ую она потом, уже пожилая, выкупила: дом и сад. Если читали — напишите, если не читали — прочтите, тут же, летом. И подумайте, что ей 80 лет!
 
   Пишу свою Сонечку. [1129]Это было женское существо, которое я больше всего на свете любила. М. б. — больше всех существ (мужских и женских). Узнала от Али, что она умерла — «когда прилетели Челюскинцы». И вот теперь — пишу. Моя Сонечка должна остаться. Было это весной-летом 1919 г. Без малого — 20 лет назад! (Уехала я в 1922 г. А из Чехии — в 1925 г. Боже! Как годы летят!)
 
   Эпиграф к моей Сонечке, из V. Hugo:
 
   Elle ?tait p?le — et pourtant rose,
 
   Petite — avec de grands cheveux
 
    [1130]
 
   Ванв, 27-го сентября 1937 г.
 
   Нет, дорогая Анна Антоновна, я Вам писала последняя, и очевидно письмо пропало, странствуя вслед за Вами — в этом письме было прибытие к нам испанского республиканского корабля — беженцев из Сантандера, [1131]и день, проведенный с испанцем, ни слова не знавшим по-франц<узски>, как я — по-испански, — в оживленной беседе, в которую вошло решительно — все. Теперь друг — на всю жизнь.
 
   20-го мы вернулись, а следующий за нами поезд, которым мы чуть-чуть не поехали, потерпел крушение: были стерты в порошок два вагона — п. ч. — деревянные. А мы тоже ехали в деревянном, я раньше и не разбирала.
 
   Странно (верней — не странно), я как раз вчера вечером купила заграничную марку — писать Вам, а нынче утром — Ваше письмо. Я чувствовала, что Вы моего испанского не получили, — Вы никогда так долго не молчите.
 
   Все лето писала свою Сонечку — повесть о подруге, недавно умершей в России. Даже трудно сказать «подруге» — это просто была любовь — в женском образе, я в жизни никого так не любила — как ее. Это было весной 1919 г. — это была весна 1919 г. И с тех пор все спало — жило внутри — и весть о смерти всколыхнула все глубины, а м. б. я спустилась в свой тот вечный колодец, где все всегда — живо. Словом, это лето я прожила с ней и в ней, и нынче как раз поставила последнюю точку. Писала все утра, а слышала, слушала ее внутри себя — целый день… <…>
 
   …Вышла большая повесть: 230 моих рукописных страниц. Пойдет (тьфу, тьфу, не сглазить) в новом русском шанхайском журнале «Русские Записки», где мне, пока что, дают полную волю.
 
   Ничего другого не писала, только письма… <…>
 
   …Нет, дорогая Анна Антоновна, не хочу быть для Вас ни идеей, ни видением: если бы Вы знали, насколько я жива. Даже загнанная в невылазную щель быта.
 
   …Сплошная обида: так часто люди ездят в Прагу — «съездил в Прагу», «неделя как вернулся из Праги», и — только я не могу, п. ч. у меня никогда не будет таких денег. (Откуда — у них? Должно быть — какие-нибудь казенные, общественные, кому-то нужно, чтобы такой-то ехал в Прагу, — и никому не нужно, чтобы ехала — я: только мне одной!) — Видела в кинематографе похороны Масарика: [1132]его строгий замок, его белую бедную комнату с железной кроватью, — сопровождающие факелы — отражу у гроба, с молодыми прекрасными лицами, — плачущий народ… И его — в гробу. Орлиное лицо… <…>…Читали ли Вы Pearl Buck: [1133]
 
   1. La Terre Chinoise
 
   2. Les Fils de Wan-Lung
 
   3. La Famille dispers?e
 
    [1134]
 
   Она дочь амер<иканского> миссионера, родившегося в Китае.
 
   Да, еще замечательная ее книга: M?re. [1135]
 
   Ванв, 3-го января 1938 г.
 
   С Новым Годом, дорогая Анна Антоновна, и с прошедшими праздниками, с которыми я Вас, увы, не поздравила, хотя непрерывно о Вас думала, особенно под нашей маленькой елочкой, верней сказать — над! На ней еще чешские настоящие елочные шишки — из вшенорских лесов: само-вызолоченные!.. <…>
 
   Это моя последняя зима в этом доме, в к<отор>ом мы живем без малого четыре года и который я, несмотря на все, а верней — смотря на все вокруг, мой каштан, Мурину бузину, неизвестно — чьи огороды — люблю и буду любить — пока жива буду. (Как все, что когда-либо любила.) У меня сильнейшее чувство благодарности к «неодушевленным» предметам.
 
   Жизнь идет тихо, Мур учится с учителем, учится средне, п. ч. — скучно: одному, без товарищей, без перерыва игры, и учитель — скучный: честный, исполнительный, но из русских немцев и неописуемо-однообразный. Но это все-таки лучше, чем полная незанятость. А я — не могу: из-за печей, и мелочей, и кухни, в к<отор>ой мороз и в к<отор>ой провожу полдня, а мне кажется, я всякого — всему — выучу, особенно — тому, что мне самой — трудно, п. ч. я отлично понимаю, к?к можно не понимать. И потому что каждое дело — делаю со страстью… <…>
 
   Ванв, 7-го февраля 1938 г.
 
   — мне все еще хочется писать 1937 — люблю эту цифру — любимую цифру Рильке —
 
   <…> …За всю эту зиму не написала — ничего. Конечно — трудная жизнь, но когда она была легкая? Но просто нет душевного (главного и единственного) покоя, есть — обратное.
 
   (Простите за скучные открытки: такие торжественные здания — всегда скучные, но сейчас ничего другого нет под рукой, а на письмо я неспособна.)
 
   Утешаюсь погодой: сияющей, милостивой, совсем не зимней, мы уже две недели не топим: лучше сносный холод, чем этот (мелкий, жалкий!) ад. А на улице просто — расцветаю, хотя смешно так говорить о себе, особенно мне — сейчас: я самое далекое, что есть — от цветка. (Впрочем, и 16-ти лет им не была — и не хотела быть. Тогда же — стихи:
 
   Это были годы роста:
   Рост — жесток.
   Я не расцветала просто —
   Как цветок.
 
   Это — в 16 лет! Умная была, но не очень счастливая. —)
 
   Утешаюсь еще Давидом Копперфильдом [1136](какая книга!) и записками Mistress Abel [1137]— бывшей маленькой Бетси Балькомб — о Наполеоне на Св<ятой> Елене: она была его последней улыбкой… <…>
 
   Ванв, 23-го мая 1938 г.
 
   Дорогая Анна Антоновна,
 
   Думаю о Вас непрерывно — и тоскую, и болею, и негодую — и надеюсь — с Вами.
 
   Я Чехию чувствую свободным духом, над которым не властны — тела.
 
   А в личном порядке я чувствую ее своей страной, родной страной, за все поступки которой — отвечаю и под которыми — заранее подписываюсь.
 
   Ужасное время.
 
   Я все еще погружена в рукописную работу, под которой — иногда — погибаю. Поэтому так долго не писала. Но думала — каждый день.
 
   Сейчас 6 ч. утра, пишу в кухне, за единственным столом, могущим вместить 8 корректур сразу. Из кухни не выхожу: не рукописи — так обед, не обед — так стирка, и т. д. Весны в этом году еще не видела… <…>.
 
   108
 
   24-го сентября 1938 г.
 
   Paris 15-me,
 
   32, Boulevard Pasteur,
 
   Hotel Innova, ch<ambre> 36
 
   Дорогая Анна Антоновна,
 
   Нет слов, но они должны быть.
 
   — Передо мной лежит Ваша открыточка: белые здания в черных елках — чешская Силезия. Отправлена она 19-го августа, а дошла до меня только нынче, 24-го сентября — между этими датами — всё безумие и всё преступление. [1138]
 
   День и ночь, день и ночь думаю о Чехии, живу в ней, с ней и ею, чувствую изнутри нее: ее лесов и сердец. Вся Чехия сейчас одно огромное человеческое сердце, бьющееся только одним: тем же, чем и мое.
 
   Глубочайшее чувство опозоренности за Францию, но это не Франция: вижу и слышу на улицах и площадях: вся настоящая Франция — и т?лпы и лбы — за Чехию и против себя. Так это дело не кончится.
 
   Вчера, когда я на улице прочла про генерала Faucher [1139]— у меня слезы хлынули: наконец-то!
 
   До последней минуты и в самую последнюю верю — и буду верить — в Россию: в верность ее руки. Россия Чехию сожрать не даст: попомните мое слово. Да и насчет Франции у меня сегодня великие — и радостные — сомнения: не те времена, чтобы несколько слепцов (один, два — и обчелся) вели целый народ-зрячих. Не говоря уже о позоре, который народ на себя принять не хочет. С каждым часом негодование сильней: вчера наше жалкое Issy [1140](последнее предместье, в котором мы жили) выслало на улицу четыре тысячи манифестантов. А нынче будет — сорок — и кончится громовым скандалом и полным переворотом. Еще ничто не поздно: ничего не кончилось, — все только начинается. ибо французский народ — часу не теряя — спохватился еще до событий. Почитайте газеты — левые и сейчас единственно-праведные, под каждым словом которых о Чехии подписываюсь обеими руками — ибо я их писала, изнутри лба и совести.
 
   А теперь — возьмите следующую страничку и читайте:
 
   Nous sommes un peuple qui devant Ie tyran jamais ne s'est courb?
   Et qui jamais n'a accept? d'?tre conduit par un homme injuste.
   Nous avons conquis la gloire ? la pointe de nos lances.
   Notre voisin est respect?, et qui vit sous notre ?gide ne craint rien.
   De nos p?res nous avons h?rit? de solides ep?es.
   Qui seules repr?sentent leurs testaments.
   Qui veut nous r?sister, qu'il r?siste; et qui veut nous c?der, qu'il c?de.
   Nous destinguons la bonne et la mauvaise monnaie.
 
   (El Korayz ibn Onayf)
 
   On nous bl?me de ce que nous ne soyons pas nombreux.
   Je leur r?ponds: Petit est le nombre des h?ros!
   Mais ils ne sont pas en petit nombre ceux qui sont repr?sent?s
   Par des jeunes gens qui montent a 1'assaut de la gloire —
   Et d'?tre peu nombreux ne nous nuit gu?re.
   Nous avons une montagne qui abrite ceux que nous prot?geons,
   Inexpugnable, qui fait baisser les yeux de fatigue.
   Sa base repose profond?ment dans la Terre
   Et sa cime s'?l?ve superbe jusqu'aux ?toiles.
   Notre race est pure, sans melange, issue
   De femmes nobles et des h?ros.
   Nous sommes comme 1'eau des nuages: utiles
   A nos semblables: il n'est point d'avares parmi nous.
   Nous donnons un d?menti aux paroles d'autrui
   Et personne ne peut d?mentir notre dire.
   Si un d'entre nous vient a p?rire, un autre se l?ve
   Eloquent, mettant en action les propos des ?mes hautes.
   Notre feu est toujours allum? pour accueillir le voyageur
   Et jamais h?te n'eut ? ce plaindre de notre hospitable.
 
   (El Samaoual)
 
   Qui dispense ses biens pour pr?server sa gloire
   La pr?serve, et qui ne r?pudie pas l'insulte, est insult?;
   Qui est fid?le ? son serment ne saurait ?tre jug?,
   Qui n'honore pas son ?me, ne peut ?tre honor?!
   Qui ne prot?ge pas son champ par les armes, est perdu.
   La langue et le coeur, l'homme est fait de ces deux moiti?s.
   Le reste, chair et sang, n'est qu'une image.
 
   Si tu es atteint par le malheur
   Rev?ts-toi de patience — cela est plus digue.
   Surtout garde-toi de te plaindre ? tes semblables.
   Ainsi tu te plaindrais du Dieu de la misericorde —
   ? des gens sans mis?ricorde!
   Si la fortune te combat — prends patience,
   Car la fortune n'a pas de patience.
   Prends courage. Jusqu au dernier souffle de ta vie
   Cache aux ennemis ton d?couragement.
   La joie de tes ennemis est de te voie bas et las,
   Mais ils sont dans la tristesse ? te savoir patient.
 
   C'est un temps difficile — mats il sera suivi par l’abondance.
   C'est un malheur — il sera suivi d'une joie prochaine.
   R?fl?chis: un chagrin qui doit passer
   Vaut mieux qu'un bonheur qui ne peut pas durer.
 
   Si le malheur te frappe encore, de fa?on
   A rendre vains tes malheurs pass?s,
   Et si apr?s cela de nouveaux malheurs arrivent
   Et si apr?s cela de nouveaux malheurs arrivent
   Qui te font prendre en horreur la vie —
   Espere!
   Car tes malheurs touchent ? leur fin.
 
   Hier m'a fait pleurer,
   Auiourd'hui je pleure hier.
 
   Это — арабская поэзия, чистым случаем попавшая мне в руки — в нужную минуту. Все это сказано больше тысячи лет назад.
 
   Хочу знать о Вас и страстно жду весточки. Если бы события нас разъединили — говорю на всякий невозможный случай — знайте, что Вы — всегда со мной — но знайте еще, что я всё сделаю, чтобы и наша внешняя связь не порвалась.
 
   Обнимаю Вас и в Вашем лице — всю мою родную Чехию: «mit dem heimatlichen 'prosim'» [1141]— (Rilke).
 
   M.
 
   Мне сейчас — стыдно жить.
   И всем сейчас — стыдно жить.
   А так как в стыде жить нельзя…
 
   — Верьте в Россию!
 
   Р. S. Полгода назад — здешний ясновидящий Pascal Fortuny — старинный и старомодный старичок с белой бородой — профессор — подошедши ко мне, севшей нарочно подальше, поглубже — сказал:
 
   — Je Vous vois dans une ville ancienne… Beaucoup d'eau… beaucoup d'eau… Vous etes sur un pont — aves des statues… pour ainsi dire… flottantes… Et je vois un crucifix, un tres grand crucifix…
 
   — J'ai bien ?t? a Prague, Monsieur, mais beaucoup d'eau s'est ecoule sous le Karlov Most depuis que je m'y suis accoudee pour la derniere fois… [1142]
 
   Теперь я поняла: он просто видел — будущее (А тогда я обиделась за моего рыцаря — что его не помянул! Обнимите его за меня!)
 
   3-го октября 1938 г
 
   Paris 15-me
 
   32, Boulevard Pasteur, ch<ambre> 36
 
   Дорогая Анна Антоновна!
 
   Дней 8 — 10 назад отправила Вам большое письмо, но не знаю, дошло ли: в нем были арабские стихи (по-французски) о великом, свободном, верном слову, народе. Повторю вкратце: Чехия для меня сейчас — среди стран — единственный человек. Все другие — волки и лисы, а медведь, к сожалению — далёк. Но — будем надеяться, надеюсь — твердо.
 
   Лучшая Франция: толпы и лбы — думают и чувствуют, как я, а те, что поступают — ничего не чувствуют и — мало думают.
 
   Бесконечно люблю Чехию и бесконечно ей благодарна, но не хочу плакать над ней (над здоровым не плачут, а она, среди стран — единственная здоровая, больны — те!), итак, не хочу плакать над ней, а хочу ее петь.
 
   Мне бесконечно жаль, что у меня нет ни одного отличия, чтобы сейчас их вернуть; швырнуть.
 
   Нынче, среди бесчисленного списка протестующих, с радостью и даже со счастьем прочла имена Fran?ois Joliot и Ir?ne Curie, [1143]тех, что в этом темном мире продолжают светлейшее и труднейшее дело радия. (Madame Curie, открывшая радий, мать нынешней, сама родилась в угнетенной, затемнённой стране, что не помешало ей — осветить весь мир — а может быть и заставило. Наравне с радием она любила родину. И свободу.) Прочтите книгу о ней ее дочери: Eva Curie — Madame Curie, лучший памятник дочерней любви и человеческого восхищения.