МЦ.
 
   Р. S. Госпоже Юрчиновой я уже написала. [819]
 
   Вшеноры, 9-го сент(ября) 1925 г.
 
   <…>…Простите за поздний отклик, сердцем я откликнулась раньше.
 
   Бесконечное спасибо Вам за заботу, рукопись Кубке отправлена, сказал, что раздаст ее частично. Вышло, как всегда, впятеро длинней, чем думала, вместо анекдотических записей о Брюсове-человеке — оценка его поэтической и человеческой фигуры с множеством сопутствующих мыслей. Любопытно, как Вам понравится. Задача была трудная: вопреки отталкиванию, которое он мне (не одной мне) внушал, дать идею его своеобразного величия. Судить, не осудив, хотя приговор — казалось — готов. Писала, увы, без источников, цитаты из памяти. Но, м. б. лучше, — мог бы выйти целый том.
 
   Живем все — С<ергей> Я<ковлевич>, Аля, Георгий, я — хорошо. С<ергей> Я<ковлевич> полтора месяца пробыл в <3емгорской> санатории, поправился, [820]но, увы, объявилась нервная астма, недуг неопасный, но трудно-переносимый. Аля вся в грибах и ежевике, — приедете, угостим вареньем и маринованными белыми, есть даже отдельная баночка для Вашей мамы, [821]памятуя ее страсть к грибам.
 
   А у меня план: проведем с Вами как-нибудь целый день — волшебный. В Праге, я приеду. Пойдем в старую часть города, в какие-нибудь места, где никто не бывает, потом в кафе, потом домой, к Вам, — музыка и стихи. Ваша мама любит Шопена? Если Да, буду просить ее, — мой любимый.
 
   Осуществим непременно. Попрошу С<ергея> Я<ковлевича> посидеть, вырвусь и дорвусь до настоящей себя.
 
   Целую Вас. Сердечный привет маме и сестре. [822]Не забывайте… <…>
 
   …Фазанье перо — от Али. Весь лес усеян!..
 
   #11_13#
 
   Вшеноры, 1-го октября 1925 г.
 
   <…>…Вопрос и просьба: не могли бы Вы похранить у себя некоторое время нашу корзинку с вещами? Некоторое время, потому что: либо через три месяца — вернусь, либо, если устроюсь в Париже (в чем очень сомневаюсь) — С<ергей> Я<ковлевич> ее мне вышлет «petite vitesse». [823]
 
   Корзина большая, предупреждаю, — но, может быть, нашлось бы место в передней? Невозможно везти с собой всё, не зная, останешься ли. Очень попросила бы Вас поскорей сообщить мне ответ. Заграничный паспорт на днях будет, визу М<арк> Л<ьвович> [824]обещал достать, денег пока нет. Еду с Алей и Муром (самовольное уменьшение от Георгия) — два взрослых билета — и виза — и перевозка — и предотъездная уплата долгов… Но, раз нужно, — думаю, — уеду.
 
   Непременно хочу перед отъездом провести с Вами вечерок. Я у Вас ни разу не была, знаю, что буду жалеть об этом — не хочу жалеть небывшего, а радостно вспоминать бывшее. — Видите, как я сама к Вам в гости напрашиваюсь? —
 
   Отъезд — предполагаемый — после двадцатого этого месяца. Как поеду — не знаю: ужасающе — неприспособлена. Не едет ли, случайно, кто-нибудь из Ваших знакомых? Не знаю, напр<имер>, как устроить с питанием Георгия? Ест он 4 раза в сутки, и ему все нужно греть. Как это делается? Спиртовку ведь жечь нельзя. Впервые я была в Париже шестнадцати лет — одна — влюбленная в Наполеона — и не нуждавшаяся ни в теплой, ни в холодной пище. — Сто лет назад. —
 
   Приезжайте к нам на прощание. Я Вас нежно люблю. Вы из того мира, где только душа весит, — мира сна или сказки. Я бы очень хотела побродить с Вами по Праге, потому что Прага, по существу, тоже такой город — где только душа весит. Я Прагу люблю первой после Москвы и не из-за «родного славянства», из-за собственного родства с нею: за ее смешанность и многодушие. Из Парижа, думаю, напишу о Праге, — не в благодарность, а по влечению. Издалека все лучше вижу. И, может быть, Вы мне сообщите несколько реальных данных, чтобы все окончательно не уплыло в туман. Итак, мне очень хочется побродить с Вами по Праге, пока еще листья есть. Во мне говорит не любитель старины — это тесно и местно, просто — влекусь в тишину. Очень хотелось бы узнать происхождение: приблизительное время и символ — того пражского рыцаря на — вернее — под Карловым мостом — мальчика, сторожащего реку. Для меня он — символ верности (себе! не другим). И до страсти хотелось бы изображение его — (где достать? Нигде нет) — гравюру на память. Расскажите мне о нем все, что знаете. Это не женщина, и спросить можно: «сколько тебе лет?» Ах, какую чудную повесть можно было бы написать — на фоне Праги! Без фабулы и без тел: роман Душ.
 
   Никому не рассказывайте. Ведь не знаю, напишу ли, а будут знать другие — наверное не напишу.
 
   Никому не рассказывайте также о моем отъезде, т. е. о возможности моего невозвращения. И, если вернусь, помогите мне устроиться в Праге, где-нибудь на окраине, хорошо бы — неподалеку от Вас. Мы бы вместе ходили и бродили. Жизнь з? городом не в меру тяжела — даже мне. Столько лишней работы и такая дороговизна на всё, кроме жилища…
 
   …Дорогая Анна Антоновна, сообщите, пожалуйста, адрес г<оспо>жи Юрчиновой, она мне два раза писала открытки, но все без адреса. Кроме того, у нее или у ее знакомой переводчицы — все мои книги и вырезки из газет, хочу знать, что с ними сталось…
 
   26-го октября 1925 г.
 
   <…>…Ради Бога — сегодня же передайте это письмо г<оспо>же Юрчиновой. Денег из Парижа до сих пор нет, ехать мне 31-го, в субботу, необходимо. Иначе я остаюсь без квартиры (1-го уже въезжают) и без провожатых (31-го уезжают в Париж г<оспо>жа Андреева с сыном). Положение трагическое.
 
   Я прошу г<оспо>жу Юрчинову одолжить мне эту тысячу крон. 15-го ноября, на Сокольской ул<ице>, в Земгоре, у г<осподи>на Заблоцкого она их получит. Если парижские деньги придут — получит раньше. Объясните ей, что эти деньги — верные, мое ежемесячное чешское иждивение.
 
   Просить мне не у кого, может быть она соберет среди знакомых. За день за два (в крайнем случае в пятницу) необходимо взять билеты. Поезд уходит в субботу, 31-го, в 10 ч. 45 мин<ут> с Вильсонова. [825]
 
   Если ничего не изменилось, завтра у Вас будет Аля. Может быть через нее уже можно будет узнать ответ.
 
   Спасибо Вам, и Вашей матушке, и сестре за чудесный день. Я Вашу матушку не поблагодарила тогда за игру, — это не значит, что я ее не почувствовала. Ей ведь тогда не хотелось играть Шопена, а она играла, — это меня вдвойне тронуло. Пристрастие мое к Шопену объясняется моей польской кровью, воспоминаниями детства и любовью к нему Жорж Санд.
 
   Целую Вас нежно. Убедите г<оспо>жу Юрчинову, что я не аферист и к деньгам, а главное — к просьбам о них — отношусь с отвращением. (Потому их у меня никогда нет.)
 
   До свидания — через Алю — до завтра… <…>
 
   Вшеноры, 28-го октября 1925 г.
 
   <…>…Аля от Вас вернулась — как из сказки. Конечно, Ваш дом — зачарованный, жилище не трех душ, а — души. И душам в нем — «дома». Остальные же пусть не ходят.
 
   И — очаровательное внимание души к телу — спасибо за чудесный чай с таким чудесным названием и в такой чудесной обертке, за шоколад из времен Гомера, за напоминающие детство — сухари. Спасибо за всё.
 
   Деньги беру и ими спасаюсь. Сегодня телеграмма из Парижа — раньше 12-го не могут. А ехать нужно — не все налажено, а все разлажено — разложено — жить в состоянии отъезда немыслимо.
 
   …Если в субботу не удастся — известим. Но пожелайте (верю в добрую волю) чтобы удалось. И приходите на вокзал — непременно. Если будут другие — все равно. Знайте, что Вы и Ваша семья — те полдня у Вас — лучшее, что я оставляю в Праге…
 
   Париж, 7-го дек<абря> 1925 г.
 
   Дорогая Анна Антоновна,
 
   Узнаю из письма С<ергея> Я<ковлевича>, что Вы до сих пор от нас ничего не получали. Мы написали Вам с Алей тотчас же по приезде, т. е. на второй день, с подробным описанием дороги, видов, чувств, спутников, разговоров. О последней Чехии — мимолетной Германии — первой Франции. Обо всем.
 
   Потом ждали ответа, потом устраивались, потом я, не отрываясь, дописывала к сроку две последние главы своей поэмы «Крысолов» («Воля России»). Вторично написать не собралась не по отсутствию желания, но по абсолютной занятости: я в Париже месяц с неделей и еще не видела Notre-Dame!
 
   До 4-го декабря (нынче 7-ое) писала и переписывала поэму. Остальное — как во Вшенорах: варка Мурке каши, одеванье и раздеванье, гулянье, купанье — люди, большей частью не нужные — бесплодные хлопоты по устройству вечера [826](снять зал — 600 фр<анков> и треть дохода, есть даровые, частные, но никто не дает. Так, уже три отказа.) Дни летят.
 
   Квартал, где мы живем, ужасен, — точно из бульварного романа «Лондонские трущобы». [827]Гнилой канал, неба не видать из-за труб, сплошная копоть и сплошной грохот (грузовые автомобили). Гулять негде — ни кустика. Есть парк, но 40 мин<ут> ходьбы, в холод нельзя. Так и гуляем — вдоль гниющего канала.
 
   Отопление газовое (печка), т. е. 200 франков в месяц.
 
   Как видите — мало радости… <…>
 
   …Может быть можно было бы достать у г<оспо>жи Юрчиновой какое-нибудь темное платье мне, для вечера. Никуда не хожу, п. ч. нечего надеть, а купить не на что. М. б. у нее, как у богатой женщины, есть лишнее, которого она уже не носит. Мне бы здесь переделали. Если найдете возможным попросить — сделайте это. Меня приглашают в целый ряд мест, а показаться нельзя, п. ч. ни шелкового платья, ни чулок, ни лаковых туфель (здешний — «uniforme»). Так и сижу дома, обвиняемая со всех сторон в «гордости». С<ергею> Я<ковлевичу> об этой просьбе не говорите, — пишу ему, что у меня всё есть. А платье, если достанете, передайте — «посылает такая-то»… <…>
 
   Париж, 19-го декабря 1925 г.
 
   <…>…Поздравляю Вас с наступающим Рождеством. Волшебный город — Прага: там все подарочно, все елочно. Здесь (нынче 19-ое) ёлкой и не пахнет, в самом настоящем смысле слова. Елка считается германским обычаем, большинство ограничивается сжиганием в (дымящем!) камине — «b?che de Noёl». [828]Подарки к Новому Году, в туфлю. И всё.
 
   Выставки великолепны и — потому — холодны. Жалею детей, соблазняемых всеми окнами. Не отсюда ли — раннее разочарование?
 
   С моим вечером дело, пока, не двинулось. Живу на окраине, ни с кем не вижусь, у наших хозяев у самих забот по горло. Не Париж, а Смихов, только гораздо хуже: ни пригорка, ни деревца, сплошные трубы.
 
   Есть мечта переехать в Версаль, но от меня ничего не зависит… <…>
 
   …Другое горе: нет своей комнаты. Человек приходит ко мне — должен сидеть со всеми. Так было недавно с одной моей знакомой, приехавшей из России. А на людях — я не я, то есть тоже я, но не основная. Врожденная воспитанность заставляет направлять разговор на общие темы, — не интересные никому. И человек меня не видит. Как я — его… (пр. 9 с.)
 
   …Очень много работаю. Только что сдала в «Дни» и «Последние новости» рождественскую прозу. [829]Просмотрите рождественские номера… <…>.
 
   …Читали ли отзыв в «Днях» о «Ковчеге»? И как встречен «Ковчег» чехами? Напишите. Интересно… <…>
 
   Париж. 30-го декабря 1925 г.
 
   С Новым Годом, дорогая Анна Антоновна!
 
   Мне живется очень плохо, нас в одну комнату набито четыре человека, и я совсем не могу писать. С горечью думаю о том, что у самого посредственного фельетониста, даже не перечитывающего — что писал, есть письменный стол и два часа тишины. У меня этого нет — ни минуты: вечно на людях, среди разговоров, неустанно отрываемая от тетради. Почти с радостью вспоминаю свою службу в советской Москве, — на ней написаны три моих пьесы: «Приключение», «Фортуна», «Феникс» — тысячи две стихотворных строк.
 
   Я не люблю жизни как таковой, для меня она начинает значить, т. е. обретать смысл и вес — только преображенная, т. е. — в искусстве. Если бы меня взяли за океан — в рай — и запретили писать, я бы отказалась от океана и рая. Мне вещь сама по себе не нужна.
 
   Спасибо за привет и ласку. И чудное платье — чье? Читали ли в «Днях» мое «О Германии»? [830]и узнали ли меня в такой любви?
 
   Здесь много людей, лиц, встреч, но все на поверхности, не затрагивая. С<ергей> Я<ковлевич> очарован Парижем, — я его еще не видела. И, пока, предпочитаю Прагу, её — несмотря на шум, а может быть — сквозь шум — тишину.
 
   Целую нежно Вас и Ваших. Страшно не нравится жить.
 
   МЦ.
 
   Лондон, 24-го марта 1926 г.
 
   Дорогая Анна Антоновна! Привет Вам и Вашим из Лондона, где вот уже две недели. Это первые мои две свободные недели за 8 лет (4 советских, 4 эмигрантских) — упиваюсь. Завтра еду обратно. Рада, но жаль. Лондон чудный. Чудная река, чудные деревья, чудные дети, чудные собаки, чудные кошки, чудные камины и чудный Британский Музей. Не чудный только холод, наносимый океаном. И ужасный переезд. (Лежала, не поднимая головы.) Написала здесь большую статью. Писала неделю, дома бы писала 11/2 месяца. Сердечный привет Вам и Вашим. Люблю и помню…
 
   МЦ.
 
   St. Gilles-sur-Vie, 9-го мая 1926 г.
 
   Запоздалое Христос Воскресе, дорогая Анна Антоновна! (Сейчас последний день нашей русской Пасхи.)
 
   Я уже две недели как в Вандее, одна с детьми, С<ергей> Я<ковлевич> очень занят новым журналом «Версты».
 
   Прочтите, пожалуйста, мою статью «Поэт о критике» во 2-ой книге «Благонамеренного» (только что вышла), за которую меня дружно травят: Адамович, Осоргин, А. Яблоновский и даже Петр Струве, которого, впрочем, еще не читала. [831]
 
   «Laisser dire» [832]— вот что написано над дверью одного из здешних рыбацких домиков. То же говорю и я.
 
   Дорогая Анна Антоновна, мне очень нужен весь мой матерьял (книги и вырезки), взятый у Кубки г<оспо>жой Юрчиновой. Как ее адрес?
 
   Мой: St. Gilles-sur-Vie (Vend?e) Avenue de la Plage
 
   Ker. Eduard.
 
   Спасибо за рыцаря. Такая радость.
 
   Целую Вас и Ваших.
 
   Всего доброго. Где будете летом?
 
   МЦ.
 
   St. Gilles-sur-Vie, 8-го июня 1926 г.
 
   <…> Ваше письмо было для меня большой радостью и поддержкой. Самая большая редкость — чистый подход к вещи, вещь и ты, — так Вы подошли к моему «Поэт о критике».
 
   Статья написана просто (это не значит, что я над ней не работала, — простота дается не сразу, сложность (нагроможденность!) легче!), читалась она предвзято. Один из критиков отметил, что я свою внешность считаю прекрасной (помните о красоте и прекрасности) — я, которая вообще лишена подхода к какой-либо внешности, для которой просто внешности (поверхности, самого понятия её!) нет.
 
   Грызли меня: А. Яблоновский, Осоргин, Адамович (впрочем, умеренно, втайне сознавая мою правоту) и… Петр Струве, забыв на секунду и Кирилла и Николая Николаевича. [833]Ни одного голоса в защиту. Я вполне удовлетворена.
 
   Но все это уже прошлое. Настоящее вещи — когда она пишется. Дописано — прошло. Самостоятельное существование вещи вне меня — вот цель и итог…
 
   <…>…Погода ужасная, смена дождя и ветра, ходим в зимнем. На этом побережье tous les vents se donnent rendez-vous. [834]Какие-то Норды, Осты, Весты, — и хоть бы один теплый!
 
   Океан. Сознаю величие, но не люблю (никогда не любила моря, только раз, в первый раз — в детстве, под знаком пушкинского: «Прощай, свободная стихия!»).
 
   Она свободная, а я на ней — связанная. Свобода моря равна только моей несвободе на нем. Что мне с морем делать? Глядеть. Мне этого мало. Плавать? Не люблю горизонтального положения. Плавать, ведь это лежать, ехать. Я люблю вертикаль: ходьбу, гору. Равнодействующую сил: высоты и моей. На Океане я зритель: в театре: полулежа: в ложе. Пляж — партер. Люблю в театре только раёк (верх), т. е. горы, которых здесь нет.
 
   Кроме того, море либо устрашает, либо разнеживает. Море слишком похоже на любовь. Не люблю любви. (Сидеть и ждать, что она со мной сделает.) Люблю дружбу: гору… <…>
 
   …Но все-таки радуюсь, что в Вандее, давшей когда-то столь великолепную вспышку воли. В семи километрах от нас, возле фермы Mathieu, крест с надписью: здесь такого-то числа 1815 г. убит Henri de la Rochejaquelin. [835]— Вождь Вандеи. —
 
   Народ очаровательный: вежливый, веселый, легко жить. Одежда и головные уборы как века назад. В нашем St. Gilles церковь XIII в.
 
   Дорогая Анна Антоновна, у меня к Вам большая просьба, трудная, не знаю как приступить.
 
   У Новэллы Чириковой [836]на вилле Боженка во Вшенорах (где жила Андреева) осталась наша большая корзина. Если бы Вы забрали ее к себе, Вы бы нас спасли. Вещи там очень хорошие (всё Муркино приданое), много моих, письма, тетради, всё, что я не забрала с собой, уезжая… <…> Нынче же пишу В. Ф. Булгакову и его жене, живущим во Вшенорах. Они Вам во всем помогут, только нужно списаться или сговориться. V?enory, ?. 33 (Булгаков)… <…>
 
   Да! Последняя просьба! На дне корзины должна находиться толстая коричневая немецкая мифология, в переплете, с картинками.
 
   Gustav Schwab — Die schonsten
 
   Sagen des klassischen Altertums
 
   . [837]
 
   Эту книгу нужно отправить отдельно, почтой, заказной бандеролью, не багажом. Она мне крайне нужна в возможно скором времени для II ч. Тезея, которую пишу сейчас. Толстый, коричневатый, несколько разъехавшийся том. Там же имя с припиской: книга на всю жизнь… <…>
 
   St. Gilles, 20-го июля 1926 г.
 
   Дорогая Анна Антоновна,
 
   Потеряла Вашу открытку с адресом, всё надеялась найти при тщательной уборке, она не осуществилась, пишу по старому в надежде, что дошлют.
 
   К 15-му сентября возвращаюсь в Прагу, [838]на оставшиеся здесь два месяца буду получать половинную стипендию, т. е. по 500 кр<он> вместо 1000 кр<он> Большего в мою пользу ни Булгаков, ни Завадский, [839]ни другие хлопотавшие добиться не могли. Надеюсь, что прежнюю стипендию возобновят при моем приезде, на 500 кр<он> я с детьми никак не проживу. Выясню это к 15-му августа.
 
   Теперь — в случае прежней тысячи в месяц — можно ли мне надеяться, дорогая Анна Антоновна, устроиться на эти деньги в Праге? Как бы хотелось возле Вас! Район (— думаю о детях, я фабрики и вокзалы, как самое печальное — люблю) должен быть непременно хороший, с близким садом для прогулки. Мне хочется в Прагу, а не за город, чтобы немножко побыть человеком, — не только душой и чернорабочим. Но я связана детьми и деньгами. О квартире думать нечего? Квартира — свобода, но — дорого? недоступно? Нельзя ли было бы найти две комнаты у чехов, любящих русских и не слишком строгих к порядку? Самое лучшее было бы — с уборкой (платила бы прислуге), м. б. с обедом? (только не за общим столом!). В той же Чехии можно жить по-человечески, я жила не по-человечески и устала так жить, заранее устала. Прагу я люблю самым нежным образом, но, по чести, так мало от нее взяла — и не по своей вине. В Праге везде — музыка! Ни разу не была в концерте. Хотелось бы познакомиться с чехами, особенно с женщинами, все это было бы возможно в Праге, невозможно загородом. Я буду жить одна с детьми, как я могу на целый день уехать в Прагу, оставляя Мура одного с Алей. Аля — большая, но девочка, большая девочка. Мур промочит ноги, Мур упадет со стула и т. д. Заместительницы у меня нет, я ни разу не выеду в Прагу. Я знаю себя. В Праге я могу уйти на час — это другое дело, или вечером, уложив Мура, все это другое. Мне хочется влюбиться в этот город, для этого нужен досуг.
 
   Одну комнату — трудно, мне дети не дадут писать, я курю, (Муру вредно) — много вещей и т. д.
 
   Так вот, дорогая Анна Антоновна, обдумайте и ответьте, возможно ли? Если нет — что ж, буду искать загородом, жить где-нибудь же нужно.
 
   Иногда по вечерам я буду приходить к Вам, читать Вам стихи, беседовать, слушать музыку Вашей мамы. Не часто. Не бойтесь. Может быть — когда-нибудь — пойдем с Вами побродить по старым местам. Я люблю Прагу совсем особой любовью, вижу ее городом ?mes en peine, [840]— м. б. от тумана?
 
   Я уже здесь не живу, оставшиеся полтора месяца пролетят, я не могу жить тем, что заведомо кончится. Моя Вандея уже кончилась. Вижу уже вечер укладки, утро отъезда. Передышка в Париже — рачьте дале! [841](Безумно люблю этот крик кондукторов, жестокий и творческий, как сама жизнь. Это она кричит — кондукторами!)
 
   Рачьте дале — но куда? У меня сейчас в Чехии ничего твердого нет, в устройстве я совершенно беспомощна. Вильсонов вокзал — куда? Боюсь, что просто сяду с Алей и Муром под фонарь — ждать судьбы (дождусь полицейского).
 
   О здешней жизни уже не пишется, я уже еду. Вы это чувствуете. Больно (не очень, но всё-таки) что эсеры, которых я считала друзьями: Сталинский, [842]Лебедев, [843]Слоним — ничего для меня не сделали, даже не попытались. Реально: вступись они — меня бы не сократили на половину, душевно — не понимаю такого платонизма в любви. Их поведение для меня слишком лирично… <…>
 
   — Знаете ли Вы, что редактор Благонамеренного, Шаховской (22 года) на днях принимает послух на Афоне. (Послухпослушник — идет в монастырь.) Чистое сердце. Это лучше, чем редакторство… <…>
 
   St. Gilles-sur-Vie, <1926>
 
   <…> Ваша открытка. Взглянув, я почувствовала странное волнение. В чем дело? Деревья. Деревья, которые я не видела в Париже (фабричный район), которых не вижу здесь (один песок). Деревья, которые люблю больше всего на свете. У моря я у моря, в лесу я — в лесу: mitten drinnen. [844]У моря я в гостях (ненавижу гостить, такой расход любезности!), в лесу я дома, одна, сама своя. Я, по чести, не люблю моря и не думаю, чтобы его можно было любить. Оно несоизмеримо больше меня, я им подавлена. И величие его — не родственное (оттого подавлена!). Всякое величие родственное, но иное величие исключает понятие родства. Таково море. Я охотно отказываюсь (м. б. неохотно, но… приходится!) от родственности в жизни, но с вещью (Ding) я роднюсь. Пусть меня не любят люди, но деревья пусть меня любят. Море меня не любит.
 
   — Вот —
 
   На Вашей открытке деревья явственно протягивают мне руки, и открытка больше взволновала меня, чем море (даже Океан!), в котором я в тот день купалась. В море я купаюсь, в листве я тону.
 
   Всякое не люблю сложно — как и люблю! — поэтому так пространно… <…>
 
   St. Gilles, 24-го сент<ября> 1926 г.
 
   ДЛЯ ВАС ОДНОЙ
 
   Дорогая Анна Антоновна!
 
   Какая трудная задача! Письмо, долженствующее убедить человека, меня не знающего, что мне — внешне — плохо. Мне внешне всегда плохо, потому что я не люблю его (внешнего), не считаюсь с ним, не отдаю ему должной важности и с него ничего не требую. Все, что я люблю, из внешнего становится внутренним, с секунды моей любви перестает быть внешним, и этим опять-таки, хотя бы в обратную сторону, теряет свою «объективную» ценность. Так, напр<имер>, у меня есть с моря, принесенный приливом или оставленный отливом, окаменелый каштан-талисман. Это не вещь. Это — знак. Чего? Да хотя бы приливов и отливов. Потеряв такой каштан, я буду горевать. Потеряв 100 царск<их> тысяч рублей, в Госуд<арственном> Банке (революция), я не горевала ни минуты, ибо, не будучи с ними связана, не считала их своими, они в моей душе не числились, только в ухе (звук!) или в руке (чек), — на поверхности слуха и руки. Не имев, их не теряла.
 
   Чешское иждивение. Я всегда удивлялась, за что мне дают. Если бы кто-нибудь из них любил мои стихи — да, как меня лично — да, но так, вообще, на веру… Таинственно. Я знаю себе цену: она высока у знатока и любящего, нуль — у других, ибо (высшая гордость) не «держу марки», предоставляю держать — мою — другим.
 
   Для настойчивости в просьбах нужны — наивность, цинизм, бесстыдство: нужно поверить в то, что ты — для Чехии напр<имер> — фигура, поэт, для общественных) деятелей — ценность, поверить в целый ряд несообразностей и внушить их другим. Или же: прикинуться дурачком, убогеньким, нищеньким:
 
   «по-о-дайте, Христа ради!»
 
   Для первого я слишком скромна, для второго — слишком я, в обоих случаях — трезва.
 
   Поэтому, и днесь и впредь, мои просьбы неубедительны: застенчивы, юмористичны (чего не прощают!), иногда — прямолинейны (что отталкивает), всегда своеобразны, т. е. с печатью моего образа, который сильным мира сего не нравится. Начинаю прошение — просыпается мысль, юмор, «игра ума». Если два раза «что» или два раза «бы» — беру другой лист, не нравится, хочется безукоризненной формы, привычка слуха и руки.
 
   Мне бы нужно списывать свои прошения, тогда бы они удовлетворяли и — удовлетворялись.
 
   «Умираю с голоду» — «голодная смерть» — «страдаю общим малокровием» — не могу. Безвкусно, преувеличенно, грубо, неправдоподобно, не я. Я: «Несколько стеснена»… «жизненные условия тяжелы — как и полагается, впрочем» — и дело уже провалено: обобщение, убивающее частный (мой) случай. — Voil? [845]—… <…>
 
   О нас всех: квартира снята, — в 15 мин<утах> поездом от Парижа. Meudon. Лес. Отдельно садик для Мура. Жить мы будем с одной вшенорской семьей, [846]дом пополам. Так легче. Адрес пришлю на днях. Нынче 24-ое, выезжаем, д<олжно> б<ыть>, 1-го — 2-го. Тотчас же по получении от С<ергея> Я<ковлевича> точного адреса, пришлю Вам — еще отсюда.
 
   Франц<узские> хозяйки не лучше чешских, гораздо хуже: уезжая надо лакировать шкафы и кровати, этого со мной в Чехии — да и нигде — не было. Грозят агентами и жандармами. Неизвестно за что. Очевидно, простое желание выжать из последних иностранцев (мы здесь последние, как были — первые) последнюю копейку.