…У евразийцев раскол… <…> Проф<ессор> Алексеев (и другие) утверждают, что С<ергей> Я<ковлевич> чекист и коммунист. Если встречу — боюсь себя… Проф<ессор> Алексеев… <…> негодяй, верьте мне, даром говорить не буду. Я лично рада, что он уходит, но очень страдаю за С<ережу>, с его чистотой и жаром сердца. Он, не считая еще двух-трех, единственная моральная сила Евразийства. — Верьте мне. — Его так и зовут «Евразийская совесть», а проф<ессор> Карсавин о нем: «золотое дитя евразийства». Если вывезено будет — то на его плечах (костях)… <…>
 
   Медон. 19-го февраля 1929 г.
 
   Дорогая Анна Антоновна! Вчера вечером — только села Вам писать письмо, разложила блокнот, уже перо обмакнула в чернильницу — гость, нежданный и нежеланный. Пришлось, не написав ни слова, всё сложить и унести. Но сегодня, слава Богу, день дошел уж до такого часа, что ни жданому, ни нежданному не бывать. Чудно бьют часы на башне — одиннадцать. Вспоминаю Прагу, связанную для меня с часами и веками. (Я так люблю Прагу, что — уверена — в ней никогда не буду.) Кстати, историйка. Недавно Аля от кого-то принесла домой книгу «La maison roulante» [923] — книга французской писательницы де Штольц, которую я когда-то читала и обожала в детстве, в далеком детстве, до первой заграницы, до 8 л<ет>. Смотрим картинки — знакомые — давно-недавно-знакомое: ночь, башня, мост, — Прага! Карлов мост. Оказывается, я раньше по нему ходила, чем ходила ногами, раньше на целых 20 лет! (Книга о цыганах, Boh?me — Богемия. Прага тогда была Богемией, следовательно, волей слов, герой книжки, украденный мальчик Adalbert — и я за ним — должен был бродить по Праге.) Страшная картинка: цыганка с ножом, а месяц над ними как кинжал… (пр. 10 с.)
 
   …Только что продержала корректуру перевода 7-ми писем Рильке (не ко мне, конечно!) и вступления к ним. Прочтете в следующем (февральском) № «Воли России». Убеждена, что во всем, что Р<ильке> говорит и я говорю — услышите свое. Письма Р<ильке> — о писании стихов (dichten) — o детстве — о Боге — о чувствах. Перевела как только могла, работала, со вступлением, три недели. — Пишу большую не-статью о Н. Гончаровой, лучшей русской художнице, а м. б. и художнике. Замечательный человек. Немолодая, старше меня лет на 15. Видаюсь с ней, записываю. Картины для меня — примечания к сущности, никогда бы не осуществленной, если бы не они. Мой подход к ней — изнутри человека, такой же, думаю, как у нее к картинам. Ничего от внешнего. Никогда не встречала такого огромного я среди художников! (живописцев).
 
   Из этого отношения может выйти дружба, может быть уже и есть, но — молчаливая, вся в действии. Я ее пишу (NB! как художник, именно портрет!), а она пишет иллюстрации к моему «М?лодцу». [924]Но ни я, ни она не показываем.
 
   Много сходства: демократичность физических навыков, равнодушие к мнению: к славе, уединенность, 3/4 чутья, 1/4 знания, основная русскость и созвучие со всем… Она правнучка Н. Н. Гончаровой, пушкинской роковой жены. — Есть глава и о ней… <…>
 
   …С эсерами не вижусь никогда, с М<арком> Л<ьвовичем> изредка переписываемся по журнальным делам… <…>
 
   Медон, 17-го марта 1929 г.
 
   Дорогая Анна Антоновна! Только что Ваше письмо. Я Вас люблю, зачем Вы живете такой жизнью, есть обязательства и к собственной душе, — вспомните Толстого — который, конечно, подвижник, мученик дома (долга) — но который за этот подвиг ответит. Вы правы кругом — и Толстой был прав кругом — и вдруг мысль: грех — что! Грехи Бог простит, а подвиги?? Служил ли Толстой Богу, служа дому? Если Бог — труд, непосильное: да. Если Бог — радость, простая радость дыхания: нет. Толстой, везя на себе Софию Андреевну [925]плюс всё включенное, не дышал, а хрипел.
 
   «Пора и о душе подумать», глубокое слово, всегда противу-ставляемое заботам любви, труду любви, семье. «Не вправе». Вы не вправе, но Ваша душа — вправе, вправе — мало, т?, что для Вас — роскошь, для неё — необходимое условие существования. Вы свою душу губите. И, в ответ: «Кто душу положит за друга своя!» И еще в ответ: «Оставь отца своего и мать, и иди за мной». Я сейчас на краю какой-то правды.
 
   У нас весна. Нынче последний день русской масленицы, из всех русских окон — блинный дух. У нас два раза были блины, Аля сама ставила и пекла. Мур в один присест съедает 8 больших. Его здесь зовут «маленький великан», а франц<узская> портниха: «le petit ph?nom?ne». [926]В лесу чудно, но конечно несравненно с чешским. Вы не думайте, что «игра воображения», я очень упорна в любви, Чехию полюбила сразу и навсегда. Мне и те деревья больше нравятся.
 
   — Был у нас доклад М<арка> Л<ьвовича> о молодой зарубежной литературе. [927]«Молодой зарубежной литературы нет, есть молодые зарубежные писатели». Прав, конечно. Потом разбор, справедливый, посему — безжалостный. (Вспомните основу суда: не милосердие, а справедливость). Из пражан определенно выделил Лебедева [928]и Эйснера, [929]с чем согласна. Из парижан — Поплавского. [930]Даровитый поэт, но путаный (беспутный) человек. Мысли М<арка> Л<ьвовича> часто остры, форма обща, все время переводит на настоящие слова. Те мысли — не теми словами.
 
   — Одна работа о Гончаровой кончена и сдана, даю сербам, — 2 листа, немножко меньше (28 печ<атных> стр<аниц> формата «В<оли> Р<оссии>») — 8 чудесных иллюстраций (снимки с ее картин). Жизнь и творчество. Подумайте, нельзя ли было бы куда-нибудь устроить в Чехию? Или Чехия и Сербия — слишком близко? Пойдет в следующем № сербского Русского Архива. [931]Другая работа, большая, пойдет в Воле Р<оссии>, начиная с апреля…. [932]<…>
 
   …До свидания. О Маяковском напишу непременно. Но лучше сказали Вы: грубый сфинкс. О нем (и о двух других) появится на днях очень хорошая статья С<ергея> Яковлевича> во франц<узском> журнале. Пришлю. Как Вам понравился перевод Р<ильке>?.. <…>
 
   Медон, 7-го апреля 1929 г.
 
   Дорогая Анна Антоновна! Нынче кончила переписку своей большой работы о Гончаровой, пойдет в В<оле> России, в апрельском номере. Сербская уже переводится. В общей сложности — 7 печатных листов, очень устали глаза… <…>
 
   …Я ничего не умею хотеть, кроме как в работе, в которой не хотеть — не умею. Ничего не умею добиваться. Мне всегда за кого-то и что-то стыдно, когда у меня нет того, на что я вправе — только любовь дает права — когда у меня нет того, без чего я — не я. Кому-то и чему-то ведь было бы несравненно лучше, если бы я завтра же, забрав и Мура и Алю, могла выехать к Вам в Прагу. Я Вас считаю самой настоящей Муриной крестной, обе (одна крестила, [933]другую вписали [934]) — неудачны: совершенно равнодушны… <…> Крестный его — Ремизов — его не видел ни разу (живет в Париже) и ни разу не позвал. Мне не повезло… <…>
 
   …Ах, дружба, любовь двухдневная, —
   А забвенье — на тысячу дней!
 
   (Женские — стихи). Может быть я долгой любви не заслуживаю, есть что-то, — нужно думать — во мне — что все мои отношения рвет. Ничто не уцелевает. Или — век не тот: не дружб. Из долгих дружб — только с вами и кн<язем> Волконским, людьми иного поколения. Да! о дружбах. Недавно праздновали первую годовщину «Кочевья». [935]Была и я — как гость. М<арк> Л<ьвович> сидел на председательском месте, справа блондинка, слева брюнетка, обе к литературе непричастные. Не обмолвилась (с 8 ч. веч<ера> до 121/2 ночи) ни словом, впрочем — слово было: о Гончаровской статье: два листа или полтора листа? Не усмотрите в этом обиды — только задумчивость… <…>
 
   …Держала тонкие листы
   И странно так на них глядела,
   Как души смотрят с высоты
   На ими брошенное тело.
 
   — Не знаю, что выйдет из дружбы с Гончаровой. Она очень спокойна и этим — успокаивает меня. Мне всегда совестно давать больше, чем другому нужно (= может взять!) — раньше я давала — как берут — штурмом! Потом — смирилась. Людям нужно другое, чем то, что я могу дать. Раз М<арк> Л<ьвович> мне сказал: «Одна голая душа. Даже страшно!»
 
   У нас весна. (Боже! сколько раз это писано!) Первые распустились ивы — мое любимое дерево. Дубы молчат. Я все вспоминаю куст можжевельника на горе, который я звала кипарис. А иногда Борис (Пастернак). Он тоже не пишет.
 
   Целую Вас нежно, пишите, люблю Вас, спасибо за всё.
 
   МЦ.
 
   Медон, 19-го июня 1929 г.
 
   Дорогая Анна Антоновна! Начинаю день с письма к Вам. Знаете русское выражение: некогда о душе подумать. Так и со мной. (Так и с Вами.) Сегодня мне вспомнилась Прага — сады. Сады и мосты. Летняя Прага. Что мне сделал этот город, что я его так люблю?
 
   И вот мечта: осенью co?te que co?te [936]приехать к Вам — о душе подумать. В один конец я бы денег достала, не могли ли бы Вы достать в другой? Но м. б. последнего бы и делать не пришлось, ибо тысячу крон своим выступлением в Праге конечно соберу. А не тысячу — так пятьсот: обратный путь. Давайте решим это твердо. М. б. нашелся бы в Праге какой-нибудь музыкант (или музыкантша, чт? даже предпочитаю), который бы согласился выступать у меня на вечере бесплатно, чтобы устроить смешанный вечер: стихи и музыка. (Можно — стихи, проза и музыка.) Билеты бы распространили предварительно. Дешевые — при входе. Так это делается здесь.
 
   По-моему — важен факт приезда, уже-присутствия. Заочно — всё трудней. Вы бы меня познакомили с чешскими дамами, и они бы помогли. Тем более, что у меня сейчас есть «хорошие» платья, и вид парижский (NB! Помогают охотнее красивым и богатым, Вы это знаете.) Словом, начать не с конца нужды, а с обратного. Их много.
 
   В Праге я конечно буду счастлива: — и это располагает… <…>
 
   …Я могла бы приехать к Вам 15-го, а вечер устроить — 30-го, перед самым отъездом. Подумайте о музыкальной части, чехи так музыкальны, наверное найдется. Можно и пение (хорошо бы старые народные песни, а я читала бы русское народное: свое). Можно устроить чудесный вечер, и для души!
 
   Мой парижский прошел отлично… [937]<…>
 
   Медон, 7-го августа 1929 г.
 
   Дорогая Анна Антоновна! Я уже вижу себя у Вас — хотя не знаю где, — не представляю себе улицы, а дом — кажется большой? Комнату помню, одну, где сидели, а другую — из которой шла музыка. Но м. б. у Вас новая квартира, и я ничего не помню… (пр. 4 с.)
 
   …Отправляю Алю на 2 недели в Бретань, к Лебедевым [938](тем), буду пасти Мура. А осенью — к 1-му ноября? — к Вам, если не передумаете, я не передумаю, ибо ни о чем другом не думаю. Всё, что Вы пишете о вечере, вечерах, очень подходит. И о домах, куда, и о д?мах, с которыми… Отдаюсь всецело в Ваше распоряжение. Боюсь только, что меня начнут расспрашивать о парижских новинках, а у меня только одна новинка — да и та медонская — Мур. «Quel triste plaisir que de s'amuser!» [939]— Taк я смотрю на вечерний Париж. Его приманки — не для меня. Но, в крайнем случае, для поддержания престижа парижанки, могу врать и буду врать… <…>
 
   …О другом, а именно — Хашеке: [940]Бравый солдат Швейк. — Знаете, конечно. И очаровывающая и отталкивающая книга. Чешский Иванушка-дурачок, — просто русский денщик. Бездарны места с чистой идеологией, иногда пересол с духовенством, но в целом — даровитый человек и единственная вещь. Как жаль, что так рано умер. И как безнадежна попытка друга (другого!) закончить. Как сразу все добреет и тупеет… <…>
 
   …Из новостей: вышла замуж младшая дочь О. Е. Черновой — м. б. помните? — Адя, за молодого писателя Сосинского, [941]к<оторо>го м. б. читали в В<оле> Р<оссии>. Рада, что понравилась Гончарова. «Окончание в следующем номере»… <…>
 
   Медон, 6-го сент<ября> 1929 г.
 
   Дорогая Анна Антоновна! Ваше письмо ждала вчера, а получила сегодня. На каком основании (ждала)? Своей уверенности в нем. — «А сегодня будет письмо от А<нны> А<нтоновны>» (Говорила из завтра).
 
   — Мигрень — и чт?? Давайте радоваться! У меня вот шея болит — гланды — Бог еще знает какие, но гланды не я, я — еду. Слушайте: в награду за безвыездное лето, за все тот же лес все в новых сальных бумажках (сгребаю Муркиными граблями и жгу, вопреки полному воспрещению костров), за вот уже месяц неписания (Алина Бретань!) — за все это и другое многое — хочу в середине октября съездить в Бельгию. Близко, дешево, есть где остановиться, новая страна, старые города — С<ергей> Я<ковлевич> недавно был по евразийским делам и в очаровании. Но к Ватерлоо это слово уже не относится, — вещь посильнее! Стоял там, где стоял Наполеон и мысленно следовал за боем. Всего этого хочу и я. Устрою в Брюсселе вечер, который окупит дорогу. Поеду на неделю. А в первых числах ноября — к Вам.
 
   Виделась (после полугодового перерыва, бывали — дольше!) с М<арком> Л<ьвовичем> С<лонимом>, приезжал ко мне, гуляли. Отношения приязненные, очень далекие, он всё сбивается на литературу, а я, как всегда, соответствую. Говорили о поездке в Прагу. Очень советует вечер в Pen Club’e (м. б. неправильно пишу?), [942]ручается за материальный (гнусное слово!) успех. Обещает перед отъездом дать ряд советов и писем. Жаль, что его не будет, — освободил бы Вас от части хлопот. А с другой стороны, единственной! — не жаль, мне хочется Вашей Праги.
 
   Я Праги совершенно не знаю. Хочу знать всё. Не была ни в одном музее, ни на одном концерте, — только в кафе со С<лонимом>, зато, кажется, во всех. (Была, впрочем на Шаляпине и на Стравинском, но это к Праге не относится.) Зато в садах — была. Какие чудные сады! Хотелось сказать — особенно весною, нет! — особенно зимою, когда никого нет. У меня в Праге есть приятельница. Катя Рейтлингер (дочь легкомысленного отца, к<оторо>го Вы наверное знаете), [943]она меня тоже сможет поводить. В Праге я никогда не была свободной, — хотя бы от страха последнего поезда, как чудно будет знать, что некуда спешить. Заматываться мы с Вами не будем: больше всех музеев и концертов я мечтаю о вечерах с Вами — беседах, музыке, тишине. Я от зрелищ и сборищ сразу устаю… <…>
 
   …Куда — з? город? Я лучше Мокропсов и Вшенор места не знаю. Моя мечта — когда-нибудь приехать туда н? лето с Муром, показать ему его колыбель. Он бы в Чехии был счастлив — с гусями, с ручьями! Здесь ему — тесно: в глубь леса не ходим (опасно), а вблизи от дома — всё те же дамы, и пары, и глаза… <…>
 
   …Здесь дети пищат, он, когда на воле, орет, — просто от силы. Неловко, когда орет один — «Мур, нельзя!» — «Но почему же? Здесь же нет соседей!» — Жаль его. Подпражская природа несравненно крупнее подпарижской. Я с тоской вспоминаю реку, сливы, поля, — здесь поля совершенно нет. Как жаль, что у меня в Чехии не было аппарата. Свой привезу, м. б. удастся снять, хоть поеду в самую туманную пору. — Помню один новогодний день в Праге — солнце, синева, сброшенное пальто. («Прага» — собирательное, дело было в родных Мокропсах.) Проще: Мокропсы была деревня, со всем деревенским: гусями, козами, даже — кузницей! Здесь ничего этого нет: пригород, сплошная лавочка. Многие (особенно женщины!) бы со мной поменялись, но мне Cr?me Toucalon [944]не нужен, а что кроме? Сознание, что в Париже? Слишком залюбленный город, я актерам не поклонница.
 
   Если бы Вы сюда приехали, мне все бы это сразу понравилось — от желания, чтобы понравилось, и сознания, что нравится — Вам. И я бы места нашла, чай, несомненно, есть. Но такого загаженного леса Вы и в худшем сне не видели! Все бросают. Не земля, а сплошные консервные жестянки — гнусные. (В 40° в тени (вот уже неделя!) есть консервы, когда рынок лопается от зелени. Пьют, кстати (зимняя норма!) по 4 литра вина в день, не считая «аперитивов»)… <…>
 
   Медон, 30-го сентября 1929 г.
 
   Дорогая Анна Антоновна! Получили ли Вы мое письмо-недели две назад — с детскими карточками — не заказным? Писала в Прагу, как Вы просили. Есть новости: 20-го в Брюсселе мой вечер и оттуда я могла бы прямо проехать в Прагу. Но — вопрос: будет ли к тому времени все готово для моего вечера? Когда Вы его предполагаете?.. <…> Главная забота по вечеру в предварительном распространении билетов. Пражский вечер нужно устроить по образцу парижских. Отпечатываются билеты — приглашения (прилагаю образец) и распределяются между устроителями вечера (Вами — и?). Билеты без указания цены, вроде как бы почетные, и предназначаются для богатых — кто сколько даст. В Париже минимум — 25 франков), в Чехии возьмем — 25 крон. Каждый устроитель сам продает, сколько может, остальные же просит (купившего) распространить между его знакомыми, предупреждая о цене. Словом — распространение по периферии. В день вечера — верней: ко дню вечера — непроданные билеты возвращаются… <…>
 
   …Нужен один основной вечер, — первый, — козырной, в зале, вмещающем не меньше 300 человек. Потом можно и вечерки, — отдельный прозы, например, которые тоже что-нибудь дадут (по образцу Рейна (кабы Rheingold! [945]) с притоками). Да! Слоним советует отдельный вечер в Pen Club'e — Ваше мнение? — Смогу прочесть, по-французски, прозу, и м. б. Вы прочтете по-чешски из моего Рильке. (Или чехов заденет — «австриец»? Не думаю.) Основной вечер. Нужна музыка. Хорошо бы пение чего-нибудь народного чешского. Но — найдем ли мы даровых участников (участниц)? В Париже идут охотно. Нет ли у Вас, среди знакомых, хороших голосов или рук (рояль, скрипка). Музыка необходима. Не могу же я полтора или два часа сряду читать стихи. А так, с музыкой — 2 отделения: I — музыка, II — стихи, или даже три. С передышкой. — Чехи музыкальны. — Подумайте. — «Не согласились ли бы Вы выступить на вечере М<арины> Ц<ветаевой>» — и т. д… <…>
 
   …Можно будет на вечере у отдельного столика устроить продажу автографов, — если удобно? Мне всё равно — ибо денег со стихами не связываю, или: стихи от денег не хуже, а деньги от стихов — лучше. (NB! Я бы сама купила такой автограф — Ахматовой, например.) Но если в Чехии это — «дурной тон» — не будем.
 
   Итак: найдите зал (не меньше как на 250 чел<овек>!), бескорыстных участников-музыкантов (певцов или инструмент — что будет, хорошо бы — хороший женский голос, вообще вечер нужно под женским знаком)… (пр. 9 с.)
 
   — О женском участии в устройстве. О женских руках. Верю в них — и знаю их. Помните, у Р<ильке> — «Diе Liebenden» [946]и у Беттины [947] — «Ich will keine Gegenliebe!» [948]Женщины живы сочувствием. Кроме того — в нашем реальном случае — женщины гордятся своими, приобщая и приобщаясь. Много смеются над женскими журналами. Мне они — милее мужских, с их политической грызней и сплетнями… <…> «Евразия» приостановилась, [949]и С<ергей> Я<ковлевич> в тоске, — не может человек жить без непосильной ноши! Живет надеждой на возобновление и любовью к России.
 
   А Мур, как я, — любовью к жизни. Только он — веселей меня (NB! никогда не была веселой), действеннее. Но нрав и темп — мои… <…> Он страшно русский, на лбу написано. С каким-то вызовом — русский. — Что с ним будет дальше? Дети его не любят. Женщины — да… <…>
 
   Брюссель, 26-го октября 1929 г.
 
   Дорогая Анна Антоновна! Ваше письмо мне переслали в Брюссель. Расскажу Вам о своем вечере. Здесь колония маленькая, бедная и правая, т. е. — увы! — бескультурная. Но все-таки набралось около ста человек, — для литературного выступления успех невиданный! Чистый сбор 70 бельг<ийских> франков, т. е. 50 франц<узских>. Дорога, паспорт, виза, жизнь — не меньше 400 фр<анков>. Но могло быть и хуже, по крайней мере покрыты расходы по залу и объявлениям. Живу я здесь у очень милых и сердечных людей, но не отдыхаю, п. ч. всё время езжу, хожу, осматриваю, разговариваю. И больше всего — выслушиваю. Все, с кем мне приходится встречаться, проголодались по новому человеку.
 
   Бельгия мне напоминает Прагу, — тишина, чистота, старина. Была, кроме Брюсселя, в Антверпене, в Брюгге и на море. Концы маленькие. Брюгге — лучшее, что я видела в жизни. Сплошная Slata uli?ka. [950]Но — с веянием моря, к<отор>ое здесь рядом.
 
   Мечту о Праге не оставила. Будем ждать. Лучше бы вечер до января, ибо м. б. повлияло бы на продление иждивения. С<ергей> Я<ковлевич>, с перерывом Евразии, ничего не зарабатывает, мои доходы Вы знаете. Если и 500 чеш<ских> крон кончатся — не знаю, что будем делать… (пр. 32 с.)
 
   …Пишу в 7 ч. утра, в мансардной комнате, где живу и всегда хотела бы жить: чистота, пустота.
 
   Обнимаю Вас, сердечный привет Вашим. Как здоровье всех?
 
   МЦ.
 
   Как Вам нравится мальчик-фонтанчик?.. [951]
 
   <1929>
 
   Дорогая Анна Антоновна! Давным-давно от Вас нет вестей. (В последний раз писала Вам из Брюсселя, — письмо, не открыточку.) А у нас — печальные: на почве крайнего истощения у С<ергея> Я<ковлевича> возобновился старый легочный процесс — пока не активный, но грозный именно из-за этого истощения… <…> Врачебная помощь нам обеспечена, но главное дело в санатории (отъезд, отдых, воздух, покой) = больших деньгах. Евразия кончилась, а с ней и редакторское скромное жалование, живем в долг, — куда там санатория! А она нужна. Нужен, помимо режима (питания) воздух, которого я не могу дать — (а Медон в котловине и с 4 ч. дня в пар? от близкого сырого леса) и покой — который при нашей жизни — невозможен… <…>
 
   …Ради Бога, чтобы только не прекратилось в 1930 г. чешское иждивение! Тогда мы совсем пропали. Вот я полгода писала Перекоп (поэму гражданской войны) — никто не берет, правым — лева по форме, левым — права по содержанию. Даже Воля России отказалась — мягко, конечно, — не задевая, — скорее отвела, чем отказалась. Словом полгода работы даром, — не только не заплатят, но и не напечатают, т. е. не прочтут.
 
   О поездке в Чехию — увы (и какое увы! целый вой) — сейчас думать не приходится. С<ергей> Я<ковлевич> должен уехать по крайней мере на три месяца. Отложим до весны, — м. б. и лучше, — поездим с Вами по окрестностям, вспомним те годы — для меня — несчастно-счастливые. М. б. к весне и Вам будет легче наладить мой приезд (выступления). Сейчас Вы молчите — значит не выяснено или не вышло. От Праги не откажусь ни за что, не отказывайтесь от меня и Вы… <…>
 
   …Откликнитесь скорее: надеюсь (!) что с вечером еще не наладилось.
 
   Видаюсь с М<арком> Л<ьвовичем>, он стал лучше: менее самонадеян, более отзывчив. Дай ему Бог… <…>
 
   Медон, 25-го декабря 1929 г.
 
   Дорогая Анна Антоновна!
 
   Сердечно поздравляю Вас с праздником Рождества Христова и с наступающим Новым Годом! Мне жалко этой цифры — 29, рука свыклась, глаз свыкся… <…>
 
   …Третьего дня уехал С<ергей> Я<ковлевич> — в Савойю. Друзья помогли, у нас не было ничего. Перед отъездом проболел целую неделю, — 39°, безумные боли в желудке. Пять дней ничего не ел, — только чай. Уехал во всяком случае на два месяца… <…>
 
   …Полтора месяца ничего не писала, извелась, жизнь трудная. Весь день раздроблен на частности, подробности, а вечером, когда тихо — устала, уж не могу писать, голова не та.
 
   Теперь, с отъездом С<ергея> Я<ковлевича>, опять примусь. Я всегда взваливаю на себя гору. Очередную. Федра — Гончарова — Перекоп. — Ныне — но не называю, чтобы не сглазить. [952]Что бы мне писать восьмистишия! Беспоследственные и безответственные. А то — источники, проверка материалов, исписанные тетради, вся громадная работа до. «Как птицы небесные»… Нет. <…>
 
   Медон, 21-го anpeля 1930 г.
 
   <…>…Сначала были заботы — болезнь С<ергея> Я<ковлевича>, хлопоты, Алино учение, т. е. моя связанность с домом, подготовка к вечеру (в субботу, 26-го — Вечер Романтики [953]) — а теперь стряслось горе, — какое пока не спрашивайте — слишком свеж?, и называть его — еще и страшно и рано.
 
   Мое единственное утешение, что я его терплю (subis), а не доставляю, что оно — чистое <…> На горе у меня сейчас нет времени, — оказывается — тоже роскошь.
 
   — Даст Бог — как-нибудь… <…>
 
   …Не сердитесь, дорогая Анна Антоновна, за такое эгоцентрическое письмо. Вам пишет человек — под ударом.
 
   Не знаю, знаете ли, т. е. писала ли — мой М?лодец сейчас переводится на английский язык, уже кончен — Гончаровские иллюстрации тоже — все дело за издателем, к<отор>ый по всей вероятности найдется. Тогда все-таки получу авторские, хоть что-нибудь.
 
   Сама перевожу его на франц<узский>, — стихами — сделана половина, авось летом кончу, нужно кончить.
 
   Простите за долгое молчание, люблю и помню Вас всегда.
 
   МЦ.
 
   — Бедный Маяковский! (Ваш «сфинкс».) Чистая смерть. Всё, всё, всё дело — в чистоте… <…>
 
   <Сентябрь 1930>
 
   St. Pierre de Rumilly
 
   (Haute Savoie)
 
   Ch?teau d'Arcine
 
   — мне —
 
   Это Сережин адрес, но у нас своего нету.
 
   Дорогая Анна Антоновна!
 
   Наконец Вам пишу. Лето прошло как сон, — в работе всегда так, а работы — впрочем Вы сами знаете — сколько. Живем даже не в деревне, а над деревней, под самой горой, без хозяев, в маленьком chalet