Одному из кошачьей породы
 
Они приходят к нам, когда
У нас в глазах не видно боли,
Но боль пришла, — их нету боле, —
В кошачьем сердце нет стыда!
 
 
Смешно, не правда ли, поэт,
Их обучать домашней роли.
Они бегут от рабской доли, —
В кошачьем сердце рабства нет!
 
 
К<а>к ни мани, к<а>к ни зови,
К<а>к ни балуй в уютной холе,
Единый миг, — они на воле,
В кошачьем сердце нет любви!
 
   МЦ
 
   Москва. 21-го марта 1911 г.
 
   Многоуважаемый Максимилиан Александрович,
 
   Только что получила от Л<идии> А<лександровны> [54]извещение, что она больна. Мне очень неловко перед Вами. Она просила Вас извинить ее.
 
   Привет.
 
   Марина Цветаева.
 
   Москва, 23-го марта 1911 г.
 
   Многоуважаемый Максимилиан Александрович,
 
   Вчера кончила Consuelo и Comtesse de Rudolstadt, — какая прелесть! Сейчас читаю Jacques. [55]
 
   Приходите: есть новости!
 
   Завтра уезжаю за город, вернусь в пятницу.
 
   Дракконочка все хворает, она шлет Вам свой привет. [56]
 
   У нас теперь телефон (181 — 08), позвоните, если Вам хочется прийти, и вызовите Асю или меня.
 
   Лучше всего звонить от 3–4.
 
   Всего лучшего.
 
   За чудную Consuelo я готова простить Вам гнусного М. de Breot. [57]
 
   Привет Вам и Елене Оттобальдовне.
 
   Марина Цветаева.
 
   Р. S. Можно ли утешаться фразой Бальмонта: «Дороги жизни богаты»?
 
   Можно ли верить ей?
 
   Должно ли?
 
   Москва, 28-го марта 1911 г.
 
   Многоуважаемый Максимилиан Александрович,
 
   Я очень виновата перед Вами за телефон. Третьего дня и вчера я была дома от 3 до 4, сегодня — не могла. Почему Вы не вызвали Асю? Это она с Вами говорила.
 
   Напишите мне, пожалуйста, когда придете. В пятницу или субботу я уезжаю надолго.
 
   Приходите, если хотите и можете, завтра или в среду или в четверг, — только сообщите заранее, когда? Вызовите…
 
   Впрочем лучше напишите.
 
   Если же Вы эти вечера и сумерки заняты, мне остается только пожелать Вам доброй весны.
 
   Привет.
 
   Марина Цветаева.
 
   Москва, 1-го апреля 1911 г.
 
   Многоуважаемый Максимилиан Александрович,
 
   Посылаю Вам Ваши книги.
 
   Travailleur de la mer [58]u Dumas куплю завтра же, как обещала. Исполнится ли Ваше предсказание насчет благословения Вас за эти книги в течение целой жизни — не знаю.
 
   Это можно будет проверить на моем смертном одре.
 
   Поклон Елене Оттобальдовне, руку подкинутым младенцем — Вам.
 
   До свидания (с граммофоном) в Коктебеле.
 
   Марина Цветаева.
 
   Гурзуф, 6-го апреля 1911 г.
 
   Многоуважаемый Максимилиан Александрович,
 
   Я смотрю на море — издалека и вблизи, опускаю в него руки — но все оно не мое, я не его. Раствориться и слиться нельзя. Сделаться волной?
 
   Но не буду ли я любить его тогда?
 
   Оставаться человеком (или «получеловеком», все равно!) — вечно тосковать, вечно стоять на рубеже. Должно, должно же существовать более тесное ineinander. [59]Но я его не знаю!
 
   Цветет абрикосовое дерево, море синее, со мной книги…
 
   Читаю сейчас Jean Paul’a «Flegeljahre» [60]— бесконечно очаровательную, грустно-насмешливую, неподдельно романтическую книгу.
 
   Наша дача — «моя» звучит слишком самоуверенно — над самым морем, к которому ведет бесчисленное множество лестниц без перил и почти без ступенек. Высота головокружительная. Приходится все время подбадривать себя строчкой из Бальмонта, заменяя слово «солнце» словом «море»:
 
   «Я видела море, сказала она,
   Что дальше — не все ли равно?!»
 
   Пусть это эстетство, мне оно дороже и ближе чужого опрощения!
 
   Здесь еще довольно холодно. Сейчас лежала на скале и читала милые Flegeljahre. Эта скала называется крепостью, с нее чудный вид на море и Гурзуф.
 
   В надписях на скалах есть что-то или очень пошлое, или очень трогательное — я еще не решила. Когда решу, буду или очень нападать на них, или очень защищать. Если бы только они были немного поумнее!
 
   Я очень сильно загорела — все время сижу без шапки.
 
   Мечтаю о купанье, но оно начинается только в мае. Может быть, это и есть самое тесное сближение с морем? Предпоследнее, конечно! Непременно напишите, что Вы об этом знаете.
 
   Общество, выражаясь скромно, не совсем то: господин с дамой (бывают «дама с господином», но здесь наоборот), дама с колясочкой, два неопределенных субъекта — смесь с<оциал>-д<емократа> с неучем — и все. Есть еще несколько маленьких детей, но до того грязных, что вся моя нежность от этого пропадает.
 
   Господин (с дамой) уже старался познакомиться. Рассказывает о дружбе с одним виноделом, который его угощает, о погоде, о тоске одиноких прогулок — даму он не считает, — о своих занятиях по торговой части… Я улыбалась, говорила: «Да, да… Неужели? Серьезно?» Потом перестала улыбаться, перестала вскоре отвечать: «Неужели?» — а в конце концов сбежала.
 
   Мне кажется, он не только никогда ничего не читал, но и вообще этого не умеет.
 
   Дама (с колясочкой) занята только ею. Это, конечно, очень мило, но несколько однообразно. Есть еще одно маленькое женское существо, скучающее о муже и рассказывающее мне вот уже пять дней (от Москвы до Гурзуфа) свои радости и печали. Я улыбаюсь, говорю: «Да, да… Неужели? Серьезно?» — и, кажется, вскоре перестану улыбаться. Но восторг мой еще не прошел, не думайте!
 
   Всего лучшего, иду гулять.
 
   МЦ.
 
   Адр<ес>: Гурзуф, Генуэзская крепость, дача Соловьевой, мне.
 
   Р. S. Не были ли Вы в Мусагете и у Крахта? Что нового? Видели ли Драконну?
 
   Гурзуф, 18-го апреля 1911 г.
 
   Многоуважаемый Максимилиан Александрович,
 
   Пишу Вам под музыку, — мое письмо, наверное, будет грустным.
 
   Я думаю о книгах.
 
   Как я теперь понимаю «глупых взрослых», не дающих читать детям своих взрослых книг! Еще так недавно я возмущалась их самомнением: «дети не могут понять», «детям это рано», «вырастут — сами узнают».
 
   Дети — не поймут? Дети слишком понимают! Семи лет Мцыри и Евгений Онегин гораздо верней и глубже понимаются, чем двадцати. Не в этом дело, не в недостаточном понимании, а в слишком глубоком, слишком чутком, болезненно-верном!
 
   Каждая книга — кража у собственной жизни. Чем больше читаешь, тем меньше умеешь и хочешь жить сам.
 
   Ведь это ужасно! Книги — гибель. Много читавший не может быть счастлив. Ведь счастье всегда бессознательно, счастье только бессознательность.
 
   Читать все равно, что изучать медицину и до точности знать причину каждого вздоха, каждой улыбки, это звучит сентиментально — каждой слезы.
 
   Доктор не может понять стихотворения! Или он будет плохим доктором, или он будет неискренним человеком. Естественное объяснение всего сверхъестественного должно напрашиваться ему само собой. Я сейчас чувствую себя таким доктором. Я смотрю на огни в горах и вспоминаю о керосине, я вижу грустное лицо и думаю о причине — естественной — его грусти, т. е. утомлении, голоде, дурной погоде; я слушаю музыку и вижу безразличные руки исполняющих ее, такую печальную и нездешнюю… И во всем так!
 
   Виноваты книги и еще мое глубокое недоверие к настоящей, реальной жизни. Книга и жизнь, стихотворение и то, что его вызвало, — какие несоизмеримые величины! И я так заражена этим недоверием, что вижу — начинаю видеть — одну материальную, естественную сторону всего. Ведь это прямая дорога к скептицизму, ненавистному мне, моему врагу!
 
   Мне говорят о самозабвении. «Из цепи вынуто звено, нет вчера, нет завтра!»
 
   Блажен, кто забывается!
 
   Я забываюсь только одна, только в книге, над книгой!
 
   Но как только человек начинает мне говорить о самозабвении, я чувствую к нему такое глубокое недоверие, я начинаю подозревать в нем такую гадость, что отшатываюсь от него в то же мгновение. И не только это! Я могу смотреть на облачко и вспомнить такое же облачко над Женевским озером и улыбнусь. Человек рядом со мной тоже улыбнется. Сейчас фраза о самозабвении, о мгновении, о «ни завтра, ни вчера».
 
   Хорошо самозабвение! Он на Генуэзской крепости, я у Женевского озера 11-ти лет, оба улыбаемся, — какое глубокое понимание, какое проникновение в чужую душу, какое слияние!
 
   И это в лучшем случае.
 
   То же самое, что с морем: одиночество, одиночество, одиночество.
 
   Книги мне дали больше, чем люди. Воспоминание о человеке всегда бледнеет перед воспоминанием о книге, — я не говорю о детских воспоминаниях, нет, только о взрослых!
 
   Я мысленно все пережила, все взяла. Мое воображение всегда бежит вперед. Я раскрываю еще нераспустившиеся цветы, я грубо касаюсь самого нежного и делаю это невольно, не могу не делать! Значит я не могу быть счастливой? Искусственно «забываться» я не хочу. У меня отвращение к таким экспериментам. Естественно — не могу из-за слишком острого взгляда вперед или назад.
 
   Остается ощущение полного одиночества, к<оторо>му нет лечения. Тело другого человека — стена, она мешает видеть его душу. О, как я ненавижу эту стену!
 
   И рая я не хочу, где все блаженно и воздушно, — я так люблю лица, жесты, быт! И жизни я не хочу, где все так ясно, просто и грубо-грубо! Мои глаза и руки как бы невольно срывают покровы — такие блестящие — со всего.
 
Что позолочено — сотрется,
Свиная кожа остается! [61]
 
   Хорош стих?
 
Жизнь — бабочка без пыли.
Мечта — пыль без бабочки.
Что же бабочка с пылью?
Ах, я не знаю.
 
   Должно быть что-то иное, какая-то воплощенная мечта или жизнь, сделавшаяся мечтою. Но если это и существует, то не здесь, не на земле!
 
   Все, что я сказала Вам, — правда. Я мучаюсь, и не нахожу себе места: со скалы к морю, с берега в комнату, из комнаты в магазин, из магазина в парк, из парка снова на Генуэзскую крепость — так целый день.
 
   Но чуть заиграет музыка, — Вы думаете — моя первая мысль о скучных лицах и тяжелых руках исполнителей?
 
   Нет, первая мысль, даже не мысль — отплытие куда-то, растворение в чем-то…
 
   А вторая мысль о музыкантах.
 
   Так я живу.
 
   То, что Вы пишите о море, меня обрадовало. Значит, мы — морские?
 
   У меня есть об этом даже стихи, — как хорошо совпало!
 
   Курю больше, чем когда-либо, лежу на солнышке, загораю не по дням, а по часам, без конца читаю, — милые книги! Кончила «Joseph Balsamo» — какая волшебная книга! Больше всех я полюбила Lorenz’y, жившую двумя такими различными жизнями. Balsamo сам такой благородный и трогательный. Благодарю Вас за эту книгу. Сейчас читаю M-me de Tencin, ее биографию.
 
   Думаю остаться здесь до 5-го мая. Все, что я написала, для меня очень серьезно. Только не будьте мудрецом, отвечая, — если ответите! Мудрость ведь тоже из книг, а мне нужно человеческого, не книжного ответа.
 
   Au revoir. Monsieur mon p?re spiritu<e>. [62]
 
   Граммофона, м. б., не будет.
 
   МЦ.
 
   <Начало мая 1911 г., Коктебель> [63]
 
   В ответ на стихотворение
 
Горько таить благодарность
И на чуткий призыв отозваться не сметь,
В приближении видеть коварность
И где правда, где ложь угадать не суметь.
 
 
Горько на милое слово
Принужденно шутить, одевая ответы в броню.
Было время, — я жаждала зова
И ждала, и звала. (Я того, кто не шел — не виню).
 
 
Горько и стыдно скрываться.
Не любя, но ценя и за ценного чувствуя боль,
На правдивый призыв не суметь отозваться, —
Тяжело мне играть эту первую женскую роль!
 
   мц
 
   Феодосия, 8-го июня 1911 г.
 
   Дорогой Макс,
 
   Ты такой трогательный, такой хороший, такой медведюшка, что я никогда не буду ничьей приемной дочерью, кроме твоей.
 
   В последний вечер у тебя была тоска, а я думала, что ты просто злишься, — теперь я раскаиваюсь в своей резкости. Нужно было подойти к тебе, погладить тебя по лохматой гриве и сказать: «Ма-акс! Ма-акс!» или: «Кис-кис, кис-кис!», тогда ты сразу сделался бы хорошим, настоящим, тем, кто на все случаи жизни знает только одно утешение — «Баю бай бай, Медведевы детки»…
 
   Ты не должен меня забывать, я тебя так хорошо понимаю, особенно… в случае с Верочкой. Но и в другие тоже! Это лето было лучшим из всех моих взрослых лет, и им я обязана тебе.
 
   Прими мою благодарность, мое раскаянье и мою ничем не… заменимую нежность.
 
   МЦ.
 
   <Рукой С. Эфрона:>
 
   Ма-акс!
 
   Привет и поцелуй от твоего дорогого Сережи.
 
   Р. S. Ха-ароший он был!!! Будь здоров. Твой до гроба
 
   Сергей Эфрон.
 
   Потапенка тебя целует.
 
   15-го июля 1911 г,
 
   Самара.
 
   Милый Макс,
 
   Эта открытка напоминает мне тебя и Theophile Gautier. [64]Желаю тебе чувствовать себя так же хорошо, как я.
 
   МЦ.
 
   <Рукой С. Эфрона:>
 
   Милый Макс!
 
   Мы с Мариной часто вспоминаем твой Коктебель.
 
   Целую Сережа.
 
   Кланяйся от нас Елене Оттобальдовне. Мы ей скоро напишем.
 
   26-го июля 1911 г
 
   Усень-Ивановский завод.
 
   Дорогой Макс,
 
   Если бы ты знал, как я хорошо к тебе отношусь!
 
   Ты такой удивительно-милый, ласковый, осторожный, внимательный. Я так любовалась тобой на вечере в Старом Крыму, — твоим участием к Олимпиаде Никитичне, [65]— твоей вечной готовностью помогать людям.
 
   Не принимай все это за комплименты, — я вовсе не считаю тебя какой-нибудь ходячей добродетелью из общества взаимопомощи, — ты просто Макс, чудный, сказочный Медведюшка. Я тебе страшно благодарна за Коктебель, — pays de redemption, [66]как называет его Аделаида Казимировна, [67]и вообще за все, что ты мне дал. Чем я тебе отплачу? Знай одно, Максинька: если тебе когда-нибудь понадобится соучастник в какой-нибудь мистификации, позови меня… Если она мне понравится, я соглашусь. Надеюсь, что другого конца ты не ожидал?
 
   Я опять принялась за Jean Paul'a — y него чудные изречения, напр<имер>: Так же нелепо судить мужчину по его знакомым, как женщину по ее мужу.
 
   Нравится? Но не это в нем главное, а удивительная смесь иронии и сентиментальности. К тому же он ежеминутно насмехается над читателем, вроде Th. Gautier.
 
   Что ты сейчас читаешь? Напиши мне по-настоящему или совсем не пиши.
 
   Последнее мне напоминает один случай из нашего детства. «Он был синеглазый и рыжий», т. е. один чудный маленький мальчик в Nervi долго выбирал между Асей и мной и в конце концов выбрал меня, потому что мы тогда уехали. В Лозанне мы с ним переписывались обе, и однажды Ася получает от него такое письмо: «Пиши крупнее или совсем не пиши».
 
   Загадываю сейчас на тебя по «Джулио Мости» — драматической фантазии в 4-х дейст<виях> с интермедией, в стихах. Сочинение Н. К., 1836 г.
 
   1. Твое настоящее:
 
   Чем оправдаешь честного Веррино?
 
   2. Твое будущее:
 
   Я у него была: он предлагал
   Какую-то свободную женитьбу.
 
   Не моя вина, что выходят глупости!
 
   Загадываю Лиле. [68]
 
   1. Ее настоящее:
 
   И отпусти ей грех, когда возможно,
   И просвети ее заблудший разум,
   Но не карай несчастную!
 
   2. Ее будущее:
 
   И может быть, вдвоем гораздо больше
   Найдешь источников богатства.
 
   1. Верино настоящее: [69]
 
   Готова ль ты свое оставить место
   И домом управлять?
 
   2. Верино будущее:
 
   Что за история! Совсем одета
   Так рано! Не спала, — постель в порядке…
 
   Максинька, об одном тебя прошу: никого из людей не вталкивай в окно сестрам, как — помнишь? — втолкнул меня. Мне это будет страшно обидно. М. б. ты на меня за что-нибудь сердишься и тебе странно будет читать это письмо, — тогда читай все наоборот.
 
   МЦ.
 
   Адр<ес>: Усень-Ивановский завод. Уфимской губ<ернии>, Белебеевского уезда, Волостное правление, мне.
 
   Р. S. Пиши скорей, почта приходит только два раза в неделю и письма идут очень долго.
 
   Скажи Елене Оттобальдовне, что я очень, очень ее люблю, Сережа тоже.
 
   4-го августа 1911 г
 
   Усень-Ивановский завод. [70]
 
   Милый Макс,
 
   А когда ты мне (запустил) попал мячиком в лицо, я тебе прощаю. Мы сейчас шли с Сережей по деревне и представили себе, к<а>к бы ты вышел нам навстречу из-за угла, в своем балахоне, с палкой в руках и начал бы меня бодать. А я бы сказала: — «Ма-акс! Ма-акс! Я не люблю, когда бодаются!» Теперь я ценю тебя целиком, даже твое боданье. Но т<а>к к<а>к это письмо слишком похоже на объяснение в любви, — прекращаю.
 
   МЦ
 
   P. S. Жму твою лапу.
 
   Жму, ценю, прощаю! Жми, цени, прости!
 
   Твой С. Э.
 
   <Рукой М. И. Цветаевой:>
 
   Это письмо написано до твоего, 10 дней т<ому> назад.
 
   11-го августа 1911 г.
 
   Усень-Ивановский завод,
 
   Милый Максинька,
 
   Одновременно с твоим лясьiм письмом, я получила 2 удивительно дерзких открытки от Павлова, [71]друга Топольского. [72]
 
   Мое молчание на его 2-ое письмо он называет «неблаговидным поступком», жалеет, что счел меня за «вполне интеллигентного» человека и радуется, что не прислал своих «произведений».
 
   Я думаю отправить ему в полк открытку такого содержания:
 
   «Милостивый Государь, так как Вы, очевидно, иного далекого общества, кроме лошадиного, не знаете, то советую Вам и впредь оставаться в границах оного.
 
   На слова, вроде „неблаговидный поступок“ принято отвечать не словами, а жестом».
 
   ________
 
   — Как хорошо, что лошадь женского рода!
 
   С удовольствием думаю о нашем появлении в Мусагете втроем и на ты! Ты ведь приведешь туда Сережу?
 
   А то мне очень не хочется просить об этом Эллиса.
 
   Спасибо за письмо, милый Медведюшка.
 
   Меня очень обрадовало твое усиленное рисование, Сережу тоже, — по какой чудной картине ты нам подаришь, с морем, с горами, с полынью! Если ты о них забудешь при встрече в Москве, ты ведь позволишь нам напомнить, — vous refra?cher la m?moire? [73]
 
   Сережа готовит тебе сюрприз, я… мечтаю о твоих картинах, — видишь, как мы тебя вспоминаем!
 
   Макс, я сейчас загадала на тебя по Jean Paul’y и вот что вышло: «Warum erscheinen uns keine Tierseelen?» [74]
 
   — Доволен?
 
   Довольно глупостей, буду писать серьезно.
 
   Сперва о костюмах:
 
   У меня с собой только серая юбка, разодранная уже до Коктебеля в 4-ех местах. Я ее каждый день зашиваю, но сегодня на меня упал рукомойник и разодрал весь низ. Мы и его и ее заклеили сургучом.
 
   — Во-вторых, о Сережином питании: он выпивает по две бутылки сливок в день, но не растолстел.
 
   — В-третьих, о моей постели: она скорей похожа на колыбель, притом на плохую. В середине ее слишком большое углубление, так что ложась в нее, я не вижу комнаты. Кроме того, парусина рвется не по часам, а по минутам. Стоит только шевельнуться, как слышится зловещий треск, после к<оторо>го я всю ночь лежу на деревяшке.
 
   — В-четвертых, о книгах: я читаю Jean Paul'a, немецкие стихи и Lichtenstein. [75]Представь себе, Макс, что я совсем не изменилась с 12-ти л<ет> по отношению к этой книге.
 
   Жду письма с Мишиным дуэлем. [76]Спящей Царевной, названием и описанием предназначенных нам картин, всем, что не лень будет описать — или не жалко.
 
   Спасибо за Гайдана, 4 pattes [77]и затылок. А когда ты в меня мячиком попал, я тебе прощаю.
 
   МЦ.
 
   У<сень> Ив<ановский завод>
 
   Милый Макс!
 
   Я готовлю тебе один подарок. Мне кажется — ты будешь им доволен. Очень жалею, что меня сейчас нет в К<октебе>ле — был бы с удовольствием твоим секундантом. Мы часто вспоминаем тебя. И «баю-бай» вспоминаем. Целую тебя
 
   Сережа
 
   Макс, отпечатай мне несколько коктебельских снимков. [78]Ну, пожалуйста! Целую тебя.
 
   МЦ
 
   14-го августа 1911 г
 
   Усень-Ивановский завод
 
   Милый Макс,
 
   А когда ты мне запустил и попал мячиком в лицо, я тебе прощаю. Мы сейчас шли с Сережей по деревне и представляли себе, как бы ты вышел нам навстречу из-за угла, в своем балахоне, с палкой в руке и начал бы меня бодать. А я бы сказала: — «Ма-акс! Ма-акс! Я не люблю, когда бодаются!» Теперь я ценю тебя целиком, даже твое бодание. Но так как это письмо слишком похоже на объяснение в любви — прекращаю.
 
   МЦ.
 
   <…> Это письмо написано до твоего, 10 дней тому назад.
 
   22-го сент./ 5-го окт. 1911 г. Москва
 
   Милый Макс,
 
   Спасибо за открытки.
 
   Тебя недавно один человек ругал за то, что ты, с презрением относящийся к газетам, согласился писать в такой жалкой, как Московская. [79]Я защищала тебя, как могла, но на всякий случай напиши мне лучшие доводы в твою пользу.
 
   Я не люблю, когда тебя ругают.
 
   Эллис недавно уехал за границу. Мы вчетвером поехали его провожать, но не проводили, потому что он уехал поездом раньше. Лиля серьезно больна, долгое время ей запрещали даже сидеть. Теперь ей немного лучше, но нужно еще очень беречься. Из-за этого наш план с Сережей жить вдвоем расстроился. Придется жить втроем, с Лилей, может быть, даже вчетвером, с Верой, к<отор>ая, кстати, приезжает сегодня с Людвигом. [80]Не знаю, что выйдет из этого совместного житья, ведь Лиля все еще считает Сережу за маленького. Я сама очень смотрю за его здоровьем, но когда будут следить еще Лиля с Верой, согласись — дело становится сложнее. Я бы очень хотела, чтобы Лиля уехала в Париж. Только не пиши ей об этом.
 
   Сережа пока живет у нас. Папа приезжает наверное дней через 5. Ждем все (С<ережа>, Б<орис>, [81]Ася и я) грандиозной истории из-за не совсем осторожного поведения. Наша квартира в 6-ом этаже, на Сивцевом-Вражке, в только что отстроенном доме. Прекрасные большие комнаты с итальянскими окнами. Все четыре отдельные.
 
   Ну, что еще? Л<идия> А<лександровна Тамбурер> в отвратительном состоянии здоровья и настроения. Говорит все так же неожиданно. У нас в доме «кавардак» (помнишь?). Почти ничего не читаю и не делаю.
 
   Максинька, узнай мне, пож<алуйста>, точный адр<ес> Rostand и его местопребывание в настоящую минуту! Играет ли Сарра? [82]Если будет время, зайди Rue Bonaparte, 59 bis или 70 к M-me Gary [83]и расскажи ей обо мне и передай привет. Она будет очень рада тебе, а я — благодарна.
 
   Ну, до свидания, пиши мне. Сережа, Борис и Ася шлют привет. Лиля очень сердится, что ты не пишешь.
 
   МЦ.
 
   Р. S. Макс, мне 26-го будет 19 л<ет>, подумай! А Сереже — 18.
 
   Москва, 11/14-го октября 1911 г.
 
   Дорогой Макс,
 
   Недавно, проходя по Арбату, я увидела открытку с кудрявым мальчиком, очень похожим на твой детский пор грет, и вспомнила, как ты чудесно подполз к нам с Сережей, — помнишь, на твоей террасе? Завтра мы переезжаем на новую квартиру — Сережа, Лиля, Вера и я.
 
   У нас с Сережей комнаты vis a vis [84]— Сережина темно-зеленая, моя малиновая. У меня в комнате будут: большой книжный шкаф с львиными мордами из папиного кабинета, диван, письменный стол, полка с книгами и… лиловый граммофон с деревянной (в чем моя гордость!) трубой. У Сережи — мягкая серая мебель и еще разные вещи. Лиля и Вера устроятся как хотят. Вид из наших окон чудный — вся Москва. Особенно вечером, когда вместо домов одни огни. Дома, где мы сейчас с Сережей, страшный кавардак: Ася переустраивает комнату. Кстати, один эпизод: папа не терпит Борю, и вот когда он ушел, Ася позвала Бориса по телефону. Когда в 1 ч вернулся папа, Борис побоялся, уходя, быть замеченным и остался в детской до 6 ч утра, причем спускался по лестнице и шел по зале в одеяле, чтобы быть похожим на женскую фигуру.
 
   Ася перед тем прокралась вниз и на папин вопрос, что она здесь делает, ответила: «Иду за молоком» (которого, кстати, никогда не пьет). Мы с папой очень мило поговорили вчера о моем отъезде, он на все согласен. Присутствие Лили и Веры (в общем, очень ненужное) послужило нам на пользу.
 
   Драконночка вечно мила и необыкновенна. Как ты верно заметил в ней несоответствие высказываемого с думаемым. Как-то недавно, например, она, утешая одну барышню, говорит ей такую вещь: «Нельзя же, в самом деле, открывать душу и лупить с ней во все лопатки!» Она очень полюбила Сережу:
 
   «Да, Се-ре-жа такой трога-тель-ный».
 
   Ася: «А Боря трогательный?»
 
   «Нет, он страш-ный».
 
   Ты, Макс, конечно, больше любишь Бориса, ты отчего-то Сереже за все лето слова не сказал. Мне очень интересно — почему? Если из-за мнения о нем Лили и Веры — ведь они его так же мало знают, как папа меня. Ты, так интересующийся каждым, вдруг пропустил Сережу, — я ничего не понимаю!
 
   26 сентября было Сережино 18-летие и мое 19-летие. Это был последний день дома без папы. Мы сидели вчетвером наверху у Айзы [85]при канделябрах, обжирались конфетами и фруктами и вспоминали нашего незаменимого Медведюшку. Мы праздновали за раз 4 рождения — наши с Сережей, Асино, бывшее 14 сентября, и заодно Борино будущее, в феврале. Как бы ты на Асином месте вел себя с Борисом? Ведь нельзя натягивать вожжи с такими людьми. Как ты думаешь? — Из-за мелочей. — Напиши, если хочешь, об этом твое мнение. Ты ведь знаешь людей!