Мур хорошо ходит и бегает, живой, ловкий, бесстрашный, лезет в море, как в ведро, и в ведро, как в море. Говорит мало, но понимает всё. Аля выросла, похудела, похорошела. В Париже будет учиться в школе рисования Добужинского и Билибина. [847]Лучше чем гимназия, — и призвание и будущий заработок… <…>
 
   …Теперь, дорогая Анна Антоновна, давайте помечтаем. Вы непременно должны к нам приехать в Медон, погостить, посмотреть Париж. — Хорошо бы на Рождество. Я знаю, что поездка дорога, но… раз в жизни! Вся устрашающая <?> Парижа отпадет — Вы будете з? городом, Париж только по желанию, но — совсем близко, рядом, поезда ходят через кажд<ые> полчаса.
 
   Давайте осуществим. Побываем с Вами в Версале, и в Фонтенбло, и в Музеях, и на набережных Сены. — Чудно? — Могли бы приехать с С<ергеем> Я<ковлевичем> (думаю — в Прагу поедет в начале декабря), а обратно, в Прагу, — вторая мечта! — со мной.
 
   Страшно хочу в Прагу. Устроили бы мой вечер в Едноте, Вы бы меня познакомили с чехами, которых я совсем не знаю, побродили бы по Праге, словом — было бы чудно. Погостила бы у Вас неделю — 10 дней. Наговорились бы.
 
   Кроме того, я человек трудовой, мне — лишь бы стол. Вашей жизни бы я не мешала, меня «развлекать» не нужно.
 
   Ах, как было бы чудно!
 
   На поездку я бы заработала и, м. б. немножко заработала бы — вечером — в Праге. Притянуть чехов, а? Женские круги всегда отзывчивые?
 
   Так оправдан был бы обратный билет. Все русские бы на меня пошли, а их у Вас ведь еще не мало?
 
   Ответьте — чт? думаете.
 
   Прага — в письме для Р<ильке> этого не напишу — мой любимый город. Недавно видела открытку с еврейской синагогой — сердце забилось. А мосты! А деревья? Вспоминаю как сон.
 
   Денежные дела плохи. З? лето ничего не печатала (написала три небольших поэмы: С моря, Попытка комнаты, Лестница, — последняя пойдет в Воле России), с Совреме<нными> Записками разошлась совсем, — просят стихов прежней Марины Цветаевой, т. е. 16 года. Недавно письмо от одного из редакторов: «Вы, поэт Божьей милостью, либо сознательно себя уродуете, либо морочите публику». Письмо это храню. Верх распущенности. Автор — Руднев, бывший московский городской голова. Вы наверно его знаете, бывает в Праге, правый эсер… <…>
 
   Бельвю, 18-го дек(абря). 1926 г.
 
   <…> Совсем не знаю что сказать Вам в ответ на Ваше уведомление о высылке денег. Такие вещи, как всё незаслуженное, режут, я их боюсь, ибо, режа, пробивают кору моего ожесточенного сердца. Мне было бы легче, если бы такого в моей жизни не бывало. Поймете ли Вы меня?
 
   Я безоружна перед добротой, — совершенно беспомощна. Как старый морской волк, например, в цветнике. Поймете ли Вы меня?.. <…>
 
   …Мечту о Вашем приезде сюда не покинула. Весной у нас будет чудно, мы живем почти в парке (старый дворец маркизы de Pompadour [848]разрушенный в 70 году моими Deutschland uber alles, [849]— впрочем, тогда было: Preussen [850]). У нас свободная мансарда, где зимой нельзя жить (нет отопления), но весной чудесно. В нее и переселится С<ергей> Я<ковлевич>, а Вы будете жить рядом с нами — Алей, Муром и мною. Кроме того, при доме садик. Вообще — всё в зелени. Съездим с Вами в Версаль — две остановки, ближе чем от Вшенор до Праги.
 
   Давайте — серьезно. Дорога дорога, но окупится жизнью здесь. Вам нужно взять какой-то душевный отпуск — у семьи. Не продышавшись душа ссыхается, знаю это по себе. Семья ведь — сердце. Сердце разрастается в ущерб души, душе совсем нет места, отсюда естественное желание — умереть: не не быть, а смочь быть. — Так ли это у Вас?
 
   Не соблазняю вас Эйфелевой башней (назойливой), ни даже выставками, всё это все-таки скорей — для глаз и из породы развлечений, то есть несколько презренно. Соблазняю Вас другим воздухом. Вами на свободе, Вами самою же. Это — как основа. Остальное — Версаль, Лувр, Люксембург — очаровательные частности. А вот весна — частность, а в Париже она чудесна…
 
   Хотите — на Пасху? Давайте всерьез. Вырвите месяц, чудный месяц в воздухе!
 
   Версты и евразийство газеты рвут на куски. Пропитались нами до 2-го №, выходящего на днях. Новая пища. Особенно позорно ведет себя Милюков, [851]но оно и естественно: он бездушен, только голова.
 
   Второй № лучше первого, получите. Есть огромная ценность:
 
   Апокалипсис Розанова… <…>
 
   Бельвю, 15-го января 1927 г.
 
   Дорогая Анна Антоновна,
 
   Итак — не приедете? Жаль. Почему-то поверила в чудо.
 
   Думали ли Вы о том (конечно думали!), что все, что для других — просто, для Вас — чудо (и наоборот). Бытовая поездка в Париж, силой Вашего желания, сразу теряет свои естественные очертания, рельсы загибают — в никуда.
 
   Жаль, но не всё потеряно, и знаю, что силой своего желания когда-нибудь добьюсь… <…>
 
   …От всей души хочу Вас, к Вам, быть с Вами. У меня с Вами покой и подъем (покой без подъема — скука. Подъем без покоя — тоска). Если бы Вы знали как мне ску-у-учно с людьми!
 
   В Праге мне было лучше (между нами), была обездоленная и благородная русская молодежь, добрая, веселая и любящая семья Чириковых, был Сло<ним> (отпал? отстал? — «тот поезд, на который все — опаздывают», я — о поэте), — о Вас не говорю, было — при сравнительно нечастых — почему не чаще? — встречах — постоянно сознание Вашего сочувствия, сопутствия, присутствия. В Париже у меня друзей нет и не будет. Есть евразийский круг — Сувчинский, Карсавин, другие — любящий меня «как поэта» и меня не знающий, — слишком отвлеченный и ученый для меня, есть сожительство с русской семьей: бабушка, взрослые сын и дочь, жена другого сына, внук — милые, но густо-бытовые — своя жизнь, свои заботы! — и больше нет ничего.
 
   Так что — кажется главная моя, да нет — единственная моя радость с людьми — беседа — отпадает.
 
   Окончательно переселилась в тетрадь.
 
   Муру через 2 недели год, сниму и пришлю. Кругломордый, синеглазый, в больших локонах. Аля — еще чуть-чуть и с меня, но переменилась мало, совсем не повзрослела. С<ергей> Я<ковлевич> измотан и измаян, глотает мышьяк и еще что-то, но мало помогает.
 
   О Рильке в другой раз. Германский Орфей, то есть Орфей, на этот раз явившийся в Германии. Не Dichter (Рильке) — Geist der Dichtung. [852]
 
   Да! Очень прошу Вас, дорогая Анна Антоновна, — если действительно состоится лекция обо мне М<арка> Л<ьвовича> С<лонима> — запомните возможно точнее, ведь это нечто вроде эпилога, нет, — некролога: целой долгой дружбы. Мне хочется знать, хорошо ли он знает — что потерял?
 
   А о нем над гробом — хорошо сказали. Ребенок над разбитой игрушкой, с той разницей, что раньше сам ломал, а эта — сама сломалась. [853]Что ломал-то — старые, а сломалась-то — новая!.. <…>
 
   …Не забудьте, дорогая Анна Антоновна, возможно точнее, в его выражениях! — запомните лекцию. Просто, тут же запишите — что понравится. Это для меня проверка… <…>
 
   …Мой тот свет постепенно заселяется: еще Рильке! А помните штейнеровское: Auf Wiedersehen!.. [854]<…>
 
   Бельвю, 21-го февр<аля> 1927 г.
 
   Дорогая Анна Антоновна,
 
   Спасибо за полноту слуха и передачи, еще больше — за мужество отстаивать отсутствующего, [855]не о себе в Париже говорю, о себе в жизни говорю. Все мои друзья мне о жизни рассказывают, как моряки о далеких странах — мужикам. (Le beau r?le, как видите, в этом уподоблении — n'est pas pour moi, — mais…je me fiche des beaux r?les!) [856]Из этого заключаю, что я в жизни не живу, что впрочем ясно и без предпосылки. И вот Вы, мужественное сердце, решили меня — силой любви — воскресить в жизнь, — нет, не воскресить, ибо никогда не жила — а явить в жизнь. И что же — час прожила. Брэю [857]и Слониму тоже, хоть не то же — благодарность… <…>
 
   … Кончила письмо к Рильке — поэму. [858]Сейчас пишу «прозу» [859](в кавычках из-за высокопарности слова) — т. е. просто предзвучие и позвучие — во мне — его смерти. Его смерть в моей жизни растроилась: непосредственно до него умерла Алина старая Mademoiselle и непосредственно после (все на протяжении трех недель!) один русский знакомый мальчик Ваня. А в общем — одна смерть (одно воскресение). Лейтмотивом вещи не беру, а сами собой встали две строки Рильке:
 
   Denn Dir liegt nichts an den Fragenden:
 
   sanften Gesichtes siehst
 
   Du den Tragenden zu
 
   . [860]
 
   На многое (внутрь) меня эта смерть еще подвигнет.
 
   Внешне очень нуждаемся — как никогда. Пожираемы углем, газом, электричеством), молочницей, булочником. Питаемся, из мяса, вот уже месяцы — исключительно кониной, в дешевых ее частях: coeur de cheval, foie de cheval, rognons de cheval [861]и т. д., т. е. всем, что 3 фр<анка> 50 фунт — ибо есть конина и в 7–8 фр<анков> фунт. Сначала я скрывала (от С<ережи>, конечно), потом раскрылось, и теперь С<ережа> ест сознательно, утешаясь, впрочем евразийской стороной… конского сердца (Чингис-Хан и пр.)… <…>
 
   …С<ережа> в евразийство ушел с головой. Если бы я на свете жила (и, преступая целый ряд других «если бы») — я бы наверное была евразийцем. Но — но идея государства, но российское государство во мне не нуждается, нуждается ряд других вещей, которым и служу… (пр. 5 с.)
 
   …Попадался ли Вам на глаза № 1 Русской Мысли? Единственный (и какой!) свет — письмо Рильке о Митиной Любви. [862]Рильке — о Бунине — чувствуете все великодушие Рильке? Перед Рильке — Бунин (особенно последний) анекдотист, рассказчик, газетчик.
 
   Вспоминаю Прагу, и где можно, когда можно, — страстно хвалю… <…>
 
   …Дорогая Анна Антоновна, Вы один из редких людей, которым мне постоянно хочется писать, а еще больше — говорить. Верю в — не сейчас, так потом — осуществимость Парижа, в поездку в Версаль, во все, что расцветет во мне парижского — только с Вами… <…>
 
   <…> Иждивение мне пока из Чехии, слава Богу, идет. Напишите, дорогая Анна Антоновна, кого из чехов благодарить? Неловко — получать и молчать!..
 
   Meudon (S. et O)
 
   2, Avenue Jeanne d’Arc
 
   Третий день Пасхи 1927 г.
 
   Воистину Воскресе, дорогая Анна Антоновна!
 
   Последнее мое письмо к Вам явно пропало, написала Вам тотчас же по переезде в соседний городок на новую квартиру, около месяца назад.
 
   Квартира удобная и недорогая: три комнаты (две порядочные, одна — моя — маленькая), ванная, крохотная кухня (вроде клетки для гориллы, — я очень точна), собственное центральное отопление — все это 350 фр<анков> в месяц. (Отопление, конечно, наше.) Но — немеблированная, пришлось обрастать, вернее — спешно обрасти — вещами. Кое-что дали, часть купили в рассрочку. Контракт на три года. Для Вас — отдельная комната, когда бы ни приехали — моя. Сплю с детьми, а работать я бы спокойно могла в Вашем присутствии. Вовсе не оставляю мечты о Вашем приезде, очень верю в него, как во все естественное, изнутри полагающееся. [863]
 
   Читаю Ваше письмо и улыбаюсь: маленькая Прага — а сколько имен и событий. А у меня большой Париж — и rien, [864]м. б. оттого что не могу: не ищу. Окружена евразийцами — очень интересно и ценно и правильно, но — есть вещи дороже следующего дня страны, даже России. И дня и страны.
 
   В порядке действительности и действенности евразийцы — ценности первого порядка. Но есть порядок — над-первый audessus de la m?l?e, [865]— мой. Я не могу принять всерьез завтрашнего лица карты, потому что есть послезавтрашнее и было — сегодняшнее и, в какой-то день, совсем его не будет (лица). Когда дерутся на улицах — я с теми или с другими, сразу и точно, когда борьба отвлеченная, я (честно) ничего не чувствую, кроме: было, есть, будет.
 
   Меня в Париже, за редкими, личными исключениями, ненавидят, пишут всякие гадости, всячески обходят и т. д. Ненависть к присутствию в отсутствии, ибо нигде в обществ<енных> местах не бываю, ни на что ничем не отзываюсь. Пресса (газеты) сделали свое. Участие в Вёрстах, муж-евразиец и, вот в итоге, у меня комсомольские стихи и я на содержании у большевиков.
 
   Schwamm (und Schlamm!) dr?ber!.. [866]<…>
 
   …Но — неожиданное везение. Нашелся издатель [867]для моей последней (1922 г. — 1925 г.) книги стихов, большей частью возникшей в Чехии. (Чехия минус два первых берлинских месяца.) Издатель, очень любящий мои стихи и хотящий, чтобы они были. Книга (только Вам!) называется После России — хорошо? Я в этом названии слышу многое. Во-первых — тут и слышать нечего — простая достоверность: все — о стихах говорю — написанное после России. Во-вторых — не Россией одной жив человек. В-третьих — Россия во мне, не я в России (Сережины слова, [868]у себя на Доне, NB! Для нас Россия была Москва). В-четвертых: следующая ступень после России — куда? — да почти что в Царство Небесное!
 
   А в общем название скромное и точное.
 
   О книге никому ни слова (выйдет осенью!) — сглазят. Здесь никому не говорю.
 
   Живем вблизи большого медонского леса, наша Avenue Jeanne d’Arc в него входит. Но к сожалению, окраина леса заселена семьями и парочками, а дальше, с Муром, круто. Нужно идти по крайней мере полчаса, чтобы обрести лес. Полчаса моих — с Муром полтора часа. В Чехии было лучше… <…>
 
   …Слишком много черной работы и людей. Вот мой вздох. Все утра пропадают; 4 раза в неделю рынок, нельзя пропускать. Остальные три — случайности насущных и насущности случайных дел. Кроме утренней еды всем и готовки обеда — ну, белье сосчитать, ну — выстирать, ну — срочно зашить, много — ну. Аля очень помогает.<…> хорошая здоровая красивая девочка — очень красивая, хорошеет день ото дня. Уже почти с меня ростом, будет больше… <…>
 
   …За зиму написала — меньше половины Федры, письмо к Рильке (поэма), прозу о Рильке: ТВОЯ СМЕРТЬ (около двух листов), которую и предлагаю Вам для перевода. Содержание: о соседстве могил, — рассказ о смерти M-elle Jeanne Robert — рассказ о смерти русского мальчика Вани — попытка истолковать смерть Рильке. Лирическая проза. Вещь будет переведена на франц<узский> и на немецкий, была бы счастлива, если бы Вы перевели ее на чешский. Вещь вне-национальная, н-а-д-национальная. Пойдет в след<ующем> № «Воли России», пришлю уже в корректуре. Кажется — хорошая вещь. Ведь Россия на смерть Рильке ничем не ответила, это был мой долг. (Россию он любил, как я Германию, всей непричастностью крови и свободной страстью духа.) В предпоследнем письме его вопрос: как слово «Nest — in Deiner Sprache, die so nah ist, alle zu sein» [869]
 
   …У нас, дорогая Анна Антоновна, очень похожие жизни: сплошной черновик. И очень похожие — другие жизни, те. Проще: и здесь и там живем одной жизнью, здесь н?черно, там н?бело. Прага или Париж — неважно. Впрочем, явно предпочитаю Прагу. В Париже нужно жить Парижем, иначе ты в нем и он для тебя бессмыслен. Кроме того, Париж — рассредоточен, с архипелагом сердец, у Праги же один центр — рыцарь. (Показательно для современной Праги, что он под мостом! Мы с Вами тоже под мостом!) Моя мечта (пока несбыточная) когда-нибудь приехать к Вам погостить: побыть собой. Мы бы с Вами бродили по Праге и непременно проехали бы в глубь страны, в дичь.
 
   Да! у меня в книге будет только два посвящения: одно Пастернаку, другое (весь цикл) Вам. Оно уже переписано и на днях пойдет в набор. Какой — пока не скажу. [870]— Мой самый любимый и совершенно связанный с Вами — <…>
 
   Медон, 4-го октября 1927 г.
 
   <…>…8-го сентября мы должны были ехать на Океан — на месяц — нам предоставляли целый дом. Взяла ряд авансов на билеты, все уже было готово… и 2-го, т. е. меньше чем за неделю, заболевает Мур. Болезнь началась рвотой и сильным жаром, на другой день заявилась сыпь. Позвали доктора: краснуха. Мур пролежал 3 недели, а 18-го в день Алиного рождения (5/18 сент<ября>) заболела я. Краснуха оказалась скарлатиной. 19-го слегла Аля, дом превратился в лазарет. Лежу уже 17 дней, нужно еще 10. Жар прошел, сыпь тоже, но нужно лежать, п. ч. после скарлатины часто бывают всякие гадости, если рано встать, напр<имер> — порок сердца. Сильнее всех болела я, у Али даже не было сыпи, — только несколько дней поболело горло. Я же целую неделю не могла спать из-за безумной боли рук, ног и шеи, — отравление токсинами. Теперь всё хорошо, нужно надеяться, — хотя бывают всякие сюрпризы — что пройдет бесследно. В общем, во Франции скарлатина легкая, не то, что в России, где от нее сплошь да рядом умирали, особенно взрослые. Так напр<имер>, умерла первая жена Вячеслава Иванова, писательница Зиновьева-Ганнибал, заразившаяся от детей. [871]
 
   Но увы! Конверт с дорожными деньгами, тщательно заклеенный, чтобы не истратить «на жизнь» — пуст. Все ушло на врачей и на лечение. Но главного я Вам не сообщила: я побрилась. Брилась уже два раза, после третьего начну обрастать. После скарлатины сильно лезут волосы, не выношу этого ощущения: лучше ничего, чем мало! Пишу Вам лежа, в детском голубом колпаке. Великодушные знакомые сравнивают меня кто с римлянином, кто с египтянином… <…>
 
   …А вот моя большая мечта. Нельзя ли было бы устроить в Праге мой вечер, так чтобы окупить мне проезд туда и обратно, — minimum 1000 крон. Приехала бы в январе-феврале на две недели, остановилась бы, если бы Вы разрешили, у Вас. Мы провели бы чудных две недели. Для этого нужно было бы продать 200 бил<етов> по 5 крон или 100 билетов по 10 крон. Неужели же это невозможно?? Хорошо бы притянуть чехов. В устройстве помогли бы Брэй, Альтшулер и Еленев. [872]Мое решение вполне серьезно, я очень соскучилась по Вам и иного выхода не вижу. Кроме того, мне очень хочется написать о Чехии, за две недели Вы бы мне многое рассказали, походили бы с Вами по музеям, м. б. съездили бы в какие-нибудь окрестности, я бы записывала, а приехав в Париж — написала бы. Это моя давняя мечта. Напишите, что Вы об этом думаете? К февралю я бы порядочно обросла (не забудьте, что я бритая!) и в крайнем случае могла бы выдать свою стриженую голову за последнюю парижскую моду. Вы бы встретили меня на вокзале, — подумайте как чудно! Давайте осуществим. Никакому Океану я так не радовалась, как сейчас — мысли о Праге.
 
   С нетерпением жду ответа. Все дело в тысяче крон <…>
 
   Медон, 24-го октября 1927 г.
 
   Дорогая Анна Антоновна, сердечное спасибо за письмо и подарок, оба дошли. Я уже неделю как встала, все хорошо, кроме боли в кистях рук, так и оставшейся, — оставлю ее на каком-нибудь летнем холме.
 
   Страшно обрадована относительной возможностью поездки к Вам, март — очень хорошо, успеют отрасти волосы. Кстати нынче бреюсь в седьмой и последний раз, очень трудно остановиться, — понравилось — но С<ергей> Я<ковлевич> возмущен и дальше жить отказывается.
 
   Вчера сдала последнюю корректуру своей книги стихов «После России». Из 153 стр<аниц> текста — 133 стр<аницы> падают на Прагу. Пусть чехи убедятся, что недаром давали мне иждивение все те годы. За Чехию у меня написаны: «После России», «Молодец», «Тезей», «Крысолов», «Поэма Горы», «Поэма Конца», и ряд прозаических вещей. Очень помогла природа, которой здесь нет, ибо лес с хулиганами по будням и гуляющими по праздникам — не лес, а одна растрава.
 
   Знаете, как странно? Помните мою дружбу с волероссийцами, особенно — с М<арком> Л<ьвовичем>? Видела его за всё время — один раз, т. е. с самого его переезда во Францию. Самым преданным оказался Лебедев, с которым я меньше всего водила дружбу. Он, действительно, искренно расположен, единственный из них откликнулся на все наши беды… (пр. 7 с.)
 
   …Читаете ли Вы травлю евразийцев в Возрождении, России, [873]Днях? «Точные сведения», что евразийцы получали огромные суммы от большевиков. Доказательств, естественно, никаких (ибо быть не может!) — пишущие знают эмиграцию! На днях начнутся опровержения, — как ни гнусно связываться с заведомо-лжецами — необходимо. Я вдалеке от всего этого, но и мое политическое бесстрастие поколеблено. То же самое, что обвинить меня в большевицких суммах! Так же умно и правдоподобно.
 
   С<ергей> Я<ковлевич>, естественно, расстраивается, теряет на этом деле последнее здоровье. Заработок с 51/2 ч. утра до 7–8 веч<ера>, игра в кинематографе фигурантом за 40 фр<анков> в день, из к<отор>ых 5 фр<анков> уходят на дорогу и 7 фр<анков> на обед, — итого за 28 фр<анков> в день. И дней таких — много — если 2 в неделю. Вот они, болыиевицкие суммы!.. <…>
 
   #1_13#
 
   Медон, 28-го ноября 1927 г.
 
   <…>… Нынче в первый раз после долгого сиденья дома (простужен, как все окружающие) Мур вышел на улицу. День был мягкий, пражский: туман, дуновение, сон. Мы гуляли одни (Аля была в школе), прошли в наш чудесный парк, где (туман!) не было ни души. Только голубой Мур и я. В 4 часа стало уже смеркаться, ночь наползала как пуховик. Не хотелось уходить: одиночество и туман, — мои две стихии! Мур из голубого превратился в синего — сизого, — цвета расстилавшегося вдали Парижа и неба над ним. Людей не было: был новый (всегда!) Мур в новом костюме и тысячелетняя я. «Сколько Вам лет?» — «Час. — Старше камней». Человека, который бы не улыбнулся в ответ, полюбила бы с первого раза. Но — отвлекаюсь — моим годам, вообще, суждено смущать. Мне осенью исполнилось 33, выгляжу на 23, а Аля, которой 14, на 16. Путаница. Впрочем никогда, с четырех лет, не имела своего возраста, ни с виду, ни внутри, раньше и была и выглядела старше, сейчас выгляжу моложе, живу — моложе, и неизмеримо старше — есмь… <…> Не люблю Парижа. «Dunkle Zypressen! Die Welt ist gar zu lustig! Es wird doch alles vergessen». [874](Мур, глядя на перечеркнутое: «Мама! ты грязь сделала») — <…>
 
   …Прага! Прага! Никогда не рвалась из нее и всегда в нее рвусь. Мне хочется к Вам, ее единственному и лучшему для меня воплощению, к Вам и к Рыцарю. Нет ли его изображений покрупнее и пояснее, вроде гравюры? Повесила бы над столом. Если у меня есть ангел-хранитель, то с его лицом, его львом и его мечом. Мне скажут (не Вы, другие!) — «Ваша Прага», и я, схитрив и в полной чистоте сердца, отвечу: «Да, моя».
 
   Ничего не боюсь, ни знакомств, ни гостей, я умею по-всякому, со всеми. Написала и увидела: по-своему со всеми. Я от людей не меняюсь, они от меня — чаще — да. Скучны мне только политики.
 
   М. б. ничего и не выйдет, что ж — была мечта! Очень удивлюсь, если выйдет: в Праге меня все более или менее видели, а это единственное, что интересно в «поэтессе». М. б. (шучу, конечно) сослужит моя новая прическа, в данную минуту равная русскому старорежимному гимназическому 1-классному бобрику. Волосы растут темнее, но не жестче, чем были. Хожу без всякой повязки. Женщины огорчаются, мужчинам нравится.
 
   Недавно сдала в В<олю> Р<оссии> для ноябрьского № «Октябрь в вагоне», — мой Октябрь 1917 г. (дорога из Феодосии в Москву). Думаю, Вам понравится. Там хорошая формула буржуазии. Дописываю последнюю картину Федры (трагедия). Мой Тезей задуман трилогией: Ариадна — Федра — Елена, [875]но из суе-(ли?) — верия не объявила, для этого нужно по крайней мере одолеть две части. Знаете ли Вы, что на долю Тезея выпали все женщины, все-навсегда? Ариадна (душа), Антиопа (амазонка), Федра (страсть), Елена (красота). Та троянская Елена. 70-летний Тезей похитил ее семилетней девочкой и из-за нее погиб.
 
   Сколько любвей и все несчастные. Последняя хуже всех, потому что любил куклу… <…>
 
   …О Рильке: 29-го сего декабря его годовщина, не сослужит ли это при помещении перевода? Очень хотелось бы увидеть эту вещь напечатанной именно в Чехии. [876]Р<ильке> — великий поэт всей современности — ведь уроженец Праги!.. <…>
 
   Медон, 12-го декабря 1927 г.
 
   <…> …Скоро Рождество. Я, по правде сказать, так загнана жизнью, что ничего не чувствую. У меня — за годы и годы (1917–1927 г.) — отупел не ум, а душа. Удивительное наблюдение: именно на чувства нужно время, а не на мысль. Мысль — молния, чувство — луч самой дальней звезды. Чувству нужен досуг, оно не живет под страхом. Простой пример: обваливая 11/2 кило мелких рыб в муке, я могу думать, но чувствовать — нет: запах мешает! Запах мешает, клейкие руки мешают, брызжущее масло мешает, рыба мешает: каждая в отдельности и все 11/2 кило вместе. Чувство, очевидно, более требовательно, чем мысль. Либо всё, либо ничего. Я своему не могу дать ничего: ни времени, ни тишины, ни уединения: я всегда на людях: с 7 ч. утра до 10 ч. вечера, а к 10-ти ч. так устаю, что — какое чувствовать! Чувство требует силы. Нет, просто сажусь за штопку вещей: Муриных, С<ергея> Я<ковлевича>, Алиных, своих — 11 ч., 12 ч., 1 ч. — С<ергей> Я<ковлевич> приезжает с последним поездом, короткая беседа — и спать, т. е. лежать с книгой до 2 ч., 21/2 ч. — хорошие книги, но я бы еще лучше писала, если бы —
 
   Виновата (виновных нет) м. б. и я сама: меня кроме природы, т. е. души, и души, т. е. природы — ничто не трогает, ни общественность, ни техника, ни — ни — Поэтому никуда не езжу: ску-учно! Профессор читает, а я считаю: минуты до конца. — К чему? — Так и сегодня: евразийская лекция о языковедении. Кажется близко? Только кажется. Профессор (знаменитость) все языки ведет от четырех слов