Для столь романтического (т. е. субъективного и непосредственного) по природе поэта, каким была Марина Цветаева, такой путь — редкость. Главную роль в этом преодолении «своей безграничности» сыграла ее «словесность» — т. е. ее чуткость (и поэтому честность) к слову. Большую роль сыграло и прикосновение к стихии народной словесности (начиная с «Царь-Девицы») и особенно (начиная с нее же) дисциплина большой формы, повествовательной и безличной, которая дала ей преодолеть «эмпирическую субъективность» ее ранней лирики, т. е. сделать свой стих из средства излияния переживаний орудием постройки поэтических зданий. «Царь-Девица» и «М?лодец» написаны на извне данные темы и свободны от «психологической информации». Но и как лирический поэт Марина Цветаева вышла преображенной из этой школы. Ее последние лирические поэмы, «Поэма Горы» и «Поэма Конца» — совершенно не «фонографичны», вполне конструктивны. Это не лирические записи переживаний, а поэтические (poetikos — значит созидательный, конструктивный) постройки из материала переживаний.
   Главное, что ново и необычно в последних вещах Марины Цветаевой — и неожиданно после ее первых стихов, — это присутствие стиля. Не стилизации, а настоящего, своего, свободно-рожденного стиля. В наше время она единственный поэт, достигший стиля. Присутствие стиля дает ее последним вещам единство и необходимость, — а читателю уверенность, что он не будет обманут или оскорблен фальшивой нотой. Такое мое суждение, наверно, удивит иных читателей, которые как раз наоборот находят в стихах Цветаевой дерзкое нарушение всех ихних канонов вкуса и ничем не оправданную (непонятную) пестроту. Но стиль ее нужно понять изнутри, и для этого нужно то, что Тургенев называл «симпатической настроенностью» (и без чего стихов вообще читать не стоит).
   «М?лодец» — первая вещь Марины Цветаевой, в которой стиль достигнут. Он отличается от «Царь-Девицы» и «Переулочков» тем, что в нем уже нет стилизации. Это уже не подражание народной поэзии, это не похоже на народную поэзию, хотя тесно связано с ней, как дерево с почвой, — не сходством, а родством. Цветаева давно уже идет по пути освобождения русского языка от пут греко-латинской и романо-германской грамматики и возвращения ему его природной свободы и природных интонационных средств связи. (В этом отношении она соратница Ремизова). В «Мулодце» это осуществлено. В нем господствует в высшей степени русская «безглагольность» (не в бальмонтовском смысле, и не в шихматовском, [356]а в том, что она предпочитает обходиться без глаголов). Отсюда прямое следствие «прерывность» ритма, — так как «текучесть» пушкинского ямба была обусловлена именно его связью с ломоносовско-карамзинским глагольно-причастным синтаксисом. Необыкновенно искусно Марина Цветаева умеет использовать односложные слова и смежные ударения. Слово, даже слог получают у нее новую свободу и существенность, и интонация становится главной грамматической силой.
   Я вижу, у меня уж нет места, чтобы изложить содержание «Мулодца»; укажу лишь, что сюжет взят из народной сказки «Упырь». Но трудности и непонятности изложение самого поэта не представляет никаких. Нужно только внимание. Но без внимания вообще ничего не следует читать. Новый стиль требует большего внимания, чем старый и давно разжеванный. Но не больше, чем от ребенка (или взрослого), впервые начинающего читать русские стихи и читающего «Полтаву» или «Демона». Называю именно эти две поэмы потому, что помню, как я читал их десяти лет, удивленно и восхищенно, открывая новый мир, сперва непонятный, а потом вдруг понятный. То же сперва не понятное, а потом вдруг понятное откровение нового мира, новой системы отношений и ценностей — я переживал, читая последние поэмы Марины Цветаевой. Это совсем не такое уж обычное переживание, так как истинно новое редко, а особенно истинно новый, «полный и цельный», стиль.
   «М?лодец» вышел еще в 1924 г., а написан в 1922 г. [357]
   С тех пор (и тем я начал свою статью) Марина Цветаева не сидела на месте, а росла не по дням, а по часам. «Поэма Конца», напечатанная в Пражском сборнике «Ковчег» (1926), «Крысолов» — в «Воле России», «Поэма Горы» и «Тезей», еще, к сожалению, неизданные, — еще более высокие достижения, чем «М?лодец».
   Я сознаю, что в этой рецензии я так ничего и не сказал о Марине Цветаевой и никого ни в чем не убедил. Но о ней надо писать не рецензии, а книги (если вообще стоит писать не-поэтам о поэтах), — и гордясь тем, что она наша соотечественница, и радуясь тому, что она наша современница.

М. Осоргин
Дядя и тетя
Рец.: «Благонамеренный», книга 2, 1926
<Отрывки> {98}

   Вторая книжка молодого брюссельского журнала «Благонамеренный» столь же симпатична, сколь и первая, но на этот раз журнал вызывает улыбку сомнения.
   Ждалось, что журнал, созданный литературной молодежью, поэтами и писателями, еще не признанными и не утвержденными в этом звании, — этой молодежи и будет принадлежать. В первой книжке промелькнули имена и старшего поколения, но явно — в качестве почетных гастролеров, гостей, приглашенных на семейный праздник.
   Случилась, однако, курьезная бытовая сценка. Представьте себе, скажем, молодоженов, которые обставили себе новенькой, изящной и стильной мебелью уютное гнездо, которые этим и всем прочим счастливы, полны приветливости ко всему миру, искренне хотят, чтобы родственники и гости посетили их новоселье, порадовались бы за них. И вот, по любезному их приглашению, явились к ним дядя и тетя, люди известные, всеми уважаемые и очень уважающие самих себя. И случись, на грех, что тетю по дороге в гости обидел какой-то непочтительный мальчик. И вот, как начала тетя еще на пороге рассказывать об этом и жаловаться, — так до самого вечера и проговорила о себе, не дав никому сказать ни слова. Вещи тетя говорила исключительно умные и справедливые, дядя же, особых реплик не подавая, присел к закусочному столу и использовал его в интересах питания.
   И было новоселье совершенно испорчено, так как о молодых забыли, на гнездышко их не обратили внимания, счастью их не порадовались, и праздник как будто устроен был не ими и не для них, а для их замечательных дяди и тети.
   Ровно одну четверть книги журнала (46 ст. из 184) заняла Марина Цветаева статьями о себе и о том, как ее не умеет понимать критика, в частности Г.Адамович в «Звене», которому и отведено 16 страниц. К этому нужно прибавить одно ее стихотворение, снабженное сноской «Стихи, представленные на конкурс „Звена“ и неудостоенные помещения. М.Ц.». Если бы Марина Цветаева не воспретила не-поэтам критиковать поэтов, то я бы осмелился робко заметить, что писывала она стихи и лучше; сейчас — молчу. Следует прибавить также 7 страниц статьи Д.Святополк-Мирского, отчасти посвященной той же Марине Цветаевой.
   Гораздо скромнее дядя — А.Ремизов, давший превосходный отрывок [358]из своей книги «Страды мира» и ряд библиографических заметок (Россика), которые можно бы и не подписывать его инициалами, настолько их язык и манера письма неподражаемы и могут принадлежать только ему одному. Этих заметок 13; две из них — о собственных его книгах, две — об изданиях с его участием. В награду за скромность (конечно, — и в признание литературных заслуг) в остальной библиографии имя Ремизова упоминается с эпитетами «тончайший писатель», «огромный писатель», «один из самых редких писателей», [359]а также высказывается предположение, что «самообольщенный американец будет обеспокоен, даже потрясен развитием таких личностей», [360]как Ремизов. На двадцати страницах библиографии имя Ремизова упомянуто 16 раз, — извините за скучную статистику.
   Со значительной долей мыслей Марины Цветаевой (статья ее «Поэт о критике» написана очень талантливо) нельзя не согласиться, как и со всеми эпитетами, данными А.Ремизову. Обоих этих писателей — в их подлинном творчестве, а не в их литературных выходках — я ценю превыше многих их русских современников, безоговорочно отводя им лучшие места в нашей литературе (с просьбой самим эти места поделить). Готов даже помириться с новой манерой полудурашливой библиографии, вводимой Ремизовым в журнальный обиход: за талант многое прощается охотно. Но решительно нельзя мириться с отсутствием минимума словесного целомудрия по поводу собственных дел и делишек. Нам (и писателям, и критикам, и читателям) положительно нет дела до того, как Марина Цветаева реагирует на критические о ней (о ней лично) отзывы, кому она дает право судить себя, кому не желает его предоставить, кого слушается, кого не слушается, для кого она пишет, как она сама себя понимает, каковы ее черновики, каковы ее беловики, какова была раньше ее наружность, какова стала теперь. А уж анализировать под ее пристрастным руководством отзывы о ней Г.Адамовича — от этой глубокой провинции окончательно следовало бы нас избавить. Мы нисколько не сомневаемся, что Марина Цветаева ценит себя, знает себя, любит себя и даже, может быть, понимает себя больше и лучше, чем ее ценит, знает, любит и понимает Г.Адамович или еще кто-нибудь, будь он критик или простой читатель. Но беседовать об этом в печати с самой Мариной Цветаевой — для такой интимности у читателя пока поводов нет, и зря поэт обкрадывает своих будущих биографов.
   Что касается до Ремизова, достаточно хитрого, чтобы шутливо увернуться от упрека в излишней самозанятости, то им так же самая интимность доведена до крайних пределов. <…>
   Между прочим, известно ли А.Ремизову и М.Цветаевой, что не потому они не всеми признаны, что их лишь немногие понимают, а потому, главным образом, что известная доля их писаний («штучки» Ремизова и половина прозы Цветаевой) совершенно не интересны многим из тех, кто вполне способны любить, и понимать, и ценить подлинную их литературу и поэзию? А ведь отношение читателя им, авторам, далеко не безразлично, о, нет! Несмотря на все мнимые высоты, с которых М.Ц. покрикивает на читателя и критика! О, нет! Редко можно найти авторов, столь заботящихся о всеобщем признании, именно всеобщем, а не одних только избранных. Пусть извинят меня за эту откровенность добрые друзья и любимые писатели. О нет! Ни я, ни мы обманываться на этот счет не можем.
   Введение в литературный обиход провинциальных интимностей — ремизовских разговоров о добрых знакомых и цветаевских длиннот о самой себе — можно объяснить только отрывом зарубежной литературы от российской почвы, уменьшением литературной аудитории до пределов эмигрантской комнатешки и отсутствием свободной, не связанной тесной семейственностью критики. Не представляю себе, что Марина Цветаева в России могла тратить время и чернила на мелкие и скучнейшие жалобы на Г.Адамовича. На моей памяти, в тягчайшие годины революции, без корки хлеба и в холодной комнате она писала «Казанову».
   Во всем, что не относится прямо к личности автора, статья Марины Цветаевой «Поэт о критике» заслуживает не только отзыва, но и ответных статей. В ней много интереснейших и чудесно высказанных мыслей и много несомненнейших нелепостей, вызванных, прежде всего, общим, всем поэтам свойственным, преувеличением роли поэзии (стихотворческой) в литературе. Поэт воспрещает не поэту быть своим критиком; но, не будучи ни критиком, ни прозаиком, он и в мыслях не допускает отсутствия у него права быть критиком прозаика и критика. Как аксиома признается, что поэзия выше прозы и выше искусства критики, хотя это нужно доказать, причем, первое, по-моему, не только не доказуемо, а просто вздор и недоразумение; и очень печальное недоразумение, наплодившее нам тысячи недурных и никчемных версификаторов, не способных грамотно и литературно написать письмо к приятелю. Мысль не новая, если вспомнить слова Л.Толстого о «связывании себе ног». Но для спора по существу здесь не место.
   Чтобы покончить с дядей и тетей, заполнившими собой и личными своими делами журнал молодых благонамеренных, упомянем еще о соучастии в их деле их талантливого двоюродного племянника Д.Святополк-Мирского, бескорыстно служащего их делу. Его статья «О консерватизме», написанная в неприятной форме диалога, как всегда интересна и достаточно парадоксальна. <…>
   В библиографическом отделе имеются два отзыва о книгах Д.Святополк-Мирского (один — ремизовский) [361]и цитаты из Д.Святополк-Мирского о Ремизове. В статье своей Святополк-Мирский отводит милые строки Цветаевой, которая, в своей статье, очень хорошо говорит о Святополк-Мирском. [362]Все это чудесно и очень похвально, но невольно является мысль:
   — Да уж подлинно ли это «Благонамеренный»? Не есть ли это анонсированный нам газетами и недавним неудачным «вечером» новый журнал «Версты»! [363]<…>
   Следуя указанию Марины Цветаевой, пропускаю без критической оценки помещенные в журнале стихи («Испытание» Давида Кнута, [364]«Соррентийские фотографии» Вл. Ходасевича, «Старинное благоговение» Марины Цветаевой, «Сжигальщикам» Шаховского). Впрочем, два слова о Шаховском (не о достоинстве его поэзии, а о теме ее) сказать и мы вправе. Зараза Марины Цветаевой сказывается: Шаховской тоже на кого-то обиделся и стихи свои посвятил своим «сжигальщикам», т. е. критикам:
 
Ступайте прочь, сжигальщики мои,
И казни огненной не верьте.
Вам не дано вкушать мое бессмертье,
Как и читать мои стихи.
 
   Кн. Д.А.Шаховской два года тому назад издал книжку стихов «Песни без слов», оцененную критикой значительно, по-моему, ниже, чем эта книжка заслуживала. [365]<…>
   Внешность журнала превосходна, только стало больше опечаток. Общее же о нем заключение приходится выразить словами: подождем еще! Когда в нем будет отводиться меньше места провинциальной прозе и игре дешевых самолюбий — мы подойдем к нему с большим почтением и большей серьезностью.

Антон Крайний
Мертвый дух {99}

1
   Было бы странно, если б на теле нашей эмиграции, при длящемся существовании в России очага заразы, не появлялось, время от времени, подозрительных пятен. Но не следует относиться к ним с беспечностью. Здоровое ядро эмиграции тем скорее избавится от того или другого нежелательного явления, чем прямее мы будем на него указывать и внимательнее его исследовать. Даже самыми ничтожными с виду и теми не надо пренебрегать.
   Все современные разлагающие течения, в каком бы слое эмиграции они ни зарождались, все группы людей известного уклона и даже одиночки — начинают с того, что выкидывают флаг «патриотизма». Выкинутый искренно, эмоционально, или в силу посторонних соображений, — этот флаг всегда защита и, одновременно, соблазн. Соблазн: не звучит ли теперь для всякого имя России, как имя возлюбленной? А защита: не достойны ли самого осторожного, уважительного, обращения люди, которыми движут «патриотические чувства»?
   Что скрывать: ведь все мы, без различия левизны и правизны, очень стали бояться, как бы нас не заподозрили в недостаточной «любви к России». Если кто и думает, что СССР еще не Россия, что, не взирая на «трех праведников», в этой стране находящихся, он, по многим причинам, ее не хочет… — да не всякий это скажет. Напротив, сделалось принято вдруг выскочить со своей «подоплекой», с чувствами к «Родине», до ее цветочков и ручеечков, до… почти готовности забыть, что она СССР (кстати, эти цветочки, ручеечки, березки — возлюблены одинаково и левыми, и правыми).
   В защитный цвет «патриотизма» окрашено было и недавнее течение «возвращенства». [366]Много потратили на него слов, долго катали его, перевертывая осторожно то на одну, то на другую сторону, пока «малые сии» соблазнялись именем Прекрасной Дамы… Но как хорошо, что течение выбилось наружу: побурлило — и на глазах у всех, естественно, стало сохнуть. Солнечный свет имеет силу обеззараживающую.
   Но есть такие же, подобные же, течения, — лишь более ядовитые, потому что еще не всем приметные. На поверхность они выбиваются пока тонкими струйками.
   И особенно обманчивы струйки, зажурчавшие в прекрасном саду «искусства». Политики привыкли смотреть на этот сад и на «играющих в нем детей» — как вообще на эстетику — с полууважительным, полуснисходительным равнодушием. Чем дитя ни тешится — кому какое дело? Старые эти привычки пора бы, однако, бросить. Пора бы понять, что эмиграция, в известном смысле, есть цельность, и в какой бы из ее областей ни появлялись знаки разложения — это имеет одинаковую важность.
   Разлагателями-эстетами я и намерен заняться.
2
   Конечно, и над эстетической пешехоновщиной [367]развевается знамя «патриотизма». Но, по сравнению с «просто пешехоновцами», эстеты ограждены гораздо лучше.
   У них есть и вторая защита — сама эстетика, искусство, т. е. область, куда обыкновенным людям, со своим человеческим судом, нечего соваться. Искусство, поэзия, красота — сияние этих жупелов так ослепляюще, что эстеты не стесняются, действуют безбоязненно.
   С пешехоновцами, возвращенцами и другими «слоняющимися» [368]— все-таки мог быть разговор: обиходные слова, например, свобода, власть, честь, труд, — они понимали, сами их употребляли… Даже слово «политика» они понимали, хотя и в крайне узком, допотопном, виде. Признавали, что идут на «компромиссы», но до известного предела. Другой вопрос, чего все это стоило и как с этим распорядилась реальная действительность.
   С эстето-разложенцами говорить нельзя. Можно только говорить о них, показывать их другим в настоящем их виде, без дымовой завесы «святого искусства». Эта завеса особенно удобна и для обыкновенного человеческого нигилизма: прикрывает его и в то же время как бы оправдывает. А без нигилизма — природного или приобретенного, в большой мере или малой — не обходится никакое сменовеховство. [369]
   Чтобы перейти к наглядности, конкретности, — возьмем хотя бы эмигрантский журнал «Благонамеренный». Явление само по себе ничтожное, но в нем, как в дождевой капле, отразилось эстето-сменовеховское движение со всеми его характерными особенностями. Благодаря ядру, конечно: группе «эстетов», держащих определенный курс на СССР.
   Еще не все сотрудники примыкают к основной группе. Есть случайные, есть попавшие в журнал, как куры во щи. Однако последняя книжка — достаточно яркий букет с очень знакомым ароматом.
   Во всяком подобном движении существуют разновидности: обманывающие, обманутые, «мерцающие», — ни в тех, ни в сех, смотря по настроению; наконец, просто наивные эмоционалисты. Все эти разновидности представлены в группе «Благонамеренного». Несколько лиц, в известных соединениях и в соответствии с провозглашенными лозунгами, — дают прекрасный материал для исследования.
   Лозунги — или первоположения — очень ярко и темпераментно выразила поэтесса Марина Цветаева… Вот они, в главном: «сияющая Красота» — конечно, превыше всего. В индивидууме, причастном к «совершению» красоты, — в пишущем стихи, например, — два существа: одно — человек; другое — поэт. Для поэта — есть законы, поэтические (впрочем, для каждого — свои, постороннему суду не подлежащие). Для человека же — нет законов, никаких; человеку (это подчеркивается) «все позволено». И даже так, что, чем «скандальнее» ведет себя человек, тем чище и прекраснее его поэзия.
   Естественно является и все дальнейшее: суд над поэтом или, того хуже, над человеком-скандалистом, должен вызывать «святое негодование». Политика? Смерть политике! «От нее вся тьма». Не ее ли темное дело — различать большевиков и не-большевиков? И не ясно ли, что все взоры надо обратить на СССР, где творится «новая, послереволюционная» красота и где, уже благодаря наиболее скандальному поведению, поэты «совершают вещи», наиболее чистые и прекрасные?
   Можно сказать, — недрогнувшей рукой начертаны эти общие первоположения. Они все нашли поддержку у товарищей поэтессы: то же самое, в виде афоризмов, или в виде прямых заигрываний с Маяковскими, Пастернаками и др. — гармонично рассеяно по страницам журнала. Один большой поэт (враждебный движению) сказал мне: «отлично работают на разложение эмиграции! Все туда да туда: мы, мол, от вас не оторвались; улыбнитесь нам — и помиримся»!
   Я не сомневаюсь в искренности М.Цветаевой. Она — из обманутых; но она точно создана, чтобы всегда быть обманутой, даже вдвойне: и теми, кому выгодно ее обманывать, и собственной, истерической стремительностью.
   Ремизов, соседствующий с Цветаевой справа, слева, со всех сторон, — в несколько ином положении. Он, хотя и сам великий обманщик, но обманщик невинный, бескорыстный — мистификатор. Если он очутился в данном течении, попустил воспользоваться собою, своим именем, то частью по вечным: «да что ж»? «да все люди хорошие», а «печатают да хвалят — слава богу»; частью же потому, что потерял меру притворства и уже не всегда знает, что можно, чего нельзя.
   Я его, однако, не оправдываю. Именно с большого писателя, каков Ремизов, — спросится ответ и за это (пусть лично невинное) содействие разложению. Скорей не спросится с «редактора» Шаховского. Что — он? Даже не орудие — веревочка, которая «в хозяйстве годится». Его, прирожденно-старого, всякий вяжет и ведет, куда хочет. Подхватила волна эстето-соглашательства, с аксессуарами, красотой, поэзией, скандалом поведения, — он и закачался на ней, как недавно качался — на православной. Марина Цветаева утомительной кошкой вцепилась в г<осподина> Адамовича из «Звена» (за неполное преклонение!) — и редактор «Благонамеренного» вслед, тоже на критиков: вы, мол, недостойны ни моего бессмертия, ни моих стихов. [370]
   В эмигрантской печати посмеялись над «Благонамеренным»: в одной газете легко, в другой — мелко, в третьей — как-то сладко и оборванно. [371]Удивил меня смешок М.Осоргина: [372]ведь известно, что почтенный публицист сам, всей своей сущностью, предан эстето-патриотическому (СССР-скому) движению, сам туда обращен взором, как бы тоже говорящим: «я не оторван; улыбнитесь мне — и помиримся». В бытность «пешехоновщины» — открыто стоял за нее, не забывая традиционных «цветочков — ручеечков»… Одно, разве, объяснение: сущность у Осоргина такая рыхлая, талая, вялая, что, чему бы он ею сегодня ни предавался, — завтра, если найдет смешливое настроение, через сущность свою перескочит, даже не заметив.
   Словом, вышутили действительно смешную сторону журнала, а того, что под смешным, не увидели. И никто, занявшись сотрудниками «с именами», не обратил внимания на маленькую, но такую ароматную розу, что без нее, пожалуй, не было бы и самого букета. Я говорю о разновидности, которую представляет г<осподин> Святополк-Мирской.
   Разновидность, в сменовеховстве почти неизбежная. Это — некто «обманывающий». Таланта — и даже эстетического чутья — лишен; однако страдает, если не славолюбием, то известнолюбием. Взамен таланта ему дана некая сообразительность и нюх к моменту. А так как база его — полнейший душевный нигилизм, то в выборе моментов и путей он ничем не стеснен, только бы подходящий — и удобный.
   Эта разновидность в г<осподине> Святополке еще индивидуально-размахровлена: он облюбовал путь эстетического пробольшевизма — с его все-таки вывеской какой-то «России», — сам не имея ни к какой России ни малейшего отношения, ни малейшего о ней понятия и… даже плохо владея русским языком?!
   Нужна смелость, чтобы при этих свойствах — естественных для человека, издавна проживающего за границей, стать проповедником «связи с Россией» и литературным критиком. Но нигилисты вообще очень смелы. Г<осподин> Святополк уже давно успел пробраться в чистые журналы и газеты, орудуя именно «патриотизмом», перед которым пасуют самые храбрые: как же, мол, вот беспристрастный критик говорит о молодых побегах в России, находит там эстетические достижения… Большевики большевиками, но литература вне политики… Мы не можем ее заслонить большевиками… Это лубочно…