Страница:
Конечно, в критическом отделе «Верст» есть установка на Россию — и это надо всячески приветствовать. «Версты», очевидно, искренне желают быть вместе с Россией. Желание обычно считают отцом мыслей — но у «Верст» желание гораздо лучше своего детища. Некоторые из мыслей в «Верстах» настолько темны, что можно только догадываться об умысле.
Содержание журнала очень многоцветно. Но от обилия красок еще не получается картины. <…>
Оригинального в «Верстах» лишь «Поэма Горы» Марины Цветаевой — трагическая поэма любви, вознесенной над жизнью, вне жизни, как гора над землей, и жизнью земной раздавленная.
Марине Цветаевой дан необыкновенный пафос, при котором в каждом слове — молниеносность, разительность. Смысл сгущен, сжат, в каждой фразе — переполненность, образ — и символ и формула. И этот патетический избыток, эта напряженность высокого строя души (а не духа только) — в замкнутом словесном ряде. Своеобразный контраст творчества Цветаевой, быть может, и состоит в этом сочетании: бессмертность, сжатая в лаконичность, вихрь, заключенный в отрывистость, страсть к бескрайности в отчетливой, подобранной формуле, непрерывность движения, на лету взнузданная стихия, богатство, брошенное в коротком ударе словесной игры. Но за этой кажущейся игрой — созвучия, словесная связь, подчеркивание ударением и интонацией при сближении схожего (горе началось с горы, та гора на мне надгробием) — огромная работа, которая стремится устранить все случайное и лишнее и придать слову насыщенность и остроту. Слова нанизаны якобы по звуковой близости: нет ли более глубокого соединения понятий за этими словесными сплетениями?
Мне всегда странно, когда я слышу, что иные простодушные (вернее, простодумные) читатели не находят в произведениях Цветаевой ничего, кроме «набора слов», и никак не могут докопаться до смысла ее стихов и поэм.
С легкой руки критики, о Цветаевой укрепилось мнение, как о любительнице всяких словесных ухищрений и новшеств. Конечно, Цветаева — мастер слова, но нет ничего неправильнее формального к ней подхода. Кроме Пастернака, я не знаю в современной русской поэзии другого примера насыщенности мыслью и эмоцией, содержанием. Многие жалуются, что не могут понять ее стихов: на самом деле они не хотят сделать известного напряжения, чтобы проследить за бегом ее мыслей, за переполненностью ее души — на высоте люди со слабыми легкими — задыхаются.
Цветаева — новое. Она перекликается с теми, кто в России. Я уверен, что ее взволнованные строки кажутся там подлинным выражением пафоса и бури наших дней. Она единственное в «Верстах», что — не только желание, но и свершение, но она ведь не «Версты», она вне их.
А остальное тускло. Перепечатки интересны. Оригиналы приличны. Чужое ярко. А своего почти нет. Ядро «Верст», даже если тщательно его вышелушить, — оказывается окрошкой из евразийства, умеряемого разумом, приправленного неопределенной левизной и сдобренного эстетизмом.
Это еще не лицо. Мелькают разъятые черты, но еще неуловимо выражение; сквозят намеки и уклоны, но еще не очерчен путь.
Во всяком случае направление его идет не по эмигрантским топям. «Версты» обращены лицом к России — и это хорошо. Но еще лучше было бы, если б обращены они были своим лицом. <…>
Е. Шевченко
И. Бунин
Да, работает подобная же кухня и здесь, в Европе, — например, кухня пражская, называемая «Волей России», во главе с Виктором Черновым, Лебедевым, [411]Слонимом, Пешехоновым, который уже давно славится своими проклятиями эмиграции, совершенно, по его мнению, сгнившей заживо. Из Москвы постоянно раздается по нашему адресу: «Мертвецы, гниль, канун вам да ладан!» Но не отстает от Москвы и Прага. И вот опять: только что просмотрел в последней книжке «Воли России» «Литературные отклики» некоего Слонима, [412]который счастливо сочетает в себе и заядлого эсера, и ценителя искусств, и переводчика: если не ошибаюсь, это тот самый Слоним, что сравнительно недавно выбрал из всех десяти томов любовных мемуаров Казановы эпизоды наиболее похабные, перевел их и издал двумя книжками. [413]Удивительные «отклики»! Будучи якобы врагом большевиков, а на самом деле их единоутробным братом, который грызется с ними только из-за частностей, подхватывая московский лай на нас, Слоним даже и Москву перещеголял: ничего подобного по лживости и пошлости я, кажется, даже и в московских журналах не читал.
Отклики эти — обо мне, о Гиппиус и вообще об «эмигрантской литературной знати и ее придворной челяди», как с лакейской яростью выражается Слоним. А придрался он ко мне из-за журнала «Версты». Он и сам невысокого мнения об этих «Верстах», он отзывается о них на своем смехотворном жаргоне тоже не очень почтительно:
– «„Версты“, — говорит он, — обращены лицом к России, и это хорошо. Но еще лучше было бы, если бы обращены они были своим лицом!»
(Странная картина: «Версты» обращены лицом «и это хорошо», но обращены чужим, а не своим. Ничего не вижу тут хорошего!)
– «Ядро „Верст“, даже если его тщательно вышелушить, оказывается окрошкой… Оригинального в них лишь поэма Цветаевой — трагическая поэма любви, вознесенной над жизнью, вне жизни, как гора над землей, и жизнью земной раздавленная»…
Слоним захлебывается от Цветаевой. Он посвящает ей в своей статье и еще немало столь же высокопарной ахинеи, как только что приведенная. Он говорит:
– «Смысл у Цветаевой сгущен, сжат… У нее патетический избыток, напряженность высокого строя души (а не духа только) в замкнутом словесном ряде…
Контраст творчества Цветаевой и состоит в этом сочетании: бессмертность, сжатая в лаконичность, вихрь, заключенный в отрывистость, страсть к бескрайности в подобранной формуле»…
Он с великолепным презрением к простым смертным и с восторгом перед своим собственным умом и вообще перед самим собою фыркает:
– «Мне всегда странно, когда я слышу, что иные простодушные, — вернее, простодумные, — читатели не находят у Цветаевой ничего, кроме набора слов, и никак не могут докопаться до смысла ее стихов… На высоте люди со слабыми легкими задыхаются!»
Все так: легкие у Слонима удивительные, человек он не «простодумный», прекрасно «докапывается» до «сгущенного» смысла Цветаевой и в совершенно телячьем восторге от своих раскопок. Но к «Верстам» он, повторяю, почти столь же непочтителен, как и я, который нашел их прежде всего просто прескучными со всеми их перепечатками Пастернаков, Бабелей, каких-то Артемов Веселых, поэмой Цветаевой насчет какой-то горы и «красной дыры», россказнями Ремизова опять о своих снах, о Николае Угоднике и Розанове. Слоним, повторяю, в восторге только от Цветаевой. Но и тут — не водит ли он кого-то за нос? «Цветаева — новое, говорит он. — Она перекликается с теми, кто в России!»
Так вот не за эту ли перекличку он и превозносит ее, а на меня ярится за то, что я будто бы ни с кем из России не перекликаюсь? Впрочем, я полагаю, что он все-таки не настолько «простодумен», чтобы думать, что в России я пользуюсь меньшим вниманием, чем Цветаева, и что я уж так-таки ни с кем там не перекликаюсь. Нет, он, вероятно, это понимает, да все дело-то в том, что совсем не с теми перекликаюсь я, с кем перекликается Цветаева. И каких только грубостей и пошлостей не наговорил он мне за это в своих «откликах»! <…>
В. Злобин
Удивляться ли, что и в «Верстаx» «новый темперамент» развивается весьма успешно, настолько успешно, что, собственно, следовало бы вместо поднятого над журналом красного флага, повесить — красный фонарь. Тогда сразу бы многое объяснилось. Показались бы уместными не только специфические ругательства Артема Веселого и его цыганщина, но и Ремизов с некрофильским влечением к Розанову, с которым он, воистину, как с мертвым телом, делает, что хочет. О Марине Цветаевой нечего говорить. Она-то, во всяком случае, на своем месте. [416]И как ей, в ее положении, не вздыхать, что мы в этот мир являемся «небожителями», а не «простолюдинами» любви, т. е. больше идеалистами, чем практиками «О когда б, здраво и попросту» восклицает она:
Весьма характерна и статья Лурье о Стравинском. Он прославляется, главным образом, за то, что уничтожил в музыке личное начало, принеся его в жертву «хоровым массам». «„Весна Священная“, — говорит Лурье, — вне личного начала». А «Свадебку», где это начало окончательно поглощено хором, он даже называет «религиозной мистерией». Не берусь судить, насколько верно понял Лурье Стравинского, но это и не важно: важна общая тенденция «Верст», иx неодолимое влечение к безличному, к нечеловеческому. Вот почему всем существом Цветаева — против любви единственной, вечной верности, ибо ни в чем так не утверждается личность, как в этой любви.
Кстати, совсем не к месту над поэмой Цветаевой эпиграф из Гельдерлина: [419]этот немецкий поэт-романтик с Цветаевой ни в чем не сходится, и менее всего во взгляде на любовь. Он любил всю жизнь одну, воспевал одну и даже в безумии остался ей верен. Напрасно поэтому пытается Цветаева с ним «перекликаться». Лучше бы с Коллонтай. <…>
Вс. Фохт
Н. Рыбинский
М. Гофман
Содержание журнала очень многоцветно. Но от обилия красок еще не получается картины. <…>
Оригинального в «Верстах» лишь «Поэма Горы» Марины Цветаевой — трагическая поэма любви, вознесенной над жизнью, вне жизни, как гора над землей, и жизнью земной раздавленная.
Марине Цветаевой дан необыкновенный пафос, при котором в каждом слове — молниеносность, разительность. Смысл сгущен, сжат, в каждой фразе — переполненность, образ — и символ и формула. И этот патетический избыток, эта напряженность высокого строя души (а не духа только) — в замкнутом словесном ряде. Своеобразный контраст творчества Цветаевой, быть может, и состоит в этом сочетании: бессмертность, сжатая в лаконичность, вихрь, заключенный в отрывистость, страсть к бескрайности в отчетливой, подобранной формуле, непрерывность движения, на лету взнузданная стихия, богатство, брошенное в коротком ударе словесной игры. Но за этой кажущейся игрой — созвучия, словесная связь, подчеркивание ударением и интонацией при сближении схожего (горе началось с горы, та гора на мне надгробием) — огромная работа, которая стремится устранить все случайное и лишнее и придать слову насыщенность и остроту. Слова нанизаны якобы по звуковой близости: нет ли более глубокого соединения понятий за этими словесными сплетениями?
Мне всегда странно, когда я слышу, что иные простодушные (вернее, простодумные) читатели не находят в произведениях Цветаевой ничего, кроме «набора слов», и никак не могут докопаться до смысла ее стихов и поэм.
С легкой руки критики, о Цветаевой укрепилось мнение, как о любительнице всяких словесных ухищрений и новшеств. Конечно, Цветаева — мастер слова, но нет ничего неправильнее формального к ней подхода. Кроме Пастернака, я не знаю в современной русской поэзии другого примера насыщенности мыслью и эмоцией, содержанием. Многие жалуются, что не могут понять ее стихов: на самом деле они не хотят сделать известного напряжения, чтобы проследить за бегом ее мыслей, за переполненностью ее души — на высоте люди со слабыми легкими — задыхаются.
Цветаева — новое. Она перекликается с теми, кто в России. Я уверен, что ее взволнованные строки кажутся там подлинным выражением пафоса и бури наших дней. Она единственное в «Верстах», что — не только желание, но и свершение, но она ведь не «Версты», она вне их.
А остальное тускло. Перепечатки интересны. Оригиналы приличны. Чужое ярко. А своего почти нет. Ядро «Верст», даже если тщательно его вышелушить, — оказывается окрошкой из евразийства, умеряемого разумом, приправленного неопределенной левизной и сдобренного эстетизмом.
Это еще не лицо. Мелькают разъятые черты, но еще неуловимо выражение; сквозят намеки и уклоны, но еще не очерчен путь.
Во всяком случае направление его идет не по эмигрантским топям. «Версты» обращены лицом к России — и это хорошо. Но еще лучше было бы, если б обращены они были своим лицом. <…>
Е. Шевченко
Под знаком Марины Цветаевой
{115}
Довольно поздно, почти на исходе 1926 года, подводить литературный итог 1925-му году. Но такой итог теперь подвел князь Святополк-Мирский. Оказывается, что 1925 год «прошел под знаком Марины Цветаевой».
[401]«Крысолов» Марины Цветаевой, напечатанный в декабрьской книге «Воли России» за 1925 год и в первой книге этого журнала за текущий год, доказал, что «Россия жива не только в границах русского мира, но и в царстве духа превыше всех границ»…
Насколько превыше всех границ здравого смысла песни увядающего соловья, которым зачарован кн. Святополк-Мирский, можно судить по самому «Крысолову». Но —
Что касается литературы вообще (конечно, зарубежной литературы), то, если о ней судить по «Митиной любви» Бунина, — она «бледнеет и меркнет перед подлинной жизнью».
Мережковский если когда-нибудь и существовал, то «перестал существовать по крайней мере двадцать два года тому назад». Зайцев был близок к тому, чтобы «засуществиться, но не осуществиться». Зинаида Гиппиус «видна во весь рост только изредка в немногих стихах» и т. д. Старая русская литература закатилась, замерла навсегда, и новая эпоха началась с «широкого ока» Марины Цветаевой.
О том, что представляет из себя «новая» русская литература рассказал в «Опыте обзора» призванный на помощь кн. Святополк-Мирскому объять необъятное… Александр Туринцев, [403]маленький старый знакомец.
«Голос нашего времени и есть — необходимость третьего, нового, рожденного из борьбы двух мировоззрений (буржуазного и коммунистического). Русские писатели к новому мировоззрению должны идти сейчас по целине…»
Если попутчиком литературы должна быть критика, то критика эта должна быть такой, по мнению третьего «сотрудника» [404]«Верст», какую признает, опять-таки, только Марина Цветаева.
А критика эта уже решила, что на первые страницы новой истории новой русской литературы попадет Борис Пастернак. [405]
Весь же дальнейший путь этой литературы определяется «пророческой природой современной русской поэзии» и Россия — «как единство, как один рост от князя Игоря до Ленина для нас реальнее, чем была когда-нибудь» (кн. Святополк-Мирский). [406]
Этому несколько противоречит свидетельство В.Каменского, который пишет из советской России в Америку неутешительно по части поэзии: «Поэзия рухнула. Вне внимания. Даже Володя Маяковский взялся за очерки и рассказы. Есенину надо было удавиться, чтобы наконец стиxи его зачитали. Но прошло полгода. Лишь! И книжки его лежат, выцветая и выветриваясь в витринаx. Полагаю, что через год от поэзии не останется ни черта!..»
Не отстает ли уж кн. Святополк-Мирский от самоновейшего миропонимания? Это для него очень рискованно. Что может сказать на это Лелевич — он шутить не любит. Первая книга «Верст» может оказаться последней.
Возможно, что кн. Святополк-Мирский переусердствовал в своем осуждении на забвение всей старой русской литературы…
Недавно А.Вербицкая, автор романа «Ключи счастья», сообщила нам, что покойный Воровский решил переиздать многие из ее произведений. Кстати, история этого признания «полезности» романов Вербицкой настолько интересна, что ее не грех привести в выдержке из письма самой Вербицкой, напечатанного в «Правде».
Дело в том, что в 1919 году «наркомпрос» решил было сжечь все книги Вербицкой «за порнографию, юдофобство и черносотенство». «Я молчать не могла, — пишет А.Вербицкая, — и написала в Наркомпрос заявление, что я требую над собой гласного суда. Пусть мне докажут, в какой книге и на какой странице повинна я в взводимых на меня преступлениях. Я доказывала, что в журналах, где я печаталась, коллегами моими были Луначарский, Покровский, Скворцов-Степанов, Максим Горький и другие большевики… Наркомпрос решил передать это дело на рассмотрение Воровского, слывшего знатоком литературы. В эту критическую минуту у меня нашлось двое защитников: Максим Горький, всегда прекрасно относившийся ко мне, возмутился и написал Воровскому. Через неделю Воровский купил весь мой склад, затем избрал литературную комиссию из 12-ти литераторов-коммунистов, которые в течение трех месяцев перечитали все мои 33 книги и 14 переводных изданий. Этого именно я и добивалась. В конце ноября товарищ Воровский позвонил мне и сказал:
— Поздравляю с полной победой. Все книги признаны безвредными, а многие полезными. Иx решено переиздать».
В настоящее время у Вербицкой нашлись новые враги и стали на нее нападать в советской печати. Но за нее вступился на страницах «Правды» коммунист Ольминский, [407]который заявил, что в пользу Вербицкой высказался и Луначарский.
Таким образом, авторитетными голосами Воровского (увы, загробный голос!) и Луначарского Вербицкая, хотя и дореволюционный писатель, признана достойной быть в среде новой литературы.
Не было более зловещих предзнаменований для русской литературы, чем те, которые принимает за добрые кн. Святополк-Мирский. Но никогда не бывало и более идиотски-смешной и трагически-забавной свистопляски вокруг русской литературы, чем в наши времена. Все это, конечно, достойно времен, идущих «под знаком Марины Цветаевой».
Насколько превыше всех границ здравого смысла песни увядающего соловья, которым зачарован кн. Святополк-Мирский, можно судить по самому «Крысолову». Но —
В скромной по размерам библиографической заметке в первой и, быть может, последней книге «Верст» (мое предсказание о том, что вторая книга «Благонамеренного» будет его последней книгой, уже исполнилось [402]) кн. Святополк-Мирский провел великую красную черту между двумя эпохами — до и после появления… «Верст». Последние могикане «Современные записки» — это «инерция предреволюционной России». Заслуга «Современныx записок» в том, что они, «как добрые консерваторы, сохранили и передают потомству все то, что писатели не успели написать до революции».
Не соловью беречь
Горло. (Три капли нб ночь!)
Что до футляра — в печь!
Или наденьте нб нос…
………………………….
В царстве моем (нежнейшее dolce)…
А веку все меньше, а око все больше…
Что касается литературы вообще (конечно, зарубежной литературы), то, если о ней судить по «Митиной любви» Бунина, — она «бледнеет и меркнет перед подлинной жизнью».
Мережковский если когда-нибудь и существовал, то «перестал существовать по крайней мере двадцать два года тому назад». Зайцев был близок к тому, чтобы «засуществиться, но не осуществиться». Зинаида Гиппиус «видна во весь рост только изредка в немногих стихах» и т. д. Старая русская литература закатилась, замерла навсегда, и новая эпоха началась с «широкого ока» Марины Цветаевой.
О том, что представляет из себя «новая» русская литература рассказал в «Опыте обзора» призванный на помощь кн. Святополк-Мирскому объять необъятное… Александр Туринцев, [403]маленький старый знакомец.
«Голос нашего времени и есть — необходимость третьего, нового, рожденного из борьбы двух мировоззрений (буржуазного и коммунистического). Русские писатели к новому мировоззрению должны идти сейчас по целине…»
Если попутчиком литературы должна быть критика, то критика эта должна быть такой, по мнению третьего «сотрудника» [404]«Верст», какую признает, опять-таки, только Марина Цветаева.
А критика эта уже решила, что на первые страницы новой истории новой русской литературы попадет Борис Пастернак. [405]
Весь же дальнейший путь этой литературы определяется «пророческой природой современной русской поэзии» и Россия — «как единство, как один рост от князя Игоря до Ленина для нас реальнее, чем была когда-нибудь» (кн. Святополк-Мирский). [406]
Этому несколько противоречит свидетельство В.Каменского, который пишет из советской России в Америку неутешительно по части поэзии: «Поэзия рухнула. Вне внимания. Даже Володя Маяковский взялся за очерки и рассказы. Есенину надо было удавиться, чтобы наконец стиxи его зачитали. Но прошло полгода. Лишь! И книжки его лежат, выцветая и выветриваясь в витринаx. Полагаю, что через год от поэзии не останется ни черта!..»
Не отстает ли уж кн. Святополк-Мирский от самоновейшего миропонимания? Это для него очень рискованно. Что может сказать на это Лелевич — он шутить не любит. Первая книга «Верст» может оказаться последней.
Возможно, что кн. Святополк-Мирский переусердствовал в своем осуждении на забвение всей старой русской литературы…
Недавно А.Вербицкая, автор романа «Ключи счастья», сообщила нам, что покойный Воровский решил переиздать многие из ее произведений. Кстати, история этого признания «полезности» романов Вербицкой настолько интересна, что ее не грех привести в выдержке из письма самой Вербицкой, напечатанного в «Правде».
Дело в том, что в 1919 году «наркомпрос» решил было сжечь все книги Вербицкой «за порнографию, юдофобство и черносотенство». «Я молчать не могла, — пишет А.Вербицкая, — и написала в Наркомпрос заявление, что я требую над собой гласного суда. Пусть мне докажут, в какой книге и на какой странице повинна я в взводимых на меня преступлениях. Я доказывала, что в журналах, где я печаталась, коллегами моими были Луначарский, Покровский, Скворцов-Степанов, Максим Горький и другие большевики… Наркомпрос решил передать это дело на рассмотрение Воровского, слывшего знатоком литературы. В эту критическую минуту у меня нашлось двое защитников: Максим Горький, всегда прекрасно относившийся ко мне, возмутился и написал Воровскому. Через неделю Воровский купил весь мой склад, затем избрал литературную комиссию из 12-ти литераторов-коммунистов, которые в течение трех месяцев перечитали все мои 33 книги и 14 переводных изданий. Этого именно я и добивалась. В конце ноября товарищ Воровский позвонил мне и сказал:
— Поздравляю с полной победой. Все книги признаны безвредными, а многие полезными. Иx решено переиздать».
В настоящее время у Вербицкой нашлись новые враги и стали на нее нападать в советской печати. Но за нее вступился на страницах «Правды» коммунист Ольминский, [407]который заявил, что в пользу Вербицкой высказался и Луначарский.
Таким образом, авторитетными голосами Воровского (увы, загробный голос!) и Луначарского Вербицкая, хотя и дореволюционный писатель, признана достойной быть в среде новой литературы.
(М.Цветаева)
Доброе мнение —
Вот она, гению,
Плата: кошель похвал.
— Смертный дороже б взял.
Стало быть — аттестационный лист. [408]
Не было более зловещих предзнаменований для русской литературы, чем те, которые принимает за добрые кн. Святополк-Мирский. Но никогда не бывало и более идиотски-смешной и трагически-забавной свистопляски вокруг русской литературы, чем в наши времена. Все это, конечно, достойно времен, идущих «под знаком Марины Цветаевой».
И. Бунин
Записная книжка
<Отрывки>
{116}
Это говорит Фауст, которого Мефистофель привел в «Кухню Ведьмы», и это вспомнилось мне, когда я на днях прочел в «Последних новостях» статью [409]о том, что в «Красной Нови» какой-то Горбов [410]опять шельмует писателей-эмигрантов и опять все за то же: за то, что мы будто бы «мертвецы», отстали от века, не видим и не понимаем всего того «живого, молодого, нового», что будто бы есть в большевистской России. <…>
Кого тут ведьма за нос водит?
Как будто хором чушь городит
Сто сорок тысяч дураков!
Да, работает подобная же кухня и здесь, в Европе, — например, кухня пражская, называемая «Волей России», во главе с Виктором Черновым, Лебедевым, [411]Слонимом, Пешехоновым, который уже давно славится своими проклятиями эмиграции, совершенно, по его мнению, сгнившей заживо. Из Москвы постоянно раздается по нашему адресу: «Мертвецы, гниль, канун вам да ладан!» Но не отстает от Москвы и Прага. И вот опять: только что просмотрел в последней книжке «Воли России» «Литературные отклики» некоего Слонима, [412]который счастливо сочетает в себе и заядлого эсера, и ценителя искусств, и переводчика: если не ошибаюсь, это тот самый Слоним, что сравнительно недавно выбрал из всех десяти томов любовных мемуаров Казановы эпизоды наиболее похабные, перевел их и издал двумя книжками. [413]Удивительные «отклики»! Будучи якобы врагом большевиков, а на самом деле их единоутробным братом, который грызется с ними только из-за частностей, подхватывая московский лай на нас, Слоним даже и Москву перещеголял: ничего подобного по лживости и пошлости я, кажется, даже и в московских журналах не читал.
Отклики эти — обо мне, о Гиппиус и вообще об «эмигрантской литературной знати и ее придворной челяди», как с лакейской яростью выражается Слоним. А придрался он ко мне из-за журнала «Версты». Он и сам невысокого мнения об этих «Верстах», он отзывается о них на своем смехотворном жаргоне тоже не очень почтительно:
– «„Версты“, — говорит он, — обращены лицом к России, и это хорошо. Но еще лучше было бы, если бы обращены они были своим лицом!»
(Странная картина: «Версты» обращены лицом «и это хорошо», но обращены чужим, а не своим. Ничего не вижу тут хорошего!)
– «Ядро „Верст“, даже если его тщательно вышелушить, оказывается окрошкой… Оригинального в них лишь поэма Цветаевой — трагическая поэма любви, вознесенной над жизнью, вне жизни, как гора над землей, и жизнью земной раздавленная»…
Слоним захлебывается от Цветаевой. Он посвящает ей в своей статье и еще немало столь же высокопарной ахинеи, как только что приведенная. Он говорит:
– «Смысл у Цветаевой сгущен, сжат… У нее патетический избыток, напряженность высокого строя души (а не духа только) в замкнутом словесном ряде…
Контраст творчества Цветаевой и состоит в этом сочетании: бессмертность, сжатая в лаконичность, вихрь, заключенный в отрывистость, страсть к бескрайности в подобранной формуле»…
Он с великолепным презрением к простым смертным и с восторгом перед своим собственным умом и вообще перед самим собою фыркает:
– «Мне всегда странно, когда я слышу, что иные простодушные, — вернее, простодумные, — читатели не находят у Цветаевой ничего, кроме набора слов, и никак не могут докопаться до смысла ее стихов… На высоте люди со слабыми легкими задыхаются!»
Все так: легкие у Слонима удивительные, человек он не «простодумный», прекрасно «докапывается» до «сгущенного» смысла Цветаевой и в совершенно телячьем восторге от своих раскопок. Но к «Верстам» он, повторяю, почти столь же непочтителен, как и я, который нашел их прежде всего просто прескучными со всеми их перепечатками Пастернаков, Бабелей, каких-то Артемов Веселых, поэмой Цветаевой насчет какой-то горы и «красной дыры», россказнями Ремизова опять о своих снах, о Николае Угоднике и Розанове. Слоним, повторяю, в восторге только от Цветаевой. Но и тут — не водит ли он кого-то за нос? «Цветаева — новое, говорит он. — Она перекликается с теми, кто в России!»
Так вот не за эту ли перекличку он и превозносит ее, а на меня ярится за то, что я будто бы ни с кем из России не перекликаюсь? Впрочем, я полагаю, что он все-таки не настолько «простодумен», чтобы думать, что в России я пользуюсь меньшим вниманием, чем Цветаева, и что я уж так-таки ни с кем там не перекликаюсь. Нет, он, вероятно, это понимает, да все дело-то в том, что совсем не с теми перекликаюсь я, с кем перекликается Цветаева. И каких только грубостей и пошлостей не наговорил он мне за это в своих «откликах»! <…>
В. Злобин
Рец.: «Версты», № 1
<Отрывки>
{117}
Писать о «Верстаx» после таких исчерпывающих статей, как статьи Антона Крайнего и М.Цетлина, [414]— задача не легкая. Все, что можно было сказать об этом журнале с точки зрения культурной, политической и просто человеческой, — уже сказано. Главное — связь его с растлителями России отмечена с достаточной ясностью. Остается только одно: рассмотреть, в чем эта связь выразилась наиболее ярко, какое разлагающее начало соединяет «Версты» с той «Россией», на которую они так пристально устремили взор. [415]<…>
Помни, помни, мой милок,
Красненький фонарик.
Удивляться ли, что и в «Верстаx» «новый темперамент» развивается весьма успешно, настолько успешно, что, собственно, следовало бы вместо поднятого над журналом красного флага, повесить — красный фонарь. Тогда сразу бы многое объяснилось. Показались бы уместными не только специфические ругательства Артема Веселого и его цыганщина, но и Ремизов с некрофильским влечением к Розанову, с которым он, воистину, как с мертвым телом, делает, что хочет. О Марине Цветаевой нечего говорить. Она-то, во всяком случае, на своем месте. [416]И как ей, в ее положении, не вздыхать, что мы в этот мир являемся «небожителями», а не «простолюдинами» любви, т. е. больше идеалистами, чем практиками «О когда б, здраво и попросту» восклицает она:
А затем, спокойно разойтись, ибо:
В ворохах вереска бурого
…….на же меня! Твой.
И не лжет, — только не дли!
Но Цветаева все же не теряет надежды, что когда-нибудь, «в час неведомый, в срок негаданный», люди наконец почувствуют:
Не обман страсть и не вымысел!
И не лжет — только не дли!
и сбросят ее с плеч — «обнажатся и заголятся». Что эта надежда не тщетна свидетельствует следующая выдержка из «Красной газеты»: «Несмотря на то, что, в настоящее время, процедура браков и разводов крайне упрощена (для регистрации таковых необходимо лишь словесное объявление сторон) в ближайшем будущем ожидается утверждение нового проекта о регистрации разводов по заявлению только одной стороны». Таким образом, скоро будут не нужны те «ботинки на резиновом ходу», о которых поется в одной из частушек, перепечатанных «Верстами» в доказательство своей «смычки» с деревней:
Непомерную и громадную
Гору заповеди седьмой, —
Достаточно будет дважды забежать в комиссариат, чтобы со спокойной совестью возвращаться под «отчий кров». Но, по уверению Святополк-Мирского, «Версты» не только «перекликаются» с современной народной поэзией, они еще и «через голову 19 века подают руку Державину». «Державинское начало, — лопочет зарапортовавшийся Святополк, — воскресло в поэзии Гумилева, Маяковского, Пастернака, Марины Цветаевой… Северное сияние Ломоносова перекликается (!) с солнцем Маяковского и золотые стерляди Державина с красными быками Гумилева». Объединяющее Маяковскиx и Пастернаков начало есть, по мнению Святополка, «то, что можно было бы назвать иx не — или сверx-человечностью».
Я куплю себе ботинки
На резиновом ходу,
Чтобы спали, не слыхали,
Как я с уль’цы прихожу.
Взгляд для названных поэтов, конечно, лестный, но вполне патологический: считать то, что ниже человеческого — сверхчеловеческим, разложение — победой над тленом, воображать, что «облегчаясь» при всех — творишь новые ценности — это, воистину, граничит с патологией, и Антон Крайний справедливо назвал Святополка дефективным индивидуумом. [418]
Необычайным я пареньем
От тлена мира отделюсь. [417]
Весьма характерна и статья Лурье о Стравинском. Он прославляется, главным образом, за то, что уничтожил в музыке личное начало, принеся его в жертву «хоровым массам». «„Весна Священная“, — говорит Лурье, — вне личного начала». А «Свадебку», где это начало окончательно поглощено хором, он даже называет «религиозной мистерией». Не берусь судить, насколько верно понял Лурье Стравинского, но это и не важно: важна общая тенденция «Верст», иx неодолимое влечение к безличному, к нечеловеческому. Вот почему всем существом Цветаева — против любви единственной, вечной верности, ибо ни в чем так не утверждается личность, как в этой любви.
Кстати, совсем не к месту над поэмой Цветаевой эпиграф из Гельдерлина: [419]этот немецкий поэт-романтик с Цветаевой ни в чем не сходится, и менее всего во взгляде на любовь. Он любил всю жизнь одну, воспевал одну и даже в безумии остался ей верен. Напрасно поэтому пытается Цветаева с ним «перекликаться». Лучше бы с Коллонтай. <…>
Вс. Фохт
Рец.: «Воля России», № 8–9
<Отрывки>
{118}
В последнем номере журнала «Воля России» один из его редакторов, Марк Слоним, выступает в статье «Литературные отклики» на защиту пражских молодых поэтов и журнала «Версты» против И. Бунина и Антона Крайнего. Критиковать критику — дело нудное, но мы все же хотим остановиться на некоторых замечаниях Слонима, затрагивающих общеинтересные вопросы.
Слоним возмущен: статьи И.Бунина «продиктованы политикой, а не художественными оценками», написаны в резких выражениях, а кроме того, И.Бунин и А.Крайний восстают против еще недавно «своих» — Ремизова и Цветаевой — за «обращение лица к советской России». <…>
В том же номере «Воли России» помещены стихи Марины Цветаевой, о которой Слоним пишет в последней части своей статьи: «Ей дан необыкновенный пафос, в каждом слове — молниеносность, разительность. Смысл сгущен, сжат, в каждой фразе — переполненность, образ — и символ и формула». И далее: «Мне всегда странно, когда я слышу, что иные простодушные (вернее, простодумные) читатели не находят в произведениях Цветаевой ничего, кроме „набора слов“, и никак не могут докопаться до смысла ее стихов и поэм». — «Многие жалуются, что не могут понять ее стихов: на самом деле они не хотят сделать известного напряжения, чтобы проследить за бегом ее мыслей, за переполненностью ее души», и т. д.
Вот образец этой «насыщенности мыслью и эмоцией, содержанием».
Слоним заключает свой панегирик Цветаевой утверждением, что она — «новое». — «Она перекликается с теми, кто в России». «…ее взволнованные строки кажутся там подлинным выражением пафоса и бури наших дней». Быть может, это и кажется тем, кто «пафос и бурю» мыслят только в распущенности и в болезненной эротике, сочувствуя всякому насилию над языком и читателем. Однако, к несчастью для Слонима и Цветаевой, «там» ее только бранят, и Слоним вряд ли сумел бы указать хоть одну хвалебную статью о Цветаевой в советской литературе. Может быть, такие статьи готовятся? <…>
Слоним возмущен: статьи И.Бунина «продиктованы политикой, а не художественными оценками», написаны в резких выражениях, а кроме того, И.Бунин и А.Крайний восстают против еще недавно «своих» — Ремизова и Цветаевой — за «обращение лица к советской России». <…>
В том же номере «Воли России» помещены стихи Марины Цветаевой, о которой Слоним пишет в последней части своей статьи: «Ей дан необыкновенный пафос, в каждом слове — молниеносность, разительность. Смысл сгущен, сжат, в каждой фразе — переполненность, образ — и символ и формула». И далее: «Мне всегда странно, когда я слышу, что иные простодушные (вернее, простодумные) читатели не находят в произведениях Цветаевой ничего, кроме „набора слов“, и никак не могут докопаться до смысла ее стихов и поэм». — «Многие жалуются, что не могут понять ее стихов: на самом деле они не хотят сделать известного напряжения, чтобы проследить за бегом ее мыслей, за переполненностью ее души», и т. д.
Вот образец этой «насыщенности мыслью и эмоцией, содержанием».
Читатель должен участвовать в творческом процессе поэта и «сделать известное напряжение», необходимое для полного претворения в себе Содержания — там, где это напряжение оправдано глубокой духовной сущностью творчества, а не вызвано синтаксическими затруднениями. «Высокое косноязычие» дано поэту именно для того, чтобы воздействовать на читателя, но поэт не имеет права ставить перед ним ребусы или крестословицы под предлогом «насыщенности». Чем одаренней художник, тем легче и строже подчиняется он законам речи. Связь, и логическая, и эмоциональная, все время обрывается в стихах Цветаевой (в последний период ее творчества) и естественно, что у читателя остается только тягостное ощущение не то мистификации, не то просто бессилия.
Так светят седины,
Так древние главы семьи —
Последнего сына,
Последнейшего из семи —
В последние двери —
Простертым свечением рук…
(Я краске не верю!
Здесь пурпур — последний из слуг!)
…Уже и не светом;
Каким-то свеченьем светясь…
Не в этом, не в этом
ли — и обрывается связь. [420]
Слоним заключает свой панегирик Цветаевой утверждением, что она — «новое». — «Она перекликается с теми, кто в России». «…ее взволнованные строки кажутся там подлинным выражением пафоса и бури наших дней». Быть может, это и кажется тем, кто «пафос и бурю» мыслят только в распущенности и в болезненной эротике, сочувствуя всякому насилию над языком и читателем. Однако, к несчастью для Слонима и Цветаевой, «там» ее только бранят, и Слоним вряд ли сумел бы указать хоть одну хвалебную статью о Цветаевой в советской литературе. Может быть, такие статьи готовятся? <…>
Н. Рыбинский
Литературная хроника
<Отрывки>
{119}
<…> «Обезьяньи палаты»,
[421]как мухи, засиживают прекрасную русскую литературу. В беллетристике — Ремизов, в поэзии — Цветаева. И то, и другое — плохо; писать и кривляться гораздо легче, чем следовать художественным образцам, — вызывает много подражаний. Бездарный писатель под Ремизова, поэт под Цветаеву, потому что для этого вовсе не нужно быть искусным в слове, вполне достаточно одного кривлянья.
С ремизовщиной и цветаевщиной бороться необходимо. Система унаваживания хороша только в сельском хозяйстве; подлинное же искусство не терпит дешевизны.
И потому на благодарном поле родной литературы, не раз дававшем такие всходы, что их хватало на целый мир, — особенно досадно видеть произрастающие плевелы, и нет сил, чтобы удержаться и не отделить их от золотистой и чистой пшеницы…
Не путем литературы идут и Ремизов, и Цветаева, и все иже с ними. Но дешевка и реклама делают свое дело, и потому задолго до всякого юбилея, такие писатели уже имеют известность, а иногда и славу. <…>
Цветаева? Это та, которая такие стихи пишет! без глаголов… «Он ее»… И не догадаешься, в чем дело. Пишет, может быть, и плохо, но, знаете ли, — смело…
Так создается популярность. И потому там, где рядовой читатель только пожимает плечами и неуверенно говорит:
— Не понимаю, но раз все восторгаются, несомненно, что-то есть…
Слыша это, хочется сказать ему:
— Не бойся, друг, сметь свое суждение иметь. [422]Прекрасная вещь всегда прекрасна, без всяких пояснений и догадок. А в писаниях этих писателей нет ничего, кроме убогой пустоты, прикрытой такой убогой формой.
Известность писателя далеко не всегда соответствует его ценности. И при нашем литературном богатстве, мы не только можем, но и должны от времени до времени делать уборку и сбрасывать то, что не литература.
С ремизовщиной и цветаевщиной бороться необходимо. Система унаваживания хороша только в сельском хозяйстве; подлинное же искусство не терпит дешевизны.
И потому на благодарном поле родной литературы, не раз дававшем такие всходы, что их хватало на целый мир, — особенно досадно видеть произрастающие плевелы, и нет сил, чтобы удержаться и не отделить их от золотистой и чистой пшеницы…
Не путем литературы идут и Ремизов, и Цветаева, и все иже с ними. Но дешевка и реклама делают свое дело, и потому задолго до всякого юбилея, такие писатели уже имеют известность, а иногда и славу. <…>
Цветаева? Это та, которая такие стихи пишет! без глаголов… «Он ее»… И не догадаешься, в чем дело. Пишет, может быть, и плохо, но, знаете ли, — смело…
Так создается популярность. И потому там, где рядовой читатель только пожимает плечами и неуверенно говорит:
— Не понимаю, но раз все восторгаются, несомненно, что-то есть…
Слыша это, хочется сказать ему:
— Не бойся, друг, сметь свое суждение иметь. [422]Прекрасная вещь всегда прекрасна, без всяких пояснений и догадок. А в писаниях этих писателей нет ничего, кроме убогой пустоты, прикрытой такой убогой формой.
Известность писателя далеко не всегда соответствует его ценности. И при нашем литературном богатстве, мы не только можем, но и должны от времени до времени делать уборку и сбрасывать то, что не литература.
М. Гофман
О «Верстах» и о прочем
<Отрывки>
{120}
Вышел второй номер «Верст». О первом номере этого журнала так много говорили и писали, вокруг него создавалось столько легенд, слухов и сплетен,
[423]что трудно вполне беспристрастно писать о «Верстах». Будем, однако, справедливы и признаем, что вторая книжка «Верст» составлена гораздо интереснее и содержательнее первой.
Интереснее, прежде всего, литературно-художественный отдел, заключающий в себе псевдогреческую трагедию Марины Цветаевой «Тезей» (первая книжка открывалась также М.Цветаевой — ее поэмой «Гора»), отрывки из романов А.Веселого «Восстание», Ю.Тынянова «Кюхля» («Конец») и Андрея Белого «Москва под ударом», и документы — под громким именем «Россия», за подписью Алексея Ремизова.
В трагедии Марины Цветаевой много удачных и сильных мест (хороша сцена Тезея с Ариадной, прекрасна сцена Тезея с невидимым Вакхом), гораздо слабее хоровые партии; досадно очень частое и утомительное употребление одного и того же размера, для правильного чтения которого автор должен был сделать пояснение: с перерывом между первым и вторым слогом («т. е. (!), — говорит Марина Цветаева, — равная ударяемость первого и второго слога»); размер этот поэт употребляет очень искусственно, насильно разрывая один слог от другого, по типу:
Интереснее, прежде всего, литературно-художественный отдел, заключающий в себе псевдогреческую трагедию Марины Цветаевой «Тезей» (первая книжка открывалась также М.Цветаевой — ее поэмой «Гора»), отрывки из романов А.Веселого «Восстание», Ю.Тынянова «Кюхля» («Конец») и Андрея Белого «Москва под ударом», и документы — под громким именем «Россия», за подписью Алексея Ремизова.
В трагедии Марины Цветаевой много удачных и сильных мест (хороша сцена Тезея с Ариадной, прекрасна сцена Тезея с невидимым Вакхом), гораздо слабее хоровые партии; досадно очень частое и утомительное употребление одного и того же размера, для правильного чтения которого автор должен был сделать пояснение: с перерывом между первым и вторым слогом («т. е. (!), — говорит Марина Цветаева, — равная ударяемость первого и второго слога»); размер этот поэт употребляет очень искусственно, насильно разрывая один слог от другого, по типу: