Страница:
Поэт самолично свел расчеты с жизнью, совершенно так же, как его нежнейший антипод Есенин, ибо оба встали в непримиримое противоречие с бытом.
В последнем номере «Воли России», вышедшем в Праге в текущем году, помещено последнее произведение Маяковского — «Баня», — драма в шести действиях «с цирком и фейерверком», являющаяся злой сатирой на коммунистические верхи, где читатели узнают главных героев пьесы Луначарского и Горького.
Нельзя назвать это произведение блестящим, в особенности по сравнению с ранними произведениями Маяковского, но в нем есть некий «Марш Времени», — обычное стихотворение стиля Маяковского, написанное короткими рваными строчками, и в нем звучит непередаваемая предсмертная грусть, которая сквозит среди дифирамбов пятилетке и коммуне, через квази-ударный тон коммунистического агит-поэта:
В том же номере «Воли России» — большая поэма Марины Цветаевой, которая называется «Маяковскому», [507]где эта идея поглощения Маяковского бытом выражена так резко и ясно, что дальше идти некуда. Старое некрасовское выражение: братья писатели, в нашей судьбе что-то лежит роковое, [508]— еще лишний раз подтверждается этой замечательно сильно написанной поэмой.
Тирада о братьях писателях усиливается еще новой идеей: все то же… Все то же, что было и сто лет тому назад, и теперь происходит и будет происходить в будущем. И не только здесь, на земле, но и на небесах, не только в теперешней России, но и в некрасовской России, — это перманентное, тягучее, убивающее человека, его личность, его творчество, — «все то же».
Тут же, на небесах, и Маяковский, и Есенин продолжают свой разговор, указывая на тени тех, кто отошел приблизительно таким же неестественным путем в царство небесное:
И мертвый Есенин так заканчивает свой ужасающе-пессимистический диалог с мертвым Маяковским.
Г. Адамович
Г. Адамович
А. Унтервальд
Г. Адамович
В. Ходасевич
Г. Адамович
В. Ходасевич
Г. Адамович
В последнем номере «Воли России», вышедшем в Праге в текущем году, помещено последнее произведение Маяковского — «Баня», — драма в шести действиях «с цирком и фейерверком», являющаяся злой сатирой на коммунистические верхи, где читатели узнают главных героев пьесы Луначарского и Горького.
Нельзя назвать это произведение блестящим, в особенности по сравнению с ранними произведениями Маяковского, но в нем есть некий «Марш Времени», — обычное стихотворение стиля Маяковского, написанное короткими рваными строчками, и в нем звучит непередаваемая предсмертная грусть, которая сквозит среди дифирамбов пятилетке и коммуне, через квази-ударный тон коммунистического агит-поэта:
Быт-урод не только не умер, — он сам убил Маяковского, и этот монотонный припев: «время вперед, время вперед», звучит и грустью и отчаяньем, и полной безнадежностью, несмотря на казенную браваду.
Впе —
ред,
Вре —
мя.
Вре-
мя, вперед.
Вперед страна, скорей моя.
Пускай
старье
сотрет.
Вперед, время.
Время, вперед.
Пусть вымрет быт-урод.
В том же номере «Воли России» — большая поэма Марины Цветаевой, которая называется «Маяковскому», [507]где эта идея поглощения Маяковского бытом выражена так резко и ясно, что дальше идти некуда. Старое некрасовское выражение: братья писатели, в нашей судьбе что-то лежит роковое, [508]— еще лишний раз подтверждается этой замечательно сильно написанной поэмой.
Тирада о братьях писателях усиливается еще новой идеей: все то же… Все то же, что было и сто лет тому назад, и теперь происходит и будет происходить в будущем. И не только здесь, на земле, но и на небесах, не только в теперешней России, но и в некрасовской России, — это перманентное, тягучее, убивающее человека, его личность, его творчество, — «все то же».
Это мрачное, дико-пессимистическое мироощущение, пожалуй, нисколько не менее значительно и трагично, чем ставшее трафаретным некрасовское выражение о «братьях писателях» и их роковой судьбе, ибо и здесь их роковая судьба продолжается. Вот Маяковский на небе встречается с Сергеем Есениным и между ними происходит такой диалог:
Родители рудят,
Вредители — точут,
Издатели — водят,
Писатели — строчут.
Ведь так и полагается быть поэту, хотя это и стыдно и совестно, — вопрос только, кому — самому ли горевшему, или стрелявшемуся поэту, или кому-либо другому. А по существу, конечно, это не хорошо, ибо что хорошего, когда человек стреляется или сгорает от водки.
Советским вельможей,
При полном Синоде…
— Здорово, Сережа…
— Здорово, Володя…
Умаялся? Малость.
По общим? По личным.
Стрелялось? Привычно.
Горелось? Отлично.
Так стало быть пожил?
Пасс в нек’тором роде.
— Негоже, Сережа.
— Негоже, Володя.
Прахом пошла русская поэзия и русские поэты и именно всегда шли и будут идти прахом — такова их участь, а почему — неизвестно, и кто от этого страдает — тоже неизвестно: сама ли по себе русская поэзия и русские поэты, Россия ли, общечеловеческая культура, искусство вообще, или вообще человеческая жизнь, независимо от нации и политики.
Негоже, Сережа.
Негоже, Володя.
Тут же, на небесах, и Маяковский, и Есенин продолжают свой разговор, указывая на тени тех, кто отошел приблизительно таким же неестественным путем в царство небесное:
(Сологуб),
— Вон — ангелом! — Федор Кузьмич…
(за своей женой Анастасией Чеботаревской, бросившейся в Неву).
По красные щеки пошел
Кровавая рогожа на полной подводе — вот характерный символ русской пишущей братии, которая, как оказывается, видит повторение своей судьбы и на том свете, ибо мертвые Есенин и Маяковский и на том свете решили по этому случаю быть бунтарями.
— Гумилев Николай.
На Востоке
В кровавой рогоже
На полной подводе.
— Все то же, Сережа.
Все то же, Володя.
Все то же, все то же, — и там, и здесь, и в прошлом, и в настоящем, и в будущем, и нет выхода из всего этого.
Сережа, мил-брат мой,
Под царство и это
Подложим гранату.
И мертвый Есенин так заканчивает свой ужасающе-пессимистический диалог с мертвым Маяковским.
Вот последний призыв поэтических мертвецов, собственной жизнью и собственной смертью познавших эту ужасную истину, что «в мире — все то же».
А коли все то же,
Володя, мил-друг мой —
Вновь руки наложим,
Володя, хоть рук — и —
Нет.
. . . . . . . . . . . . .
И на растревоженном
Нами Восходе —
Заложим, Сережа!
— Заложим, Володя! [509]
Г. Адамович
Рец.: «Современные записки», книга 46
<Отрывок>
{150}
<…> Стихи Марины Цветаевой — как говорится — «поклонников не разочаруют, противников не переубедят».
Это начало стихотворения «Школа стиха». [510]Многие утверждают, что такие стихи — полная бессмыслица. Согласиться с этим я никак не могу: прочтите внимательно — все понять можно (кроме «толокна», пожалуй). Но не в этом дело, не в этом беда — в другом. Невольно спрашиваешь себя, читая «Школу стиха» или второе стихотворение «Плач матери по новобранцу», что побудило Марину Цветаеву променять живую, неисчерпаемую в богатстве и гибкости человеческую речь на однообразные выкрикивания и восклицания, длящиеся уже много лет и, при всей своей очевидной скудости, поэту еще не наскучившие. Вопрос остается без ответа, конечно. Но уверенности в исключительной даровитости Цветаевой даже и эта долголетняя «безответность» поколебать не может.
Глыбами лбу
Лавры похвал.
Петь не могу!
— Будешь! — Пропал.
(На толокно
Переводи!)
Как молоко,
Звук — из груди.
Пусто, сухб:
В полную веснь —
Чувство сука.
— Старая песнь.
Г. Адамович
Вечер Марины Цветаевой
{151}
Марина Цветаева каждой весной устраивает свой вечер.
[511]
В этом году в программе его, кроме стихов, были «Воспоминания о Мандельштаме».
Убежден, что далеко не всем, кто будет эти строки читать, имя Мандельштама известно. Странная судьба у этого поэта. В кругах литературных его стихи ценятся необычайно высоко, «на вес золота», можно было бы сказать. Анна Ахматова назвала его первым русским поэтом, [512]— и это было при жизни Блока. Но в «широкую публику» он не проник. Есть на это причины, конечно, — их долго бы излагать.
Итак, Марина Цветаева рассказывала о Мандельштаме. Не могу сказать, чтобы рассказ был достоин внимания. Скорее, наоборот. Было в нем много мелочей, много пустяков, еще больше полемического задору, — и хоть в полемике Цветаева была права, слушать ее было досадно и тягостно. [513]Раз в год выступает она — умный, талантливый человек — и не находит ничего поинтереснее, о чем бы поделиться со слушателями. О том же Мандельштаме рассказать можно было совсем иначе, совсем другое. [514]
Во втором отделении Цветаева читала стихи. Если бы оценивать стихи отметками, то за некоторые надо было бы поставить Цветаевой ноль, за другие двенадцать с плюсом.
В этом году в программе его, кроме стихов, были «Воспоминания о Мандельштаме».
Убежден, что далеко не всем, кто будет эти строки читать, имя Мандельштама известно. Странная судьба у этого поэта. В кругах литературных его стихи ценятся необычайно высоко, «на вес золота», можно было бы сказать. Анна Ахматова назвала его первым русским поэтом, [512]— и это было при жизни Блока. Но в «широкую публику» он не проник. Есть на это причины, конечно, — их долго бы излагать.
Итак, Марина Цветаева рассказывала о Мандельштаме. Не могу сказать, чтобы рассказ был достоин внимания. Скорее, наоборот. Было в нем много мелочей, много пустяков, еще больше полемического задору, — и хоть в полемике Цветаева была права, слушать ее было досадно и тягостно. [513]Раз в год выступает она — умный, талантливый человек — и не находит ничего поинтереснее, о чем бы поделиться со слушателями. О том же Мандельштаме рассказать можно было совсем иначе, совсем другое. [514]
Во втором отделении Цветаева читала стихи. Если бы оценивать стихи отметками, то за некоторые надо было бы поставить Цветаевой ноль, за другие двенадцать с плюсом.
А. Унтервальд
Вечер Марины Цветаевой
{152}
Можно как угодно относиться к творчеству Марины Цветаевой, можно «любить», «не любить» ее стихи, но пройти мимо равнодушно для каждого, для кого поэзия не пустой звук, не представляется возможным.
Марина Цветаева — великий поэт и поэт самый «поэтический» из всех современных русских поэтов. В ее стихах все стихия и мощный вихрь, объясняющие ее провалы, ее небрежность, иногда очень досадную, но которая неизмеримо выше приглаженности и модной «сухости», отличающих почти все современные стихи.
Марина Цветаева не боится никаких тем, не подчиняется никаким правилам, не соблюдает никаких приличий. Она слишком большой и живой человек, чтобы оглядываться на строгие литературные лорнетки. Она ни по кому не равняется. Тем хуже для тех, кто не находит в себе сил, чтобы принять ее такою, какая она есть, кто недостаточно прост, чтобы понять ее высокую простоту.
За это Марину Цветаеву не любят.
Эту «нелюбовь» особенно подчеркнул ее последний литературный вечер, в известной степени позорный для парижской литературной эмиграции. Великого русского поэта пришло послушать не больше двадцати человек, по большей части родственников или близких знакомых. Зато вместо «литературного вечера» получился просто вечер, вечер, который благодаря своей интимности и простоте останется навсегда в памяти тех, кому посчастливилось на нем присутствовать.
Марина Цветаева читала свои стихи и прозу. Из прозы — свой, может быть, лучший, самый горестный и самый человеческий рассказ «Три смерти», [515]о смерти Райнера Мария Рильке, старой французской учительницы и слабоумного эмигрантского русского мальчика. Может быть, такие рассказы не надо читать — может быть, лучше не облекать словами то, о чем мы даже думать боимся, — после таких рассказов очень тяжело становится жить, — но мне представляется что об «этом» говорить и писать нужно.
Я думаю, что Райнер Мария Рильке благодарен Марине Цветаевой за рассказ о его смерти.
Во втором отделении Марина Цветаева читала отрывки из своей поэмы о Царской Семье и целый ряд лирических стихотворений, периода 1918–1931 гг. Между политическими стихами и «правыми», патриотическими, где Царь неизбежно рифмуется с встарь, — и стихами революционными, обыкновенно не бывает особой разницы. Слишком болезненна еще «тема» царской семьи, не совсем относится она еще к истории. Марина Цветаева и здесь нашла нужные простые слова, и поэма о Царской Семье у нее не вышла своеобразным «социальным заказом». От прикосновенья к большой и непоправимой национальной и человеческой трагедии, ее стихи стали только еще более значительными, трагическими и национальными. В последнем слове не надо усматривать снижения — всякий большой поэт — национален, потому что всякая большая душа не может жить в искусственной клетке, отгородившись от жизни и страданий своего ближнего. Хотим мы этого или нет — Марина Цветаева является нашей большой национальной гордостью. Она великий — и русский поэт.
Марина Цветаева — великий поэт и поэт самый «поэтический» из всех современных русских поэтов. В ее стихах все стихия и мощный вихрь, объясняющие ее провалы, ее небрежность, иногда очень досадную, но которая неизмеримо выше приглаженности и модной «сухости», отличающих почти все современные стихи.
Марина Цветаева не боится никаких тем, не подчиняется никаким правилам, не соблюдает никаких приличий. Она слишком большой и живой человек, чтобы оглядываться на строгие литературные лорнетки. Она ни по кому не равняется. Тем хуже для тех, кто не находит в себе сил, чтобы принять ее такою, какая она есть, кто недостаточно прост, чтобы понять ее высокую простоту.
За это Марину Цветаеву не любят.
Эту «нелюбовь» особенно подчеркнул ее последний литературный вечер, в известной степени позорный для парижской литературной эмиграции. Великого русского поэта пришло послушать не больше двадцати человек, по большей части родственников или близких знакомых. Зато вместо «литературного вечера» получился просто вечер, вечер, который благодаря своей интимности и простоте останется навсегда в памяти тех, кому посчастливилось на нем присутствовать.
Марина Цветаева читала свои стихи и прозу. Из прозы — свой, может быть, лучший, самый горестный и самый человеческий рассказ «Три смерти», [515]о смерти Райнера Мария Рильке, старой французской учительницы и слабоумного эмигрантского русского мальчика. Может быть, такие рассказы не надо читать — может быть, лучше не облекать словами то, о чем мы даже думать боимся, — после таких рассказов очень тяжело становится жить, — но мне представляется что об «этом» говорить и писать нужно.
Я думаю, что Райнер Мария Рильке благодарен Марине Цветаевой за рассказ о его смерти.
Во втором отделении Марина Цветаева читала отрывки из своей поэмы о Царской Семье и целый ряд лирических стихотворений, периода 1918–1931 гг. Между политическими стихами и «правыми», патриотическими, где Царь неизбежно рифмуется с встарь, — и стихами революционными, обыкновенно не бывает особой разницы. Слишком болезненна еще «тема» царской семьи, не совсем относится она еще к истории. Марина Цветаева и здесь нашла нужные простые слова, и поэма о Царской Семье у нее не вышла своеобразным «социальным заказом». От прикосновенья к большой и непоправимой национальной и человеческой трагедии, ее стихи стали только еще более значительными, трагическими и национальными. В последнем слове не надо усматривать снижения — всякий большой поэт — национален, потому что всякая большая душа не может жить в искусственной клетке, отгородившись от жизни и страданий своего ближнего. Хотим мы этого или нет — Марина Цветаева является нашей большой национальной гордостью. Она великий — и русский поэт.
Г. Адамович
Рец.: «Современные записки», книга 50
<Отрывки>
{153}
Юбилей «Современных записок» — большое событие в нашей здешней жизни. Не обычное, рядовое «редакционное торжество» отмечаем мы в эти дни, а общий наш и редкий культурный праздник. Нечего, конечно, радоваться тому, что мы за границей так засиделись и что выпуск пятидесяти книжек журнала оказался возможным, — но надо радоваться, что хватило на такое дело у эмиграции духовной энергии и жизненной силы. <…>
Поэтический отдел богат, как давно не был. Это, вероятно, тоже результат юбилейных настроений: обыкновенно в «Современных записках» поэзию не очень жалуют. На этот раз редакции пришлось даже отказаться от обычного местничества и расположить стихотворцев не по старшинству, а по алфавиту. Мне очень понравились стихи Оцупа — в особенности, третье стихотворение, [516]простое, сдержанное и на редкость чистое. Стихи Ходасевича, как всегда, изощренно-искусны и ироничны. Не думаю, однако, чтобы «Я» принадлежал к лучшим его созданиям. Не лучшие свои стихи дал и Георгий Иванов (у него очень хороша только «метафизическая грязь» в последнем стихотворении; зато первое [517]— довольно вяло). Ладинский [518]красноречив и патетичен. Поплавский [519]певуч и задумчив. Есть настоящее чувство у Раевского, — в стихотворении, отдаленно напоминающем тютчевское «Пошли, Господи, свою отраду». [520]Декоративен Голенищев-Кутузов. [521]Наконец, Марина Цветаева, как водится, уверяет, что она «одна за всех — из всех — и противу всех», [522]но что когда-нибудь это досадное положение изменится. Стихотворение, впрочем, отличное и, наверно, многим понравится: даровитая поэтесса несколько преувеличивает свое одиночество.
Цветаевой же принадлежит статья на тему об «Искусстве при свете совести». Тема острая и глубокая. О таком авторе, как Цветаева, нельзя сказать, что она с задачей справилась или удачно тему «разработала». Держится она в своих высказываниях так надменно-капризно и пишет с такой прихотливой артистичностью, что, применив к ней обыкновенное слово, сразу чувствуешь себя каким-то несчастным канцелярским чиновником. Цитирует она то Тютчева, то Верлена (с ошибкой, конечно, в обоих случаях), [523]«отвечает» за Гете, устанавливает прямую связь между собой и Пушкиным, говорит только с теми, «для кого Бог-грех-святость — есть»… Все это у нее, однако, выходит интересно и оригинально, потому что Цветаева умный и талантливый человек, с подлинным «полетом» в мыслях. Она не ломается, она всегда говорит искренне, в ее словах есть огонь. Но женщина и декадентка в ней не преодолены. <…>
Поэтический отдел богат, как давно не был. Это, вероятно, тоже результат юбилейных настроений: обыкновенно в «Современных записках» поэзию не очень жалуют. На этот раз редакции пришлось даже отказаться от обычного местничества и расположить стихотворцев не по старшинству, а по алфавиту. Мне очень понравились стихи Оцупа — в особенности, третье стихотворение, [516]простое, сдержанное и на редкость чистое. Стихи Ходасевича, как всегда, изощренно-искусны и ироничны. Не думаю, однако, чтобы «Я» принадлежал к лучшим его созданиям. Не лучшие свои стихи дал и Георгий Иванов (у него очень хороша только «метафизическая грязь» в последнем стихотворении; зато первое [517]— довольно вяло). Ладинский [518]красноречив и патетичен. Поплавский [519]певуч и задумчив. Есть настоящее чувство у Раевского, — в стихотворении, отдаленно напоминающем тютчевское «Пошли, Господи, свою отраду». [520]Декоративен Голенищев-Кутузов. [521]Наконец, Марина Цветаева, как водится, уверяет, что она «одна за всех — из всех — и противу всех», [522]но что когда-нибудь это досадное положение изменится. Стихотворение, впрочем, отличное и, наверно, многим понравится: даровитая поэтесса несколько преувеличивает свое одиночество.
Цветаевой же принадлежит статья на тему об «Искусстве при свете совести». Тема острая и глубокая. О таком авторе, как Цветаева, нельзя сказать, что она с задачей справилась или удачно тему «разработала». Держится она в своих высказываниях так надменно-капризно и пишет с такой прихотливой артистичностью, что, применив к ней обыкновенное слово, сразу чувствуешь себя каким-то несчастным канцелярским чиновником. Цитирует она то Тютчева, то Верлена (с ошибкой, конечно, в обоих случаях), [523]«отвечает» за Гете, устанавливает прямую связь между собой и Пушкиным, говорит только с теми, «для кого Бог-грех-святость — есть»… Все это у нее, однако, выходит интересно и оригинально, потому что Цветаева умный и талантливый человек, с подлинным «полетом» в мыслях. Она не ломается, она всегда говорит искренне, в ее словах есть огонь. Но женщина и декадентка в ней не преодолены. <…>
В. Ходасевич
Рец.: «Современные записки», книга 50
<Отрывки>
{154}
Недавно вышедшая книжка «Современных записок» — по счету пятидесятая. Таким образом, мы присутствуем при литературном событии, которое следовало бы отметить. В эмигрантской словесности «Совр<еменные> записки» были и до сих пор остаются одним из виднейших, центральных явлений. Если не весь ход нашей литературной жизни в них отразился, если многое совершалось и совершается за их пределами и даже вне их поля зрения, то все же нельзя отрицать и того, что история зарубежной литературы с ними связана непрерывно и что она даже испытала на себе сильнейшее их воздействие. Поэтому было бы небесполезно очертить общий характер журнала и путь, им уже пройденный, а кстати наметить и те задачи, которые, на наш взгляд, открываются перед ним для будущего. Однако сейчас, в связи с данной книжкой, касаться всех этих предметов было бы и технически затруднительно, и в литературном отношении непоследовательно: как-никак перед нами всего лишь очередной выпуск журнала, не нарушающий, разумеется, общего стиля «Современных записок», но все-таки более или менее случайный по своему составу. Это всего лишь одно из пятидесяти звеньев цепи, о которой, повторяю, можно и должно поговорить вообще.
Должен, однако, заявить сразу, что к рецензированию этой книги я приступаю с немалым смущением: как раз в наиболее существенной своей части она состоит из отрывков. Осуждать редакцию не решаюсь: на нее, вероятно, давит, с одной стороны, обилие материала (не следует забывать, что «Современные записки» — почти единственный у нас толстый журнал), с другой — желание предоставить читателю наиболее обширный и разнообразный выбор чтения. По правде сказать, я совсем не уверен, что читатель в конечном счете выигрывает от этой пестроты. Журнал выходит всего лишь четыре раза в год, от книжки до книжки читательское впечатление слишком успевает выветриться даже в тех случаях, когда, скажем, роман печатается почти полностью, но сравнительно небольшими кусками; в еще большей степени то же происходит с произведениями, которые вообще даются всего лишь в отрывках. Мне думается, что выходя только раз в три, порою даже в четыре месяца, «Современным запискам» следовало бы по характеру издания приблизиться к альманахам, т. е. в каждом издании давать не так много вещей, но зато каждую вещь представлять более полно. Вероятно, от того выиграла бы и публика, а уж авторы выиграли бы несомненно. Впрочем, на этом пункте я особенно не смею настаивать: возможно, что против моего предложения не мало есть возражений, если не с принципиальной, то с технической точки зрения. Как бы то ни было, задача рецензента разорванностью материала в «Современных записках» затрудняется в высшей степени. Как, в самом деле, могу я помочь читателю разобраться в ряде произведений, которых не знаю полностью, которых цель, смысл («установка», сказали бы в советской России) — для меня самого неясны? Никакое «критическое чутье», никакой литературный опыт не в силах предугадать то, что автор порою намеренно скрывает от читателя до поры до времени и что как раз наиболее необходимо для понимания и оценки всего произведения. Критику остается лишь угадывать — с чрезвычайным риском попасть впросак, либо ограничиваться «описанием» вещи, ее сюжета и стиля, — что тоже рискованно: ведь и то, и другое может быть по-настоящему понято и оценено только в связи с общим замыслом. Соответствие авторскому замыслу — необходимейший критерий при оценке всех частностей. Ведь даже в тех случаях, когда этот замысел представляется неудачным, приходится иногда признать, что поскольку исполнение ему соответствует, вещь «сделана» хорошо. Бывает обратное: превосходный замысел оказывается скомпрометирован слабым его осуществлением. Когда же этот замысел нам неизвестен вовсе или только угадывается более или менее смутно, — суждение критика превращается в измерение без мерила. <…>
Покончив с беллетристикой, перехожу к отделу поэзии. На этот раз он обилен и разнообразен по составу авторов, но, при общем довольно высоком уровне, особливо отметить в нем хотелось бы только стихи В.Смоленского, [524]с неторопливой уверенностью развивающего свое дарование, и стихотворение Марины Цветаевой «Роландов рог». Впрочем, по отношению к «Роландову рогу» никакие слова об общем уровне уже не применимы: эта пьеса, воистину замечательная напряженностью чувства, мучительного и страшного, резкостью мысли и силою языка, несомненно принадлежит не только к числу лучших стихов Цветаевой, но и вообще к числу лучших стихов, написанных кем бы то ни было за последние годы.
К этому стихотворению тематически, кажется, примыкает статья того же автора — «Искусство при свете совести». К сожалению, она представляет собою лишь выдержки из целой книги, написанной, видимо, в очень отрывочной и порывистой форме. [525]В ней много глубоких и острых мыслей, но столь же много неясностей, недосказанностей и, кажется, срывов. Не могу взять на себя смелости высказаться об этой работе, не прочтя ее целиком. <…>
Должен, однако, заявить сразу, что к рецензированию этой книги я приступаю с немалым смущением: как раз в наиболее существенной своей части она состоит из отрывков. Осуждать редакцию не решаюсь: на нее, вероятно, давит, с одной стороны, обилие материала (не следует забывать, что «Современные записки» — почти единственный у нас толстый журнал), с другой — желание предоставить читателю наиболее обширный и разнообразный выбор чтения. По правде сказать, я совсем не уверен, что читатель в конечном счете выигрывает от этой пестроты. Журнал выходит всего лишь четыре раза в год, от книжки до книжки читательское впечатление слишком успевает выветриться даже в тех случаях, когда, скажем, роман печатается почти полностью, но сравнительно небольшими кусками; в еще большей степени то же происходит с произведениями, которые вообще даются всего лишь в отрывках. Мне думается, что выходя только раз в три, порою даже в четыре месяца, «Современным запискам» следовало бы по характеру издания приблизиться к альманахам, т. е. в каждом издании давать не так много вещей, но зато каждую вещь представлять более полно. Вероятно, от того выиграла бы и публика, а уж авторы выиграли бы несомненно. Впрочем, на этом пункте я особенно не смею настаивать: возможно, что против моего предложения не мало есть возражений, если не с принципиальной, то с технической точки зрения. Как бы то ни было, задача рецензента разорванностью материала в «Современных записках» затрудняется в высшей степени. Как, в самом деле, могу я помочь читателю разобраться в ряде произведений, которых не знаю полностью, которых цель, смысл («установка», сказали бы в советской России) — для меня самого неясны? Никакое «критическое чутье», никакой литературный опыт не в силах предугадать то, что автор порою намеренно скрывает от читателя до поры до времени и что как раз наиболее необходимо для понимания и оценки всего произведения. Критику остается лишь угадывать — с чрезвычайным риском попасть впросак, либо ограничиваться «описанием» вещи, ее сюжета и стиля, — что тоже рискованно: ведь и то, и другое может быть по-настоящему понято и оценено только в связи с общим замыслом. Соответствие авторскому замыслу — необходимейший критерий при оценке всех частностей. Ведь даже в тех случаях, когда этот замысел представляется неудачным, приходится иногда признать, что поскольку исполнение ему соответствует, вещь «сделана» хорошо. Бывает обратное: превосходный замысел оказывается скомпрометирован слабым его осуществлением. Когда же этот замысел нам неизвестен вовсе или только угадывается более или менее смутно, — суждение критика превращается в измерение без мерила. <…>
Покончив с беллетристикой, перехожу к отделу поэзии. На этот раз он обилен и разнообразен по составу авторов, но, при общем довольно высоком уровне, особливо отметить в нем хотелось бы только стихи В.Смоленского, [524]с неторопливой уверенностью развивающего свое дарование, и стихотворение Марины Цветаевой «Роландов рог». Впрочем, по отношению к «Роландову рогу» никакие слова об общем уровне уже не применимы: эта пьеса, воистину замечательная напряженностью чувства, мучительного и страшного, резкостью мысли и силою языка, несомненно принадлежит не только к числу лучших стихов Цветаевой, но и вообще к числу лучших стихов, написанных кем бы то ни было за последние годы.
К этому стихотворению тематически, кажется, примыкает статья того же автора — «Искусство при свете совести». К сожалению, она представляет собою лишь выдержки из целой книги, написанной, видимо, в очень отрывочной и порывистой форме. [525]В ней много глубоких и острых мыслей, но столь же много неясностей, недосказанностей и, кажется, срывов. Не могу взять на себя смелости высказаться об этой работе, не прочтя ее целиком. <…>
Г. Адамович
Рец.: «Современные записки», книга 51
<Отрывок>
{155}
<…> Отдел стихов разнообразен. Отмечу, прежде всего, два стихотворения Бальмонта.
[526]Они могут нравиться или не нравиться — дело вкуса. Но лишний раз они подтверждают то, что легенда об упадке сил поэта не имеет оснований. Эти строки могли бы без всякого диссонанса быть включены в самые прославленные сборники Бальмонта — в «Будем, как солнце» или «Только любовь», например. Никто не заметил бы «упадка». Не Бальмонт изменился, нет, изменились мы, читатели: если бы теперь появилось «Будем, как солнце», книга эта прежних восторгов уже не вызвала бы.
О стихах трудно высказываться иначе, как узко-лично: иначе пришлось бы употреблять язык технический, уместный лишь в исследованиях каких-нибудь формалистов… Поэтому скажу, что мне лично показались прелестными стихи Ладинского, взволнованные и легкие, проверенные безошибочным внутренним слухом. Какой это одаренный стихотворец! В его строках, в его строфах дана как бы гарантия от срыва: они летят, как птица, — и, как птица, не могут упасть.
Смоленский пьет, как говорится, из очень «маленького стакана». Но стакан у него свой. Только со всей своей поэтической бутафорией — с ангелами, звездами, розами, ночью, смертью и лирами — он так неразлучен, что, читая новые его стихи, не совсем твердо знаешь: те ли это или не те, которые читал вчера или третьего дня. Кстати, что было бы с эмигрантской поэзией — с доброй половиной ее, по крайней мере, — если бы из нашего языка исчезли звезды и ангелы — или издан был бы декрет, запрещающий употреблять эти слова? Признаюсь, я такой декрет склонен был бы приветствовать.
Берберова в патетическом отрывке из книги «Наше сердце» очень красноречива. Ее вольные, широкие строки похожи на попытку создать какой-то неоклассицизм. Опасная попытка: лубок от нее в двух шагах. Не напрасно Верлен советовал «сломать шею» красноречию. Если оно после этой операции и остается в живых, то живет уже по-новому, по-иному, не соблазняясь больше внешней красивостью фразы. Берберовское звонкое красноречие, к сожалению, красивости еще не избегает.
В еще большей мере это относится к наивным стихам В.Пиотровского. [527]Дух Пушкина, к которому они в своей стройности и гладкости явно апеллируют, от них беспредельно далек.
Особняком, как всегда, — Марина Цветаева. Кто ее стихи любит, тому придется по сердцу и «Дом».
Почти то же самое мне хотелось бы сказать и о цветаевской статье, в этом номере журнала законченной, — «Искусство при свете совести»: — кто Цветаеву любит, тот с увлечением прочтет и эти ее размышления. Ни об искусстве, ни о совести, ни об искусстве при свете совести он решительно ничего не узнает. Но кое-какие сведения о самой Цветаевой, кое-какие данные для постижения ее щедрой и капризной натуры получит. Цветаева принадлежит к тем авторам, которые только о себе и могут писать. Пишет она, во всяком случае, интересно. Спасибо и на этом. <…>
О стихах трудно высказываться иначе, как узко-лично: иначе пришлось бы употреблять язык технический, уместный лишь в исследованиях каких-нибудь формалистов… Поэтому скажу, что мне лично показались прелестными стихи Ладинского, взволнованные и легкие, проверенные безошибочным внутренним слухом. Какой это одаренный стихотворец! В его строках, в его строфах дана как бы гарантия от срыва: они летят, как птица, — и, как птица, не могут упасть.
Смоленский пьет, как говорится, из очень «маленького стакана». Но стакан у него свой. Только со всей своей поэтической бутафорией — с ангелами, звездами, розами, ночью, смертью и лирами — он так неразлучен, что, читая новые его стихи, не совсем твердо знаешь: те ли это или не те, которые читал вчера или третьего дня. Кстати, что было бы с эмигрантской поэзией — с доброй половиной ее, по крайней мере, — если бы из нашего языка исчезли звезды и ангелы — или издан был бы декрет, запрещающий употреблять эти слова? Признаюсь, я такой декрет склонен был бы приветствовать.
Берберова в патетическом отрывке из книги «Наше сердце» очень красноречива. Ее вольные, широкие строки похожи на попытку создать какой-то неоклассицизм. Опасная попытка: лубок от нее в двух шагах. Не напрасно Верлен советовал «сломать шею» красноречию. Если оно после этой операции и остается в живых, то живет уже по-новому, по-иному, не соблазняясь больше внешней красивостью фразы. Берберовское звонкое красноречие, к сожалению, красивости еще не избегает.
В еще большей мере это относится к наивным стихам В.Пиотровского. [527]Дух Пушкина, к которому они в своей стройности и гладкости явно апеллируют, от них беспредельно далек.
Особняком, как всегда, — Марина Цветаева. Кто ее стихи любит, тому придется по сердцу и «Дом».
Почти то же самое мне хотелось бы сказать и о цветаевской статье, в этом номере журнала законченной, — «Искусство при свете совести»: — кто Цветаеву любит, тот с увлечением прочтет и эти ее размышления. Ни об искусстве, ни о совести, ни об искусстве при свете совести он решительно ничего не узнает. Но кое-какие сведения о самой Цветаевой, кое-какие данные для постижения ее щедрой и капризной натуры получит. Цветаева принадлежит к тем авторам, которые только о себе и могут писать. Пишет она, во всяком случае, интересно. Спасибо и на этом. <…>
В. Ходасевич
Рец.: «Современные записки», книга 51
<Отрывки>
{156}
<…> В конце концов из всего художественного отдела на поживу остается одна поэзия. Зато могу сказать, что она довольно утешительна. В ней ощущаются движение и жизнь, которые ощутились бы явственней, если бы поэтический цикл этой книги не открывался стихотворением К.Д.Бальмонта. Тут принужден я начать «за упокой!», чтобы кончить «о здравии». В стихах К.Д.Бальмонта — ни движения, ни жизни. Блаженной памяти модернизм здесь продолжает не лучшие из своих традиций. Крупицы мысли и чувства растворены здесь в потоке случайных, приблизительных слов, булькающих по правилам пренаивной, весьма поверхностной эвфонии. За сорок пять (приблизительно) лет поэтической деятельности К.Д.Бальмонт «ничего не забыл и ничему не научился». Его стихи обнаруживают не мастерство, всегда деятельное, ищущее и строгое к себе, а лишь известную профессиональную опытность, почти механический навык, с которым он может до бесконечности повторять и перепевать самого себя, впрочем, далеко уже не достигая даже и тех высот, которых ему порой удавалось достигнуть в далеком прошлом. Мы навсегда благодарны Бальмонту за многие его былые слова — они были истинным серебром. Его молчание стало бы нынче золотом. Читая нынешние стихи его, невольно думаешь, что последняя глава каждого сочинения, посвященного поэтике, должна бы называться «Умение замолчать вовремя».
Глубокая противоположность К.Д.Бальмонту — М.Цветаева. Автор не столь маститый, она все же на целое поэтическое поколение старше других стихотворцев, представленных в отчетной книжке «Современных записок». Ее стихотворение «Дом», здесь помещенное, далеко не столь замечательно, как «Роландов рог», напечатанный в предыдущей книжке. Рискованное по приемам, оно очень неровно, наряду с удачами явны в нем отдельные неудачи, но в самой этой рискованности, в неровности — сколько еще искания новизны, то есть именно движения и жизни. Творчество Цветаевой вообще в высшей степени неравноценно по достигаемым результатам. Свой замечательный дар нередко тратит она «без внимания», но ее неустанное внутреннее горение прекрасно и драгоценно.
Художественный темперамент В.Смоленского ничего не имеет общего с темпераментом М.Цветаевой. Всякого риска он, видимо, избегает, подвигаясь вперед очень робко. В новых своих стихотворениях он, видимо, ищет освободиться от некоторых влияний, которыми отмечено большинство его прежних пьес, но делает это с большой осторожностью, на каждом шагу как бы щупая под ногою почву, не смея себе самому довериться. От этого его новые стихи несколько теряют в законченности и точности. В этом смысле они, пожалуй, не принадлежат к числу его лучших вещей. Тем не менее они все-таки хороши сами по себе и утешительны тем, что в них сказалась воля к дальнейшему развитию. <…>
Глубокая противоположность К.Д.Бальмонту — М.Цветаева. Автор не столь маститый, она все же на целое поэтическое поколение старше других стихотворцев, представленных в отчетной книжке «Современных записок». Ее стихотворение «Дом», здесь помещенное, далеко не столь замечательно, как «Роландов рог», напечатанный в предыдущей книжке. Рискованное по приемам, оно очень неровно, наряду с удачами явны в нем отдельные неудачи, но в самой этой рискованности, в неровности — сколько еще искания новизны, то есть именно движения и жизни. Творчество Цветаевой вообще в высшей степени неравноценно по достигаемым результатам. Свой замечательный дар нередко тратит она «без внимания», но ее неустанное внутреннее горение прекрасно и драгоценно.
Художественный темперамент В.Смоленского ничего не имеет общего с темпераментом М.Цветаевой. Всякого риска он, видимо, избегает, подвигаясь вперед очень робко. В новых своих стихотворениях он, видимо, ищет освободиться от некоторых влияний, которыми отмечено большинство его прежних пьес, но делает это с большой осторожностью, на каждом шагу как бы щупая под ногою почву, не смея себе самому довериться. От этого его новые стихи несколько теряют в законченности и точности. В этом смысле они, пожалуй, не принадлежат к числу его лучших вещей. Тем не менее они все-таки хороши сами по себе и утешительны тем, что в них сказалась воля к дальнейшему развитию. <…>
Г. Адамович
Рец.: «Современные записки», книга 52
<Отрывок>
{157}
<…> Марина Цветаева напечатала небольшое стихотворение, написанное пятнадцать лет назад. За ее же подписью помещены мемуары о Максимилиане Волошине под названием «Живое о живом». Мне никогда не приходилось Волошина встречать. Насколько можно судить о нем по его стихам и статьям, он истинным поэтом не был, — и значение, которое Цветаева ему, очевидно, приписывает, сильно преувеличено. (Нельзя забыть поздних, грубо-трескучих фальшиво-декламационных волошинских стихов о России: это не случайный срыв, это — важнейший для характеристики Волошина документ.) Но, вероятно, как личность он был интересен: интересная, умная статья Цветаевой в этом убеждает. <…>