Страница:
[484]тех междометий, у которых еще одно преимущество, что они все односложны. — Цветаева ведь восхитительный техник.
В. Набоков
Г. Адамович
М. Слоним
В. Маяковский
А. Несмелов
Вас. Логинов
В. Набоков
Рец.: «Воля России», книга 2
<Отрывок>
{144}
В начале — чрезвычайно претенциозные «рассказы о несуществующем» Б.Сосинского. В них есть всякие типографские ухищренья в стиле Ремизова и такие образы, как «…счастливый, как глаза Линдберга, увидевшего европейский берег». Эстетам эти рассказы понравятся.
В «Итальянских сонетах» К.Ирманцевой [485]есть отдельные хорошие строки, но нет стройности, простоты и естественности, требуемых слухом от сонета. Чувствуется искусственность рифм, неправилен слог, некоторые ударенья не на месте (напр.: «цветов миндаля кожа розовей»). И все так «изысканно и изломанно»…
Далее — статья «Несколько писем Райнер Мария Рильке» Марины Цветаевой и ее же переводы из этих писем. Статьи я не понял, да и, кажется, понимать ее не нужно: М.Цветаева пишет для себя, а не для читателя, и не нам разбираться в ее темной нелепой прозе. В переводах, к сожаленью, тоже чувствуется ее слог. Есть и такие забавные предложенья: «вот строфы, сложенные для вас в субботу, гуляя по восхитительной аллее Холлингского замка». Совершенно не понятно, почему, кроме отрывков из писем Рильке, приведено еще некое письмо, о котором так говорит французский писатель Е.Жалу (автор книжки о Рильке): [486]«Несколько дней спустя после смерти Райнер-Мариа я получил следующее письмо, подписанное просто „Неизвестная“. Даю его, не изменив ни слова. Это такое человеческое, такое голое свидетельство…» и т. д. Увы! не «голое свидетельство», а махровая пошлость. В нем «незнакомка» очень пространно и слащаво повествует, как, при ней, Рильке дал парижской нищей красную розу вместо денег и как эта нищая схватила его руку и поцеловала ее и «в тот день уже больше не просила». Письмо настолько безвкусно, случай, в нем изложенный, настолько в стиле тех напыщенных писателей, к типу которых принадлежит сам Жалу, что хочется, из уваженья к Рильке, сомневаться в истинности всего происшествия.<…>
В «Итальянских сонетах» К.Ирманцевой [485]есть отдельные хорошие строки, но нет стройности, простоты и естественности, требуемых слухом от сонета. Чувствуется искусственность рифм, неправилен слог, некоторые ударенья не на месте (напр.: «цветов миндаля кожа розовей»). И все так «изысканно и изломанно»…
Далее — статья «Несколько писем Райнер Мария Рильке» Марины Цветаевой и ее же переводы из этих писем. Статьи я не понял, да и, кажется, понимать ее не нужно: М.Цветаева пишет для себя, а не для читателя, и не нам разбираться в ее темной нелепой прозе. В переводах, к сожаленью, тоже чувствуется ее слог. Есть и такие забавные предложенья: «вот строфы, сложенные для вас в субботу, гуляя по восхитительной аллее Холлингского замка». Совершенно не понятно, почему, кроме отрывков из писем Рильке, приведено еще некое письмо, о котором так говорит французский писатель Е.Жалу (автор книжки о Рильке): [486]«Несколько дней спустя после смерти Райнер-Мариа я получил следующее письмо, подписанное просто „Неизвестная“. Даю его, не изменив ни слова. Это такое человеческое, такое голое свидетельство…» и т. д. Увы! не «голое свидетельство», а махровая пошлость. В нем «незнакомка» очень пространно и слащаво повествует, как, при ней, Рильке дал парижской нищей красную розу вместо денег и как эта нищая схватила его руку и поцеловала ее и «в тот день уже больше не просила». Письмо настолько безвкусно, случай, в нем изложенный, настолько в стиле тех напыщенных писателей, к типу которых принадлежит сам Жалу, что хочется, из уваженья к Рильке, сомневаться в истинности всего происшествия.<…>
Г. Адамович
Вечер Марины Цветаевой
{145}
Литературный вечер Марины Цветаевой собрал много слушателей. У Цветаевой есть поклонники даже среди людей, не понимающих ее стихов. Покоряет «голос», оживляющий всякую ее строчку, даже неудачную. Пленяет свободное, смелое и легкое дыхание этих строк. Одним словом, несомненная «Божья милость» цветаевского таланта привлекает к ней людей. Не все друзья поэзии долго остаются Цветаевой верными, но каждый из них испытал когда-нибудь хотя бы мимолетное ее очарование. Цветаева читает стиxи старые и первую часть новой своей поэмы «Перекоп». В старых стихах очень хороши «Стиxи о Москве». Если мне не изменяет окончательно память, они появились в «Северныx запискаx» весной
17-го года. Я помню впечатление, которое они произвели — особенно в Петербурге. Может быть, в этом сыграло роль уже начавшееся тогда соперничество двух городов, — кому быть, кому не быть столицей. В Петербурге очень болезненно все ощутили тогда «конец стоит императорского периода» — независимо от политических симпатий и чувств, конечно, — и с ревнивой опаской поглядывали на Москву. Над цветаевским циклом петербургские поэты «ахнули» — над прелестью, над неожиданностью ее Москвы.
Был последний вернисаж последней выставки «Мира Искусства», на Марсовом Поле, у Добычиной. [487]Книжка журнала, только что появившаяся, ходила по рукам, и я до сих пор вижу Анну Ахматову, с несколько удивленным одобрением читающую вполголоса:
17-го года. Я помню впечатление, которое они произвели — особенно в Петербурге. Может быть, в этом сыграло роль уже начавшееся тогда соперничество двух городов, — кому быть, кому не быть столицей. В Петербурге очень болезненно все ощутили тогда «конец стоит императорского периода» — независимо от политических симпатий и чувств, конечно, — и с ревнивой опаской поглядывали на Москву. Над цветаевским циклом петербургские поэты «ахнули» — над прелестью, над неожиданностью ее Москвы.
Был последний вернисаж последней выставки «Мира Искусства», на Марсовом Поле, у Добычиной. [487]Книжка журнала, только что появившаяся, ходила по рукам, и я до сих пор вижу Анну Ахматову, с несколько удивленным одобрением читающую вполголоса:
О поэме «Перекоп» я сказать что-либо затрудняюсь. Подождем, когда она будет окончена. Подождем, когда ее можно будет прочесть, а не прослушать.
Мне же вольный сон,
Колокольный звон,
Зори ранние,
На Ваганькове…
М. Слоним
Марина Цветаева
{146}
Можно сказать, что нет русского поэта, вокруг которого велось бы больше споров, чем вокруг имени Цветаевой. Одни считают, что она крупнейший лирик пореволюционной поры; другие возмущаются, утверждая, что ее стихи и поэмы — бессмысленное нагромождение слов, в котором не может разобраться простой смертный.
[488]После опубликования каждой ее поэмы появляются едкие нападки, страстные заступничества, горячие споры. «Старики» ее не понимают и не признают, молодежь, наоборот, готова считать ее своим учителем. Критики, независимо от своих симпатий или антипатий к поэтессе, с каждым днем все решительнее признают силу и глубину ее таланта.
Цветаева — трудный поэт, потому что ее произведения необычно новы и сжаты. Она заставляет читателя, пусть с большим трудом, вникнуть в смысл ее стихов, и неудивительно, что многие, так и не постигнув его, заявляют, будто вообще никакого смысла и нет и что все в поэзии Цветаевой сводится только к литературным экспериментам, к чисто языковым тонкостям. Но это абсолютно неверно, и почти всегда в непонимании Цветаевой виноват сам читатель, инертность его ума, привычка и любовь к определенному поэтическому шаблону.
Новые поэтические формы не воспринимаются с той же легкостью, что привычные размеры и мелодии, и нет ничего странного в том, что ларец, в котором скрыты поэтические сокровища Цветаевой, многим напоминает сундук с потайным замком. Но какие поразительные картины возникают перед теми, кто, благодаря интуиции, знанию или внимательному изучению, проникнет в тайну ларца и откроет эту дивную ризницу.
Цветаева начала печатать свои стихи за два года до войны. Она была тогда совсем молодой беззаботной девушкой с золотыми волосами, страстной жаждой жизни и грустью, что все проходит слишком быстро и миг упоения слишком краток. В московских салонах и на литературных вечерах часто можно было встретить ее статную фигуру и услышать сильный и звонкий голос. Она писала стихи о молодости, о легкости творчества, о том, что ее стихи слетают с уст так же естественно, как «брызги из фонтана, как искры из ракет». [489]В первые дни войны она была уже известна. По всей России декламировали ее стихотворение-эпитафию на вымышленной могиле:
Лирика Цветаевой в основном любовная. Но какое различие между ней и преуспевшей Ахматовой! Молодая Цветаева пишет распахнуто и светло, ее любовь мятежна, пламенна, почти всегда выплеснута наружу — и в радости, и в грусти. Но грусти меньше, чем страстной жажды жизни. И только в 1918–20 годах в душе поэта происходит перемена. Новый сборник стихов, волнующий мрачной серьезностью, романтическим трагизмом, называется «Разлука». Это разлука с прошлым, с тем, что раньше манило и влекло. И даже если ненадолго вернется любовь — мы не уверены, что злая судьба не убьет радость.
Цветаева более других презирает ограниченность, пошлость, главенство тела, которое сковывает душу. С иронией, почти с гневом, превращающим стих в острую сатиру, разоблачает она в поэме «Крысолов» вымышленный немецкий город Гаммельн, где живут сытые провинциалы и правит «Мера! Священный клич!», где главное — умеренность, узаконенность и вечная шаблонность:
Эта безмерность, углубленность, стремление во всем дойти до сути, снять покрывало спасительных иллюзий сочетаются в Цветаевой с исключительным напряжением духовной жизни, с тем подъемом, который делает ее наистрастнейшим современным русским поэтом.
О чем бы ни писала Цветаева — о любви, о разлуке, о музыке или о фабричных заставах, о революции или о Белой гвардии, — она всегда поглощена одной идеей, одной страстью. Она абсолютно не понимает и не признает равнодушия. Она может восхищаться или презирать. Она всегда защищает или атакует. Она следует совету Ибсена: будь чем хочешь, но будь весь, никогда не наполовину, никогда не раздвоен. Это и придает особую силу и выразительность всей поэзии Цветаевой, перенасыщенной эмоциями наряду с серьезными, подчас философскими темами.
Патетика Цветаевой сказывается, кроме прочего, и в том, что она во всем ищет крайностей — острейших и сильнейших образов, самых глубинных источников творчества, наиболее выразительных художественных средств. Ее последние трагедии в стихах называются «Тезей», «Федра», а в некоторых стихах последнего сборника встречаются имена Ахилла и Эвридики, Гомера и Гете, Вагнера и Шекспира. Имена трагических героев и писателей-романтиков произносятся не случайно: Цветаева в русской литературе — тоже яркий пример поэта-романтика, поэта-трагика. В жизни, как и в творчестве, почти всегда сталкиваются два начала: идиллическое и трагическое. Идиллия — созерцание природы и жизни. Она в непосредственной радости, ощущении единства с миром, упоении морем и июльским небом, и сладостью любви. Идиллия — пауза, полдень, когда не ощущается ничего, кроме тишины, солнечного тепла и бесконечности мига.
Но есть и другая напряженность души и тела, движение и борьба страсти и воли — трагедия. Это — не принятие мира в заданных и неоспоримых границах, а стремление их уничтожить, через них переступить. Идиллия мерит мир человеческой мерой, трагедия — божественной или, скажем, сверхчеловеческой. В идиллии человек един с природой и свой едва слышный голос присоединяет к великой гармонии гимна жизни. Он не сам по себе, не пытается свернуть с пути, предначертанного Всевышним. В трагедии человек выделяется из хора, он бранится, бунтует, срывает знамя и ранит ноги, продираясь к вершинам, где обитают боги.
Романтизм, порывая с действительностью, тяготея к движению и протесту, руша преграды и уничтожая границы, — всегда трагичен. Трагично и творчество Цветаевой, которая владела тяжестью знания и переживала муки отречения от жизни и ухода в разреженные пространства душевного одиночества.
Все чаще в творчестве Цветаевой сгущается нота тоски и подавленности: нелегко жить и творить, как она, сопротивляясь мелочам жизни, предъявляя к людям, жизни и себе непомерные требования. «Одни любят свой желудок, другие — свою душу, последнее не прощается», — писала она некогда и добавляла: «Что я делаю в мире? — Слушаю свою душу. Это также не прощается».
Чтобы определить своеобразие творчества Цветаевой, следует помнить, что наряду с чувственным в ее поэзии много чисто интеллектуального. Некоторым даже кажется, что переход от идиллического к трагическому взгляду на мир связан в поэзии Цветаевой с перевесом мысли над чувством. Пламенность ума — ее характерная черта. Ее может необыкновенно взволновать и увлечь какое-либо проявление чистого интеллекта, и иногда это волнение сильнее, чем то, которое вызывает в ней природа или человеческое чувство. Интеллектуальность ощущается в самой конструкции ее стихов и особенно в прозе, всегда полной огромного поэтического вдохновения.
Стихи Цветаевой очень точны по мысли и отделке. Она необыкновенный мастер слова, использующий целиком его выразительные возможности. Она стремится придать своему стиху сжатость афоризма. Мысль и безмерность она облекает в предельно отшлифованную и сжатую форму. Она говорит почти формулами, острыми фразами, и то, что называют у Цветаевой «темными местами», есть на самом деле сосредоточенность слов, молниеносность мысли, иногда для понимания требующая от читателя духовного усилия. Каждое ее слово весомо, несет в себе образ или мысль, поэтому нелегко читать даже лучшие вещи Цветаевой — «Поэму Горы» и «Поэму Конца», нужно с полным вниманием следить за каждым словом, поспевать за стремительным бегом ее Пегаса, и не каждому по силам эта бешеная скачка по неровному полю романтической поэзии. Образы у Цветаевой — символы, она их не детализирует, так что и здесь читатель натыкается на заостренную точность, подобную удару ножа. Прерывистый, нервный стих Цветаевой — это стих в движении, в полете. Отсюда и его динамика, патетика, спрессованность. Как и у Ахматовой, в этих стихах образность, поэтический синтаксис главенствует над мелодичностью. Но в то время как Ахматова тяготеет к просторечию, так называемой «вульгаризации поэтического словаря», у Цветаевой слова звучны, полны игры, и в ее стихах чувствуется огромное литературное богатство, вся полнота блестящего стиля народного языка, с неожиданными находками обыденной речи.
Как в жизни Цветаева пытается дойти до сути, так и в поэзии она с наибольшей силой стремится освободить слово от наслоений, от тех непосредственных значений, с которыми оно связывается. В переводе почти невозможно проиллюстрировать эту удивительную особенность ее лирики. Она всегда играет словами, потому что убеждена, что «в начале было Слово, и Слово было от Бога, и Слово было Бог». [495]Она считает, что в звуковом сходстве слов есть нечто большее, чем простая гармония: близость звучаний означает и связь понятий. Поэтому эффект ее стихов бывает почти неожиданный: она открывает не только слова, но и первичные понятия, которые ими обозначены. Когда Цветаева пишет:
Цветаева внесла в новую русскую поэзию невиданную пластичность и ясность слова. Поэтические размеры ее стихов далеки от классических, ассонансы в них, часто меняют рифмы, метафоры неожиданны, слова нарочито неблагозвучны. Но есть какая-то сила в этой поэтической полифонии, в этом лирическом вопле. Есть пламенная страсть в этом полете, тревога и мятеж в этой чисто русской душе, сгорающей в огне негодования и восторга. Потому что Марина Цветаева — подлинно русская поэтесса, и мало есть современных писателей, в которых пламень русского духа нашел бы столь блестящее воплощение. И хотя поэтесса жалуется на одиночество, «в мире… где насморком / Назван плач», «Где вдохновенье хранят, как в термосе!», хотя она спрашивает: «Что же мне делать… / С этой безмерностью / В мире мер?!» [497]— тем не менее ее стихи гораздо более созвучны эпохе, переживаемой Россией, чем произведения тех, кто пишет о коммунизме или о революции. Ритм нашего времени, пафос и страсть, доблесть и непрерывное движение нашли в Цветаевой своего поэта, и потому в России с огромным вниманием следят за ее творчеством и даже перепечатывают ее стихи, несмотря на то, что несколько лет назад Цветаева воспевала вооруженную борьбу против большевиков. Конечно, она вне политики, потому что — над ней. Она — из «великих посвященных», как сказал бы французский мистик Ширэ. Для нее поэзия — не молитва и не опьянение звуками. Она относится к своему ремеслу и творчеству, как строгий жрец, и каждое ее слово выверено и точно, как удар кресала о камень. О застывший камень наших душ ударяет кресало Слова, — а разве есть у поэзии другое предназначение, кроме как высечь эту божественную искру, чтобы воспламенить в нас дерзкое Прометеево и Дионисово начало.
Не жалостлива и светла улыбкой муза Цветаевой, и в русскую поэзию она войдет не румяной Душенькой, а Психеей с глубокими провидящими глазами на бледном лице: высоко держа светильник, с трудом взбирается она на страшные скалы, где живут сивиллы и пророки: тревожно мечется пламень ее дивного факела.
Цветаева — трудный поэт, потому что ее произведения необычно новы и сжаты. Она заставляет читателя, пусть с большим трудом, вникнуть в смысл ее стихов, и неудивительно, что многие, так и не постигнув его, заявляют, будто вообще никакого смысла и нет и что все в поэзии Цветаевой сводится только к литературным экспериментам, к чисто языковым тонкостям. Но это абсолютно неверно, и почти всегда в непонимании Цветаевой виноват сам читатель, инертность его ума, привычка и любовь к определенному поэтическому шаблону.
Новые поэтические формы не воспринимаются с той же легкостью, что привычные размеры и мелодии, и нет ничего странного в том, что ларец, в котором скрыты поэтические сокровища Цветаевой, многим напоминает сундук с потайным замком. Но какие поразительные картины возникают перед теми, кто, благодаря интуиции, знанию или внимательному изучению, проникнет в тайну ларца и откроет эту дивную ризницу.
Цветаева начала печатать свои стихи за два года до войны. Она была тогда совсем молодой беззаботной девушкой с золотыми волосами, страстной жаждой жизни и грустью, что все проходит слишком быстро и миг упоения слишком краток. В московских салонах и на литературных вечерах часто можно было встретить ее статную фигуру и услышать сильный и звонкий голос. Она писала стихи о молодости, о легкости творчества, о том, что ее стихи слетают с уст так же естественно, как «брызги из фонтана, как искры из ракет». [489]В первые дни войны она была уже известна. По всей России декламировали ее стихотворение-эпитафию на вымышленной могиле:
Уже в этих стихах чувствуется какая-то необычность, дерзкость. Она сама признавала, что «…любила / Смеяться, когда нельзя!» Она вообще любила все делать наперекор, не ведая никаких запретов, и, может быть, поэтому в период русского Парнаса — период господства холодной эстетической школы во главе с Брюсовым — неожиданно трансформировала лирические народные мотивы и полный слез «жестокий романс» в буйный, остро эмоциональный стих. Его назвали «цыганским» за этот сильный и страстный тон. И так же наперекор, когда началась революция, Цветаева воспела XVIII век, короны и престолы, великосветских герцогинь, международных авантюристов.
Прохожий, остановись!
Прочти — слепоты куриной
И маков набрав букет —
Что звали меня Мариной
И сколько мне было лет. [490]
Лирика Цветаевой в основном любовная. Но какое различие между ней и преуспевшей Ахматовой! Молодая Цветаева пишет распахнуто и светло, ее любовь мятежна, пламенна, почти всегда выплеснута наружу — и в радости, и в грусти. Но грусти меньше, чем страстной жажды жизни. И только в 1918–20 годах в душе поэта происходит перемена. Новый сборник стихов, волнующий мрачной серьезностью, романтическим трагизмом, называется «Разлука». Это разлука с прошлым, с тем, что раньше манило и влекло. И даже если ненадолго вернется любовь — мы не уверены, что злая судьба не убьет радость.
А дивное стихотворение:
Смуглой оливой
Скрой изголовье.
Боги ревнивы
К смертной любови.
уже означает окончательный поворот в творчестве Цветаевой. Ей открылась, как сказал Оскар Уайльд, другая сторона сада.
Уже богов — не те уже щедроты
На берегах — не той уже реки.
В широкие закатные ворота
Венерины, летите, голубки! —
Цветаева пришла к мысли, что больше незачем стремиться к земной славе, что внешний успех не всегда равнозначен победе внутренней, духовной, что пути тела и духа различны и противоположны, что во имя познания мира и совершенства нужно бежать суровой и мерзкой действительности. Так возникает пропасть между тем, что есть жизнь и что выше жизни, к чему стремится поэт. Подобно Дон Кихоту, Цветаева уходит в мечты, вымыслы, чистую духовность, подальше от половинчатости, компромиссов, глупости тупой и пошлой толпы.
Я знаю, я знаю,
Что прелесть земная,
Что эта резная,
Прелестная чаша —
Не более наша,
Чем воздух,
Чем звезды,
Чем гнезда,
Повисшие в зорях.
Она преодолевает любую косность — умственную, физическую, литературную. Единственная ее цель — дойти до главнейшего, до сути в идеях, людях и природе. Мир, в котором она живет, свободен от всего случайного, поверхностного: это строгий и чистый мир абсолютных крылатых взоров, превозмогающих земное тяготение.
Конь — хром,
Меч — ржав.
Плащ — стар.
Стан — прям.
Цветаева более других презирает ограниченность, пошлость, главенство тела, которое сковывает душу. С иронией, почти с гневом, превращающим стих в острую сатиру, разоблачает она в поэме «Крысолов» вымышленный немецкий город Гаммельн, где живут сытые провинциалы и правит «Мера! Священный клич!», где главное — умеренность, узаконенность и вечная шаблонность:
Ирония перерастает в гнев, когда Цветаева говорит о «людской косности» под спудом лжи, лицемерия и грубости, обо всех мерзостях нашей жизни. Она постоянно подчеркивает, что за пределами этого мира несовершенств существует царство духа, где все мы цари.
Даже сходи с ума
В меру. Щелчок на фунт!
Она знает, что
…………………………..Есть
Здесь, над сбродом кривизн —
Совершенная жизнь:
Где ни рабств, ни уродств,
Там, где всё во весь рост,
Там, где правда видней:
По ту сторону дней… [491]
И всегда стремится в глубины и выси той своей истинной Родины, где «все бесконечно, как мысль». Цветаева некогда писала, что ей опротивели все преграды и что больше всего она любит «четвертое измерение… пятую стихию… шестое чувство». [493]«Вы делаете миллиметры там, где я — мили», [494]— отвечала она одному негативному критику.
Не задушена вашими тушами
Ду — ша! [492]
Эта безмерность, углубленность, стремление во всем дойти до сути, снять покрывало спасительных иллюзий сочетаются в Цветаевой с исключительным напряжением духовной жизни, с тем подъемом, который делает ее наистрастнейшим современным русским поэтом.
О чем бы ни писала Цветаева — о любви, о разлуке, о музыке или о фабричных заставах, о революции или о Белой гвардии, — она всегда поглощена одной идеей, одной страстью. Она абсолютно не понимает и не признает равнодушия. Она может восхищаться или презирать. Она всегда защищает или атакует. Она следует совету Ибсена: будь чем хочешь, но будь весь, никогда не наполовину, никогда не раздвоен. Это и придает особую силу и выразительность всей поэзии Цветаевой, перенасыщенной эмоциями наряду с серьезными, подчас философскими темами.
Патетика Цветаевой сказывается, кроме прочего, и в том, что она во всем ищет крайностей — острейших и сильнейших образов, самых глубинных источников творчества, наиболее выразительных художественных средств. Ее последние трагедии в стихах называются «Тезей», «Федра», а в некоторых стихах последнего сборника встречаются имена Ахилла и Эвридики, Гомера и Гете, Вагнера и Шекспира. Имена трагических героев и писателей-романтиков произносятся не случайно: Цветаева в русской литературе — тоже яркий пример поэта-романтика, поэта-трагика. В жизни, как и в творчестве, почти всегда сталкиваются два начала: идиллическое и трагическое. Идиллия — созерцание природы и жизни. Она в непосредственной радости, ощущении единства с миром, упоении морем и июльским небом, и сладостью любви. Идиллия — пауза, полдень, когда не ощущается ничего, кроме тишины, солнечного тепла и бесконечности мига.
Но есть и другая напряженность души и тела, движение и борьба страсти и воли — трагедия. Это — не принятие мира в заданных и неоспоримых границах, а стремление их уничтожить, через них переступить. Идиллия мерит мир человеческой мерой, трагедия — божественной или, скажем, сверхчеловеческой. В идиллии человек един с природой и свой едва слышный голос присоединяет к великой гармонии гимна жизни. Он не сам по себе, не пытается свернуть с пути, предначертанного Всевышним. В трагедии человек выделяется из хора, он бранится, бунтует, срывает знамя и ранит ноги, продираясь к вершинам, где обитают боги.
Романтизм, порывая с действительностью, тяготея к движению и протесту, руша преграды и уничтожая границы, — всегда трагичен. Трагично и творчество Цветаевой, которая владела тяжестью знания и переживала муки отречения от жизни и ухода в разреженные пространства душевного одиночества.
Все чаще в творчестве Цветаевой сгущается нота тоски и подавленности: нелегко жить и творить, как она, сопротивляясь мелочам жизни, предъявляя к людям, жизни и себе непомерные требования. «Одни любят свой желудок, другие — свою душу, последнее не прощается», — писала она некогда и добавляла: «Что я делаю в мире? — Слушаю свою душу. Это также не прощается».
Чтобы определить своеобразие творчества Цветаевой, следует помнить, что наряду с чувственным в ее поэзии много чисто интеллектуального. Некоторым даже кажется, что переход от идиллического к трагическому взгляду на мир связан в поэзии Цветаевой с перевесом мысли над чувством. Пламенность ума — ее характерная черта. Ее может необыкновенно взволновать и увлечь какое-либо проявление чистого интеллекта, и иногда это волнение сильнее, чем то, которое вызывает в ней природа или человеческое чувство. Интеллектуальность ощущается в самой конструкции ее стихов и особенно в прозе, всегда полной огромного поэтического вдохновения.
Стихи Цветаевой очень точны по мысли и отделке. Она необыкновенный мастер слова, использующий целиком его выразительные возможности. Она стремится придать своему стиху сжатость афоризма. Мысль и безмерность она облекает в предельно отшлифованную и сжатую форму. Она говорит почти формулами, острыми фразами, и то, что называют у Цветаевой «темными местами», есть на самом деле сосредоточенность слов, молниеносность мысли, иногда для понимания требующая от читателя духовного усилия. Каждое ее слово весомо, несет в себе образ или мысль, поэтому нелегко читать даже лучшие вещи Цветаевой — «Поэму Горы» и «Поэму Конца», нужно с полным вниманием следить за каждым словом, поспевать за стремительным бегом ее Пегаса, и не каждому по силам эта бешеная скачка по неровному полю романтической поэзии. Образы у Цветаевой — символы, она их не детализирует, так что и здесь читатель натыкается на заостренную точность, подобную удару ножа. Прерывистый, нервный стих Цветаевой — это стих в движении, в полете. Отсюда и его динамика, патетика, спрессованность. Как и у Ахматовой, в этих стихах образность, поэтический синтаксис главенствует над мелодичностью. Но в то время как Ахматова тяготеет к просторечию, так называемой «вульгаризации поэтического словаря», у Цветаевой слова звучны, полны игры, и в ее стихах чувствуется огромное литературное богатство, вся полнота блестящего стиля народного языка, с неожиданными находками обыденной речи.
Как в жизни Цветаева пытается дойти до сути, так и в поэзии она с наибольшей силой стремится освободить слово от наслоений, от тех непосредственных значений, с которыми оно связывается. В переводе почти невозможно проиллюстрировать эту удивительную особенность ее лирики. Она всегда играет словами, потому что убеждена, что «в начале было Слово, и Слово было от Бога, и Слово было Бог». [495]Она считает, что в звуковом сходстве слов есть нечто большее, чем простая гармония: близость звучаний означает и связь понятий. Поэтому эффект ее стихов бывает почти неожиданный: она открывает не только слова, но и первичные понятия, которые ими обозначены. Когда Цветаева пишет:
связь между словами «горе», «гора» и «надгробие» становятся глубже простого звукового сходства, и обнажается их образное единство: горе похоже на гору, которая давит на человека, как надгробная плита.
Горе началось с горы.
Та гора на мне — надгробием… [496]—
Цветаева внесла в новую русскую поэзию невиданную пластичность и ясность слова. Поэтические размеры ее стихов далеки от классических, ассонансы в них, часто меняют рифмы, метафоры неожиданны, слова нарочито неблагозвучны. Но есть какая-то сила в этой поэтической полифонии, в этом лирическом вопле. Есть пламенная страсть в этом полете, тревога и мятеж в этой чисто русской душе, сгорающей в огне негодования и восторга. Потому что Марина Цветаева — подлинно русская поэтесса, и мало есть современных писателей, в которых пламень русского духа нашел бы столь блестящее воплощение. И хотя поэтесса жалуется на одиночество, «в мире… где насморком / Назван плач», «Где вдохновенье хранят, как в термосе!», хотя она спрашивает: «Что же мне делать… / С этой безмерностью / В мире мер?!» [497]— тем не менее ее стихи гораздо более созвучны эпохе, переживаемой Россией, чем произведения тех, кто пишет о коммунизме или о революции. Ритм нашего времени, пафос и страсть, доблесть и непрерывное движение нашли в Цветаевой своего поэта, и потому в России с огромным вниманием следят за ее творчеством и даже перепечатывают ее стихи, несмотря на то, что несколько лет назад Цветаева воспевала вооруженную борьбу против большевиков. Конечно, она вне политики, потому что — над ней. Она — из «великих посвященных», как сказал бы французский мистик Ширэ. Для нее поэзия — не молитва и не опьянение звуками. Она относится к своему ремеслу и творчеству, как строгий жрец, и каждое ее слово выверено и точно, как удар кресала о камень. О застывший камень наших душ ударяет кресало Слова, — а разве есть у поэзии другое предназначение, кроме как высечь эту божественную искру, чтобы воспламенить в нас дерзкое Прометеево и Дионисово начало.
Не жалостлива и светла улыбкой муза Цветаевой, и в русскую поэзию она войдет не румяной Душенькой, а Психеей с глубокими провидящими глазами на бледном лице: высоко держа светильник, с трудом взбирается она на страшные скалы, где живут сивиллы и пророки: тревожно мечется пламень ее дивного факела.
В. Маяковский
О некоторых вопросах поэзии
Выступление на Пленуме правления РАПП в сентябре 1929 г
<Отрывок>
{147}
<…> Вот говорят относительно поэтессы Цветаевой: у нее хорошие стихи, но идут «мимо». Отсюда вывод: надо дать Цветаевой зарядку, чтобы не шли «мимо». Это полонщина,
[498]которая шла «сама по себе», которая агитировала за переиздание стихов Гумилева, которые «сами по себе хороши». А я считаю, что вещь, направленная против Советского Союза, направленная против нас, не имеет права на существование, и наша задача сделать ее максимально дрянной и на ней не учить. <…>
А. Несмелов
Марина Цветаева о Маяковском
{148}
Последняя полученная в Харбине (XI–XII) книга «Воли России» вышла как бы посвященная памяти В.Маяковского. Она открывается драмой покойного поэта «Баня», последним крупным его произведением, являющимся жестокой сатирой на советские административные верхи. У «Бани» Маяковского много общего для сатирических стрел с «Пушторгом» Сельвинского,
[499]только Буфф Семенович Кроль последнего — вычерчен Маяковским уже до карикатурного образа товарища Победоносикова, которого изобретенная рабочим Чудаковым машина времени, отбывающая в эпоху социализма, выбрасывает из своей кабины.
Буффонадные срывы не затеняют общего — трагического для коммунизма — плана вещи: лишь нечто чудесное, то есть мало вероятное, может избавить страну от людей, возвращающих ее в русло буржуазного течения жизни. Эта тема, как мы видим, настойчиво повторяется в произведениях самых одаренных советских поэтов, что уже само по себе знаменательно.
Видимо, сложившийся за десятилетие советский быт обнаруживает тенденцию к сползанию в определенном направлении. Советское коммунистическое искусство сигнализирует опасность.
В книге несколько рисунков М.Ларионова и Н.Гончаровой [500]к произведениям Маяковского. Манера этих художников — на любителей или на знатоков. Рассматривая эти рисунки, вспомнил Омск, выставку картин Бурлюка. [501]Синеглазая гимназистка, краснея от застенчивости, спрашивает художника:
— Почему, скажите пожалуйста, у этой лошади так много ног?
И Бурлюк ей:
— Так я решаю проблему передачи живописью движения. Ведь когда вы смотрите на движущееся колесо, вы видите не шесть и не восемь его спиц, — а сто, двести. Понимаете?
Гимназисточка поняла, но я не понимаю. Все-таки видим мы не сотни спиц, а движение тех же шести или восьми. Движение, а не размноженные спицы.
Рисунки Ларионова и Гончаровой ничего не поясняют в Маяковском. Некоторая необязательная ни для кого условность. Ничего категорического в восприятии.
Особенно ясно ощущается это рядом с изумительными стихами Марины Цветаевой, посвященными Маяковскому же. Семь стихотворений — семь взрывов вдохновения, и мы уже не можем видеть Маяковского иначе, чем этого хочет поэт.
Здесь категорическое воздействие — закон.
Вот строки, адресованные, верите, им, эмигрантскому Западу. У нас почти никто не шипел над гробом поэта:
Что сказать о самих стихах? Если сравнивать творчество Марины Цветаевой с чем-нибудь — с кем его сравнить нельзя: не с кем, то лишь с алмазом: оно не только сверкает, но и режет. Каждое ее слово проводит по стеклу души неизгладимую черту.
В книге интересна заметка Мих. Адрианова о Николае Асееве. [505]
Едва ли, однако, можно согласиться с «ясностью следов влияния Марины Цветаевой» на творчество этого поэта.
В творчестве Асеева больше, в ритмах от Хлебникова, в конструкции же образа — от Пастернака, чем от Цветаевой.
Стихотворение Асеева «Синие гусары» не оставляет сильного впечатления: оно слишком явно «сделанное».
Ювелирная кропотливость работы.
XI–XII книга «Воли России» получена книготорговлей «Экспресс».
Буффонадные срывы не затеняют общего — трагического для коммунизма — плана вещи: лишь нечто чудесное, то есть мало вероятное, может избавить страну от людей, возвращающих ее в русло буржуазного течения жизни. Эта тема, как мы видим, настойчиво повторяется в произведениях самых одаренных советских поэтов, что уже само по себе знаменательно.
Видимо, сложившийся за десятилетие советский быт обнаруживает тенденцию к сползанию в определенном направлении. Советское коммунистическое искусство сигнализирует опасность.
В книге несколько рисунков М.Ларионова и Н.Гончаровой [500]к произведениям Маяковского. Манера этих художников — на любителей или на знатоков. Рассматривая эти рисунки, вспомнил Омск, выставку картин Бурлюка. [501]Синеглазая гимназистка, краснея от застенчивости, спрашивает художника:
— Почему, скажите пожалуйста, у этой лошади так много ног?
И Бурлюк ей:
— Так я решаю проблему передачи живописью движения. Ведь когда вы смотрите на движущееся колесо, вы видите не шесть и не восемь его спиц, — а сто, двести. Понимаете?
Гимназисточка поняла, но я не понимаю. Все-таки видим мы не сотни спиц, а движение тех же шести или восьми. Движение, а не размноженные спицы.
Рисунки Ларионова и Гончаровой ничего не поясняют в Маяковском. Некоторая необязательная ни для кого условность. Ничего категорического в восприятии.
Особенно ясно ощущается это рядом с изумительными стихами Марины Цветаевой, посвященными Маяковскому же. Семь стихотворений — семь взрывов вдохновения, и мы уже не можем видеть Маяковского иначе, чем этого хочет поэт.
Здесь категорическое воздействие — закон.
Вот строки, адресованные, верите, им, эмигрантскому Западу. У нас почти никто не шипел над гробом поэта:
Маяковский в гробу. «В сапогах, подкованных железом, в сапогах, в которых горы брал, — никаким обходом ни объездом не доставшийся бы перевал».
…Спит передовой
Боец. Каких, столица,
Еще тебе вестей, какой
Еще — передовицы?
Ведь это, милые, у нас,
Черновец — милюковцу:
«Владимир Маяковский? Да-с.
Бас, говорят, и в кофте
Ходил». [502]
Самому Маяковскому:
Так вот в этих — про его Рольс-Ройсы
Говорок еще не приутих —
Мертвый пионерам крикнул: Стройся!
В сапогах — свидетельствующих.
И вывод:
В лодке, да еще любовной
Запрокинулся — скандал!
Разин — чем тебе не ровня? —
Лучше с бытом совладал.
Всю жизнь палил в правую сторону, лишь раз выстрелил в левую и погиб.
Советско — российский Вертер,
Дворяно — российский жест. [503]
И самое страшное место. Встреча Маяковского с Есениным. Встреча там.
Лишь одним, зато знатно,
Нас лефовец удивил:
Только вправо и знавший
Палить-то, а тут — слевил.
Кабы в правую — свёрк бы
Ланцетик — здрав ваш шеф.
Выстрел в левую створку:
Ну в самый-те Центропев.
И последние строки — гробовая крышка над мертвым лицом поэта. Гул пустоты и вечности:
Советским вельможей
При полном Синоде.
— Здорово, Сережа!
— Здорово, Володя!
Умаялся? — Малость.
— По общим? — По личным.
— Стрелялось? — Привычно.
— Горелось? — Отлично.
— А помнишь, как матом
Во весь свой эстрадный
Басище — меня-то
Обкладывал? — Ладно
Уж…
Я вырвал отдельные куски стихов из живой ткани поэмы, да простится мне это! Но, не имея возможности целиком перепечатать вещь, я думал, что дальневосточные почитатели Марины Цветаевой будут рады услышать речь ее и в этих отрывках. [504]
Много храмов разрушил,
А этот — ценней всего,
Упокой, Господи, душу усопшего врага твоего.
Что сказать о самих стихах? Если сравнивать творчество Марины Цветаевой с чем-нибудь — с кем его сравнить нельзя: не с кем, то лишь с алмазом: оно не только сверкает, но и режет. Каждое ее слово проводит по стеклу души неизгладимую черту.
В книге интересна заметка Мих. Адрианова о Николае Асееве. [505]
Едва ли, однако, можно согласиться с «ясностью следов влияния Марины Цветаевой» на творчество этого поэта.
В творчестве Асеева больше, в ритмах от Хлебникова, в конструкции же образа — от Пастернака, чем от Цветаевой.
Стихотворение Асеева «Синие гусары» не оставляет сильного впечатления: оно слишком явно «сделанное».
Ювелирная кропотливость работы.
XI–XII книга «Воли России» получена книготорговлей «Экспресс».
Вас. Логинов
Все то же
{149}
Только что прошел вечер поэтов и литераторов в Комсобе,
[506]вечер, наполовину посвященный Маяковскому, — железобетонному сердцу, по выражению кого-то, барабанщику революции, барабанщику искусства, русскому Маринетти, урбанисту по преимуществу, поэту народных толп, обладавшему огромным четырехугольным ртом, из которого, как из бездны, извергались оглушительные слова: «левой, левой, левой…»