Н. Резникова
Рец.: «Современные записки», книга 59
<Отрывки> {179}

   Полученная с большим опозданием очередная книга «Современных записок» производит — увы — тяжелое впечатление: от всего материала веет безнадежной тоской — полная безысходность, чуть ли не упадочничество. <…>
   Стихи Раисы Блох, [571]Ант. Ладинского, Н.Оцупа, Софии Прегель, [572]Марины Цветаевой не производят впечатления… Впрочем, стихи Марины Цветаевой местами способны ошеломить:
 
Не быть тебе нулем
Из молодых — да вредным.
Ни медным королем,
Ни попросту —
с п о р т с м е д н ы м…
 
   Комментарии, как будто, излишни…
   Зато «Черт» той же Марины Цветаевой восхищает. Воспоминания детства обычно трафаретны, но ведь тут — детство поэтессы исключительной и передано в только ей свойственной, восхитительной манере индивидуалистки и большой художницы. Этот рассказ, пожалуй, самое яркое, живое и бодрящее во всем сборнике. <…>

Ю. Мандельштам
Гамбургский счет
(По поводу «Антологии зарубежной поэзии»)
<Отрывки> {180}

   <…> Старшее поколение раздваивается. Один слой — признанные корифеи: Бальмонт, Бунин, Вячеслав Иванов, Гиппиус, Мережковский; другой — начавшие в России, но окончательно себя обретшие уже здесь — Цветаева, Ходасевич, Георгий Иванов и др. Говорить о них надо отдельно. <…>
   Возьмем, например, Цветаеву. Вот уж поэт Божьей милостью. Талант, полет, острота. Даже в антологии есть цветаевские стихи попросту замечательные:
 
Как живется вам — здоровится —
Можется? Поется как?
С язвою бессмертной совести
Как справляетесь, бедняк?
 
   Но рядом — другие стихи: «Пытка! — Терпи. — Скошенный луг. Глотка — хрипи: тоже ведь звук». [573]Действительно, не звук, а хрип, вернее истерические вскрики. И общее впечатление — истерика, истерика без конца. Не пророчество, а кликушество. Иногда пронзительно, но большая поэзия истерик не признает. <…>

Ю. Иваск
Попытка наметить тему
(I. «Новые спартанцы») {181}

1
   Наша эпоха заражена воинственностью, в этом не приходится сомневаться, хотя пацифизм до сих пор является чем-то вроде официального хорошего тона, который, однако, все менее и менее соблюдается. Но допустим, хороший тон восторжествует и мир будет прочен. — Куда же в таком случае направить воинственный пыл «новых спартанцев» — миллионов юных энтузиастов, полуспортсменов, полувоенных? Какая плотина сдержит этот нетерпеливый поток? Плотины эти строятся, но какова их прочность?
   «Первый роман» и «начало карьеры» — вот что занимает, увлекает и волнует рядового молодого человека. Но в юности каждого обычно есть еще что-то, — неукладывающееся в эти традиционные формы, — некоторые «романтические» туманные чаяния. В XIX в. этот вот смутный туман, пар юных душ, клубился вокруг жутко-прелестного слова — революция; а теперь? — не слово ли война притягивает к себе чистые, но неясные стремления юности? Допустим, что все войны и революции (или, по крайней мере, большинство их) не что иное, как преступление или обман, а главные виновники этих «грандиозных событий» — мошенники очень большого калибра. Эта мысль была навязчивой идеей Раскольникова и Подростка.
   А может быть, «вершители истории» только марионетки судьбы, так ведь думал Толстой. Так — пусть бессмысленны все великие и кровавые исторические драмы, но разве бессмысленны и преступны, с этим как-то не миришься — высокие чувства, проявленные вовлеченными в эти игры истории юношами, их мужество, их товарищество, чистота их чувств и намерений? Ведут «бесы», но за плечами их обманутое ими, соблазненное ими «ангельское воинство», юношество, для которых «низкие слова» — война, революция — явились тем высоким «нечто», в котором со всем пылом молодости и горячностью они стремились растратить все свои силы, всего себя. А теперь ведь эпоха молодежи. Никогда еще так не считались с молодежью, как теперь, и в этом смысле наше время отличается от всех прочих периодов истории. Взывали — к сословиям, чинам, гражданам, классам; взывают и теперь, но вот в наше время — всегда и прежде всего имеют в виду молодежь, «рабочую» или «национально-настроенную», но непременно молодежь, которая является какой-то привилегированной частью современного общества. Молодежь взбудоражили, вызвали на арену истории дух юности, и вот проблема, задача — куда направить этот беспокойный дух? Где крылатые вожди, достойные своего крылатого воинства — этих сильных, здоровых, трезвых, но легко воспламеняющихся, стремительных масс молодежи, энтузиастов по возрасту, и вдобавок еще — всячески укрепляемых в чувстве воодушевления. Добродетельнейший лорд Баден Поуэль, отец скаутизма, сорганизовавший в международном масштабе, первое в наше время, движение молодежи, дал, быть может, толчок к чему-то такому, что вовсе не входило в его планы. И вот молодежь, приученная к организованности, хочет сказать свое слово; она слишком много о себе возомнила — да, конечно, но и велики те жертвы, которые она собирается принести на сомнительный алтарь своей правды, и вот задача — как достойным образом употребить в дело — эту самоуверенность и эту готовность к жертвам, это стремление, как можно лучше растратить себя в борьбе.
   Конечно, не следует ждать чуда, и молодежь должна сама ответить на все эти вопросы, а если не ответит — горе ей. И если поклонится она лукавым и пустым идолам — горе ей самой.
2
   Думается, что и в зарубежной русской литературе, казалось бы обретающейся в какой-то стратосфере, почти без воздуха, все эти вопросы современности иногда подымаются с земли и, если внимательно присмотреться, задевают некоторые островки ее. Я имею в виду Цветаеву и ту линию эмигрантской литературы, которая намечена Цветаевой. Первое впечатление — Цветаева удалена от всякой злободневной, да и не только злободневной современности. Цветаеву нельзя себе представить в роли красного или белого Маяковского, поэта-трибуна, но некоторая связь между эпохой и Цветаевой есть, еле зримая, но в своем роде убедительная. Связь с эпохой в пафосе ее напряженной конструктивно-точной поэзии. Из элементов народного творчества, былин, солдатских песен, частушек (Царь-Девица, Переулочки, Полотерская и пр.) и из элементов «обрусевшего» церковно-славянского языка (ангельского языка русской поэзии!) Цветаева строит большой корабль своей декламативной героической поэзии. — Создает некоторую динамическую систему, и в ней все живые и мертвые, земные и небесные слова, которыми она пользуется, подчинены в своем движении единому логическому началу (в этом смысле Цветаева антипод Пастернаку, эмоциональному конструктивисту, — очень живому, всегда переполненному чувствами, но с места не двигающемуся).
   У Цветаевой — «пространства простираются» и самый Бог — есть бег. [574]
   Вот знаменательные цветаевские строчки, утверждающие ее конструктивизм, —
 
Ищи себе доверчивых подруг,
Не выправивших чудо на число.
Я знаю, что Венера — дело рук,
Ремесленник — я знаю ремесло.
 
   (После России)
   Если у советского конструктивиста Ильи Сельвинского (или, напр., у Ник<олая> Тихонова и мн<огих> других пастернаковских учеников, оскопивших себя и лишенных живой интимной эмоции их учителя) одни «холодные числа», голая конструкция, то у Цветаевой — «жар холодных чисел», в ее поэзии —
 
…Вздох и огромный выдох,
И крови ропщущей подземный гул.
 
   (Отрок, Ремесло)
   Есть еще конструктивизм другого порядка. Не математический, а музыкальный. Это конструктивизм эфирного беспочвенного гения А.Белого — растворявшего живое слово в музыкальной стихии. Цветаевой неведом грех против живого слова, живой жизни. Цветаевский конструктивизм не отделен от жизни — непрерывно питается ее соками.
   Логос Цветаевой не убивает живую стихию, которой питается; и эта стихия, преобразившись, — живет в ее умозрительной поэзии. У Цветаевой своего рода испанский сухо-страстный логизм — при наличии чисто русского чутья живой жизни, сочувствия ко всякой твари.
   Цветаева строит, конструирует не безотносительно к предмету изображения, материалу.
   Народные, архаические и современные будничные слова и речения, становясь каждое на свое определенное им место в цветаевской конструкции, звучат по-новому, но не теряют своей живой интонации, не обращаются в самодовлеющие отвлеченные вещи-фетиши или вещи-механизмы. Цветаевский конструктивизм не убивает живую природу отвлеченным анализом и синтезом; она не производит вивисекцию и не гальванизирует умерщвленные тела вещей, nature morte’ы.
   Цветаева «поверяет алгеброй гармонию», [575]но алгебра, число, в конечном счете, для нее не самоцель, а средство.
 
Я ж на песках похолодевших лежа,
В день отойду, в котором нет числа.
 
   (Хвала Афродите, Ремесло)
   У большинства современных конструктивистов (в поэзии и даже в живописи) велика сила аналитического и синтетического мышления, но нет стихии в их инквизиторских замыслах и фантазиях; они импотентны. В поэзии Цветаевой единый логический замысел и единый размах жизни.
   Конструктивизм — дитя нашего быстрого электрического века, но в нем еще не слышны юношеские голоса, уже лет десять тому назад начавшие заглушать скрежет зубовный машин. Но эти голоса уже слышны в трезвых, конструктивных, но и живых в их стремительности, стихах Цветаевой, в которых мысль не убивает жизни, а горячит ее в студеной сфере чистого умозрения. В этом цветаевский пафос —
 
Кровь, что вечность бы не иссякла
Слава будущего Геракла!
Гекатомбы, каких не зрел
Мир — еще! Мириады дел…
 
   (Из монолога Тезея, трагедия того же названия). Восторг — и какая вместе с тем точность, трезвость в этих восклицательных выражениях и восклицательных знаках. —
   В поэзии Цветаевой намечены черты нового стиля нашей эпохи, а Цветаева — трезва, точна и вместе с тем расточительна, ибо —
 
…восторг жаждет трат.
 
   (Ода пешему ходу)
   Самое лучшее, самое чистое, самое веское, что есть в душах миллионов новых спартанцев, — звучит в поэзии ее неведомого, неисторического вождя — Цветаевой:
 
В небе мужских божеств,
В небе мужских торжеств!
. . . . . . . . . . . .
В небе тарпейских круч,
В небе спартанских дружб! [576]
 
   (После России)
   Но — где последняя растрата и в чем она, зачем она? Ответа нет, есть — требование этой окончательной растраты — неосознанное, подспудное у «новой спарты» и творческое, просветленное в цветаевской поэзии.
   Нашей эпохе неведома последняя точка опоры, но велико желание обрести ее, и еще сильнее желание приложить к ней все свои силы.

Г. Адамович
Рец.: «Современные записки», книга 61
<Отрывки> {182}

   «Современные записки» не нуждаются больше в похвалах. Достоинства журнала давно всем известны. Отмечу лишь то, что в последнее время он стал составляться разнообразнее и шире, чем прежде: в новой, шестьдесят первой книге «Записок» столько имен, столько материала и вообще столько чтения, что каждый найдет в ней что-либо для себя близкое и интересное. Такой редакционный эклектизм был бы спорен в нормальных условиях. В наших — он необходим, и очевидную готовность руководителей журнала поступиться своим личным вкусом ради беспристрастного гостеприимства нельзя не приветствовать. Имею в виду, главным образом, литературу. «Современные записки» при своей теперешней «единственности» легко могли бы соблазниться диктаторством над ней, прикрывшись привязанностью к какому-нибудь одному творческому течению. Они предпочли литературе служить, не прикрываясь ничем. <…>
   Стихов много: внимание к ним есть тоже одно из сравнительно недавних «достижений» журнала. Среди поэтов выделяется Марина Цветаева — острым стилистическим своеобразием, щедростью ритмического дара и, добавлю, некоторой «социальной тревогой», постоянно сопутствующей ее вдохновению. Другие замкнуты в себе, — порой возводя одиночество в мучительный культ, как Червинская, о которой совсем недавно довелось мне говорить, [577]или ища ему продолжение, как Терапиано. [578]Каждый из представленных в журнале авторов заслуживал бы отдельной характеристики — и Алла Головина, [579]со своим детски-грустным, хрупким голосом, и Злобин, и Кельберин, [580]и Ставров, [581]и Присманова [582]и остальные. Но отложим эту обстоятельную «прогулку по садам российской поэзии» до другого раза. Надо в оправдание свое добавить, что далеко не все наши поэты дали в «Современные зап<иски>» лучшее, что способны дать.
   Марине Цветаевой, кроме стихов, принадлежит и рассказ о встрече с покойным Кузминым — в Петербурге, во время войны. Другой писатель рассказал бы, может быть, о том же эпизоде полнее, точнее. Никто не рассказал бы так, как Цветаева, — сплетая обольщения и зоркость, ум и предвзятую наивность, прямоту взгляда и женственную (архиженственную!) капризность. Ее «Нездешний вечер», несмотря на все оговорки, трудно все-таки читать без волнения, как истинно-поэтическое произведение, — в особенности тем, кто этот «вечер» помнит, кто был близок к людям, о которых вспоминает Цветаева, кто знал описанный ею широко-гостеприимный дом, знакомый всему литературному и артистическому Петербургу, дом, казалось бы, столь счастливый и так трагически опустошенный революцией. <…>

П. Пильский
Бор<ис> Зайцев и Марина Цветаева о себе и о других
<Отрывки> {183}

   <…> Вспоминаем, вспоминаем!.. Когда нет настоящего, уносишься в прошлое, — Марина Цветаева рассказывает о Мих. Кузмине, Есенине, о самой себе.
   Петербург. Вьюга. Залитый огнями зал. Пред ней стоял Кузмин. Поражали его глаза. Казалось, кроме них ничего не было. Когда-то 15-летнюю Марину Цветаеву очаровала строчка кузминских стихов: «Зарыта шпагой — не лопатой — Манон Леско!» [583]Стих так заворожил юную поэтессу, что она даже отказала своему жениху: у него была борода лопатой, а воображение и сердце требовали шпаги. [584]О Кузмине говорили двумя словами: «жеманный» и еще «мазаный». [585]Но жеманности не было — было природное изящество: аристократическая традиция, пережиток далеких времен, — «сэврская чашка», француз с Мартиники XVIII века.
   Внешность Кузмина была, действительно, не совсем обычной, и, кроме глаз, обращали на себя внимание «два кольца». Это очень хорошо и верно: «именно два кольца». Не думайте, что это — перстни: с гладкой небольшой головы, от уха к виску, пролегали два волосяных начеса.
   М.Цветаеву спросили: «Как вам нравится Кузмин?» — «Лучше нельзя: проще нельзя». — «Ну, это для Кузмина — редкий комплимент».
   Мелькая, проходит в этих воспоминаниях и Сергей Есенин — кудрявый, с васильковыми глазами, в голубой рубашке, его молодые частушки под гармонику:
 
Играй, играй, гармонь моя!
Сегодня тихая заря,
Сегодня тихая заря,
Услышит милая моя. <…>
 

С. Риттенберг
Рец.: «Современные записки», книга 61
<Отрывок> {184}

   <…> Самым значительным в отделе стихов является все же и по замыслу, и по исполнению стихотворение Марины Цветаевой «Дом». Однако при всей убедительности данного символического образа (Дом — Родина), при всей рельефности его, и в этом стихотворении, как и в большинстве стихотворений М.Цветавой последних лет, есть какая-то тяжесть и схематичность. Иногда хочется сказать, что последние стихотворения М.Цветаевой — чеканная проза, а проза ее чистейшая поэзия. Так чистейшей поэзией является ее «Нездешний вечер», рассказ о встречах с Кузминым, Есениным, Каннегисером, [586]и о некоторых других встречах с поэтами и людьми, близкими к поэзии, в Петербурге последних лет войны.
   Кто, кроме Цветаевой, мог бы с такой остротой передать и внутреннюю простоту за внешним, кажущимся жеманстом Кузмина — одного из самых непосредственных лириков, — и восторг, который вызывала Ахматова, и всю насыщенность поэзией, которая так характерна для того времени. «Пир во время чумы? Да. Но те пировали — вином и розами, мы же — бесплотно, чудесно, как чистые духи, — уже призраки Аида — словами». <…>

А. Даманская
«Сын памятника Пушкина»
На вечере Марины Цветаевой о великом поэте {185}

   Марина Цветаева, ежегодно устраивающая свой вечер стихов и прозы, выступила в одном из самых поместительных публичных залов Парижа — в зале Социального Музея.
   В своих чтениях об Андрее Белом, Есенине, Кузмине, Блоке — отличная чтица, М.И.Цветаева, обладающая к тому же чрезвычайно приятного тембра звучным голосом, — показала себя мастером литературного портрета, вернее литературной скульптуры. Русские поэты, о которых она читала, вставали перед слушателями в таких рельефах, такими видными, почти ощутимыми со всех сторон, — какими не может изобразить человеческий облик самая искусная кисть.
   Вчера Марина Цветаева читала перед густо наполненным залом о Пушкине. Казалось бы, что еще можно нового добавить о Пушкине после всего, что сказано о нем? И удастся ли, думалось друзьям талантливой поэтессы, захватить внимание слушателей в эти дни, когда только что отшумел длинный ряд Пушкинских празднеств. Но за какую бы тему ни бралась Марина Цветаева, о чем, о ком бы она ни рассказывала — человек, вещь, пейзаж, книга, в ее творческой лаборатории получают новое, как будто неожиданное освещение, и воспринимающееся, как самое верное и незаменимое уже никаким иным.
   Памятник Пушкина в Москве — одно из первых и самых сильных впечатлений маленькой девочки, игравшей около памятника Пушкина, гулявшей с няней к памятнику Пушкина, и мерилом — расстояний, высоты, мощи, недоступности, несокрушимости — взявшей памятник Пушкина.
   Когда к отцу ее, директору Исторического музея, пришел важный седой господин, почетный опекун музея и мать наказала ей сидеть тихо в зале и внимательно смотреть, запомнить лицо господина, который будет выходить из отцовского кабинета, потому что это сын Пушкина, — то в детском уме тотчас встал черный бронзовый памятник — другого Пушкина она еще не знала, и няне было тотчас сообщено, что «приходил к папе сын памятника Пушкина». [587]
   На детском утреннике в Большом Московском Театре, где показаны сцены из «Руслана и Людмилы», «Мазепы», «Евгения Онегина» — девочка отбирает для себя ту часть спектакля, которая дала ей первую сладкую и томительную догадку о любовной печали, о любовном страдании, позднее — вливаются в детскую душу горячие струи горячей жизни из «Цыган», в забавных и наивных восприятиях одной, другой строки Пушкина — ребенок настойчиво и страстно ищет путей к познанию поэта… И уже это не «памятник Пушкина» на Тверском бульваре, а Пушкин хрестоматий, потом Пушкин благоговейно хранимых под подушкой книг, и, наконец, — но через какой долгий срок, и длинный путь приобщения «свой» Пушкин — «мой Пушкин», — перед которым, преклоняясь, едва ли не талантливейший из современных русских поэтов слагает великолепный, нетленный венок: переведенные Мариной Цветаевой на французский язык стихи, переведенные бесподобно и с такой торжественностью подлиннику, с такой чуткой передачей ритма, дыхания, аромата пушкинского стиха, что каждое стихотворение покрывалось восторженным и благодарным шепотом, и словами благодарности…
   Та часть чтения, в которой Цветаева рассказывала, как завороженная впервые прочитанной поэмой «Цыганы» — она спешит в людскую приобщить своей радости няньку, ее гостя, горничную, и как о детский восторг разбивается скепсис ее слушателей — особо пленила слушателей свежестью и нежной теплотой юмора.
   «Мой Пушкин» М.Цветаевой появится скоро в печати, но чтобы оценить всю значительность, всю прелесть этого произведения, — надо слышать его в чтении автора, и тогда лишь вполне уясняется и само название, тогда лишь вполне оправдана законность этого присвоения поэта поэтом: «Мой Пушкин»…

С. Риттенберг
Рец.: «Современные записки», книга 62
<Отрывок> {186}

   <…> С огорчением прочли мы стихи Марины Цветаевой. Больно, когда такой большой поэт в погоне за какими-то странными словесными эффектами нарушает и гармонию стиха, и естественный строй человеческой речи, доходя до такой какафонии, как:
 
Сей мощи, и плещи, и гуще —
Что нужно кусту — от меня?
Имущему — от неимущей?
 
   Или:
 
В моих преткновения пнях,
Сплошных препинания знаках?
 
   Едва ли такая словесность может быть кем-либо воспринята как поэзия, как бы прекрасны и значительны ни были выражаемые поэтом чувства и идеи. <…>

А. Гефтер
Пушкинский вечер Марины Цветаевой {187}

   Вечер 2-го марта, устроенный поэтессой Мариной Цветаевой, доставил посетившей его публике редкое удовольствие. «Мой Пушкин» начался с ряда детских воспоминаний. Сначала «мой Пушкин», как «моя мама», «моя няня», четырехлетней девочки, полюбившей памятник поэта, потому что он (памятник) был черный и большой-большой, больше всех.
   Потом, первоначальное знакомство со стихами Пушкина, уже любимого «через его памятник», составлявший границу прогулок и игр ребенка на Тверском бульваре… Она не все понимает в его стихах, они принимаются ею, как принимаются ребенком слова молитв, без критики и глубоко. Если происхождение любви к Пушкину имело своим отправным пунктом «Памятникпушкина» (одним словом), то дальнейшее развитие чувства обязано собственной ответной музыкальности и врожденной поэтичности богато одаренного ребенка. Сначала увлеченная поразившим ее памятником, а потом, постарше, — во власти поразительной музыки и замысла поэта, она избирает его своим вождем на всю жизнь, постепенно все глубже проникая в его колдовство.
   Не каждому дано быть поэтом, конечно, но случайная встреча четырехлетней девочки с «черным памятником», мне кажется, имела свое значение. Не много детей знало лично Пушкина, а маленькая Муся Цветаева была уверена, что знала. «Памятникпушкина» был для нее живым. Над этим стоит подумать. Это интересно и прекрасно.
   Да, Марина Цветаева имеет право сказать: «Мой Пушкин». Не только ее озаренное Пушкиным детство, по воспоминаниям о котором мы можем судить, какую роль сыграл он в ее жизни, но и ее стихи, не только посвященные ему, вернее, созданные им в ее душе его талантливого медиума, дают ей право на это восклицание: «Мой Пушкин!».
   К концу вечера она прочла несколько своих переводов пушкинских стихов на французский язык, блестящих по точности передачи текста и по чудесной музыкальности, до сих пор никому из переводчиков не бывшей доступной. [588]Поразителен перевод «Бесов».
   Единственное, о чем пришлось пожалеть, это о том, что поэтессе не поднесли цветов, которые она так заслужила.

С. Риттенберг
Рец.: «Современные записки», книга 63
<Отрывок> {188}

   <…> В отделе стихов представлены Г.Кузнецова, Ю.Мандельштам, Вяч. Иванов, В.Смоленский, Марина Цветаева.
   Новые стихи Вяч. Иванова проще и как-то прозрачнее его прежних стихов. На них как бы отсвет гетевской лирики. Вяч. Иванов приблизился к Гете, но от поэзии наших дней, эмигрантской поэзии в частности, он так же далек в новых, как и в прежних своих стихах. Но эта «неактуальность», на наш взгляд, только увеличивает их своеобразную прелесть.
   Так же особняком среди современных поэтов стоит Мар. Цветаева. Помещенные в 63-ей книге «С<овременных> з<аписок>» стихотворения ее посвящены Пушкину. В первом (Стихи к Пушкину) поэт резко полемизирует с почитателями, заменившими живого, настоящего Пушкина — кумиром, имеющим мало с ним общего. Богатые и неожиданные рифмы оттеняют смелые и парадоксальные образы, в которых выражена мысль автора, сама по себе нисколько не парадоксальная. В общем, «Стихи к Пушкину» только смелый фельетон в стихах в духе некоторых вещей Маяковского. Зато во втором стихотворении (Петр и Пушкин) так много пафоса, столько жизни в образах, местами столько мощи, что, несмотря на рассудочность замысла, фельетон здесь претворен в поэзию. <…>

Н. Резникова
Рец.: «Современные записки», книга 64
<Отрывок> {189}

   Недавно полученная очередная книга «Современных записок» читается с обычным интересом. Несомненно, «Современные записки» были и остаются лучшим общественно-политическим и литературным русским журналом за рубежом, и эмиграция может им по праву гордиться.
   Весь помещенный в отчетной книге материал совершенно безукоризнен. Но говорить хочется больше всего о замечательной статье поэтессы Марины Цветаевой. Ее проза поразительна по своей оригинальности, своеобразию и внутренней правдивости. В прозе М.Цветаева высказывает себя и неожиданно заставляет читающего найти в ее крайне индивидуальных мыслях и настроениях общее со своими мыслями и настроениями, что и говорит об огромном таланте поэтессы. Ее «Мой Пушкин» — шедевр! Его хочется перечитывать бесчисленное количество раз… Поистине, это — подарок, бесценный и радующий, подарок, какой могут сделать только избранные и который, несомненно, оправдывает все горечи и трудности, что приходится переживать каждому писателю и поэту. <…>