Страница:
«Мои стихи — дневник, моя поэзия — поэзия собственных имен». И, действительно, стихи М.Цветаевой интимны: она пишет о маме, о сестрах, о Володе, Сереже, о своих прогулках по Тверской — словом поэтесса, я бы сказал, даже демонстративно интимна. Часто эпиграфами к своим стихам она ставит отрывки каких-то домашних разговоров, заботливо помечая: «разговор 20 декабря», «разговор 27 декабря».
Она любит и чувствует поэзию вещей старых и по-детски тоскует об их исчезновении:
В. Нарбут
Аноним
Н. Львова
В. Ходасевич
М. Шагинян
С. Дмитриев
И. Оксенов
И. Эренбург
Она любит и чувствует поэзию вещей старых и по-детски тоскует об их исчезновении:
Стихи М.Цветаевой изящны и музыкальны. В них много чистого, почти детски-наивного, искреннего чувства, хотя эта детскость подчас и утомляет. Интимность в поэзии хороша тогда, когда она обобщена и оправдана внутренним необходимым значением. К сожалению, этой оправданности в стихах Цветаевой часто не бывает.
Слава прабабушек томных…
. . . . . . . . . . . .
Грузные, в шесть этажей… [73]
В. Нарбут
Рец.: Марина Цветаева. Из двух книг. М., 1913;
Мариэтта Шагинян. Orientalia. М., 1913
{18}
Из всех русских поэтесс, когда-либо выступавших на литературном поприще, пожалуй, лишь одна Каролина Павлова
[74]оправдала долгий и основательный успех, который неизменно сопровождал ее. Ее изысканный стих, действительно, — и упруг, и образен, и — главное — самобытен. Ни пятнадцатилетняя, унесенная ранней смертью О.Кульман,
[75]ни Ю.Жадовская,$
[76]ни Мирра Лохвицкая, ни, наконец, З.Гиппиус, несмотря на утонченную архитектонику, — не дали бульшего в выявлении женского миросозерцания, чем дала К.Павлова. Последняя в «женской поэзии» по-прежнему занимает доминирующее и одинокое положение. Но верится, что придет поэтесса, которая, не стесняясь, расскажет о себе, о женщине, всю правду, — расскажет так же просто и понятно, как раскрыл психологию мужчин Пушкин.
Укреплению этой веры в грядущую великую поэтессу способствуют, между прочим, сборники М.Цветаевой и М.Шагинян. [77]И если первая колеблется еще: идти ли ей по проторенной дорожке, вслед за поэтами-корифеями, то вторая — дерзает весьма заметно. Однако причиной смелости, выказанной М.Шагинян, не приходится считать ее «расовую осознанность», [78]как говорится в предисловии; что же касается молодости, то в ней не чувствуется недостатка и у М.Цветаевой. Напротив, нам кажется, что поэзия М.Цветаевой должна была бы определиться в более яркой форме, потому что первые две книги (особенно «Вечерний альбом») названного автора намекали на это.
Самым уязвимым местом в сборнике «Из двух книг» является его слащавость, сходящая за нежность. Чуть ли не каждая страница пестрит уменьшительными вроде: «Боженька», «Головка», «Лучик», «Голубенький» и т. п. Как образчик употребления таких неудачных сочетаний, можно привести стих. «Следующему»: «Взрос ты, вспоенная солнышком веточка, рая — явленье, нежный, как девушка, тихий, как деточка, весь — удивленье», — где приторность и прилизанность стиха — чересчур шаблонны.
И странно, право, наряду с указанными строками встречать — искренние, окрыленные музой:
Кроме нарочитой слащавости, в упрек М.Цветаевой следует поставить туманность и рискованность некоторых выражений («он был синеглазый и рыжий, как порох во время игры (!)», «улыбка сумерек в окна льется» [80]), предвзятость рифм (голос — раскололось; саквояжем — скажем [81]), повторяемость («Вагонный мрак как будто давит плечи» — Привет из вагона, «Воспоминанье слишком давит плечи» — В раю), несоблюдение ударений.
«Orientalia», в противоположность «Из двух книг», — несколько грубоваты и эксцентричны. Впрочем, грубость в данном случае оказывается лишь перекидным мостом к выполнению рисунка в манере И.Бунина: «Закат багров; к утру пророчит он, как продолженье чьей-то сказки давней, свист ковыля, трубы зловещий стон, треск черепиц и стук разбитой ставни. Под вой ветров, повязана платком, гляжу прищурясь, в даль, из-под ладони: Клубится ль пыль? Зовет ли муж свистком в степи коней? Не ржут ли наши кони?» [82]Здесь вторая строфа — совсем хороша: вполне выдержана стилистически и остро ощущается в ней ветряная погода в степи, а в первой — порывистые налеты вихря запечатлеваются словами: свист, стон, треск, стук. Есть целая вереница реалистически-метких строк в книге М.Шагинян, а в то же время попадаются стихотворения символические и напыщенные: так неровно развертывается небольшое дарование поэтессы, что не знаешь, за кем последует она — за Буниным, за певцами ли риторики и разных отвлеченностей, или же разовьет то восточное одурманенное жаркими полночными грезами Кавказа упоение бытием, которое роднит «Orientalia» с «Песнью песней».
Укреплению этой веры в грядущую великую поэтессу способствуют, между прочим, сборники М.Цветаевой и М.Шагинян. [77]И если первая колеблется еще: идти ли ей по проторенной дорожке, вслед за поэтами-корифеями, то вторая — дерзает весьма заметно. Однако причиной смелости, выказанной М.Шагинян, не приходится считать ее «расовую осознанность», [78]как говорится в предисловии; что же касается молодости, то в ней не чувствуется недостатка и у М.Цветаевой. Напротив, нам кажется, что поэзия М.Цветаевой должна была бы определиться в более яркой форме, потому что первые две книги (особенно «Вечерний альбом») названного автора намекали на это.
Самым уязвимым местом в сборнике «Из двух книг» является его слащавость, сходящая за нежность. Чуть ли не каждая страница пестрит уменьшительными вроде: «Боженька», «Головка», «Лучик», «Голубенький» и т. п. Как образчик употребления таких неудачных сочетаний, можно привести стих. «Следующему»: «Взрос ты, вспоенная солнышком веточка, рая — явленье, нежный, как девушка, тихий, как деточка, весь — удивленье», — где приторность и прилизанность стиха — чересчур шаблонны.
И странно, право, наряду с указанными строками встречать — искренние, окрыленные музой:
Или: «Наша мама не любит тяжелой прически, — только время и шпильки терять!» [79]Разве — не по-хорошему интимны эти стихи? И разве не слышится в них биения настоящей, не книжной жизни?
Благословив его на муку,
Склонившись, как идут к гробам,
Ты, как святыню, принца руку,
Бледнея, поднесла к губам.
И опустились принца веки,
И понял он без слов, в тиши,
Что этим жестом вдруг навеки
Соединились две души.
Что вам Ромео и Джульетта,
Песнь соловья меж темных чащ!
Друг другу вняли — без обета —
Мундир, как снег, и черный плащ.
(Камерата)
Кроме нарочитой слащавости, в упрек М.Цветаевой следует поставить туманность и рискованность некоторых выражений («он был синеглазый и рыжий, как порох во время игры (!)», «улыбка сумерек в окна льется» [80]), предвзятость рифм (голос — раскололось; саквояжем — скажем [81]), повторяемость («Вагонный мрак как будто давит плечи» — Привет из вагона, «Воспоминанье слишком давит плечи» — В раю), несоблюдение ударений.
«Orientalia», в противоположность «Из двух книг», — несколько грубоваты и эксцентричны. Впрочем, грубость в данном случае оказывается лишь перекидным мостом к выполнению рисунка в манере И.Бунина: «Закат багров; к утру пророчит он, как продолженье чьей-то сказки давней, свист ковыля, трубы зловещий стон, треск черепиц и стук разбитой ставни. Под вой ветров, повязана платком, гляжу прищурясь, в даль, из-под ладони: Клубится ль пыль? Зовет ли муж свистком в степи коней? Не ржут ли наши кони?» [82]Здесь вторая строфа — совсем хороша: вполне выдержана стилистически и остро ощущается в ней ветряная погода в степи, а в первой — порывистые налеты вихря запечатлеваются словами: свист, стон, треск, стук. Есть целая вереница реалистически-метких строк в книге М.Шагинян, а в то же время попадаются стихотворения символические и напыщенные: так неровно развертывается небольшое дарование поэтессы, что не знаешь, за кем последует она — за Буниным, за певцами ли риторики и разных отвлеченностей, или же разовьет то восточное одурманенное жаркими полночными грезами Кавказа упоение бытием, которое роднит «Orientalia» с «Песнью песней».
Аноним
Из архива издательства «Огни»
Рец.: Марина Цветаева. <Из двух книг>
{19}
Тоненькая книжка Марины Цветаевой «Из двух книг» — точно цветная, нарядная коробочка, что стоит у молодой девушки на туалетном столике, за зеркалом, повязанная розовой лентой и раскрывающаяся для друзей. В коробке ценности относительные… Интимные. Вещи драгоценные не сами по себе… раковины, засушенные листья, катильонные значки, а как мило, видные сувениры, наивные, трогательные безделушки, царапающие сердце нежными иголочками грустных и сладких воспоминаний. Прошлое и настоящее поэтессы — в интимных переживаниях. Расцвет жизни… У колен мамы… «Раннее детство верни мне и березки на тихом лугу…».
[83]Родной уютный дом… «Волшебный дом…»,
[84]«Домик любимый… Розовый».
[85]Небольшой семейный круг… Милые подруги… «Кто для Аси нужнее Марины? Милой Асеньки кто мне нужней?»
[86]Поэзия одного дома… Дома, где:
В своем предисловии она говорит: «не презирайте внешнего! Цвет ваших глаз так же важен, как и их выражение, обивка дивана не менее слов, на нем сказанных. Записывайте точнее, нет ничего не важного. Цвет ваших глаз и вашего абажура, разрезательный нож и узор на обоях, драгоценный камень на любимом кольце — все это будет частью вашей оставленной в огромном мире бедной, бедной души. Пишите, пишите больше. Закрепляйте каждое мгновение, каждый жест, каждый вздох». За этой наивно-важной сентенцией скрывается все же неуменье отличить важное от пустяков, глубокое и сильное от мимолетного и поверхностного. От книжки Цветаевой остается впечатление душистых грациозных безделок, несложного розового interieur’а молодой души; самый ритм ее стихов напоминает изящную музыкальную шкатулку, где серебряно позвякивает старинная полька… Неприхотливо веселый танец — чистой юности.
«Ока…», «Мама в венке», «Возгласы эти и песенки, чуть раздавался звонок и через залу по лесенке, стук убегающих ног». Неизъяснимою прелестью нежных мелочей светлого детства напоена книжка Цветаевой, как воздух вечером около клумбы резеды.
Зала от сумрака синяя,
Жажда великих путей,
Пренебреженье к науке,
Переплетенные руки,
Светлые замки из инея
И ожиданье гостей.
Дом с небывалыми веснами,
С дивными зимами дом.
Чувствуется, что волшебное, по воспоминаниям, детство лучшая пора жизни поэтессы.
На заре мы часто дышим розой,
Но резедою мы кончаем все. [87]
просит она Бога. Любовь к этой книжке не девичья даже, а детская… Полугрезы, полусон… Смутное сладкое предчувствие. Героини книжки, две девушки сестры, трогательные в бесконечно нежной дружбе, раненой, однако, острием нежданного соперничества.
Ты дал мне детство лучше сказки
И дай мне смерть в семнадцать лет! [88]—
Обыкновенно поэтесс вдохновляет Он, а Цветаеву — она — милая сестренка.
Пусть повторяет общий голос
До ныне общие слова,
Но сердце на два раскололось
И общий путь на разных два. [89]
Две полудевочки, полуженщины, невинно склоняются на плечо товарища их детских игр, а он, тоже полуребенок «голубоглазый» в полудреме сладкого обаяния от обеих, не различает, которая ему близка больше, не может этого сделать и причиняет боль сестрам. В родном уютном уголке — «В розовом домике» все до мелочей так мило поэтессе, что она создает теорию своеобразного домашнего анимизма.
Им ночью те же страны снились,
Их тайно мучил тот же сон. [90]
Обе изменчивы, обе нежны,
Тот же задор в голосах,
Той же тоскою они зажжены
В слишком похожих глазах. [91]
В своем предисловии она говорит: «не презирайте внешнего! Цвет ваших глаз так же важен, как и их выражение, обивка дивана не менее слов, на нем сказанных. Записывайте точнее, нет ничего не важного. Цвет ваших глаз и вашего абажура, разрезательный нож и узор на обоях, драгоценный камень на любимом кольце — все это будет частью вашей оставленной в огромном мире бедной, бедной души. Пишите, пишите больше. Закрепляйте каждое мгновение, каждый жест, каждый вздох». За этой наивно-важной сентенцией скрывается все же неуменье отличить важное от пустяков, глубокое и сильное от мимолетного и поверхностного. От книжки Цветаевой остается впечатление душистых грациозных безделок, несложного розового interieur’а молодой души; самый ритм ее стихов напоминает изящную музыкальную шкатулку, где серебряно позвякивает старинная полька… Неприхотливо веселый танец — чистой юности.
Н. Львова
Холод утра
(Несколько слов о женском творчестве)
<Отрывки>
{20}
Двадцатый век, вероятно, будет назван в истории «женским веком»,
[92]веком пробуждения творческого самосознания женщины. Никогда не говорила она так громко. Никогда не прислушивались к ее голосу так внимательно. Трудно предсказать, во что выльется это стихийное — захватившее все области жизни — движение, наложит ли оно свой отпечаток на нашу слишком «мужскую» культуру. Во всяком случае, мы можем рассматривать лишь одну его сторону, но в ней, может быть, рельефнее всего отразился переворот в женском сознании. Мы говорим о литературе и — в частности — о поэзии. Тот факт, что женщина вошла в литературу, на Западе признан окончательно. Критические обозрения заграничных журналов пестрят женскими именами. И если у нас за минувшее столетие едва можно найти нескольких женщин-поэтов, — то подсчитать их теперь — задача очень нелегкая. Женщина вошла в поэзию, и вошла в тот миг, когда поэзия уткнулась в тупик. Не будем отрицать: этот тупик встал не только перед русской — он встал перед поэзией вообще. Разве на Западе тоже нет тревожных исканий, отрицания сегодняшнего дня, сознания — что так нельзя дальше. И нам кажется, что этот тупик явился неизбежным следствием мужского характера нашей поэзии. Мужчина — властитель поэзии, полноправный ее хозяин. Его душа, его взгляды, его стремления, — его мироощущения, — вот содержание поэзии. Если взять за основу мужской души ее разумность, рациональность, — то придется сказать, что наша поэзия, как и вся наша культура, задыхается от избытка рациональности. Мы все непременно хотим быть умными, блеснуть своими знаниями, своей культурностью, а что из этого выходит — знает всякий, просматривавший книги поэтов последнего столетия.
И единственным спасением кажется нам внесение в поэзию женского начала, причем сущность этого «женского» в противовес «мужскому» — мы видим в стихийности, в непосредственности восприятий и переживаний, — восприятий жизни чувством, а не умом, вернее — сначала чувством, а потом умом.
И тем интереснее в таком случае проследить творчество современных женщин-поэтов. Вошли ли они, как женщины, со своими темами и приемами, выделились ли в отдельную группу, внеся свое, специфически женское, или же растворились в существующих течениях? <…>
Вот Марина Цветаева — почти девочка — лепечет о детских играх, о маме, о тающих тучках. И вдруг в детски-звонкие строфы врывается смутное предчувствие того, что должно быть, что неизбежно:
А за смутным предчувствием Марины Цветаевой слышится голос Анны Ахматовой — «звонкий голос не узнавших счастья», [95]но узнавших уже, что «должен на этой земле испытать каждый любовную пытку». [96]<…>
Конечно, любовь, страсть — вообще доминирующая в поэзии тема. Но надо признать, что в рассматриваемых книгах постановка ее, отношение к ней — чисто женские. У мужчин — целый мир. У женщин — «только любовь». Понятая в большинстве случаев, как боль, как страдание, как «властительный Рок» — она заполняет всю женскую душу. Как будто мимо проносится гремящая жизнь 20-го века, как будто из всех тысячелетий завоеваний и борьбы, как будто из всех океанов жизни для них доступен один… И это очень по-женски. И часто находят они какие-то «свои», женские слова, так хорошо отражающие их переживания. Все же приходится пожалеть, что, в большинстве случаев, женским стихам не удается достигнуть той границы, где личное становится общечеловеческим, где вырастает великий Синтез переживаний, в большинстве случаев стихи почти всех рассматриваемых поэтов до такой степени узколичные, что хочется повторить жестокие слова Брюсова: «ее стихи интересны только ее добрым знакомым». [97]
Какими же приемами пользуются женщины-поэты для передачи своих переживаний. К сожалению, мы должны признаться, что в этой области, в области формы (а она, может быть, самая важная), не дано ими почти ничего нового. Те же ритмы, те же размеры, то же построение стиха, даже то же стремление быть «умными, культурными», что и у всех поэтов последнего поколения. Легкий отпечаток индивидуального, женского, конечно, лежит на этих книгах, но все же это не то, далеко не то… <…>
Книги г-жи Цветаевой и г-жи Кузьминой-Караваевой объединены ясностью и простотой стиха, причем у первой он часто в достаточной мере легок и певуч. Тема ее достаточно известна: это — детство, со всеми его характерными штрихами и наивно-хрупкими переживаниями. Нам кажется, поэт мог бы в своих строфах дать синтез этого забытого нами, капризного мира, — и единственно мешает г-же Цветаевой разбросанность, неслитость чувств и ощущений, отсутствие той глубины, которую видели мы у Нелли [98]и Ахматовой. Слишком поверхностно, по-комнатному, относится она к тому, о чем пишет, берет не те слова, какие могла бы взять, а те, какие первые придут в голову. Г-жа Цветаева как бы забывает, что недостаточно переживать: надо — хотеть воплотить переживание в адекватное ему слово. <…>
И единственным спасением кажется нам внесение в поэзию женского начала, причем сущность этого «женского» в противовес «мужскому» — мы видим в стихийности, в непосредственности восприятий и переживаний, — восприятий жизни чувством, а не умом, вернее — сначала чувством, а потом умом.
И тем интереснее в таком случае проследить творчество современных женщин-поэтов. Вошли ли они, как женщины, со своими темами и приемами, выделились ли в отдельную группу, внеся свое, специфически женское, или же растворились в существующих течениях? <…>
Вот Марина Цветаева — почти девочка — лепечет о детских играх, о маме, о тающих тучках. И вдруг в детски-звонкие строфы врывается смутное предчувствие того, что должно быть, что неизбежно:
Лицом к лицу встает загадка пола. И, с таинственным предвидением детства, бросает она:
Неотвратимого не может,
Ничто не может изменить!
И в другом стихотворении:
Нет, вы не братья, нет, не братья!
Пришли из тьмы — ушли в туман. [93]
И ясно встает перед ней жизнь, где женщина — всегда раба, не смеющая «улыбаться всем глазам, не опуская глаз», [94]— где для нее — все закрыто. <…>
Я только девочка. Мой долг
………………………………
Качать, кружить, трясти
Сначала куклу, а потом —
Не куклу — а почти…
А за смутным предчувствием Марины Цветаевой слышится голос Анны Ахматовой — «звонкий голос не узнавших счастья», [95]но узнавших уже, что «должен на этой земле испытать каждый любовную пытку». [96]<…>
Конечно, любовь, страсть — вообще доминирующая в поэзии тема. Но надо признать, что в рассматриваемых книгах постановка ее, отношение к ней — чисто женские. У мужчин — целый мир. У женщин — «только любовь». Понятая в большинстве случаев, как боль, как страдание, как «властительный Рок» — она заполняет всю женскую душу. Как будто мимо проносится гремящая жизнь 20-го века, как будто из всех тысячелетий завоеваний и борьбы, как будто из всех океанов жизни для них доступен один… И это очень по-женски. И часто находят они какие-то «свои», женские слова, так хорошо отражающие их переживания. Все же приходится пожалеть, что, в большинстве случаев, женским стихам не удается достигнуть той границы, где личное становится общечеловеческим, где вырастает великий Синтез переживаний, в большинстве случаев стихи почти всех рассматриваемых поэтов до такой степени узколичные, что хочется повторить жестокие слова Брюсова: «ее стихи интересны только ее добрым знакомым». [97]
Какими же приемами пользуются женщины-поэты для передачи своих переживаний. К сожалению, мы должны признаться, что в этой области, в области формы (а она, может быть, самая важная), не дано ими почти ничего нового. Те же ритмы, те же размеры, то же построение стиха, даже то же стремление быть «умными, культурными», что и у всех поэтов последнего поколения. Легкий отпечаток индивидуального, женского, конечно, лежит на этих книгах, но все же это не то, далеко не то… <…>
Книги г-жи Цветаевой и г-жи Кузьминой-Караваевой объединены ясностью и простотой стиха, причем у первой он часто в достаточной мере легок и певуч. Тема ее достаточно известна: это — детство, со всеми его характерными штрихами и наивно-хрупкими переживаниями. Нам кажется, поэт мог бы в своих строфах дать синтез этого забытого нами, капризного мира, — и единственно мешает г-же Цветаевой разбросанность, неслитость чувств и ощущений, отсутствие той глубины, которую видели мы у Нелли [98]и Ахматовой. Слишком поверхностно, по-комнатному, относится она к тому, о чем пишет, берет не те слова, какие могла бы взять, а те, какие первые придут в голову. Г-жа Цветаева как бы забывает, что недостаточно переживать: надо — хотеть воплотить переживание в адекватное ему слово. <…>
В. Ходасевич
Русская поэзия. Обзор
<Отрывок>
{21}
<…> «Волшебный фонарь» — так называется новая книга стихов Марины Цветаевой, поэтессы с некоторым дарованием. Но есть что-то неприятно-слащавое в ее описаниях полудетского мира, в ее умилении перед всем, что попадется под руку. От этого книга ее — точно детская комната, вся загроможденная игрушками, вырезанными картинками, тетрадями. Кажется, будто люди в ее стихах делятся на «бяк» и «паинек», на «казаков» и «разбойников». Может быть, два-три стиха были бы приятны. Но целая книжка в бархатном переплетике, да еще в картонаже, да еще выпущенная издательством «Оле-Лукойе» — нет…<…>
М. Шагинян
Женская поэзия
<Отрывки>
{22}
Надо сказать правду — женские книги сейчас более утешительны, чем когда-либо, и это происходит по причине, ни мало не зависящей от самих женщин, по причине так называемого «безвременья»…
Стихотворство есть, прежде всего, самоопределение; наиболее индивидуальным, собственным, не заимствованным в мире является мелодия, мелос, то, что у древних было «поющей лирикой»; а эту мелодию, эту лирику женщины умеют искать и находить лишь тогда, когда в самой эпохе (или немного эже: в самом времени) нет крупных, все захватывающих тем, создавших уже свои яркие мелодии и тяготеющих над женским творчеством, всасывая и обезличивая его в себе.
Любопытно заметить, что всякие крупные, под знаком большой идеи протекающие общественные явления всегда насчитывают в своих рядах множество дельных, разумных и творческих женских умов; но именно памятки, оставляемые этой женской деятельностью в культуре, — и являются наиболее бледными и слабыми из продуктов женского творчества: крупная идея, так могущественно притягивающая женскую действенную энергию, абсолютно не обогащает, но, наоборот, обезличивает ее творчество.
В противоположность эпохам с большими идеями, эпохи «безвременья», перехода, моральной ослабленности, распада общественности — всегда выдвигают женщин-стилисток, женщин-поэтов и художниц, сгущая их созерцательность и сводя к минимуму их волевую энергию.
Происходит это, конечно, оттого, что крупные идеи, которым служат женщины, принадлежат не им, но мужчине; отдача своей энергии на служение «чужой» идее, вдобавок на служение почти молитвенно-жертвенное и лишенное критицизма, не оставляет, конечно, ни времени, ни психологической возможности для личного, индивидуального самоопределения. Но без этого «самоопределения» не может существовать и поэзии. И вот мы видим, как в эпоху освободительных проблем не выдвинулось и даже не запомнилось ни одной, сколько-нибудь яркой книжки стихов, принадлежащей женщине.
Как раз обратное происходит теперь; почти нет у нас так называемых «общественных тем»; каждый живет и думает уединенно, на свой риск; связующих начал нет ни в искусстве, ни в политике, ни в быту; все расшатано, раздроблено, предоставлено самому себе. И вот теперь возникает совершенно самостоятельно и целостно ряд женских попыток к самоопределению, почти сплошь интересных.
Я разберу тут несколько стихотворных сборников, наиболее значительных и успевших уже обратить на себя внимание публики.
Как женское рукоделие, эти сборники изящны и тщательны; стихи ложатся подобно стежкам; получается острое, трогательное и терпеливое мастерство, которое уже само по себе говорит об индивидуально женской манере. Ни любовь, ни ненависть не «выкрикиваются», не «выковываются», а как бы выстегиваются и вышиваются. У женщин нет пафоса (а когда он есть, то дурной, риторический), но есть особая тщательность и детализированность, которые ныне с таким трудом и так искусственно даются молодежи мужского пола. Перечисленные мною свойства являются наиболее характерными и для сборников, о которых я поведу речь. <…>
Недавно вышла у Некрасова в Москве тоненькая белая книжка с надписью: Н.Крандиевская. Стихотворения. <…>
Вторым после Крандиевской я разберу маленький, почти квадратный томик: Стихи Любови Копыловой, изданные в Москве у Португалова. [99]<…>
К этим двум книгам мне хочется прибавить третью, бархатную книжку в картоновом футляре, принадлежащую Марине Цветаевой, изданную книгоиздательством Оле-Лукойе и называющуюся «Волшебный фонарь»; насколько хороша была первая книга стихов Цветаевой, настолько неудовлетворительна вторая; множество домашних подробностей, никому не нужных и не интересных вещей, наивностей, которые милы только самому автору. Делается обидно за несомненный талант Цветаевой, когда читаешь эту книгу, которую она сама предваряет словами:
Стихотворство есть, прежде всего, самоопределение; наиболее индивидуальным, собственным, не заимствованным в мире является мелодия, мелос, то, что у древних было «поющей лирикой»; а эту мелодию, эту лирику женщины умеют искать и находить лишь тогда, когда в самой эпохе (или немного эже: в самом времени) нет крупных, все захватывающих тем, создавших уже свои яркие мелодии и тяготеющих над женским творчеством, всасывая и обезличивая его в себе.
Любопытно заметить, что всякие крупные, под знаком большой идеи протекающие общественные явления всегда насчитывают в своих рядах множество дельных, разумных и творческих женских умов; но именно памятки, оставляемые этой женской деятельностью в культуре, — и являются наиболее бледными и слабыми из продуктов женского творчества: крупная идея, так могущественно притягивающая женскую действенную энергию, абсолютно не обогащает, но, наоборот, обезличивает ее творчество.
В противоположность эпохам с большими идеями, эпохи «безвременья», перехода, моральной ослабленности, распада общественности — всегда выдвигают женщин-стилисток, женщин-поэтов и художниц, сгущая их созерцательность и сводя к минимуму их волевую энергию.
Происходит это, конечно, оттого, что крупные идеи, которым служат женщины, принадлежат не им, но мужчине; отдача своей энергии на служение «чужой» идее, вдобавок на служение почти молитвенно-жертвенное и лишенное критицизма, не оставляет, конечно, ни времени, ни психологической возможности для личного, индивидуального самоопределения. Но без этого «самоопределения» не может существовать и поэзии. И вот мы видим, как в эпоху освободительных проблем не выдвинулось и даже не запомнилось ни одной, сколько-нибудь яркой книжки стихов, принадлежащей женщине.
Как раз обратное происходит теперь; почти нет у нас так называемых «общественных тем»; каждый живет и думает уединенно, на свой риск; связующих начал нет ни в искусстве, ни в политике, ни в быту; все расшатано, раздроблено, предоставлено самому себе. И вот теперь возникает совершенно самостоятельно и целостно ряд женских попыток к самоопределению, почти сплошь интересных.
Я разберу тут несколько стихотворных сборников, наиболее значительных и успевших уже обратить на себя внимание публики.
Как женское рукоделие, эти сборники изящны и тщательны; стихи ложатся подобно стежкам; получается острое, трогательное и терпеливое мастерство, которое уже само по себе говорит об индивидуально женской манере. Ни любовь, ни ненависть не «выкрикиваются», не «выковываются», а как бы выстегиваются и вышиваются. У женщин нет пафоса (а когда он есть, то дурной, риторический), но есть особая тщательность и детализированность, которые ныне с таким трудом и так искусственно даются молодежи мужского пола. Перечисленные мною свойства являются наиболее характерными и для сборников, о которых я поведу речь. <…>
Недавно вышла у Некрасова в Москве тоненькая белая книжка с надписью: Н.Крандиевская. Стихотворения. <…>
Вторым после Крандиевской я разберу маленький, почти квадратный томик: Стихи Любови Копыловой, изданные в Москве у Португалова. [99]<…>
К этим двум книгам мне хочется прибавить третью, бархатную книжку в картоновом футляре, принадлежащую Марине Цветаевой, изданную книгоиздательством Оле-Лукойе и называющуюся «Волшебный фонарь»; насколько хороша была первая книга стихов Цветаевой, настолько неудовлетворительна вторая; множество домашних подробностей, никому не нужных и не интересных вещей, наивностей, которые милы только самому автору. Делается обидно за несомненный талант Цветаевой, когда читаешь эту книгу, которую она сама предваряет словами:
Того же взгляда на «женскую книгу» придержвается, кажется, и очень даровитая поэтесса, недавно обратившая на себя серьезное внимание, — Анна Ахматова. Пишет она также орнаментально и «рукодельно», как перечисленные выше коллеги ее, но в своем нежелании быть «сознательной» и принять хоть какую-нибудь ответственность за говоримое ею доходит почти что до пределов цинизма, впрочем, весьма изящного. Основные черты ее творчества — легкий, смеющийся, обостренный любопытством и немного холодный эротизм. Вот образчик ее изящной манеры:
Прочь размышленья! Ведь женская книга —
Только волшебный фонарь!
Все четыре, разобранные мною, поэтессы, каждая по-своему и с бульшим или с меньшим талантом, отказываются от жизни и от идейной ответственности перед нею. Марина Цветаева делает это по какому-то кокетству молодости, Анна Ахматова с изяществом женщины, мало заботящейся о чем-нибудь, кроме себя и своих настроений; Крандиевская — из-за усталости и надломленности большой души, старающейся сберечь себя «неискаженною»… Она говорит, например:
Еще струится холодок,
А с парников снята рогожа.
Там есть прудок, такой прудок,
Где тина на парчу похожа.
И мальчик мне сказал таясь,
Совсем взволнованно и тихо,
Что в нем живет большой карась
И с ним большая карасиха. [100]
И, наконец, Любовь Копылова признается:
Надеть бы шапку-невидимку
И через жизнь пройти бы так!..
И есть ли что мудрее, люди, —
Так, молча, пронести в тиши,
На приговор последних судий
Неискаженный лик души!
Таков основной мотив творчества всех четырех; усталость, задор, легкомыслие и лукавство приводят каждую из них к различно формулированному, но одинаково звучащему томлению «да минет меня чаша сия». И этим устанавливаются два полюса женского творчества: изысканное «рукодельное» изящество — и тягостная бесплодность.
Молюсь с надеждою лукавою:
Мой свиток дел пусть будет пуст,
Лишь чашу с жизненной отравою
Мне пронести бы мимо уст. [101]
С. Дмитриев
Вечер современных поэтесс
<Отрывки>
{23}
Устраиваемый в Москве 22 января в зале Политехнического Музея вечер молодых поэтесс
[102]даст представление о поэтических силах русской современной женщины. Многие талантливые представительницы современной лирики так или иначе примут участие в этом «состязании певиц». <…>
Чертами нежной интимности лирического рисунка и мелодии отличаются две поэтессы, участницы вечера — Марина Цветаева и Любовь Копылова.
Из них первая Цветаева — в художественном отношении старше и выразительней. Юное дарование этой поэтессы, очертившей себе мирок детских зыбких впечатлений и снов, романтических самоутверждений, — чрезвычайно изящно и свежо. Ее интеллектуализм женственен, тонок и самобытен. Она не раба книги и модных течений, не задавлена кружковыми темами и вопросами, не тянется на буксире «очередных» вопросов и тем. Для нее, как для каждого истинного поэта, — есть самодовлеющий мир тех неизмеримых вопросов, которые представлены личным мирком переживаний, снов, грез, побуждений и созерцаний. В пределах своих юношеских видений и напевов поэтесса свежа, наивна весенней легкой наивностью и искренна. Ее будущее чрезвычайно интересно.
Любовь Копылова — дала хороший сборничек [103]непретенциозных простых и искренних отражений чувств, по преимуществу замыкающихся в дневник специфической женственности. Ее рисунок робок, мелодия — не густа, ее поэтические шаги вообще запечатлены нерешительностью и робостью литературной воли. В ней, как в поэтессе, что-то ценное и тонкое дремлет и ждет своего освобождения. <…>
Чертами нежной интимности лирического рисунка и мелодии отличаются две поэтессы, участницы вечера — Марина Цветаева и Любовь Копылова.
Из них первая Цветаева — в художественном отношении старше и выразительней. Юное дарование этой поэтессы, очертившей себе мирок детских зыбких впечатлений и снов, романтических самоутверждений, — чрезвычайно изящно и свежо. Ее интеллектуализм женственен, тонок и самобытен. Она не раба книги и модных течений, не задавлена кружковыми темами и вопросами, не тянется на буксире «очередных» вопросов и тем. Для нее, как для каждого истинного поэта, — есть самодовлеющий мир тех неизмеримых вопросов, которые представлены личным мирком переживаний, снов, грез, побуждений и созерцаний. В пределах своих юношеских видений и напевов поэтесса свежа, наивна весенней легкой наивностью и искренна. Ее будущее чрезвычайно интересно.
Любовь Копылова — дала хороший сборничек [103]непретенциозных простых и искренних отражений чувств, по преимуществу замыкающихся в дневник специфической женственности. Ее рисунок робок, мелодия — не густа, ее поэтические шаги вообще запечатлены нерешительностью и робостью литературной воли. В ней, как в поэтессе, что-то ценное и тонкое дремлет и ждет своего освобождения. <…>
И. Оксенов
Отклики поэтов
Рец.: Тринадцать поэтов. Пг., 1917
<Отрывки>
{24}
Приятно изданный сборник «Тринадцать поэтов»
[104]заключен в зеленую бандероль с надписью: «Отклики поэтов на войну и революцию». <…>
В сборнике, к несчастью, есть стихи, мимо которых нельзя пройти без чувства жалости к их автору. Это вещи Марины Цветаевой — хорошего подлинного поэта Москвы. Вероятно, только любовью к отжившему, тленному великолепию старины и боязнью за него объясняется «барская и царская тоска» Цветаевой. Или это просто — гримаса эстетизма? Конечно, «революционные войска цвета пепла и песка» [105]— категория, неприемлемая для эстетки, которой дороги «разнеживающий плед, тонкая трость, серебряный браслет с бирюзой», [106]по сделанному однажды признанию. А поэтому не удивляет вывод: — «Помолись, Москва, ложись, Москва, на вечный сон!» Впрочем, Москва обоих лагерей не послушалась совета — и показала себя в октябрьские дни. Второе стихотворение Цветаевой («… За живот, за здравие Раба Божьего Николая…» [107]) также неприлично-кощунственное по отношению к своему же народу. Под личиной поэта открылся заурядный обыватель, тоскующий о царе.
Эти последние «отклики на революцию» сильно нарушают общее впечатление от сборника и заставляют яснее ощутить то неживое, «комнатное», что присуще в той или иной степени почти всем участникам сборника, перегруженным утонченнейшей культурой.
В сборнике, к несчастью, есть стихи, мимо которых нельзя пройти без чувства жалости к их автору. Это вещи Марины Цветаевой — хорошего подлинного поэта Москвы. Вероятно, только любовью к отжившему, тленному великолепию старины и боязнью за него объясняется «барская и царская тоска» Цветаевой. Или это просто — гримаса эстетизма? Конечно, «революционные войска цвета пепла и песка» [105]— категория, неприемлемая для эстетки, которой дороги «разнеживающий плед, тонкая трость, серебряный браслет с бирюзой», [106]по сделанному однажды признанию. А поэтому не удивляет вывод: — «Помолись, Москва, ложись, Москва, на вечный сон!» Впрочем, Москва обоих лагерей не послушалась совета — и показала себя в октябрьские дни. Второе стихотворение Цветаевой («… За живот, за здравие Раба Божьего Николая…» [107]) также неприлично-кощунственное по отношению к своему же народу. Под личиной поэта открылся заурядный обыватель, тоскующий о царе.
Эти последние «отклики на революцию» сильно нарушают общее впечатление от сборника и заставляют яснее ощутить то неживое, «комнатное», что присуще в той или иной степени почти всем участникам сборника, перегруженным утонченнейшей культурой.