Страница:
Кошёлкин взял пистолет осторожно, словно это была граната с выдернутой чекой. Осмотрел внимательно, со всех сторон, пожевал губами задумчиво. Очень задумчиво. Очень.
Возвращая Гурьеву оружие, сыщик вздохнул:
– Значит, всё ж таки правильно я угадал. Не должно тебя быть. А уж ствола такого – так и вовсе.
– Ты, в общем, правильно угадал, дядь Лёш, – кивнул Гурьев, убирая пистолет в кобуру скрытого ношения за поясом. – Ну, почти правильно.
– Где ж это такие чудеса творят?
– У нас, дядь Лёш. В России.
– Вот так, значит.
– Вот так, – не стал отпираться Гурьев. – А что значков да буковок на нём нет, – так просто не время ещё. А придёт время – поставим и буковки. Я тебе его не сватаю, потому как на освоение и пристрелку время требуется, а его у нас нет.
– Грамотный, – усмехнулся одобрительно Кошёлкин. – Молодец. И что дальше?
– Дальше? – Гурьев сделал вид, что задумался. – Дальше вот что. Знаешь, мы как сделаем? Я буду с нашими прекрасными дамами, как обычно, а ты, как завечереет, прямиком тоже к Нине Петровне. Почаёвничаете, поговорите за жизнь.
– Сводник, на мою голову, – пробурчал Кошёлкин, но только для порядка, потому что предложение Гурьева явно пришлось ему по сердцу, – если не сказать больше. – Не журись, хлопец. Я покамест ещё ничего не забыл.
– Не сомневаюсь. А сейчас какие планы?
– Сейчас я с парой-тройкой своих старых приятелей покалякаю. До вечера время есть. В семь буду у Нины… Петровны. Сегодня тебе всех сведений не обещаю, пару, тройку дней мне надо. Соберу тебе, как в прежние времена говорили, досье. Годится?
– Годится, дядь Лёш. Даже очень.
– Ну, с Богом. Ты в Бога-то веришь, или как?
– Или как, дядь Лёш.
И Гурьев широко, радостно улыбнулся.
Сталиноморск. 4 сентября 1940
Сталиноморск. 5 сентября 1940
Возвращая Гурьеву оружие, сыщик вздохнул:
– Значит, всё ж таки правильно я угадал. Не должно тебя быть. А уж ствола такого – так и вовсе.
– Ты, в общем, правильно угадал, дядь Лёш, – кивнул Гурьев, убирая пистолет в кобуру скрытого ношения за поясом. – Ну, почти правильно.
– Где ж это такие чудеса творят?
– У нас, дядь Лёш. В России.
– Вот так, значит.
– Вот так, – не стал отпираться Гурьев. – А что значков да буковок на нём нет, – так просто не время ещё. А придёт время – поставим и буковки. Я тебе его не сватаю, потому как на освоение и пристрелку время требуется, а его у нас нет.
– Грамотный, – усмехнулся одобрительно Кошёлкин. – Молодец. И что дальше?
– Дальше? – Гурьев сделал вид, что задумался. – Дальше вот что. Знаешь, мы как сделаем? Я буду с нашими прекрасными дамами, как обычно, а ты, как завечереет, прямиком тоже к Нине Петровне. Почаёвничаете, поговорите за жизнь.
– Сводник, на мою голову, – пробурчал Кошёлкин, но только для порядка, потому что предложение Гурьева явно пришлось ему по сердцу, – если не сказать больше. – Не журись, хлопец. Я покамест ещё ничего не забыл.
– Не сомневаюсь. А сейчас какие планы?
– Сейчас я с парой-тройкой своих старых приятелей покалякаю. До вечера время есть. В семь буду у Нины… Петровны. Сегодня тебе всех сведений не обещаю, пару, тройку дней мне надо. Соберу тебе, как в прежние времена говорили, досье. Годится?
– Годится, дядь Лёш. Даже очень.
– Ну, с Богом. Ты в Бога-то веришь, или как?
– Или как, дядь Лёш.
И Гурьев широко, радостно улыбнулся.
Сталиноморск. 4 сентября 1940
Навестив крепость, Гурьев отправился в школу пешком, решив раньше времени не эпатировать коллег и Завадскую. Дела – всякие, а школа – школой. Никогда не делал ничего абы как – и это тоже. Учитель – так учитель. Это служба – так уж служба.
Из всех его умений и знаний лишь один-единственный дар всегда оставался главным – умение притворяться. Умение стать тем, кем нужно стать – на время или навсегда. Например, учителем литературы.
Как только он заговаривал, в классе мгновенно устанавливалась звенящая тишина: дети уже знали, что начнётся сейчас, предвкушали это. Не испуганное молчание, в котором внимают грозному ментору, – нет. Это была тишина театрального зала – перед выходом на сцену обожаемого кумира. Он никогда не произносил «учительских» слов. И даже слово «урок» не звучало ни разу:
– Тема нашего сегодняшнего разговора – последние дни жизни величайшего из поэтов России, Александра Сергеевича Пушкина.
И снова он преобразился. Всё стало иным, – даже воздух. Сейчас перед ними, – прямо вот тут, на возвышении перед классной доской, – вдруг оказался Пушкин. Живой, настоящий Пушкин – здесь и сейчас. И зазвучали стихи – ещё не читанные ни разу, незнакомые стихи, стихи о жене, о любви, эпиграммы Пушкина и эпиграммы друзей, на разные голоса заговорили живые люди, современники эпохи, со страниц своих, наизусть воспроизводимых, писем и воспоминаний. И снова – Пушкин. Великий поэт, с удивительной лёгкостью и неподражаемым, неповторимым мастерством обращавшийся с русским языком, с русским словом, заставив его раскрыться перед современниками и потомками. Великий волшебник, стихи которого невозможно произнести иначе – только стихами, ни выбросить, ни переставить – ни единого слова. Пушкин – автор потрясающе экономной, золотого сечения, прозы, чью простоту, ёмкость и лаконичность никому так и не удалось повторить. Пушкин – светский лев и повеса-донжуан, разбивающий направо и налево сердца. Пушкин – на потеху и зависть всего современного света, влюблённый, словно мальчишка, в собственную жену, осыпающий её сонетами и стихами. Пушкин – лицедей, коварный шут, в комическом камер-юнкерском мундире, под маской бретёра и циника прячущий беззащитную ранимость человека чести. Пушкин – падающий на сбившийся февральский снег у излучины речки Чёрной.
Едва он успел после уроков отметиться в учительской, как был зван к заведующей. Войдя в её кабинет, он сдержанно кивнул – они уже виделись сегодня – и выжидательно уставился на Анну Ивановну.
– Проходите, голубчик, – Завадская указала на диван. – Присаживайтесь, разговор у меня к вам имеется.
– Уже? – Гурьев сделал вид, что удивлён.
– Уже, уже. Яков Кириллович, Вы что с детьми делаете?!
– А что?
– Да просто кошмар какой-то. Вся школа на литературе помешалась.
– Это пройдёт. К концу первой четверти примерно.
– Не знаю. С трудом верится, если уж откровенно.
Гурьев молча улыбался, спокойно ожидая продолжения. Завадская повела плечами, кутаясь в свой неизменный платок.
– У меня сегодня делегация была, – продолжила Завадская, – из десятого «Б». Весь актив в полном составе.
– Во главе?
– Я знаю, о чём Вы подумали. Чердынцевой не было. Хотя, безусловно, её влияние чувствуется.
– Почему?
– Потому что староста и комсорг – мальчишки, – Завадская внимательно посмотрела на Гурьева. – Они просили назначить вас к ним классным воспитателем.
– И что вы им ответили? – осторожно поинтересовался Гурьев после паузы.
Завадская опять зябко поёжилась:
– Я сказала – я подумаю.
– Вы или я?
– Давайте вместе, – согласилась Завадская. – Я, признаюсь, была бы премного вам обязана, если бы вы приняли это предложение.
– Да?
– Что с Вами? – не дождавшись ответа, Завадская вздохнула и пожаловалась: – Ах, ну, я разве не понимаю – вам не до классного руководства?!
– Но?
– Трудный класс, – посетовала Завадская. – За предыдущий год сменилось два классных воспитателя. Неровный класс. И чтобы десятый «Б» чего-то сам захотел, да ещё весь сразу, – я такого не припомню просто.
– Вы хотите сказать, что у меня нет выбора? – Гурьев вдруг улыбнулся отчаянно.
– Боюсь, что так, Яков Кириллыч.
– А другие делегации вас не посещали?
– Не сомневайтесь. Посетят.
– Это радует, – Гурьев усмехнулся и чуть наклонил голову набок. – Мне действительно необходимо заниматься своими делами. Это очень важно, поверьте. Но если вы считаете, что детям необходимо иметь классным воспитателем непременно меня, то – куда же я денусь?
А в общем-то, в основном, из-за Даши, конечно, подумал он. Потому что…
– Значит, согласны?!
– A la guerre, comme a la guerre [42].
– Только Вы не идите у них на поводу, – Завадская погрозила Гурьеву пальцем. – На шею сядут!
– Ох, не пугайте, – усмехнулся Гурьев. – Уж как прорежется. Только давайте договоримся.
– Всё, что угодно, Яков Кириллыч, – Завадская молитвенно прижала руки к груди.
Гурьев засмеялся.
– Ясно. Несколько вопросов.
– Пожалуйста.
– Каким образом вам удалось заполучить такое сокровище, как Шульгин?
– Вы иронизируете или серьёзно? – Завадская поджала губы.
– Я абсолютно серьёзен, – кивнул Гурьев.
– Конечно, образование у Дениса Андреевича хромает, – вздохнула заведующая. – Но он детей обожает, и ребята платят ему взаимностью. Я верю, что это очень важно. Причём контакт у него со всеми – и с младшими, и со старшими. Разумеется, он не педагог и вряд ли представляет себе, что это такое, но зато у него такое стихийное чувство доброты и справедливости, что я его ни на кого не променяю. Даже на Вас, – Завадская торжествующе посмотрела на Гурьева.
– Ого, – усмехнулся Гурьев. – А ведь я могу расценить это, как бунт на корабле. Не боитесь?
– Вы… Вы что себе позволяете?!
– Я шучу, Анна Ивановна, – Гурьев наклонил голову набок. – И очень рад, что вы так Дениса понимаете. Мне он тоже нравится. А это, я думаю, не случайно.
– Вы уже с ним стакнулись, – с явной ревностью в голосе проворчала Завадская.
– А как же иначе. Не только стакнулись, как вы выразились, но и остаканили полную конгруэнтность жизненных позиций при всём разнообразии тактических подходов. Вот только непонятно, как они с Маслаковым уживаются.
– Они и не уживаются, – пригорюнилась Завадская. – В прошлом учебном году мне дважды едва удалось предотвратить рукоприкладство. И не вижу ничего смешного! Ничего, абсолютно!
– Я тоже, – согласился Гурьев. – Обещаю провести разъяснительную работу.
– Да уж будьте так любезны!
– А с каких это пор школьный учитель, пусть даже и парторг – член бюро горкома?
– Трофим Лукич – заслуженный партиец, на партийной работе с двадцать четвёртого года… Что?
– Ничего, – очаровательно улыбнулся Гурьев. – И?
– И школа у нас не совсем обычная. У нас учились и учатся дети городских руководителей, поэтому и внимание к нам повышенное.
– И давно?
– Довольно давно.
– Ну, ясно. Ему-то в радость. А вас не утомляет?
– Нет, – нахмурилась Завадская. – Яков Кириллович, я вас попросила бы.
– Да-да, конечно.
– Я надеюсь, вы понимаете.
– Я понимаю даже гораздо больше, – Гурьев стёр улыбку с лица с такой скоростью, что Завадская вздрогнула. – Увы. А ещё я очень много знаю. Так что вы не бойтесь, дражайшая Анна Ивановна. Я прикрою, если что. Поскольку имеются и возможности, и полномочия.
– Вот как.
– Да. А пока, с вашего позволения, откланяюсь, – и Гурьев поднялся.
Из всех его умений и знаний лишь один-единственный дар всегда оставался главным – умение притворяться. Умение стать тем, кем нужно стать – на время или навсегда. Например, учителем литературы.
Как только он заговаривал, в классе мгновенно устанавливалась звенящая тишина: дети уже знали, что начнётся сейчас, предвкушали это. Не испуганное молчание, в котором внимают грозному ментору, – нет. Это была тишина театрального зала – перед выходом на сцену обожаемого кумира. Он никогда не произносил «учительских» слов. И даже слово «урок» не звучало ни разу:
– Тема нашего сегодняшнего разговора – последние дни жизни величайшего из поэтов России, Александра Сергеевича Пушкина.
И снова он преобразился. Всё стало иным, – даже воздух. Сейчас перед ними, – прямо вот тут, на возвышении перед классной доской, – вдруг оказался Пушкин. Живой, настоящий Пушкин – здесь и сейчас. И зазвучали стихи – ещё не читанные ни разу, незнакомые стихи, стихи о жене, о любви, эпиграммы Пушкина и эпиграммы друзей, на разные голоса заговорили живые люди, современники эпохи, со страниц своих, наизусть воспроизводимых, писем и воспоминаний. И снова – Пушкин. Великий поэт, с удивительной лёгкостью и неподражаемым, неповторимым мастерством обращавшийся с русским языком, с русским словом, заставив его раскрыться перед современниками и потомками. Великий волшебник, стихи которого невозможно произнести иначе – только стихами, ни выбросить, ни переставить – ни единого слова. Пушкин – автор потрясающе экономной, золотого сечения, прозы, чью простоту, ёмкость и лаконичность никому так и не удалось повторить. Пушкин – светский лев и повеса-донжуан, разбивающий направо и налево сердца. Пушкин – на потеху и зависть всего современного света, влюблённый, словно мальчишка, в собственную жену, осыпающий её сонетами и стихами. Пушкин – лицедей, коварный шут, в комическом камер-юнкерском мундире, под маской бретёра и циника прячущий беззащитную ранимость человека чести. Пушкин – падающий на сбившийся февральский снег у излучины речки Чёрной.
Едва он успел после уроков отметиться в учительской, как был зван к заведующей. Войдя в её кабинет, он сдержанно кивнул – они уже виделись сегодня – и выжидательно уставился на Анну Ивановну.
– Проходите, голубчик, – Завадская указала на диван. – Присаживайтесь, разговор у меня к вам имеется.
– Уже? – Гурьев сделал вид, что удивлён.
– Уже, уже. Яков Кириллович, Вы что с детьми делаете?!
– А что?
– Да просто кошмар какой-то. Вся школа на литературе помешалась.
– Это пройдёт. К концу первой четверти примерно.
– Не знаю. С трудом верится, если уж откровенно.
Гурьев молча улыбался, спокойно ожидая продолжения. Завадская повела плечами, кутаясь в свой неизменный платок.
– У меня сегодня делегация была, – продолжила Завадская, – из десятого «Б». Весь актив в полном составе.
– Во главе?
– Я знаю, о чём Вы подумали. Чердынцевой не было. Хотя, безусловно, её влияние чувствуется.
– Почему?
– Потому что староста и комсорг – мальчишки, – Завадская внимательно посмотрела на Гурьева. – Они просили назначить вас к ним классным воспитателем.
– И что вы им ответили? – осторожно поинтересовался Гурьев после паузы.
Завадская опять зябко поёжилась:
– Я сказала – я подумаю.
– Вы или я?
– Давайте вместе, – согласилась Завадская. – Я, признаюсь, была бы премного вам обязана, если бы вы приняли это предложение.
– Да?
– Что с Вами? – не дождавшись ответа, Завадская вздохнула и пожаловалась: – Ах, ну, я разве не понимаю – вам не до классного руководства?!
– Но?
– Трудный класс, – посетовала Завадская. – За предыдущий год сменилось два классных воспитателя. Неровный класс. И чтобы десятый «Б» чего-то сам захотел, да ещё весь сразу, – я такого не припомню просто.
– Вы хотите сказать, что у меня нет выбора? – Гурьев вдруг улыбнулся отчаянно.
– Боюсь, что так, Яков Кириллыч.
– А другие делегации вас не посещали?
– Не сомневайтесь. Посетят.
– Это радует, – Гурьев усмехнулся и чуть наклонил голову набок. – Мне действительно необходимо заниматься своими делами. Это очень важно, поверьте. Но если вы считаете, что детям необходимо иметь классным воспитателем непременно меня, то – куда же я денусь?
А в общем-то, в основном, из-за Даши, конечно, подумал он. Потому что…
– Значит, согласны?!
– A la guerre, comme a la guerre [42].
– Только Вы не идите у них на поводу, – Завадская погрозила Гурьеву пальцем. – На шею сядут!
– Ох, не пугайте, – усмехнулся Гурьев. – Уж как прорежется. Только давайте договоримся.
– Всё, что угодно, Яков Кириллыч, – Завадская молитвенно прижала руки к груди.
Гурьев засмеялся.
– Ясно. Несколько вопросов.
– Пожалуйста.
– Каким образом вам удалось заполучить такое сокровище, как Шульгин?
– Вы иронизируете или серьёзно? – Завадская поджала губы.
– Я абсолютно серьёзен, – кивнул Гурьев.
– Конечно, образование у Дениса Андреевича хромает, – вздохнула заведующая. – Но он детей обожает, и ребята платят ему взаимностью. Я верю, что это очень важно. Причём контакт у него со всеми – и с младшими, и со старшими. Разумеется, он не педагог и вряд ли представляет себе, что это такое, но зато у него такое стихийное чувство доброты и справедливости, что я его ни на кого не променяю. Даже на Вас, – Завадская торжествующе посмотрела на Гурьева.
– Ого, – усмехнулся Гурьев. – А ведь я могу расценить это, как бунт на корабле. Не боитесь?
– Вы… Вы что себе позволяете?!
– Я шучу, Анна Ивановна, – Гурьев наклонил голову набок. – И очень рад, что вы так Дениса понимаете. Мне он тоже нравится. А это, я думаю, не случайно.
– Вы уже с ним стакнулись, – с явной ревностью в голосе проворчала Завадская.
– А как же иначе. Не только стакнулись, как вы выразились, но и остаканили полную конгруэнтность жизненных позиций при всём разнообразии тактических подходов. Вот только непонятно, как они с Маслаковым уживаются.
– Они и не уживаются, – пригорюнилась Завадская. – В прошлом учебном году мне дважды едва удалось предотвратить рукоприкладство. И не вижу ничего смешного! Ничего, абсолютно!
– Я тоже, – согласился Гурьев. – Обещаю провести разъяснительную работу.
– Да уж будьте так любезны!
– А с каких это пор школьный учитель, пусть даже и парторг – член бюро горкома?
– Трофим Лукич – заслуженный партиец, на партийной работе с двадцать четвёртого года… Что?
– Ничего, – очаровательно улыбнулся Гурьев. – И?
– И школа у нас не совсем обычная. У нас учились и учатся дети городских руководителей, поэтому и внимание к нам повышенное.
– И давно?
– Довольно давно.
– Ну, ясно. Ему-то в радость. А вас не утомляет?
– Нет, – нахмурилась Завадская. – Яков Кириллович, я вас попросила бы.
– Да-да, конечно.
– Я надеюсь, вы понимаете.
– Я понимаю даже гораздо больше, – Гурьев стёр улыбку с лица с такой скоростью, что Завадская вздрогнула. – Увы. А ещё я очень много знаю. Так что вы не бойтесь, дражайшая Анна Ивановна. Я прикрою, если что. Поскольку имеются и возможности, и полномочия.
– Вот как.
– Да. А пока, с вашего позволения, откланяюсь, – и Гурьев поднялся.
Сталиноморск. 5 сентября 1940
Проконтролировав копающихся в крепости археологов, Гурьев отправился на работу. Зайдя на урок в 10 «Б», – история, улыбнулся Широковой изо всех сил, отчего бедняжка едва удержалась на ногах, повернулся к классу и, грозно насупившись, велел остаться на классный час. И вышел, слыша за спиной радостный шум, который успел уже полюбить.
Не то чтобы он волновался. Просто Гурьев положительно не ведал, с какого угла приступать к задаче, и потому решил начать, как Бог на душу положит:
– Ну, архаровцы, – он обвёл своих подопечных грозным взглядом, – признавайтесь, чья это идея – заполучить меня классным папой?
Ребята загалдели, засмеялись. Гурьев поднял руки:
– Вот что, дети мои. Раз вы такие умные, то план внеклассной работы будете сами составлять. Вы всё-таки в школе десятый год, а я – четвёртый день. Так что – вам и карты в руки.
Тут уже гвалт поднялся совершенно невообразимый. Гурьев сел за учительский стол и с отсутствующим видом уставился в окно, боковым зрением наблюдая за учениками. Кажется, начало им понравилось.
– Яков Кириллыч, Вы серьёзно?!
– Во здорово!..
– А можно…
– Да подожди ты! Дай сказать…
– Яков Кириллыч, Яков Кириллыч! А мы, значит, можем всё, что хотим, делать!?
Гурьев задумчиво поскрёб большим пальцем ямочку на подбородке:
– В пределах разумного. Я не уверен, что предложение покидать стулья из окна найдёт в моём лице широкую поддержку. Кроме того, я категорически не одобрю идею забросать прохожих водяными бомбочками. Ну, а в остальном – пожалуйста.
Ответом ему был громовой хохот. Когда он смолк, кто-то из мальчишек сказал:
– А мы в походе сто лет уже не были! Яков Кириллыч, давайте сходим, а?
– Куда?
– А в Старую крепость. Можно?
Почему нет, подумал Гурьев. Хороший повод для истории. И кивнул.
– Ур-р-ра-а-а-а-а!!!
– Значит, первым пунктом внеклассной работы у нас поход. Когда?
– А в воскресенье!
– Следующее!
– Нет. Не годится. Я могу двадцать первого, а потом буду смертельно занят. Годится двадцать первое?
– Годится!!!
– Добро. Быстро сели все на места, сейчас распишем, что взять с собой и кто что понесёт. Ну, тише, я кому сказал?!
Когда обязанности распределились, Гурьев встал у доски:
– Все свободны, кроме Чердынцевой.
Класс, радостно заулыбавшись, загрохотал было крышками парт, но замер, услышав голос нового классного воспитателя – спокойный голос, модуляции которого, кажется, искажали пространство:
– Тихо и по одному. Сомов, Остапчик. Ваше задание в силе. Ждите в коридоре.
Когда ребята, всё больше на цыпочках, покинули кабинет, Гурьев подошёл к Даше, сел за парту с ней рядом:
– Что надумала, дивушко?
– Ничего, Гур. Не знаю.
– Дело ясное, что дело тёмное. Не знаешь, когда точно отец возвращается?
– Нет. Это же военная тайна!
– Ну, разумеется, – покивал Гурьев. – Конечно, тайна. Это правильно, это ты молодец. Ладно. Двигай к Нине Петровне, ребята ждут. Что-нибудь нужно, кстати? Продукты, может быть?
– Мы с Денис Андреичем в военторге вчера по папиному аттестату отоварились. Нине Петровне всё кстати. А я… Мне много не нужно.
Это точно, подумал Гурьев. Много не нужно. Двое за руки, двое за ноги. А пятый с инструментом. Порвут, как козу. Никакая наука не поможет. Сказать ей об этой записке, будь она неладна? Если всё это именно из-за докладной Чердынцева, и черновик уже ушёл за кордон – а она не знает об этом? Или она ничего вообще не знает? А если я ошибаюсь? Если всё это – чулки и помадки? Если я начну сейчас её расспрашивать, начнётся настоящий кошмар – «не думай о белой обезьяне». И она перестанет мне верить. И я не смогу ей сказать потом нечто куда более важное, чем эта проклятая записка. Нет. Нельзя. Её доверие, она сама – важнее, неизмеримо важнее любой толпы кораблей и самолётов. Поэтому – нет. Не скажу. Не спрошу. Точка. Иерархия приоритетов. Он представил себе – нет, не представил, разве можно представить такое?! – подумал о том, что станет с этим лицом, с этой кожей, с этими глазами, когда в них плеснут серной кислотой. Подумал, как легко – при помощи маленького кусочка свинца – превратить это живое, ненаглядное чудо в кусок холодной протоплазмы. Что случится, когда она попадёт в крючки к «специалистам» – профессионалам, внутри которых сидит настоящая нежить. С другой иерархией приоритетов. Как станет ошмётками человека, готовыми на всё, абсолютно на всё – лишь бы прекратилась боль. И когда эти творят такое – ах, какая у них эрекция. Гурьев прищурился на миг и отвернул голову, чтобы Даша не увидела его глаз. Не нужно было ей сейчас этого – глаза его видеть.
– Гур? Что с тобой?
– Ничего, ничего. Всё нормально. Идём, у меня ещё дела.
– Какие?
– Дарья. Давай ты не будешь пытаться мной управлять.
– Нет, – Даша провела рукой по роскошной своей косе, перекинула её на грудь. – Я не пытаюсь. Но я же сказала – я собираюсь тебе помогать. А чтобы правильно тебе помогать, я про тебя должна всё знать. Всё-всё! А то – я чувствую, но сказать никак не получается.
Что ты за диво такое дивное, ужаснулся Гурьев. Как же это так, а?!
– У меня действительно дел по горло.
– Это не ответ, – нахмурилась Даша.
– Ох, не строй меня, дивушко, – покачал головой Гурьев. – Это, знаешь ли, чревато.
– Я тебя… не строю, Гур, – тихо сказала девушка. – И не вешаюсь тебе на шею. Ты сам сказал: мы друзья. У друзей не должно быть секретов друг от друга. Я же не виновата, что мне нечего тебе рассказать. И потом, если я у тебя на глазах буду, тебе станет спокойнее. Разве не так?
Ох, дивушко моё, подумал Гурьев. Дивушко, дивушко. У тебя есть, что мне рассказать. Но я не спрошу тебя об этом. Господи. Рэйчел.
– Хитрая, – усмехнулся он. – У меня есть дела в городе. И в крепости. А потом я буду с твоими телохранителями совершенствовать боевое искусство. Годится такой план?
– А потом? Вечером? Возьми меня с собой, куда ты пойдёшь. Пожалуйста. Я тебе не помешаю, честное слово.
– Скучно тебе с Ниной Петровной?
– Не в этом же дело!
Это точно, подумал Гурьев. Не в этом.
– Лучше скажи мне вот что. Ты бы сильно расстроилась, если б отец женился?
– Ты что, – Даша улыбнулась, потрогала пальцами косу. – Я была бы ужасно рада. Но он же – он такой… Сумасшедший. Однолюб. Вы так похожи, просто с ума можно сойти! Ну, он, конечно, не так много всего знает, и разговаривать с ним тяжело. Но я его даже молчащего очень хорошо понимаю. Ты – как будто он, только с тобой можно обо всём на свете говорить. Гур! Возьми меня с собой. Мне правда скучно. Я уже книжки все перечитала, а выходить ты не разрешаешь. Я тебя слушаюсь, как первоклашка, но… Действительно, как в бронепоезде! Гур, ну, пожалуйста!
Привыкай, дивушко, с тоской подумал Гурьев, продолжая беспечно и весело улыбаться, – молча. Это карма. Карма, понимаешь, дивушко?!
– Какой ты, – с досадой сказала Даша. – Скала.
– Точно, – согласился Гурьев. – Всё. Идём.
Он вышел вместе с ней из класса, кивнул ребятам и строго-настрого приказал быть к пяти в спортзале:
– Приёмы против ножа будем отрабатывать.
– А как это называется, Яков Кириллыч?
– Самбо, да?
– Вроде того, – он кивнул. – Только усовершенствованное.
Степан торжествующе ткнул Федю в бок – а я что говорил?! Гурьев улыбнулся.
Синагогу Гурьев нашёл довольно быстро. Она оказалась большим частным домом, обнесённым высоким глухим забором мышиного цвета. Гурьев открыл калитку, миновал небольшой ухоженный дворик, распахнул дверь и, поправив предусмотрительно надетую по такому случаю шляпу, шагнул внутрь.
Молельный зал не поразил его роскошью, однако Гурьев и не ожидал иного. Десятка полтора пожилых мужчин, сидевших над фолиантами – шиур [43], разделявший минху [44]и маарив [45], ещё продолжался – повернули лица в сторону неожиданного посетителя. Гурьев подошёл к стеллажу, снял с полки молитвенник в тяжёлом переплёте, сел в последний ряд перед женским отделением и раскрыл книгу. Люди поняли – вошедший не заблудился, и спокойно вернулись к своим занятиям.
Через несколько минут, когда ночь окончательно сгустилась за окнами, раввин закрыл том Гемары [46], поднялся и, достав гартл [47], повязал его поверх своего длинного капота [48]. Габай [49]тоже закрыл свою книгу и громко хлопнул ладонью по парте:
– Маарив! – он повернулся к старику, сидевшему прямо за ним: – Шлойме, кум давнэн [50]!
Тот, кого назвали Шлойме, занял своё – видимо, привычное – место хазана [51]рядом с арон-койдешем [52], накинул на плечи талес [53]и начал читать псалом, предваряющий вечернюю службу. Люди зашевелились. Поднялся и Гурьев.
– Ад-йной хошиа амэлэх янэйну вэйом корэйну! – нараспев продекламировал хазан и склонился к кафедре: – Борху эс Ад-йной амэвойройх!.. [54]
Гурьев ответил вместе со всеми и сел на место. Сделав вид, будто погружается в молитву, он наблюдал обращённые на себя изучающе-любопытные взгляды: похоже, из всех здесь присутствующих он был самым молодым.
После заключительного кадиша [55]раввин сам подошёл к нему:
– Шолом алэйхэм [56], – он протянул руку, Гурьев осторожно пожал его ладонь и почувствовал ответное крепкое, совсем не старческое пожатие, хотя раввину, судя по всем известным Гурьеву обстоятельствам, должно быть хорошо за восемьдесят.
– Алэйхэм шолэм [57]. Зовите меня Янкель, ребе, – Гурьев улыбнулся.
Идиш у меня довольно стерильный, подумал он, будем надеяться, что не очень подозрительно это звучит, не смотря ни на что.
– Ай, – лицо раввина просияло, – как приятно слышать, что молодёжь ещё не забыла идиш. Можешь называть меня просто реб Ицхок, меня здесь все так зовут. Ты к кому-то в гости приехал, реб Янкель?
– Нет. Я буду здесь жить, я работаю в школе.
– Откуда?
– Из Москвы.
– Я видел, ты молишься?
– Да, ребе, – улыбнулся Гурьев. – В некотором роде. Знакомый ритм. – Взгляд раввина сделался недоумевающим. В планы Гурьева вовсе не входило, тем более теперь, читать старику лекцию о силе и взаимодействии эргрегоров [58]в разные исторические эпохи и как всё это влияет на отдельно взятую личность. Он жестом переключил внимание раввина с такой щекотливой тематики и пояснил: – Я занимался когда-то. А потом – сами понимаете, вечно не хватает времени для души. У меня йорцейт [59]завтра, – то есть, уже сегодня [60]. Я хотел бы дать цдоке [61].
– Опусти в ящик, вон там.
– Что Вы, реб Ицхок, зачем вам такие деньги через кассу проводить. Отпустите людей, поговорим с глазу на глаз.
– Хорошо. Пойдём-ка ко мне, реб Янкель.
Они поднялись на второй этаж, в маленькую комнату с единственным узеньким окошком. Раввин переложил книги со стула, усадил Гурьева, присел сам:
– Давно твой дедушка умер, зихроно ливрохо [62](иврит) – устойчивая формула, которой верующие сопровождают упоминание об уважаемом усопшем.]?
– Двадцать один год, ребе.
– А родители?
– Это отдельная история. Как-нибудь в другой раз. – Гурьев достал из кармана конверт и, положив на стол, чуть подтолкнул его к раввину. – Тут десять тысяч. Зима скоро, она здесь, конечно, не такая, как в Москве, но – и дрова нужны, и кое-что ещё по мелочи, наверняка. Если будут трудности – обращайтесь без церемоний, помогу, чем смогу.
Раввин посмотрел на конверт с некоторым ужасом:
– У нас небогатый шул [63], реб Янкель, это большие, очень большие деньги для нас. Я редко читаю газеты, реб Янкель – учителям так существенно подняли жалованье?
– Жалованье – слёзы, ребе, – рассмеялся Гурьев, – а деньги берите смело, никакой гнивы [64]за ними нет, я их – скажем, выиграл. В лотерею. Я понимаю, реб Ицхок, вы меня видите впервые, но иногда так бывает – именно первое впечатление оказывается верным.
– Спасибо, реб Янкель, – поколебавшись ещё мгновение, раввин с достоинством взял конверт и положил в ящик стола. – Дай Бог тебе не знать горя за твою щедрость. А где жить, у тебя есть? Я могу тебя в дом к хорошим людям нашим устроить, будет кошер [65]всегда, и возьмут недорого, со своего?..
Гурьев махнул рукой:
– Я такой великий цадик [66], ребе – не стоит. Я уже устроился. Мне удобно.
– Не годится еврею есть что попало, если можно соблюдать.
– Ещё раз спасибо за заботу, реб Ицхок.
Раввин всё понял и решил больше не настаивать:
– Хорошо, как знаешь, реб Янкель. Ты сможешь приходить на молитву?
– Нет, – улыбнулся Гурьев. – Разве что, когда занятий не случится, заскочу разок-другой к криас-Тойре [67]. А на праздники, на Изкор [68]– зайду непременно.
– Как же ты устраиваешься в школе, ведь там пишут в шабес [69]?
– Ну, реб Ицхок, – Гурьев вздохнул. – Я же апикойрес [70]. Это моя страна, я здесь живу, с этими людьми, с моими людьми, с моими детьми. Мне их, детей, учить надо, а не думать о субботе. Я знаю, вам это не нравится. Только у меня свой путь. Совсем не еврейский, но мой.
– Ты неправильно говоришь, реб Янкель, – раввин покачал головой.
– Правильно, ребе. Для меня – правильно. Законы – законами, но мой отец – дворянин и русский морской офицер, который погиб, сражаясь за эту страну. Да и ещё столько всего! Об этом – как-нибудь в другой раз. Их, мне видится, будет у нас немало. Поэтому здесь моё место. Не в синагоге, не в ешиве [71]. Не в Эрец Исроэл [72]. Тут.
– Да, реб Янкель, – раввин вздохнул. – Мир совсем спятил – бедные идише мэйдэлах [73]. Что говорить.
– Если бы всё было так просто, ребе, – Гурьев усмехнулся, – я понимаю, вы не могли знать. Правда, мне повезло с учителями, чего нельзя сказать о многих других. Наверное, неспроста мир сошёл с ума, и не только идише мэйдэлах кинулись искать счастья на стороне. Многие – очень многие. И кажется беднягам, будто они гордо реют, как буревестники, чёрной молнии подобны, как стрела, пронзая тучи. Такое время, ребе. Такой век на дворе. А на самом-то деле они просто болтаются, как дрек [74]в проруби. А мне нужно защитить и научить детей. Кого ещё можно научить. В том числе и тому, что поступать правильно – это поступать так, как хочешь, чтобы поступали с тобой. Вот ведь что главное, реб Ицхок, и вы знаете это наверняка не хуже меня.
– Дай-то Бог, чтобы ты оказался прав, реб Янкель. Один Кадош Боруху [75]знает, что из всего этого будет.
– Что-нибудь обязательно будет. А семья у вас есть, реб Ицхок?
– Я вдовец. Сыновья учились в ешивах в Лемберге [76]и Вильно [77], потом – эта революция. Сейчас трое в Америке, уже есть у меня снохи и внуки, а младший сын учится в Иерусалиме. Слава Богу, пристроены и, в общем, довольны. Звали меня к себе, да я как-то не собрался, а теперь, – раввин тяжело вздохнул, поправил ермолку. – Да и на кого я здесь людей оставлю? Что есть у этих алтерн идн [78], кроме шула и разбежавшихся по всей стране детей, которые и писем-то не пишут, потому что они забыли мамэ лошн [79], а их старики так и не выучились русской грамоте? Да и староват я уже, реб Янкель, чтобы что-то менять в своей жизни.
– Такой философский у нас разговор получается, – изобразил невеселую усмешку Гурьев. – О вечном.
– А чему ты учишь детей, реб Янкель?
– Литературе.
– Так о чём же ещё могут говорить два любителя литературы, как не о вечном? – лукаво прищурился раввин.
Не то чтобы он волновался. Просто Гурьев положительно не ведал, с какого угла приступать к задаче, и потому решил начать, как Бог на душу положит:
– Ну, архаровцы, – он обвёл своих подопечных грозным взглядом, – признавайтесь, чья это идея – заполучить меня классным папой?
Ребята загалдели, засмеялись. Гурьев поднял руки:
– Вот что, дети мои. Раз вы такие умные, то план внеклассной работы будете сами составлять. Вы всё-таки в школе десятый год, а я – четвёртый день. Так что – вам и карты в руки.
Тут уже гвалт поднялся совершенно невообразимый. Гурьев сел за учительский стол и с отсутствующим видом уставился в окно, боковым зрением наблюдая за учениками. Кажется, начало им понравилось.
– Яков Кириллыч, Вы серьёзно?!
– Во здорово!..
– А можно…
– Да подожди ты! Дай сказать…
– Яков Кириллыч, Яков Кириллыч! А мы, значит, можем всё, что хотим, делать!?
Гурьев задумчиво поскрёб большим пальцем ямочку на подбородке:
– В пределах разумного. Я не уверен, что предложение покидать стулья из окна найдёт в моём лице широкую поддержку. Кроме того, я категорически не одобрю идею забросать прохожих водяными бомбочками. Ну, а в остальном – пожалуйста.
Ответом ему был громовой хохот. Когда он смолк, кто-то из мальчишек сказал:
– А мы в походе сто лет уже не были! Яков Кириллыч, давайте сходим, а?
– Куда?
– А в Старую крепость. Можно?
Почему нет, подумал Гурьев. Хороший повод для истории. И кивнул.
– Ур-р-ра-а-а-а-а!!!
– Значит, первым пунктом внеклассной работы у нас поход. Когда?
– А в воскресенье!
– Следующее!
– Нет. Не годится. Я могу двадцать первого, а потом буду смертельно занят. Годится двадцать первое?
– Годится!!!
– Добро. Быстро сели все на места, сейчас распишем, что взять с собой и кто что понесёт. Ну, тише, я кому сказал?!
Когда обязанности распределились, Гурьев встал у доски:
– Все свободны, кроме Чердынцевой.
Класс, радостно заулыбавшись, загрохотал было крышками парт, но замер, услышав голос нового классного воспитателя – спокойный голос, модуляции которого, кажется, искажали пространство:
– Тихо и по одному. Сомов, Остапчик. Ваше задание в силе. Ждите в коридоре.
Когда ребята, всё больше на цыпочках, покинули кабинет, Гурьев подошёл к Даше, сел за парту с ней рядом:
– Что надумала, дивушко?
– Ничего, Гур. Не знаю.
– Дело ясное, что дело тёмное. Не знаешь, когда точно отец возвращается?
– Нет. Это же военная тайна!
– Ну, разумеется, – покивал Гурьев. – Конечно, тайна. Это правильно, это ты молодец. Ладно. Двигай к Нине Петровне, ребята ждут. Что-нибудь нужно, кстати? Продукты, может быть?
– Мы с Денис Андреичем в военторге вчера по папиному аттестату отоварились. Нине Петровне всё кстати. А я… Мне много не нужно.
Это точно, подумал Гурьев. Много не нужно. Двое за руки, двое за ноги. А пятый с инструментом. Порвут, как козу. Никакая наука не поможет. Сказать ей об этой записке, будь она неладна? Если всё это именно из-за докладной Чердынцева, и черновик уже ушёл за кордон – а она не знает об этом? Или она ничего вообще не знает? А если я ошибаюсь? Если всё это – чулки и помадки? Если я начну сейчас её расспрашивать, начнётся настоящий кошмар – «не думай о белой обезьяне». И она перестанет мне верить. И я не смогу ей сказать потом нечто куда более важное, чем эта проклятая записка. Нет. Нельзя. Её доверие, она сама – важнее, неизмеримо важнее любой толпы кораблей и самолётов. Поэтому – нет. Не скажу. Не спрошу. Точка. Иерархия приоритетов. Он представил себе – нет, не представил, разве можно представить такое?! – подумал о том, что станет с этим лицом, с этой кожей, с этими глазами, когда в них плеснут серной кислотой. Подумал, как легко – при помощи маленького кусочка свинца – превратить это живое, ненаглядное чудо в кусок холодной протоплазмы. Что случится, когда она попадёт в крючки к «специалистам» – профессионалам, внутри которых сидит настоящая нежить. С другой иерархией приоритетов. Как станет ошмётками человека, готовыми на всё, абсолютно на всё – лишь бы прекратилась боль. И когда эти творят такое – ах, какая у них эрекция. Гурьев прищурился на миг и отвернул голову, чтобы Даша не увидела его глаз. Не нужно было ей сейчас этого – глаза его видеть.
– Гур? Что с тобой?
– Ничего, ничего. Всё нормально. Идём, у меня ещё дела.
– Какие?
– Дарья. Давай ты не будешь пытаться мной управлять.
– Нет, – Даша провела рукой по роскошной своей косе, перекинула её на грудь. – Я не пытаюсь. Но я же сказала – я собираюсь тебе помогать. А чтобы правильно тебе помогать, я про тебя должна всё знать. Всё-всё! А то – я чувствую, но сказать никак не получается.
Что ты за диво такое дивное, ужаснулся Гурьев. Как же это так, а?!
– У меня действительно дел по горло.
– Это не ответ, – нахмурилась Даша.
– Ох, не строй меня, дивушко, – покачал головой Гурьев. – Это, знаешь ли, чревато.
– Я тебя… не строю, Гур, – тихо сказала девушка. – И не вешаюсь тебе на шею. Ты сам сказал: мы друзья. У друзей не должно быть секретов друг от друга. Я же не виновата, что мне нечего тебе рассказать. И потом, если я у тебя на глазах буду, тебе станет спокойнее. Разве не так?
Ох, дивушко моё, подумал Гурьев. Дивушко, дивушко. У тебя есть, что мне рассказать. Но я не спрошу тебя об этом. Господи. Рэйчел.
– Хитрая, – усмехнулся он. – У меня есть дела в городе. И в крепости. А потом я буду с твоими телохранителями совершенствовать боевое искусство. Годится такой план?
– А потом? Вечером? Возьми меня с собой, куда ты пойдёшь. Пожалуйста. Я тебе не помешаю, честное слово.
– Скучно тебе с Ниной Петровной?
– Не в этом же дело!
Это точно, подумал Гурьев. Не в этом.
– Лучше скажи мне вот что. Ты бы сильно расстроилась, если б отец женился?
– Ты что, – Даша улыбнулась, потрогала пальцами косу. – Я была бы ужасно рада. Но он же – он такой… Сумасшедший. Однолюб. Вы так похожи, просто с ума можно сойти! Ну, он, конечно, не так много всего знает, и разговаривать с ним тяжело. Но я его даже молчащего очень хорошо понимаю. Ты – как будто он, только с тобой можно обо всём на свете говорить. Гур! Возьми меня с собой. Мне правда скучно. Я уже книжки все перечитала, а выходить ты не разрешаешь. Я тебя слушаюсь, как первоклашка, но… Действительно, как в бронепоезде! Гур, ну, пожалуйста!
Привыкай, дивушко, с тоской подумал Гурьев, продолжая беспечно и весело улыбаться, – молча. Это карма. Карма, понимаешь, дивушко?!
– Какой ты, – с досадой сказала Даша. – Скала.
– Точно, – согласился Гурьев. – Всё. Идём.
Он вышел вместе с ней из класса, кивнул ребятам и строго-настрого приказал быть к пяти в спортзале:
– Приёмы против ножа будем отрабатывать.
– А как это называется, Яков Кириллыч?
– Самбо, да?
– Вроде того, – он кивнул. – Только усовершенствованное.
Степан торжествующе ткнул Федю в бок – а я что говорил?! Гурьев улыбнулся.
Синагогу Гурьев нашёл довольно быстро. Она оказалась большим частным домом, обнесённым высоким глухим забором мышиного цвета. Гурьев открыл калитку, миновал небольшой ухоженный дворик, распахнул дверь и, поправив предусмотрительно надетую по такому случаю шляпу, шагнул внутрь.
Молельный зал не поразил его роскошью, однако Гурьев и не ожидал иного. Десятка полтора пожилых мужчин, сидевших над фолиантами – шиур [43], разделявший минху [44]и маарив [45], ещё продолжался – повернули лица в сторону неожиданного посетителя. Гурьев подошёл к стеллажу, снял с полки молитвенник в тяжёлом переплёте, сел в последний ряд перед женским отделением и раскрыл книгу. Люди поняли – вошедший не заблудился, и спокойно вернулись к своим занятиям.
Через несколько минут, когда ночь окончательно сгустилась за окнами, раввин закрыл том Гемары [46], поднялся и, достав гартл [47], повязал его поверх своего длинного капота [48]. Габай [49]тоже закрыл свою книгу и громко хлопнул ладонью по парте:
– Маарив! – он повернулся к старику, сидевшему прямо за ним: – Шлойме, кум давнэн [50]!
Тот, кого назвали Шлойме, занял своё – видимо, привычное – место хазана [51]рядом с арон-койдешем [52], накинул на плечи талес [53]и начал читать псалом, предваряющий вечернюю службу. Люди зашевелились. Поднялся и Гурьев.
– Ад-йной хошиа амэлэх янэйну вэйом корэйну! – нараспев продекламировал хазан и склонился к кафедре: – Борху эс Ад-йной амэвойройх!.. [54]
Гурьев ответил вместе со всеми и сел на место. Сделав вид, будто погружается в молитву, он наблюдал обращённые на себя изучающе-любопытные взгляды: похоже, из всех здесь присутствующих он был самым молодым.
После заключительного кадиша [55]раввин сам подошёл к нему:
– Шолом алэйхэм [56], – он протянул руку, Гурьев осторожно пожал его ладонь и почувствовал ответное крепкое, совсем не старческое пожатие, хотя раввину, судя по всем известным Гурьеву обстоятельствам, должно быть хорошо за восемьдесят.
– Алэйхэм шолэм [57]. Зовите меня Янкель, ребе, – Гурьев улыбнулся.
Идиш у меня довольно стерильный, подумал он, будем надеяться, что не очень подозрительно это звучит, не смотря ни на что.
– Ай, – лицо раввина просияло, – как приятно слышать, что молодёжь ещё не забыла идиш. Можешь называть меня просто реб Ицхок, меня здесь все так зовут. Ты к кому-то в гости приехал, реб Янкель?
– Нет. Я буду здесь жить, я работаю в школе.
– Откуда?
– Из Москвы.
– Я видел, ты молишься?
– Да, ребе, – улыбнулся Гурьев. – В некотором роде. Знакомый ритм. – Взгляд раввина сделался недоумевающим. В планы Гурьева вовсе не входило, тем более теперь, читать старику лекцию о силе и взаимодействии эргрегоров [58]в разные исторические эпохи и как всё это влияет на отдельно взятую личность. Он жестом переключил внимание раввина с такой щекотливой тематики и пояснил: – Я занимался когда-то. А потом – сами понимаете, вечно не хватает времени для души. У меня йорцейт [59]завтра, – то есть, уже сегодня [60]. Я хотел бы дать цдоке [61].
– Опусти в ящик, вон там.
– Что Вы, реб Ицхок, зачем вам такие деньги через кассу проводить. Отпустите людей, поговорим с глазу на глаз.
– Хорошо. Пойдём-ка ко мне, реб Янкель.
Они поднялись на второй этаж, в маленькую комнату с единственным узеньким окошком. Раввин переложил книги со стула, усадил Гурьева, присел сам:
– Давно твой дедушка умер, зихроно ливрохо [62](иврит) – устойчивая формула, которой верующие сопровождают упоминание об уважаемом усопшем.]?
– Двадцать один год, ребе.
– А родители?
– Это отдельная история. Как-нибудь в другой раз. – Гурьев достал из кармана конверт и, положив на стол, чуть подтолкнул его к раввину. – Тут десять тысяч. Зима скоро, она здесь, конечно, не такая, как в Москве, но – и дрова нужны, и кое-что ещё по мелочи, наверняка. Если будут трудности – обращайтесь без церемоний, помогу, чем смогу.
Раввин посмотрел на конверт с некоторым ужасом:
– У нас небогатый шул [63], реб Янкель, это большие, очень большие деньги для нас. Я редко читаю газеты, реб Янкель – учителям так существенно подняли жалованье?
– Жалованье – слёзы, ребе, – рассмеялся Гурьев, – а деньги берите смело, никакой гнивы [64]за ними нет, я их – скажем, выиграл. В лотерею. Я понимаю, реб Ицхок, вы меня видите впервые, но иногда так бывает – именно первое впечатление оказывается верным.
– Спасибо, реб Янкель, – поколебавшись ещё мгновение, раввин с достоинством взял конверт и положил в ящик стола. – Дай Бог тебе не знать горя за твою щедрость. А где жить, у тебя есть? Я могу тебя в дом к хорошим людям нашим устроить, будет кошер [65]всегда, и возьмут недорого, со своего?..
Гурьев махнул рукой:
– Я такой великий цадик [66], ребе – не стоит. Я уже устроился. Мне удобно.
– Не годится еврею есть что попало, если можно соблюдать.
– Ещё раз спасибо за заботу, реб Ицхок.
Раввин всё понял и решил больше не настаивать:
– Хорошо, как знаешь, реб Янкель. Ты сможешь приходить на молитву?
– Нет, – улыбнулся Гурьев. – Разве что, когда занятий не случится, заскочу разок-другой к криас-Тойре [67]. А на праздники, на Изкор [68]– зайду непременно.
– Как же ты устраиваешься в школе, ведь там пишут в шабес [69]?
– Ну, реб Ицхок, – Гурьев вздохнул. – Я же апикойрес [70]. Это моя страна, я здесь живу, с этими людьми, с моими людьми, с моими детьми. Мне их, детей, учить надо, а не думать о субботе. Я знаю, вам это не нравится. Только у меня свой путь. Совсем не еврейский, но мой.
– Ты неправильно говоришь, реб Янкель, – раввин покачал головой.
– Правильно, ребе. Для меня – правильно. Законы – законами, но мой отец – дворянин и русский морской офицер, который погиб, сражаясь за эту страну. Да и ещё столько всего! Об этом – как-нибудь в другой раз. Их, мне видится, будет у нас немало. Поэтому здесь моё место. Не в синагоге, не в ешиве [71]. Не в Эрец Исроэл [72]. Тут.
– Да, реб Янкель, – раввин вздохнул. – Мир совсем спятил – бедные идише мэйдэлах [73]. Что говорить.
– Если бы всё было так просто, ребе, – Гурьев усмехнулся, – я понимаю, вы не могли знать. Правда, мне повезло с учителями, чего нельзя сказать о многих других. Наверное, неспроста мир сошёл с ума, и не только идише мэйдэлах кинулись искать счастья на стороне. Многие – очень многие. И кажется беднягам, будто они гордо реют, как буревестники, чёрной молнии подобны, как стрела, пронзая тучи. Такое время, ребе. Такой век на дворе. А на самом-то деле они просто болтаются, как дрек [74]в проруби. А мне нужно защитить и научить детей. Кого ещё можно научить. В том числе и тому, что поступать правильно – это поступать так, как хочешь, чтобы поступали с тобой. Вот ведь что главное, реб Ицхок, и вы знаете это наверняка не хуже меня.
– Дай-то Бог, чтобы ты оказался прав, реб Янкель. Один Кадош Боруху [75]знает, что из всего этого будет.
– Что-нибудь обязательно будет. А семья у вас есть, реб Ицхок?
– Я вдовец. Сыновья учились в ешивах в Лемберге [76]и Вильно [77], потом – эта революция. Сейчас трое в Америке, уже есть у меня снохи и внуки, а младший сын учится в Иерусалиме. Слава Богу, пристроены и, в общем, довольны. Звали меня к себе, да я как-то не собрался, а теперь, – раввин тяжело вздохнул, поправил ермолку. – Да и на кого я здесь людей оставлю? Что есть у этих алтерн идн [78], кроме шула и разбежавшихся по всей стране детей, которые и писем-то не пишут, потому что они забыли мамэ лошн [79], а их старики так и не выучились русской грамоте? Да и староват я уже, реб Янкель, чтобы что-то менять в своей жизни.
– Такой философский у нас разговор получается, – изобразил невеселую усмешку Гурьев. – О вечном.
– А чему ты учишь детей, реб Янкель?
– Литературе.
– Так о чём же ещё могут говорить два любителя литературы, как не о вечном? – лукаво прищурился раввин.