В общем, вся эта высота, глубина и ширина нравственно-политических терзаний могла бы довести до белого каления кого угодно – только не Гурьева. Уж что-что, а определять приоритеты своих действий он выучился неплохо. Плохо было другое: если Сталин решал задачи, принимая людей в расчёт лишь постольку-постольку, то Гурьеву приходилось о людях думать. И людей спасать.
   – Ладно, дядь Лёш. Теперь всё в общих чертах понятно. Вот видишь – правильно мы с тобой чувствовали: не только чулочки-носочки за всем этим стоят, не только.
   – Да, – кивнул Кошелкин, проведя рукой по лицу, словно желая этим снять накопившуюся усталость. – Шпиёнов мне ещё ловить не доводилось.
   – Да какой он шпион, – поморщился Гурьев, – так, агентишка мелкий, информатор. Всё из-за денег. Был бы идейный – тогда да, тогда – интересно. А так…
   – И тебе интересно?
   – Нет, – Гурьев усмехнулся. – Мне это неинтересно. Но дело даже не в этом. При ином раскладе я бы сдал его на руки специалистам, но сейчас – нет. Сейчас мне требуется только одно – чтобы никакие сведения отсюда никуда ни в каком виде не утекали. Выбрать всё подчистую, мелким бреднем. А подать всё так, будто это хозяйственное дело. Чулочки-помадки-пудра-кокаин.
   – Сделаем, сынок.
   – Спасибо тебе, дядь Лёш. Ты один за шесть дней и ночей работу целого управления вытянул.
   – А я и говорю, – не стал скромничать старик. – Развели тут бюрократию! Где раньше два сыщика работали, теперь целая армия государственный харч даром трескает. Пойду спать, ну вас всех… к этому самому, в общем.
   Гурьев вошёл к себе в комнату. Шульгин закряхтел, заворочался, сел на кровати:
   – Ну, что?
   – Что?
   – Взбил пенку в Танькиной ступке?
   – Обожаю устное народное творчество, – просиял Гурьев. – Мог бы сказать по-простому, как ты умеешь. Однако ж нет, совсем другие слова нашёл, ласковые. Очень смешно. Обхохочешься.
   – Бабоукладчик.
   – Это уже не так колоритно, – отмахнулся Гурьев.
   – На кой она тебе сдалась?!
   – Денис. Мы с тобой, кажется, договаривались.
   – Смотрю я на тебя иногда… Не пойму, – с тоской проговорил Шульгин. – Вроде ты нормальный. Вроде такой… Ну, почти всегда. Вроде можно с тобой хоть к чёрту в зубы. А иногда?! Что ты ищешь, Кириллыч? Думаешь какую найти, чтоб езда поперёк? Дарья узнает – прибьёт тебя!
   – Боцман, я тебе уже объяснял. Дарья – мой друг. Сколько раз нужно повторить?
   – Это фуйня, что ты говорил. Главное, что она скажет! Тем более. Разве ж можно такую девку обижать, Кириллыч?! Она ж со всею душой к тебе!
   – И я к ней, Денис. И я. Только всё это совсем не так, как тебе кажется. Или как тебе хочется. И она всё знает.
   – Спятил. Как есть, сдурел. Ну, если тебя не тронет – так всем остальным точно небо с овчинку сделает. Что ж ты за зверь такой, Кириллыч… А Танька – да какой с неё толк, кроме этого?!
   – Иди-ка ты, Денис, покури, на воздух. Мне с Москвой поговорить надо. Сейчас рассветёт, и станет некогда.
   – Знаешь, Кириллыч, о чём я думаю?
   – Нет. Я не читаю мыслей.
   – Я думаю, что лучше: уметь такое, как ты, или – всё-таки не уметь?
   – Мне – лучше уметь, Денис.
   – Вот. Это точно, – Шульгин сгрёб с тумбочки папиросы и спички и, громко кряхтя и топая, вышел.
   Городецкий слушал, почти не перебивая. Пачку бумаги извёл, поди, промелькнуло у Гурьева в голове. Была у Городецкого такая привычка – во время беседы и сопутствующих раздумий черкать на бумаге непонятные никому, кроме него самого, каракули. А уж в его сокращениях слов, оставляемых на служебных бумагах в виде резолюций, могла только Скворушка разобраться – бессменная секретарша сначала Вавилова, а потом – Городецкого. По наследству. По прямой. Гурьев улыбнулся своим мыслям.
   – Ну, Гур, – присвистнул Городецкий. – Это ты сам раскопал? Волкодав.
   – Да, конечно, – Гурьев вздохнул. – Такое бы я ни за что не потянул. Местные кадры, Варяг. Люди просто валяются на земле, никто и не думает подбирать.
   – Давай мне сюда их, таких.
   – А я с кем работать буду?! Пылесос ты московский, вот ты кто. Скажи, лучше, что там с этим бесом, Рыжухиным. Есть что-нибудь на него?
   – Есть, – Городецкий помолчал. – Его в тридцать втором из ленинградского отдела попросили.
   – Оп-ля. А за что?
   – В бумагах ничего умного не написано. А людей – иных уж нет, а те – далече.
   – Ниточки какие?
   – Нет. Ничего. В смысле – ничего интересного. Фамилия, имя,– настоящие, описание внешности – сходится, так что мы быстро управились, как видишь.
   – И что посоветуешь?
   – Совет тебе мой – короткий: актируй его к едрене фене.
   – Я сейчас не могу.
   – Я понял. Три дня хотя бы продержишься?
   – Три – продержусь. А что ты успеешь за три дня?
   – Я много чего успею. Жди нового уполномоченного по губе и чистильщиков. Больше двух дать не могу – подключите местные кадры по прибытии.
   – Да это же просто царская щедрость, Варяг.
   – Ты знаешь – чем могу. Жизнь за царя.
   – Ладно, Сусанин. Как там девушка Надя?
   – Жива твоя Надя, жива. И будет жить. Всё, работай, Монтессори [87].
   – И тебе, Варяг, не болеть.

Сталиноморск. 11 сентября 1940

   Вера уже два дня состояла на службе в парикмахерской № 2 на улице Ленина – раввин Ицхок Зильбер оказался человеком слова. Заведующий парикмахерской, которому Гурьев принёс Верины документы, сделал свои, далёкие от действительности, но вполне устраивающие его, Гурьева, выводы. Столкновение ужасов, явственно обозначившееся на лице обер-цирюльника Гурьева, правда, не слишком порадовало, но за неимением гербовой приходилось писать, на чём попало.
   Он сел в кресло, положил руки на подлокотники, улыбнулся:
   – Здравствуй, Веруша.
   – Здравствуй, Яшенька, – тихо, только ему ответила Вера и улыбнулась, укутывая его простынёй. – Ты, вижу, побрился уже. Что тебе сделать – подровнять, уложить?
   – Ты у нас мастер. Решай сама.
   – Хорошо, – она кивнула и опять улыбнулась. – Какой ты молодец, что пришёл.
   О, Господи, подумал Гурьев. Эти женщины – я когда-нибудь сойду от них с ума. Что же это такое? Отдавать, отдавать – всегда отдавать. Ничего не ожидая взамен. Ну, нет. Всё у тебя будет, Веруша. Обещаю. Тебе – обещаю.
   – Как тебе работается?
   – Хорошо работается. Уже даже постоянные клиенты появились.
   – Прелесть какая. Не обижают тебя – начальство, коллеги?
   – Девочки?! Да ты что. Тут коллектив замечательный. Просто чудо. И Наум Исаевич – очень хороший человек. Напрасно ты его напугал. Я понимаю – ты не со зла, ты за меня беспокоишься. Не нужно, Яшенька. Я сильная. Уж больше, чем ты для меня сделал – такое, наверное, никому не под силу. А за то – прости, это ведь я от слабости бабьей…
   – Веруша. Голубка, ты что говоришь.
   – Знаю, не думай, знаю, что говорю, – светлая, такая светлая играла на её губах улыбка, что у Гурьева медленно, но неумолимо возник в горле колючий комок. – Проси, чего хочешь, Яшенька. Мне для тебя ничего не жаль. Нужно что-нибудь?
   – Нужно.
   – Говори.
   – Если услышишь – от клиентов, от захожих каких людей – разговоры такие, что тебя испугают, насторожат, – не раздумывай, сразу звони мне. В школу звони – а с завтрашнего дня по номеру девятнадцать-девятнадцать, добавочный ноль один. С автоматического аппарата просто шесть цифр набрать. Запомнила?
   – Запомнила, Яшенька. Что случилось? Плохое что?
   – Пока ничего, но может, – он коротко, скупо объяснил, о чём речь. – Я руку держу на пульсе, конечно, но всякое, знаешь ли, случается.
   – Что ж за нелюди бывают на свете, Яшенька, – горестно вздохнула Вера. – Не сомневайся – если что…
   – Нелюди, – кивнул Гурьев. – Очень правильное слово, голубка. Нелюди. Нежить.

Сталиноморск. 11 сентября 1940

   В школе уже начинались вызванные появлением Гурьева процессы, которые он ожидал и на которые очень надеялся. Правда, Завадская пребывала по этому поводу в тихой панике, но его это не слишком смущало. Не возникало и разговоров среди коллег, которых он весьма опасался: до взрослых куда труднее достучаться, это дети всё схватывают на лету. Кое-кто из учителей был безотчётно напуган, конечно же, не догадываясь об истинной подоплёке разворачивающихся событий. Но, в общем и целом, – всё было пристойно. Штатно.
   Идиллическое расположение духа, в котором пребывал Гурьев, легко всходя на школьное крыльцо и расточая вокруг себя ласковые улыбки, адресованные расцветающим при его появлении детским лицам, было грубо разрушено явлением маслаковской физиономии:
   – Товарищ Гурьев! Зайди-ка ко мне в кабинет.
   Гурьев не то, чтобы позабыл о спектакле, устроенном для Маслакова в первый день учебного года, но как-то за суетой последних дней не удосужился проследить за эффектом – уж очень был занят. А Маслаков, который, похоже, был так погружён в свой собственный мир, преисполненный его, Маслакова, значением и ролью в деле партийного и советского строительства, что даже всем понятные и вполне ясные ситуации преломлялись в его голове прямо-таки ошеломляюще своеобразно. Вычислить это для Гурьева не составило большого труда: у Маслакова всё было написано на заднице. Потому что на том месте, где у нормальных людей находится обычно лицо, у Маслакова находилась именно задница – с усами и ушками. Как же мне хочется кого-нибудь убить, с нежностью подумал Гурьев. А вслух осведомился:
   – Надолго?
   – А?! – опешил Маслаков.
   – Я жутко занят, Трофим Лукич, – пояснил Гурьев. – Могу уделить тебе ровно, – он вскинул руку с хронометром к физиономии Маслакова и постучал ногтем по стеклу циферблата, – три минуты. – И добавил с милой улыбкой старого аппаратного волка: – Время пошло.
   – Это как такое?! – ошалело спросил Маслаков. – Ты кто?! Ты… как такое?!
   – Это, Трофим Лукич, новое штатное расписание, – заговорщически склонился к нему Гурьев. – Если тебе, паче чаяния, есть, что мне доложить – докладывай. Если не укладываешься в регламент – подай письменный рапорт. А разговоры с тобой рассусоливать – это мне совершенно некогда. Так я тебя слушаю. Внимательно.
   – У?!? – сказал Маслаков. – А?!? Э-э-э…
   – Гласные звуки проходят в первом классе. Что ты их знаешь все наизусть – верю. Говори, меня дети ждут.
   Маслаков, похоже, собрался хлопнуться в обморок – во всяком случае, усы на заднице поехали в одну сторону, а ушки – совершенно в противоположном направлении. Сшибка ужасов, происходившая в мозгу Маслакова и отражавшаяся на физиономии, являла собой хотя и забавное, во многом поучительное, но отнюдь не приятное зрелище. Гурьев нахмурился и покачал головой:
   – Соображаешь туго, товарищ Маслаков. А девушки – они, знаешь, любят длинноногих и начитанных. Так ты что-нибудь понял? У тебя осталось ровно сорок секунд.
   – Т-т-т, – проскрипел Маслаков, становясь буро-малиновым. – К-к. П-п-п-п.
   – Давай так, товарищ Маслаков, – Гурьев решительно взял несчастного Трофима Лукича стальными и цепкими, словно капкан, пальцами за плечо. Разворачивая и придавая ему необходимое ускорение, Гурьев посоветовал: – Пойди к себе, товарищ Маслаков. Повтори в тишине и покое все звуки русского языка. Гласные и согласные. И крепко, очень крепко, подумай – а надо ли товарищу Гурьеву лишний раз на глаза попадаться? Подсказку даю – не надо.
   Он оттолкнул Маслакова и, наклонив голову набок, проследил, как тот врезался жирной спиной в стену. Гурьев кивнул и собрался идти дальше по своим делам, когда услышал за спиной тихий, звенящий торжеством и немного – совсем чуть-чуть – насмешливый, Дашин голос:
   – Гур Великолепный.
* * *
   Собственно, Гурьев не ожидал, что Маслаков сдастся совсем уж без боя. Но вот то, что партийное животное бросится искать управу на него, Гурьева, у Завадской – это было забавным, более чем забавным, сюрпризом. Завадская набросилась на Гурьева практически без предисловий:
   – Вы больны?! Вы хромаете?! Или это новая мода такая московская – с тростью разгуливать?!
   – В некотором роде, – беспечно просиял Гурьев. – Ну, это, разумеется, никакая не трость, но всё равно – не надо, не надо бояться.
   – Яков Кириллович, миленький! Да что же вы такое творите?! Да он же вас … Ох!
   – Ладно, – сжалился над ней Гурьев. – Ладно, Анна Ивановна. Давайте, я вам кое-что объясню. Обычно я этого не делаю, но тут уже у нас обнаружились некоторые чрезвычайные обстоятельства. Так я начну, с вашего позволения?
   Гурьев прекрасно знал и понимал, что происходит – и с детьми, и с учителями, и даже с Завадской. Всё это химия, усмехнулся он про себя. Химия, сплошная химия – и ничего больше. Просто в последние год-полтора всё происходило со скоростью, изумлявшей его самого. Вот и в школе. Как когда-то для Тэдди, он мгновенно сделался всеобщим детским кумиром. В костюме, сидящем на нём, словно на манекене, сорочках и галстуках, а не в сталинке и галифе. В туфлях, а не в смазных сапогах. С непокрытой головой – символом свободы мысли и духа, а не в дурацком «партийном» картузе или полублатной кепчонке. С причёской, уложенной волосок к волоску, а не стриженый под тюремную «чёлочку». Пахнущий не порохом и раной гнилой, а кёльнской водой «4711». Другой. Совсем другой, всё делающий не так, по-другому. Да, против него всё ещё работала громадная инерция партийной агитационной машины. Но она уже буксовала – всё чаще, всё, глубже. А прямого столкновения с ним – не выдерживала вообще. Ломалась сразу же. И это его радовало. Он поудобнее устроился в кресле и улыбнулся Завадской во все свои тридцать два сахарно-белых, ровных зуба:
   – Есть у меня один приятель. Можно сказать, друг. Настоящий товарищ. Он – народный филолог. Нигде и никогда не учился ничему такому. Но в придумывании всяческих прозвищ, вообще в игре со словами – ему нет, по-моему, равных. Так вот. Он, и другие мои друзья, однажды устроили новогоднюю шутку. Изготовили для меня такой смешной, очень смешной адрес, где обыграли… Моё прозвище. Вы же знаете, как меня дети зовут за глаза?
   – А некоторые – не только за глаза, – проворчала заинтригованная Завадская. – И что же?
   – Да ничего. Получилось очень весело. Есть всякие разные заболевания со смешными названиями – ну, там, ящур, храп, всякие, в общем. А эта болезнь так и называется – «гур». Первая стадия, которую вы сейчас наблюдаете в школе, особенно у мальчишек, называется «огуревание». Она состоит, в основном, во внешнем копировании моих так называемых «штучек». В подражании походке, словечкам, взгляду, интонациям. Поиске в зеркале гуреческого профиля. Потом, когда первый ужас и восторг утихают, начинается стадия номер два – «огурение», которая, при соответствующем гурировании, гуровании и гуровке, приводит к значительно более глубоким изменениям. Начинается ровное, спокойное гурение. Что-то похожее на обмен веществ или круговорот воды в природе. Конечно, случаются и накладки. Например, у мальчишек – если их перегурить – начинается безудержное гурство, гуровство, переходящее иногда в самую настоящую гурячку. С мальчишками, пожалуй, труднее всего – в этом деле допускать гуровотяпства нельзя ни в коем случае. Тогда, конечно, негурно, негурошо. Огурчительно, так сказать. Тяжёлая форма огурения – гуробесие – лечится только смехом, больше ничем. Чтобы встряхнуть такого страдальца, можно крикнуть ему в ухо: «Гурак!» или «Гурень!». Или – «Сгурел?!» Обычно этого хватает. Вообще-то объегурить любого человека достаточно легко. Не всем, конечно, но тем, кто владеет в совершенстве методом научного гуризма. Иногда особо неподдающихся бывает целесообразно гурануть, тогда они могут оказаться полезны, хотя и не всегда позволяют себя как следует отгурить. Надо сказать, несмотря на отдельные побочные эффекты, явление это само по себе положительное. Мы долго и весело над всем этим смеялись. А отсмеявшись, поняли: никакая это не шутка. Всё именно так и есть. Я вижу, вы улыбаетесь. Похоже, я вас убедил?
   – Боже мой, Яков Кириллович, – в самом деле улыбаясь, качая головой, Завадская с удивлением и печалью смотрела на него. – Что же будет, когда вы уедете?!
   – Думаю, это случится не так уж скоро. За это время процесс должен принять необратимый характер.
   – И что же? Обезгуривание невозможно?
   – Ну, как вам сказать. Теоретически, Анна Ивановна. Но дело в том, что опытный гуратор – как правило, это гурист, настоящий гуровец – кроме указанного научного метода, владеет ещё и навыками психологической и социальной инженерии, то есть манипуляции индивидуальным и общественным сознанием, на весьма высоком уровне. Ну, и так далее.
   – Знаете, это всё очень мило. Чудесно. Но ведь это просто шутка…
   – А вот теперь, Анна Ивановна, вы ошибаетесь. И сильно. Это же химия.
   – Что?!
   – О, это очень просто, Анна Ивановна, очень, очень просто. Нет, не химия – химия, сама по себе, достаточно сложна. Все эти дипины, эндорфины, гормоны… То самое явление, о котором мы только что говорили. Я так действую на людей. Чем моложе, чем чище – тем быстрее. На кого-то – медленнее, глуше. Но процесс идёт у всех. Ну, почти. Я заметил это очень давно, только долгое время не мог разобраться, в чём дело.
   – А потом?!
   – А потом – разобрался. Я уверен, когда-нибудь это всё будет доказано научно. Я – честное слово, не знаю, как – своим вызывающим, возмутительным поведением и наглой рожей запускаю в организмах людей какие-то химические реакции, которые приводят к ошеломляющим результатам, радующим меня несказанно. И знаете, до кого я добрался, Анна Ивановна? У кого такую реакцию запустил?
   – Нет. Не имею ни малейшего представления.
   – А вы подумайте, Анна Ивановна. Подумайте. Вы ведь, несомненно, слышали то, о чём люди стали поговаривать в последнее время. О таинственной и страшной службе сталинских контролёров. Слышали, правда?
   – Яков Кириллович… Я не понимаю…
   – Чуть-чуть терпения, Анна Ивановна. Так что же? Слышали? Не может быть, чтобы не слышали. Ужасные – и прекрасные – истории о внезапном появлении из-под земли, о спасённых из небытия, о странных, удивительных происшествиях. О том, как наводят настоящий порядок. Не страшный – настоящий. Некоторые уверены, что их, этих контролёров, ровно шестьсот шестьдесят шесть. Ну, это, разумеется, чушь. Зато всё остальное – правда.
   – Это сказки, – горько сказала Завадская. – Сказки. Людям нужны сказки, я знаю. Но Вы?!
   – А что – я? Я, Анна Ивановна, сказочник. Только я не простой сказочник, а волшебный. Я сказку делаю былью, Анна Ивановна. А знаете, с помощью чего я это делаю? С помощью вот этой вот самой химии. Я ведь человек исключительно современный, несмотря на некоторую пугающе средневековую атрибутику. Вот на науку, на химию – наша единственная надежда. Понимаете, Анна Ивановна?
   – Вы?!?
   – Ну, Анна Ивановна. Я – не более, чем хранитель равновесия. В том числе – равновесия между законом и порядком. Это только кажется, что порядок является следствием закона. На самом деле всё гораздо сложнее. Конечно, я физически не успеваю везде, где обязан успеть, но я кое-что всё-таки успеваю. Поэтому не надо бояться ни Маслакова, ни его визга. И вообще ничего не надо бояться. Главное – не надо врать. Прежде всего, ни в коем случае нельзя врать себе самому. И тогда, Анна Ивановна, тогда – всё получится. Конечно, всё получится не так, как хотелось бы. И даже совсем не так, как поначалу представлялось. Но то, что в результате получится, окажется гораздо лучше того, что есть сейчас. Уж вы мне поверьте, Анна Ивановна.
   Завадская смотрела на него, смотрела… Смотрела так – и веря, и не веря, и боясь осознать, и осознавая, что услышала только что. В то, что говорил Гурьев, невозможно было поверить. Но – не верить Гурьеву?! Вот он сидит сейчас перед ней – красивый, совершенно непоколебимо серьёзный, с непробиваемой своей и пробивающей всё на свете улыбочкой, такой мирный, такой… Такой опасный, словно бомба, у которой уже догорает запал. За полмига до взрыва. И вдруг проговорила голосом, полным безмерного удивления:
   – А ведь я… Ведь у меня нездоровое сердце, Яков Кириллович. А сейчас… Я сейчас поняла… Уже неделю. Да. Уже неделю – не болело ни разу…
   – Я не лечу ни взглядом, ни наложением рук, – покачал головой Гурьев. – Ни сердечно-сосудистые заболевания, ни даже пустячный какой-нибудь геморрой. Иглотерапия и массаж – это пожалуйста. Никакой мистики или магии. Всё строго научно. А пассы – это не наш метод. Не наш. Так что?
   – Что?!
   – Вы теперь понимаете, до кого я добрался? И чего мне это стоило? Так вы будьте уверены – я никому не позволю мне помешать.
   Вот теперь Анна Ивановна схватилась за сердце – да так, что Гурьеву пришлось поить её нитроглицерином.
   – Что же мне делать? – жалобно спросила, отдышавшись, Завадская. – Я понимаю, понимаю, Яков Кириллович, голубчик, – нельзя, нельзя вам мешать. Ни в коем случае. Боже мой, да кому же такое в голову может прийти – вам мешать?!? Но… Но я же не просто так… Я же хочу помочь…
   – От помощи я никогда не отказываюсь, – всё ещё держа её руку в своей, улыбнулся Гурьев. – Наоборот, помощь я принимаю с большим удовольствием. Как мне помочь, говорите? А давайте повесим в школе зеркала. Много, много зеркал. Везде, где только можно.
   – Зе… Зе… Зеркала?!?
   – Да, – кивнул Гурьев. – Именно зеркала. Во-первых, все люди, глядя на своё отражение в зеркале, неосознанно стараются подтянуться. Мужчины – распрямляют спину, втягивают живот, женщины улыбаются, поправляют причёску, облизывают или подкрашивают губки, чтобы были поярче. Это хорошо, Анна Ивановна, это вот совершенно замечательно. А ещё – зеркал боится нечистая сила. Как увидит зеркало – так сей же час с визгом кидается прочь. Вы увидите, например, как станет от этих зеркал Маслаков шарахаться. Так что зеркала – это просто необходимо.
   – А… средства?!
   – Фи, – Гурьев наморщил нос. – Деньги. Какая пошлость. Подпишите бумаги, я проведу по инстанциям. И, кстати, отличная идея – надо по всем школам в стране такую инновацию внедрить.
   Он улыбнулся и кивнул, глядя на совершенно не помнящую себя Завадскую. И громко щёлкнул в воздухе пальцами – будто выстрелил.

Сталиноморск. 12 сентября 1940

   Они вышли из школы. Гурьев посмотрел на девушку:
   – Пойдём перекусим. А потом в крепость заедем, посмотрим, как там дела у нас продвигаются.
   – Гур… Давай лучше домой пойдём, к Нине Петровне, я быстро обед приготовлю. Пожалуйста!
   – На людях, дивушко, – улыбнулся Гурьев. – Пока лучше как можно чаще на людях. И вообще – с каких это пор мои приказы обсуждаются?
   – Ладно, – девушка подчинилась, и Гурьев увидел – не без удовольствия. Даже в таком положении имелись свои прелести: например, возможность не отлипать от Гурьева целыми днями, – в школе, в крепости или вот так – в кафе или ещё где-нибудь. Неважно, где.
   Гурьев и Даша обедали, – он облюбовал это кафе, в один из своих «циркулярных обходов вверенной территории», где заведующий-грек, сходу, в первый же визит, распознав в Гурьеве заоблачного полёта начальство, сам вставал к плите, и через сорок минут перед Гурьевым и его спутниками, после дивных греческих салатов с сыром фета, помидорами, оливками без косточек, – на столе возникала рыба, а к ней – домашнее вино. Нет, не рыба – Рыба. Гурьев в ответ не скупился, так что здесь и официанты, – судя по всему, родственники заведующего, и прочий персонал при его появлении начинал сиять, как Акрополь в лучах летнего солнца Эллады. Этот будущий семейный ресторан для ценителей вкусной, с любовью приготовленной еды ему очень, очень нравился. Нравилось всё – и еда, и хозяин, и будущее. И всё было замечательно – ну, не вообще, конечно, но – здесь и сейчас. Гурьев умел получать удовольствие от «здесь и сейчас» – везде и всегда. Всё было просто чудесно – пока Даша не застыла вдруг с вилкой у рта.