Страница:
[30]. Глупость. Балаган. Интересно, а Сталин знает, как зовут меня на самом деле? Почему-то он ни разу не спросил об этом. Интересно – почему?
Прочитав, дамочка вернула Гурьеву удостоверение, подняла на гостя потрясённый взгляд и, едва не заикаясь, произнесла:
– Слушаю вас, товарищ инспе…
– Ну-ну, к чему такой официоз, – поиграл бровями Гурьев и опять улыбнулся. – Просто, по-домашнему. Яков Кириллович. Галочка? Глашенька? Грушенька?
– Га…
– Очень рад познакомиться, Галочка, – он достал паспорт, положил на стол, щелчком ногтя подтолкнул его к товарищу Курылёвой и назвал адрес Макаровой. – Прописочку оформи мне, голуба.
Слегка подрагивающей рукой Курылёва сняла трубку телефона прямой связи с паспортистками:
– Кто свободен, девочки? Кочкина? Зайди, Валентина. Сейчас прямо, говорю!
Вызванная Валентина явилась, постреляла глазками в неурочного гостя, обиженно поджала губки, убедившись в отсутствии должной реакции, и отправилась выполнять поручение. Вслед ей понёсся окрик Курылёвой:
– Пять минут, Валентина! Товарищ торопится!
– Ну, вот, Галочка, – снова растянул губы в улыбке Гурьев, демонстрируя эмалированный оскал, словно с рекламного плаката зубного порошка «Жемчужный». – Пока контора пишет, маленькая просьбишка. Не в службу, что называется, а в дружбу.
Он достал из внутреннего кармана плитку роскошного краснооктябрьского шоколада «Золотой ярлык», положил на стол и пододвинул его Курылёвой:
– Я тебе на днях человечка своего пришлю. Нужного такого человечка. Ты ей прописочку тоже организуй без вопросов, ладно, голуба?
– К… Я… Конечно, Яков Кириллыч. Я понимаю, – глаза товарища Курылёвой налились бетонной важностью причастности государственным тайнам, а брови сурово насупились, проникаясь всей торжественностью момента. Она трепетно покосилась на этот шоколад – едва ли не такой же могучий символ власти, как красные корочки и начальственно-хамское «тыканье». – Спецзадание. Я всё сделаю, Яков Кириллович. В лучшем виде, как полагается.
Как мало нужно советскому человеку для настоящего, неподдельного счастья, тоскливо подумал Гурьев. Спецотдел. Спецзадание. Спецбумажки. Спецулыбка. Спецжизнь, спец, спец.
– Ну, и – тс-с-с-с, – Гурьев, как заправский заговорщик, приложил палец к губам и, сально подмигнув, резко поднялся и протянул Курылёвой руку.
Курылёва, едва не захлебнувшись нахлынувшими верноподданническими слезами, тоже вскочила и с неженской мощью стиснула Гурьеву ладонь в рукопожатии. Да, подумал он, попадись такой в клешни, может и задушить на пике сладострастья. Ну, хорош бутафорить, оборвал он себя. Дело сделано. Мавр может уходить.
Сталиноморск. 30 августа 1940
Сталиноморск. 30 августа 1940
Сталиноморск. 30 августа 1940
Сталиноморск. 1 сентября 1940
Прочитав, дамочка вернула Гурьеву удостоверение, подняла на гостя потрясённый взгляд и, едва не заикаясь, произнесла:
– Слушаю вас, товарищ инспе…
– Ну-ну, к чему такой официоз, – поиграл бровями Гурьев и опять улыбнулся. – Просто, по-домашнему. Яков Кириллович. Галочка? Глашенька? Грушенька?
– Га…
– Очень рад познакомиться, Галочка, – он достал паспорт, положил на стол, щелчком ногтя подтолкнул его к товарищу Курылёвой и назвал адрес Макаровой. – Прописочку оформи мне, голуба.
Слегка подрагивающей рукой Курылёва сняла трубку телефона прямой связи с паспортистками:
– Кто свободен, девочки? Кочкина? Зайди, Валентина. Сейчас прямо, говорю!
Вызванная Валентина явилась, постреляла глазками в неурочного гостя, обиженно поджала губки, убедившись в отсутствии должной реакции, и отправилась выполнять поручение. Вслед ей понёсся окрик Курылёвой:
– Пять минут, Валентина! Товарищ торопится!
– Ну, вот, Галочка, – снова растянул губы в улыбке Гурьев, демонстрируя эмалированный оскал, словно с рекламного плаката зубного порошка «Жемчужный». – Пока контора пишет, маленькая просьбишка. Не в службу, что называется, а в дружбу.
Он достал из внутреннего кармана плитку роскошного краснооктябрьского шоколада «Золотой ярлык», положил на стол и пододвинул его Курылёвой:
– Я тебе на днях человечка своего пришлю. Нужного такого человечка. Ты ей прописочку тоже организуй без вопросов, ладно, голуба?
– К… Я… Конечно, Яков Кириллыч. Я понимаю, – глаза товарища Курылёвой налились бетонной важностью причастности государственным тайнам, а брови сурово насупились, проникаясь всей торжественностью момента. Она трепетно покосилась на этот шоколад – едва ли не такой же могучий символ власти, как красные корочки и начальственно-хамское «тыканье». – Спецзадание. Я всё сделаю, Яков Кириллович. В лучшем виде, как полагается.
Как мало нужно советскому человеку для настоящего, неподдельного счастья, тоскливо подумал Гурьев. Спецотдел. Спецзадание. Спецбумажки. Спецулыбка. Спецжизнь, спец, спец.
– Ну, и – тс-с-с-с, – Гурьев, как заправский заговорщик, приложил палец к губам и, сально подмигнув, резко поднялся и протянул Курылёвой руку.
Курылёва, едва не захлебнувшись нахлынувшими верноподданническими слезами, тоже вскочила и с неженской мощью стиснула Гурьеву ладонь в рукопожатии. Да, подумал он, попадись такой в клешни, может и задушить на пике сладострастья. Ну, хорош бутафорить, оборвал он себя. Дело сделано. Мавр может уходить.
Сталиноморск. 30 августа 1940
Забрав проштампованный паспорт, он покинул милицию и направился в школу. На педсовет. Сейчас опять будут меня разглядывать, как на невольничьем рынке, чуть заметно усмехнулся он. Ох, судьба-индейка, как говорит Стёпа Герасименко.
Учителя заполнили большую, светлую комнату. Когда все уселись, Завадская заняла своё хозяйское место:
– Поздравляю вас, товарищи, с началом учебного года. И позвольте представить вам нашего нового учителя литературы…
Гурьев встал, раскланялся и снова сел. Завадская заговорила о школьных делах. Шульгин изображал опереточного шпиона: насупливал брови, поминутно оглядывался и подмигивал Гурьеву двумя глазами. Гурьев слушал её вполуха, изучая своих до сей поры лишь заочно знакомых будущих коллег. Не зря же он полночи провёл накануне в кабинете Завадской, где хранились личные дела учителей и школьников. Исаак Рувимович Цысин. Математика. Ага, это Танечка. Ну-ну. Интересная-то она интересная, вот только полпудика жирка согнать не помешает. Позже. Маслакова нет. Важные партийные дела отвлекли наше сясество. Гурьев отвернулся и сделал вид, будто до крайности поглощён словами Завадской.
Он покинул учительскую последним. У дверей уже маячил Шульгин:
– Куришь ведь? – деловито спросил Денис, запуская руку в карман тренировочных штанов и выуживая оттуда початую пачку «Норда».
– Балуюсь, – кивнул Гурьев.
– Айда в таком разе ко мне в кубрик, подымим.
Они спустились в маленькую каморку на первом этаже, забитую спортивным инвентарём, вымпелами, кубками и всякой прочей дребеденью. Шульгин предложил гостю старый обтянутый дерматином диван, а сам взгромоздился на скрипучий стул, страдальчески вякнувший под его весом. Пудиков семь, подумал Гурьев. И улыбнулся.
– Ого, – Денис прищёлкнул языком, увидев у Гурьева портсигар и зажигалку. – Губа у тебя, однако, не дура, Кириллыч!
– Ничего, – согласился Гурьев, неглубоко, но со вкусом затягиваясь. И вдруг воткнул неумолимый, как древний, закалённый в хрустальной ледяной воде горного ручья, цуруги [31], взгляд в Шульгина: – А ты вообще кто, Денис?
Шульгин поперхнулся дымом и долго смотрел на Гурьева, – секунд двадцать. Гурьев даже не мигнул ни разу. Наконец, Шульгин кашлянул и хрипло пробурчал:
– Проверяешь?
– А как же, – Гурьев откинулся на спинку дивана.
– А чего делать будем?
– Работать, Денис.
– А щас-то мы что делаем?!?
– Сейчас оглядываемся. Разминаемся. А потом будем работать. Почему такой бардак тут у тебя? Лень или настроения нет?
– Ух, Кириллыч.
– Ты приберись, боцман. Глядишь, и настроение появится. Настроение – такая вещь, должно приходить и уходить, когда тебе хочется, а не ему. Улавливаешь мою мысль? – Гурьев погасил окурок в пепельнице и поднялся.
Поднялся и Шульгин:
– Есть прибраться, командир.
– Вот. Это по-нашему. Я понимаю, мы сработаемся. Сработаемся?
– А как же, – просиял Шульгин.
– Ну, тогда занимайся. А я пошёл к урокам готовиться – всё-таки первый раз, можно сказать.
И, хлопнув Дениса по плечу и ободряюще ему улыбнувшись, Гурьев покинул «кабинет физкультуры».
Учителя заполнили большую, светлую комнату. Когда все уселись, Завадская заняла своё хозяйское место:
– Поздравляю вас, товарищи, с началом учебного года. И позвольте представить вам нашего нового учителя литературы…
Гурьев встал, раскланялся и снова сел. Завадская заговорила о школьных делах. Шульгин изображал опереточного шпиона: насупливал брови, поминутно оглядывался и подмигивал Гурьеву двумя глазами. Гурьев слушал её вполуха, изучая своих до сей поры лишь заочно знакомых будущих коллег. Не зря же он полночи провёл накануне в кабинете Завадской, где хранились личные дела учителей и школьников. Исаак Рувимович Цысин. Математика. Ага, это Танечка. Ну-ну. Интересная-то она интересная, вот только полпудика жирка согнать не помешает. Позже. Маслакова нет. Важные партийные дела отвлекли наше сясество. Гурьев отвернулся и сделал вид, будто до крайности поглощён словами Завадской.
Он покинул учительскую последним. У дверей уже маячил Шульгин:
– Куришь ведь? – деловито спросил Денис, запуская руку в карман тренировочных штанов и выуживая оттуда початую пачку «Норда».
– Балуюсь, – кивнул Гурьев.
– Айда в таком разе ко мне в кубрик, подымим.
Они спустились в маленькую каморку на первом этаже, забитую спортивным инвентарём, вымпелами, кубками и всякой прочей дребеденью. Шульгин предложил гостю старый обтянутый дерматином диван, а сам взгромоздился на скрипучий стул, страдальчески вякнувший под его весом. Пудиков семь, подумал Гурьев. И улыбнулся.
– Ого, – Денис прищёлкнул языком, увидев у Гурьева портсигар и зажигалку. – Губа у тебя, однако, не дура, Кириллыч!
– Ничего, – согласился Гурьев, неглубоко, но со вкусом затягиваясь. И вдруг воткнул неумолимый, как древний, закалённый в хрустальной ледяной воде горного ручья, цуруги [31], взгляд в Шульгина: – А ты вообще кто, Денис?
Шульгин поперхнулся дымом и долго смотрел на Гурьева, – секунд двадцать. Гурьев даже не мигнул ни разу. Наконец, Шульгин кашлянул и хрипло пробурчал:
– Проверяешь?
– А как же, – Гурьев откинулся на спинку дивана.
– А чего делать будем?
– Работать, Денис.
– А щас-то мы что делаем?!?
– Сейчас оглядываемся. Разминаемся. А потом будем работать. Почему такой бардак тут у тебя? Лень или настроения нет?
– Ух, Кириллыч.
– Ты приберись, боцман. Глядишь, и настроение появится. Настроение – такая вещь, должно приходить и уходить, когда тебе хочется, а не ему. Улавливаешь мою мысль? – Гурьев погасил окурок в пепельнице и поднялся.
Поднялся и Шульгин:
– Есть прибраться, командир.
– Вот. Это по-нашему. Я понимаю, мы сработаемся. Сработаемся?
– А как же, – просиял Шульгин.
– Ну, тогда занимайся. А я пошёл к урокам готовиться – всё-таки первый раз, можно сказать.
И, хлопнув Дениса по плечу и ободряюще ему улыбнувшись, Гурьев покинул «кабинет физкультуры».
Сталиноморск. 30 августа 1940
Выйдя за школьную ограду и прошагав с полсотни метров в направлении дома, Гурьев заметил «хвост». «Хвост» был явно не милицейский и не чекистский, хотя ручаться он бы на всякий случай не стал. Гурьев удивился. Этого не должно было быть. Не должно было быть никакого «хвоста». Неужели шпана, подумал он. Вот это да. Обхохочешься. Невероятно. Только этого мне не хватало.
Он замедлил шаг и сделал вид, будто никуда не торопится. Хмыреватый вьюнош, увязавшийся за Гурьевым, не отставал. Ну-ну, подумал Гурьев. Отрываться пока не станем, посмотрим, что дальше.
Он прогулялся по набережной, потом по Приморскому бульвару, свернул на Сталинский проспект, постоял у кинотеатра «Краснофлотец», тщательно изучив программу киносеансов. Снова вернулся на бульвар, опять профланировал по набережной. Похоже, его филер утомился и соскучился. Гурьев вздохнул и пропал.
Он умел исчезать, никуда не исчезая физически. Гурьев дождался, пока шпик-самоучка устанет метаться туда-сюда, и встал перед ним, как лист перед травой:
– Огоньку не найдётся? Спички вот, – Гурьев, держа в одной руке папиросу, другой растерянно похлопал себя по карману чесучового пиджака и смущённо, обезоруживающе улыбнулся: – Дома, такое дело, забыл, наверное…
Топтунчик помялся, поозирался, посмотрел на Гурьева, невероятно правдоподобно прикидывающегося лопухом и фрайером, – он даже ростом сделался ниже, кажется, – и, снисходительно осклабившись, полез в штаны за изделиями фабрики «Сибирь», славного детища родимого Главспичпрома.
В следующее мгновение, успокоенный прикосновением гурьевского среднего пальца к точке на затылке, он уже спал, как младенец. Гурьев легко приподнял его, придерживая подмышками, поднёс к скамейке и аккуратно усадил, надвинув парню на глаза его собственную кепку. Улыбнулся нескольким мимохожим курортникам и, разведя виновато руками, – ну, перебрал пивка парнишка, день уж больно жаркий сегодня, – направился к Вере.
Не тащить же их к Макаровой, подумал Гурьев. Вот уж не было печали. Что же это за катавасия такая несуразная, а?! А тебе, дивушко, придётся мне всё рассказать, чего я не знаю пока. Ох, не нравится мне этот приморский детектив. Ох, не нравится.
Гурьев вошёл в калитку Вериной хаты и постучал в дверь. Опять жрать посадят, страдальчески подумал он. И отказаться ведь невозможно.
Ему открыла пожилая женщина:
– Здрасьте.
– Здравствуйте. Вера дома?
– Да. А вы кто будете?
– А вы всегда через порог разговариваете? – растянул губы в улыбке Гурьев, хотя улыбаться ему вовсе не хотелось.
В этот момент из кухни показалась Вера, на ходу поспешно вытирая руки о передник. Увидев в дверном проёме Гурьева, она на мгновение остолбенела. Опомнившись, всплеснула руками:
– Мама, что же вы человека на пороге держите?! Это же Яков, я вам говорила!
С лица Вериной матери исчезло выражение настороженности:
– Ах, Господи! И как сразу-то не догадалась… Ну проходите же, Яков… по батюшке-то вас как?
– Не надо по батюшке, – отмахнулся Гурьев и шагнул в дом.
Вера провела его в горницу, усадила:
– Я тебя сейчас накормлю, чем, как говорится, Бог послал. И не возражай. Я так рада, что ты пришёл. Катюша! Катюша! Иди сюда!
Девочка появилась на зов. Увидев Гурьева, засмущалась, прошептала «здрасьте» и умчалась опять. Гурьев улыбнулся:
– Надо же, вспомнила. Не болеет?
– Нет, слава Богу. Ты посиди, я на минутку, – Вера выбежала на кухню, и до Гурьева донеслось взволнованное перешёптывание женщин.
Вскоре она снова появилась в комнате:
– Сейчас борща вот… Настоящий, как положено, ложка не шевельнётся. И хлеб домашний у нас, мама сама печёт!
– Спасибо. Мне просто чай, и достаточно.
– Потом и чай будем пить, обязательно!
– С пирогами? – улыбнулся он. – Теми самыми?
– Конечно!
– Сдаюсь.
Кормили Гурьева так, словно он последний раз в жизни ел. Вера с матерью смотрели на него… Ох, ну что ж вы так на меня смотрите-то, как будто я Спаситель собственной персоной, мысленно вздохнул он. Покончив с борщом, отодвинул от себя тарелку:
– Теперь неделю поститься буду.
– Ну, вот. Если бы я знала, что ты придёшь…
Гурьев в изнеможении откинулся на спинку стула:
– Могу себе представить.
Женщины засмеялись. Вера отправила мать с посудой на кухню. Гурьев достал папиросы:
– Позволишь? – Вера кивнула, и секунду спустя сильный аромат табака поплыл по комнате. – Рассказывай.
– Что же рассказывать-то, Яша. Денег твоих нам ещё на год хватит…
– Да забудь ты про эти деньги, – махнул рукой Гурьев. – Заладила, право слово. Ты что делать умеешь, Веруша? Или домохозяйкой была?
– Нет, – Вера отрицательно качнула головой, и Гурьев вдруг увидел: она совсем молода – лет двадцать пять ей, не больше.
Выдать бы тебя замуж, подумал Гурьев с тоской. Потому что вкайлили давно твоего Серёженьку, лоб зелёнкой намазали и в землицу вкайлили…
– Нет, – повторила Вера и улыбнулась чуть смущённо. – Я парикмахер. Мужской мастер. Женские причёски тоже могу, конечно же, но специальность у меня мужская.
– Это вообще очень мужская профессия, – Гурьев приподнял брови. – И как же тебя угораздило?
– Не знаю, – приподняла плечи Вера. – С детства я такая – ненормальная. У нас мало было парикмахерских после НЭПа, я вот у Семён Рувимыча и пропадала. Как уроки в школе кончатся, я туда. Сначала вокруг вертелась, а потом… Потом вот училище в Москве закончила. И в Наркомстрое, в ведомственной парикмахерской, работала. Там с Серёжей и познакомились.
Вера опустила голову и провела мыском ладони по щекам. Раз, другой. Гурьев поспешно проговорил:
– Это здорово. Мужской мастер. Художник, можно сказать. Здорово, Веруша. Правда.
– Скажешь тоже – художник. А хочешь, я тебя простригу? – Вера подняла глаза и улыбнулась. – Я первым делом побежала, инструмент купила. Это же невозможно – без инструмента. Я без инструмента – хуже, чем голодная. Давай?
– А давай, – отважно согласился Гурьев. – Что, прямо здесь?
– Ну да, – Вера поднялась. – Я мигом – пойду, всё приготовлю!
Вера возвратилась с простынёй, инструментом. Усадила Гурьева перед трюмо с большим зеркалом, обернула ткань вокруг шеи и плеч. И провела рукой по его волосам. Он едва не вздрогнул. Какие руки, подумал Гурьев. Боже, какие руки, только в эти руки можно влюбиться без памяти. Понимаю твоего Серёженьку, Верочка, ох, как понимаю. Прости, дорогая. Прости.
– Чем ты бреешься? – тихо спросила Вера, чуть касаясь пальцами его щеки.
– Ножом, – усмехнулся Гурьев.
– Тем самым, что ли?! – Вера непроизвольно отдёрнула руку. – Шутник…
– Златоустовской опаской. Отличная сталь, научились делать. Легированная. Благородная. Лучше золингеновской.
– И никогда не поранишься?
– Ну, отчего же, – Гурьев улыбнулся и пожал плечами. – Пару раз порезался. Давно только это очень было, Веруша. С тех пор – никогда.
Эту бритву ему действительно подарили на заводе – из первых образцов стали, выплавляемой по новому техпроцессу. Ему и Сан Санычу – по бритве. Городецкому – с малахитовой рукояткой, ему – с яшмовой. Ручная работа, штучный товар. На свете много есть такого… Не буду, не буду, спохватился он. Только декламации Шекспира не хватает бедной девочке сейчас для полного душевного равновесия.
Вера долго колдовала над ним. Гурьев чувствовал: она не только растягивает удовольствие, но и на самом деле истосковалась по любимой работе. Наслаждайся, милая, подумал он. Наслаждайся, мне не жалко, от меня не убудет.
Вера, завершив священнодействие, осторожно взяла его голову, чуть повернула из стороны в сторону. Потом немного отступила назад:
– Ну, вот. У тебя волос густой, сильный. И мягкий, укладывается хорошо. С таким волосом работать – одно удовольствие. Если хочешь, буду тебя стричь всегда. Приходи, когда захочешь. Придёшь?
– Приду. Конечно, приду, Веруша.
– Тебя хорошо стригли. Даже ещё не оброс совсем.
Конечно, я за неделю до отъезда отметился у Тираспольского, усмехнулся про себя Гурьев. Он следил за собой, и весьма тщательно. Даже в самые поганые времена он не позволял себе распускаться. Что бы ни было, нельзя распускаться, подумал он. И ты молодец, Веруша, что не распустила себя. А теперь я тебе помогу. Вий а хосыд [32], подумал он, вий а хосыд. Ношусь по всей земле в поисках искр божественного света. И нахожу, что самое интересное. Ведь нахожу?
– Сейчас голову тебе помою и уложу причёску, – Вера снова дотронулась до его волос.
– Вера.
– Тут я командую. Я же мастер, – она улыбнулась и вышла.
Ох, думал Гурьев, жмурясь от Вериных прикосновений, ох, да что же это делается такое?! Такие женщины. Такие женщины, – нигде, нигде больше нет таких. Наверное, самое лучшее, что здесь есть, на этой земле – её женщины. За что же мучаются они так?! Был бы я нормальным – полжизни б отдал за то, чтобы женщина с такими руками занималась со мной любовью, сколько мне там отпущено. Господи. Рэйчел.
Вера осторожно вытерла ему волосы, расчесала густым гребнем:
– Одеколон твой я не знаю. Запах немного знакомый, а… Заграничный?
– Сорок семь одиннадцать. Старинный рецепт. Кёльнская вода, от него все прочие одеколоны пошли.
– Ах, вон как. Ты мне принеси флакончик. Чтобы всегда наготове был.
– Хорошо. Напиши мне твои данные. И Катюшины.
– Зачем?
– Документы, Веруша.
– Как?!
– Это службишка, не служба, – вздохнул Гурьев.
– Что же служба тогда, Яшенька? – умоляюще посмотрела на него Вера.
– Служба – так жизнь устроить, чтобы всё это никому не нужно было, Вера. Вообще никому. Никогда.
– Господи…
– Вот. А это, – он опять махнул небрежно рукой.
Гурьев ушёл, а Вера долго стояла ещё в раскрытой калитке. Мать вышла, тронула её за плечо, сказала негромко:
– Ты не убивайся так, доченька. Может, выпустят Сергея-то… Время такое, суровое. Разберутся, да и выпустят. Люди говорят, да ведь и выпускают вот… Некоторых…
– Некого выпускать, мама, – Вера посмотрела на мать сухими глазами. – Убили Серёжу, я чувствую, нет его на земле больше.
– Ой, Верка… – затряслись у матери губы. – Ой, Верка, грех это, грех говорить такое, думать даже такое грех… Катюшка-то…
– Грех – с людьми такое творить, мама. Вот – всем грехам грех.
– А он-то? Он кто таков-то будет, Яков этот?
– Не знаю, мама. Не говорит он, да и зачем мне знать. Только он такой…
– Не твой он мужик, доченька, – покачала мать головой – почти осуждающе. – Чужой это мужик, уж и не знаю даже, чей, что за баба ему нужна, чтоб такого держать-то…
– Не мой, – кивнула Вера. – Нет, не мой, я знаю. А возится ведь со мной, как со своей. Другие и со своими так не возятся, как он со мной. Что ж, мама, понимаю я всё. А только, позовёт если, если понадоблюсь… Хоть на часок, да мой.
– Уймись, Верка. Уймись!
– Не бойтесь, мама. Не бойтесь. Только вот на самом деле, так хочу я на ту посмотреть, с которой он будет. Какая она. Не от зависти, нет, я же всё понимаю. Просто посмотреть хочу.
Вера повернулась и медленно пошла назад, к крыльцу.
Он замедлил шаг и сделал вид, будто никуда не торопится. Хмыреватый вьюнош, увязавшийся за Гурьевым, не отставал. Ну-ну, подумал Гурьев. Отрываться пока не станем, посмотрим, что дальше.
Он прогулялся по набережной, потом по Приморскому бульвару, свернул на Сталинский проспект, постоял у кинотеатра «Краснофлотец», тщательно изучив программу киносеансов. Снова вернулся на бульвар, опять профланировал по набережной. Похоже, его филер утомился и соскучился. Гурьев вздохнул и пропал.
Он умел исчезать, никуда не исчезая физически. Гурьев дождался, пока шпик-самоучка устанет метаться туда-сюда, и встал перед ним, как лист перед травой:
– Огоньку не найдётся? Спички вот, – Гурьев, держа в одной руке папиросу, другой растерянно похлопал себя по карману чесучового пиджака и смущённо, обезоруживающе улыбнулся: – Дома, такое дело, забыл, наверное…
Топтунчик помялся, поозирался, посмотрел на Гурьева, невероятно правдоподобно прикидывающегося лопухом и фрайером, – он даже ростом сделался ниже, кажется, – и, снисходительно осклабившись, полез в штаны за изделиями фабрики «Сибирь», славного детища родимого Главспичпрома.
В следующее мгновение, успокоенный прикосновением гурьевского среднего пальца к точке на затылке, он уже спал, как младенец. Гурьев легко приподнял его, придерживая подмышками, поднёс к скамейке и аккуратно усадил, надвинув парню на глаза его собственную кепку. Улыбнулся нескольким мимохожим курортникам и, разведя виновато руками, – ну, перебрал пивка парнишка, день уж больно жаркий сегодня, – направился к Вере.
Не тащить же их к Макаровой, подумал Гурьев. Вот уж не было печали. Что же это за катавасия такая несуразная, а?! А тебе, дивушко, придётся мне всё рассказать, чего я не знаю пока. Ох, не нравится мне этот приморский детектив. Ох, не нравится.
Гурьев вошёл в калитку Вериной хаты и постучал в дверь. Опять жрать посадят, страдальчески подумал он. И отказаться ведь невозможно.
Ему открыла пожилая женщина:
– Здрасьте.
– Здравствуйте. Вера дома?
– Да. А вы кто будете?
– А вы всегда через порог разговариваете? – растянул губы в улыбке Гурьев, хотя улыбаться ему вовсе не хотелось.
В этот момент из кухни показалась Вера, на ходу поспешно вытирая руки о передник. Увидев в дверном проёме Гурьева, она на мгновение остолбенела. Опомнившись, всплеснула руками:
– Мама, что же вы человека на пороге держите?! Это же Яков, я вам говорила!
С лица Вериной матери исчезло выражение настороженности:
– Ах, Господи! И как сразу-то не догадалась… Ну проходите же, Яков… по батюшке-то вас как?
– Не надо по батюшке, – отмахнулся Гурьев и шагнул в дом.
Вера провела его в горницу, усадила:
– Я тебя сейчас накормлю, чем, как говорится, Бог послал. И не возражай. Я так рада, что ты пришёл. Катюша! Катюша! Иди сюда!
Девочка появилась на зов. Увидев Гурьева, засмущалась, прошептала «здрасьте» и умчалась опять. Гурьев улыбнулся:
– Надо же, вспомнила. Не болеет?
– Нет, слава Богу. Ты посиди, я на минутку, – Вера выбежала на кухню, и до Гурьева донеслось взволнованное перешёптывание женщин.
Вскоре она снова появилась в комнате:
– Сейчас борща вот… Настоящий, как положено, ложка не шевельнётся. И хлеб домашний у нас, мама сама печёт!
– Спасибо. Мне просто чай, и достаточно.
– Потом и чай будем пить, обязательно!
– С пирогами? – улыбнулся он. – Теми самыми?
– Конечно!
– Сдаюсь.
Кормили Гурьева так, словно он последний раз в жизни ел. Вера с матерью смотрели на него… Ох, ну что ж вы так на меня смотрите-то, как будто я Спаситель собственной персоной, мысленно вздохнул он. Покончив с борщом, отодвинул от себя тарелку:
– Теперь неделю поститься буду.
– Ну, вот. Если бы я знала, что ты придёшь…
Гурьев в изнеможении откинулся на спинку стула:
– Могу себе представить.
Женщины засмеялись. Вера отправила мать с посудой на кухню. Гурьев достал папиросы:
– Позволишь? – Вера кивнула, и секунду спустя сильный аромат табака поплыл по комнате. – Рассказывай.
– Что же рассказывать-то, Яша. Денег твоих нам ещё на год хватит…
– Да забудь ты про эти деньги, – махнул рукой Гурьев. – Заладила, право слово. Ты что делать умеешь, Веруша? Или домохозяйкой была?
– Нет, – Вера отрицательно качнула головой, и Гурьев вдруг увидел: она совсем молода – лет двадцать пять ей, не больше.
Выдать бы тебя замуж, подумал Гурьев с тоской. Потому что вкайлили давно твоего Серёженьку, лоб зелёнкой намазали и в землицу вкайлили…
– Нет, – повторила Вера и улыбнулась чуть смущённо. – Я парикмахер. Мужской мастер. Женские причёски тоже могу, конечно же, но специальность у меня мужская.
– Это вообще очень мужская профессия, – Гурьев приподнял брови. – И как же тебя угораздило?
– Не знаю, – приподняла плечи Вера. – С детства я такая – ненормальная. У нас мало было парикмахерских после НЭПа, я вот у Семён Рувимыча и пропадала. Как уроки в школе кончатся, я туда. Сначала вокруг вертелась, а потом… Потом вот училище в Москве закончила. И в Наркомстрое, в ведомственной парикмахерской, работала. Там с Серёжей и познакомились.
Вера опустила голову и провела мыском ладони по щекам. Раз, другой. Гурьев поспешно проговорил:
– Это здорово. Мужской мастер. Художник, можно сказать. Здорово, Веруша. Правда.
– Скажешь тоже – художник. А хочешь, я тебя простригу? – Вера подняла глаза и улыбнулась. – Я первым делом побежала, инструмент купила. Это же невозможно – без инструмента. Я без инструмента – хуже, чем голодная. Давай?
– А давай, – отважно согласился Гурьев. – Что, прямо здесь?
– Ну да, – Вера поднялась. – Я мигом – пойду, всё приготовлю!
Вера возвратилась с простынёй, инструментом. Усадила Гурьева перед трюмо с большим зеркалом, обернула ткань вокруг шеи и плеч. И провела рукой по его волосам. Он едва не вздрогнул. Какие руки, подумал Гурьев. Боже, какие руки, только в эти руки можно влюбиться без памяти. Понимаю твоего Серёженьку, Верочка, ох, как понимаю. Прости, дорогая. Прости.
– Чем ты бреешься? – тихо спросила Вера, чуть касаясь пальцами его щеки.
– Ножом, – усмехнулся Гурьев.
– Тем самым, что ли?! – Вера непроизвольно отдёрнула руку. – Шутник…
– Златоустовской опаской. Отличная сталь, научились делать. Легированная. Благородная. Лучше золингеновской.
– И никогда не поранишься?
– Ну, отчего же, – Гурьев улыбнулся и пожал плечами. – Пару раз порезался. Давно только это очень было, Веруша. С тех пор – никогда.
Эту бритву ему действительно подарили на заводе – из первых образцов стали, выплавляемой по новому техпроцессу. Ему и Сан Санычу – по бритве. Городецкому – с малахитовой рукояткой, ему – с яшмовой. Ручная работа, штучный товар. На свете много есть такого… Не буду, не буду, спохватился он. Только декламации Шекспира не хватает бедной девочке сейчас для полного душевного равновесия.
Вера долго колдовала над ним. Гурьев чувствовал: она не только растягивает удовольствие, но и на самом деле истосковалась по любимой работе. Наслаждайся, милая, подумал он. Наслаждайся, мне не жалко, от меня не убудет.
Вера, завершив священнодействие, осторожно взяла его голову, чуть повернула из стороны в сторону. Потом немного отступила назад:
– Ну, вот. У тебя волос густой, сильный. И мягкий, укладывается хорошо. С таким волосом работать – одно удовольствие. Если хочешь, буду тебя стричь всегда. Приходи, когда захочешь. Придёшь?
– Приду. Конечно, приду, Веруша.
– Тебя хорошо стригли. Даже ещё не оброс совсем.
Конечно, я за неделю до отъезда отметился у Тираспольского, усмехнулся про себя Гурьев. Он следил за собой, и весьма тщательно. Даже в самые поганые времена он не позволял себе распускаться. Что бы ни было, нельзя распускаться, подумал он. И ты молодец, Веруша, что не распустила себя. А теперь я тебе помогу. Вий а хосыд [32], подумал он, вий а хосыд. Ношусь по всей земле в поисках искр божественного света. И нахожу, что самое интересное. Ведь нахожу?
– Сейчас голову тебе помою и уложу причёску, – Вера снова дотронулась до его волос.
– Вера.
– Тут я командую. Я же мастер, – она улыбнулась и вышла.
Ох, думал Гурьев, жмурясь от Вериных прикосновений, ох, да что же это делается такое?! Такие женщины. Такие женщины, – нигде, нигде больше нет таких. Наверное, самое лучшее, что здесь есть, на этой земле – её женщины. За что же мучаются они так?! Был бы я нормальным – полжизни б отдал за то, чтобы женщина с такими руками занималась со мной любовью, сколько мне там отпущено. Господи. Рэйчел.
Вера осторожно вытерла ему волосы, расчесала густым гребнем:
– Одеколон твой я не знаю. Запах немного знакомый, а… Заграничный?
– Сорок семь одиннадцать. Старинный рецепт. Кёльнская вода, от него все прочие одеколоны пошли.
– Ах, вон как. Ты мне принеси флакончик. Чтобы всегда наготове был.
– Хорошо. Напиши мне твои данные. И Катюшины.
– Зачем?
– Документы, Веруша.
– Как?!
– Это службишка, не служба, – вздохнул Гурьев.
– Что же служба тогда, Яшенька? – умоляюще посмотрела на него Вера.
– Служба – так жизнь устроить, чтобы всё это никому не нужно было, Вера. Вообще никому. Никогда.
– Господи…
– Вот. А это, – он опять махнул небрежно рукой.
Гурьев ушёл, а Вера долго стояла ещё в раскрытой калитке. Мать вышла, тронула её за плечо, сказала негромко:
– Ты не убивайся так, доченька. Может, выпустят Сергея-то… Время такое, суровое. Разберутся, да и выпустят. Люди говорят, да ведь и выпускают вот… Некоторых…
– Некого выпускать, мама, – Вера посмотрела на мать сухими глазами. – Убили Серёжу, я чувствую, нет его на земле больше.
– Ой, Верка… – затряслись у матери губы. – Ой, Верка, грех это, грех говорить такое, думать даже такое грех… Катюшка-то…
– Грех – с людьми такое творить, мама. Вот – всем грехам грех.
– А он-то? Он кто таков-то будет, Яков этот?
– Не знаю, мама. Не говорит он, да и зачем мне знать. Только он такой…
– Не твой он мужик, доченька, – покачала мать головой – почти осуждающе. – Чужой это мужик, уж и не знаю даже, чей, что за баба ему нужна, чтоб такого держать-то…
– Не мой, – кивнула Вера. – Нет, не мой, я знаю. А возится ведь со мной, как со своей. Другие и со своими так не возятся, как он со мной. Что ж, мама, понимаю я всё. А только, позовёт если, если понадоблюсь… Хоть на часок, да мой.
– Уймись, Верка. Уймись!
– Не бойтесь, мама. Не бойтесь. Только вот на самом деле, так хочу я на ту посмотреть, с которой он будет. Какая она. Не от зависти, нет, я же всё понимаю. Просто посмотреть хочу.
Вера повернулась и медленно пошла назад, к крыльцу.
Сталиноморск. 30 августа 1940
Гурьев вернулся домой и сразу прошёл на свою половину. Макарова и Даша уже спали – он предупредил, чтобы его не ждали. Ворча, ушёл освобождённый от вахты Денис. Гурьев переоделся в домашнее, немного побродил по комнате. Посмотрел, погасив свет, на улицу, нет ли чего подозрительного. Снова включил электричество, достал папку с чистыми бланками документов, предусмотрительно прихваченных из Москвы на случай непредвиденных обстоятельств и дожидавшихся своего часа в специальном отделении его чудо-чемодана, – вот как теперь, например. Паспорт, трудовая книжка и метрика, автоматическая ручка, заправленная специальной тушью, металлический футляр с набором штампов и печатей, – отличнейшая коллекция, спасибо техсектору. Щёлкнув пальцами – звук до оторопи похож был на выстрел – Гурьев приступил к делу.
Дождавшись, пока тушь и печати высохнут окончательно, он усердно несколько раз согнул-разогнул метрику ребёнка, прошёлся специальным оселком по углам страниц и складкам, замахрив их и придав таким образом бумагам потрёпанный жизнью вид. Всё просто в этом мире. Всё просто.
Дождавшись, пока тушь и печати высохнут окончательно, он усердно несколько раз согнул-разогнул метрику ребёнка, прошёлся специальным оселком по углам страниц и складкам, замахрив их и придав таким образом бумагам потрёпанный жизнью вид. Всё просто в этом мире. Всё просто.
Сталиноморск. 1 сентября 1940
С утра, по случаю выходного, Гурьев провёл несколько часов в спортзале, вернувшись домой, пообедал, немного почитал. Вынужденное безделье его угнетало, как всегда. К счастью, недолго.
К шести вечера прибыли, наконец, долгожданные гости. Гурьев встречал их на автобусной станции. Делегация оказалась довольно внушительной: геологи, археологи, строители – одиннадцать человек. И Беридзе. Обнявшись с Тенгизом, Гурьев шепнул ему в ухо:
– Ты почему здесь?
– Работа, – вздохнул Беридзе и улыбнулся. – Да я сам попросился. Пока Света в больнице.
Гурьев увидел – улыбка даётся Беридзе нелегко. И сильно сжал его плечо пальцами, так, что Тенгиз поморщился.
– Это неправильно, Тень. Ты должен быть рядом, я же тебя учил.
– Я стараюсь.
– Хреново стараешься. Ладно, после договорим.
– Я твой мотоцикл привёз. Там, в «Газоне».
– Псих.
– Варяг велел.
– Я и говорю. Всё. По коням.
Автомобили – тентованный ГАЗ-АА, автобус на базе полуторки и ЗиС-101 – развернулись на небольшом пятачке станции. Гурьев сел в ЗиС к Беридзе, и маленькая колонна двинулась в город.
Первым делом они остановились возле школы, быстро перенесли гурьевский спортивный инвентарь в Денисово хозяйство. Следующей целью маршрута была квартира Гурьева. Пока они перетаскивали багаж, дольше всего провозившись с выгрузкой мотоцикла и сейфа, в чём помог находившийся на вахте Шульгин, Даша во все глаза рассматривала происходящее из-за занавесок. Справившись, они отбыли в санаторий ЦК, где разместили всю делегацию, за исключением Беридзе. Тенгиз отдал распоряжения, и они вернулись к Гурьеву, не забыв запастись провиантом в спецбуфете, находившемся здесь же, в санатории.
Макарова, увидев автомобиль и мотоцикл, ничего не сказала, но по тому, как взлетели её брови, было ясно: равнодушной она не осталась. Ну, не могу я ничего внятно объяснить вам, дорогие мои, тоскливо подумал Гурьев, хотя надо бы. Ладно. Рефлексии в ящик, как говорит Варяг. Пока что. Пожав руку Тенгизу, Макарова посмотрела на Гурьева:
– Ужинать будете?
– Спасибо, Нина Петровна. Даша как?
– Да что же ей сделается, – вздохнула Макарова. – Так будете?
– Мы посидим по-нашему, – Гурьев похлопал ладонью по бумажному пакету. – Вы не беспокойтесь, мы ребята тихие и вежливые. Денис, ты как?
– Не, – тактично отказался Шульгин, прекрасно понимая: московской птичке нужно будет многое обсудить с Гурьевым. – Дела у меня. Пойду я, Кириллыч. Спасибо за приглашение, конечно.
– Где посуда, вы знаете, Яков Кириллыч, – сказала Макарова, когда Шульгин отчалил.
– Ещё раз миллион благодарностей, – склонился в полупоклоне Гурьев, а Тенгиз сверкнул зубами из-под усов.
– Ну-ну, угодники, – хозяйка покачала головой. – Приятно посидеть и спокойной ночи.
Они прошли на половину дома, занимаемую Гурьевым. Оглядевшись, теперь уже основательнее, Беридзе кивнул:
– Нормально устроился, Гур. А то Сан Саныч переживает. А вторая комната?
– Так уж и переживает, – Гурьев усмехнулся. – Вторая пока занята небесным созданием по имени Даша. Расскажу позже, если будет повод.
– А пока нет? – лукаво осведомился Беридзе.
– Нет, – не принял шутки Гурьев. – А если будет, то не такой.
– Добро. Я деньги привёз, кстати.
– Это и в самом деле кстати, – кивнул Гурьев. – Я не хочу о делах говорить, Тень. Завтра. Про Светку и про себя мне расскажи.
– Чего рассказывать, дорогой, – потемнел Беридзе. – То плачет – приходи, то – видеть тебя не могу. Варяг злится… Бабы, говорит, эти нас доконают. Я и так, и эдак – Сеточка, Сеточка, не время сейчас, а она…
– И? – Гурьев, как всегда, слушал внимательно и сочувственно, и это неизменно действовало нужным образом.
– Не понимаю, – Беридзе вздохнул. – Я же не виноват? Варяг же не виноват?
– Я же тебе объяснял, – покачал головой Гурьев. – Это гормональное, когда женщина теряет ребёнка на таком сроке, у неё возможны даже необратимые психические подвижки. А тут ещё эти командировки твои… Нет, Варяг не прав. Нельзя тебе сейчас ездить. Надо тебе в Москве дело найти. Или вообще тебя куда-нибудь в Латвию отправить, на Рижское взморье. Там воздух сосновый, целебный, песок мягкий, тишина. Светочке там хорошо будет. Ладно. Я поговорю на эту тему с Варягом.
– Да каждый же человек на вес золота…
– Вот именно поэтому.
– Всё равно, Гур. Дело есть дело.
– Дело для людей, Тень. И для нас в том числе. Иначе не нужно никакого дела, понимаешь?
– Для людей, да. Только мы давно не люди, дорогой. Мы…
– Нет, Тень. Если мы – не люди, то ничего у нас не выйдет. А у нас выйдет. Потому что мы люди. И Варяг это должен понимать. Короче, завтра утром – назад. Я сам справлюсь. – Он поднялся. – А сейчас – спать, завтра подъём в четыре.
– Я не засну.
– Заснёшь, – кивнул Гурьев. – Ещё как заснёшь. Ложись.
Беридзе подчинился, скинул обувь, лёг, вытянулся на кровати. Гурьев подошёл к нему, надавил пальцем на точку в районе затылка, и мгновение спустя Беридзе уже дышал спокойно и ровно. А Гурьев вышел к ЗиСу, достал из багажника чемодан с аппаратом «Касатки», вернулся на свою половину, развернул оборудование, послал срочный вызов Городецкому. Аппарат у Городецкого был всегда в ждущем режиме, – и в кабинете, и дома, и в машине, поэтому ответил он быстро. При установлении связи принимающий аппарат показывал уникальный номер вызывающего, так что предисловий Гурьев не ждал. Их и не было:
– Исполать тебе, Наставник, – проворчал в трубку Городецкий. – Рад слышать тебя, бродяга.
– Салют, секретарь. Скажи мне, ты здоров?
– Ну?
– Не нукай. Ты зачем Тенгиза прислал? Ты спятил?
– Ты меня не лечи, учитель. Я на кадровой политике столько собак сожрал – тебе до меня, как до Луны пешком – семь вёрст в небеса, и всё лесом, – Гурьев увидел усмешку друга, словно наяву. – Так и быть, как самому близкому соратнику и сподвижнику, объясню. Пусть девочка прочувствует – без Тенгиза ей жизнь не в жизнь, особенно теперь. Вернётся Тенгиз – и пойдёт у них всё, как по-писаному. Понял, салага?
– Ты тупишь, Варяг. Просто тупишь, и всё. Это химия. Химия и биология. Тут твоя социальная инженерия только всё испортить может. Терпение. Ласка. Любовь. Больше ничего нельзя. Ничего. Когда ты это поймёшь?! С кадрами он меня учит обращаться. Это я тебя на семинар по вопросам кадровой политики пригласить могу. Так что?
– Отдыхай, учитель, – Городецкий вздохнул. – И я отдохну малость. А то дел у меня других нет, только за бабами слюни и сопли подбирать да истерики гасить. Человечка, что ты найти просил, нету. Можешь расслабляться в полное своё удовольствие. Хотя человек был… человек.
Выслушав короткий рассказ Городецкого, Гурьев зажмурился на миг:
– Так я и знал.
– А если знал, зачем теребил?! – рявкнул Городецкий так, что трубка завибрировала у Гурьева в руке. – Рефлексии душат?!
– Рефлексии? – усмешка Гурьева сделалась снисходительной. – Ты знаешь, зачем и почему я это делаю.
К шести вечера прибыли, наконец, долгожданные гости. Гурьев встречал их на автобусной станции. Делегация оказалась довольно внушительной: геологи, археологи, строители – одиннадцать человек. И Беридзе. Обнявшись с Тенгизом, Гурьев шепнул ему в ухо:
– Ты почему здесь?
– Работа, – вздохнул Беридзе и улыбнулся. – Да я сам попросился. Пока Света в больнице.
Гурьев увидел – улыбка даётся Беридзе нелегко. И сильно сжал его плечо пальцами, так, что Тенгиз поморщился.
– Это неправильно, Тень. Ты должен быть рядом, я же тебя учил.
– Я стараюсь.
– Хреново стараешься. Ладно, после договорим.
– Я твой мотоцикл привёз. Там, в «Газоне».
– Псих.
– Варяг велел.
– Я и говорю. Всё. По коням.
Автомобили – тентованный ГАЗ-АА, автобус на базе полуторки и ЗиС-101 – развернулись на небольшом пятачке станции. Гурьев сел в ЗиС к Беридзе, и маленькая колонна двинулась в город.
Первым делом они остановились возле школы, быстро перенесли гурьевский спортивный инвентарь в Денисово хозяйство. Следующей целью маршрута была квартира Гурьева. Пока они перетаскивали багаж, дольше всего провозившись с выгрузкой мотоцикла и сейфа, в чём помог находившийся на вахте Шульгин, Даша во все глаза рассматривала происходящее из-за занавесок. Справившись, они отбыли в санаторий ЦК, где разместили всю делегацию, за исключением Беридзе. Тенгиз отдал распоряжения, и они вернулись к Гурьеву, не забыв запастись провиантом в спецбуфете, находившемся здесь же, в санатории.
Макарова, увидев автомобиль и мотоцикл, ничего не сказала, но по тому, как взлетели её брови, было ясно: равнодушной она не осталась. Ну, не могу я ничего внятно объяснить вам, дорогие мои, тоскливо подумал Гурьев, хотя надо бы. Ладно. Рефлексии в ящик, как говорит Варяг. Пока что. Пожав руку Тенгизу, Макарова посмотрела на Гурьева:
– Ужинать будете?
– Спасибо, Нина Петровна. Даша как?
– Да что же ей сделается, – вздохнула Макарова. – Так будете?
– Мы посидим по-нашему, – Гурьев похлопал ладонью по бумажному пакету. – Вы не беспокойтесь, мы ребята тихие и вежливые. Денис, ты как?
– Не, – тактично отказался Шульгин, прекрасно понимая: московской птичке нужно будет многое обсудить с Гурьевым. – Дела у меня. Пойду я, Кириллыч. Спасибо за приглашение, конечно.
– Где посуда, вы знаете, Яков Кириллыч, – сказала Макарова, когда Шульгин отчалил.
– Ещё раз миллион благодарностей, – склонился в полупоклоне Гурьев, а Тенгиз сверкнул зубами из-под усов.
– Ну-ну, угодники, – хозяйка покачала головой. – Приятно посидеть и спокойной ночи.
Они прошли на половину дома, занимаемую Гурьевым. Оглядевшись, теперь уже основательнее, Беридзе кивнул:
– Нормально устроился, Гур. А то Сан Саныч переживает. А вторая комната?
– Так уж и переживает, – Гурьев усмехнулся. – Вторая пока занята небесным созданием по имени Даша. Расскажу позже, если будет повод.
– А пока нет? – лукаво осведомился Беридзе.
– Нет, – не принял шутки Гурьев. – А если будет, то не такой.
– Добро. Я деньги привёз, кстати.
– Это и в самом деле кстати, – кивнул Гурьев. – Я не хочу о делах говорить, Тень. Завтра. Про Светку и про себя мне расскажи.
– Чего рассказывать, дорогой, – потемнел Беридзе. – То плачет – приходи, то – видеть тебя не могу. Варяг злится… Бабы, говорит, эти нас доконают. Я и так, и эдак – Сеточка, Сеточка, не время сейчас, а она…
– И? – Гурьев, как всегда, слушал внимательно и сочувственно, и это неизменно действовало нужным образом.
– Не понимаю, – Беридзе вздохнул. – Я же не виноват? Варяг же не виноват?
– Я же тебе объяснял, – покачал головой Гурьев. – Это гормональное, когда женщина теряет ребёнка на таком сроке, у неё возможны даже необратимые психические подвижки. А тут ещё эти командировки твои… Нет, Варяг не прав. Нельзя тебе сейчас ездить. Надо тебе в Москве дело найти. Или вообще тебя куда-нибудь в Латвию отправить, на Рижское взморье. Там воздух сосновый, целебный, песок мягкий, тишина. Светочке там хорошо будет. Ладно. Я поговорю на эту тему с Варягом.
– Да каждый же человек на вес золота…
– Вот именно поэтому.
– Всё равно, Гур. Дело есть дело.
– Дело для людей, Тень. И для нас в том числе. Иначе не нужно никакого дела, понимаешь?
– Для людей, да. Только мы давно не люди, дорогой. Мы…
– Нет, Тень. Если мы – не люди, то ничего у нас не выйдет. А у нас выйдет. Потому что мы люди. И Варяг это должен понимать. Короче, завтра утром – назад. Я сам справлюсь. – Он поднялся. – А сейчас – спать, завтра подъём в четыре.
– Я не засну.
– Заснёшь, – кивнул Гурьев. – Ещё как заснёшь. Ложись.
Беридзе подчинился, скинул обувь, лёг, вытянулся на кровати. Гурьев подошёл к нему, надавил пальцем на точку в районе затылка, и мгновение спустя Беридзе уже дышал спокойно и ровно. А Гурьев вышел к ЗиСу, достал из багажника чемодан с аппаратом «Касатки», вернулся на свою половину, развернул оборудование, послал срочный вызов Городецкому. Аппарат у Городецкого был всегда в ждущем режиме, – и в кабинете, и дома, и в машине, поэтому ответил он быстро. При установлении связи принимающий аппарат показывал уникальный номер вызывающего, так что предисловий Гурьев не ждал. Их и не было:
– Исполать тебе, Наставник, – проворчал в трубку Городецкий. – Рад слышать тебя, бродяга.
– Салют, секретарь. Скажи мне, ты здоров?
– Ну?
– Не нукай. Ты зачем Тенгиза прислал? Ты спятил?
– Ты меня не лечи, учитель. Я на кадровой политике столько собак сожрал – тебе до меня, как до Луны пешком – семь вёрст в небеса, и всё лесом, – Гурьев увидел усмешку друга, словно наяву. – Так и быть, как самому близкому соратнику и сподвижнику, объясню. Пусть девочка прочувствует – без Тенгиза ей жизнь не в жизнь, особенно теперь. Вернётся Тенгиз – и пойдёт у них всё, как по-писаному. Понял, салага?
– Ты тупишь, Варяг. Просто тупишь, и всё. Это химия. Химия и биология. Тут твоя социальная инженерия только всё испортить может. Терпение. Ласка. Любовь. Больше ничего нельзя. Ничего. Когда ты это поймёшь?! С кадрами он меня учит обращаться. Это я тебя на семинар по вопросам кадровой политики пригласить могу. Так что?
– Отдыхай, учитель, – Городецкий вздохнул. – И я отдохну малость. А то дел у меня других нет, только за бабами слюни и сопли подбирать да истерики гасить. Человечка, что ты найти просил, нету. Можешь расслабляться в полное своё удовольствие. Хотя человек был… человек.
Выслушав короткий рассказ Городецкого, Гурьев зажмурился на миг:
– Так я и знал.
– А если знал, зачем теребил?! – рявкнул Городецкий так, что трубка завибрировала у Гурьева в руке. – Рефлексии душат?!
– Рефлексии? – усмешка Гурьева сделалась снисходительной. – Ты знаешь, зачем и почему я это делаю.