– После Рэйчел, – Даша снова убрала под берет непослушную прядь волос и улыбнулась.
   – После Рэйчел, – кивнул Гурьев и стремительно поднялся. – Конечно. После Рэйчел.

Сталиноморск. Октябрь 1940

   Причальная башня для дирижаблей, законченная почти три недели назад, редко пустовала. Над городом теперь постоянно проплывали по две, а то и по три серебристых «сигары» за день – тяжёлое строительное оборудование, кирпич, цемент, масса всего остального – необходимого и не очень. Люди привыкли уже – хотя поначалу надолго застывали на месте, провожая глазами воздухоплавательные аппараты. Человек – удивительное существо: ко всему привыкает.
   Выглянув в окно, Гурьев увидел нервно прохаживающегося во дворе школы высокого и ладного моряка в форме с капитан-лей-тенантскими нашивками на рукавах виц-мундира. А, улыбнулся Гурьев, моряк, с печки бряк – явился, не запылился. Капитан курил папиросу, затягиваясь едва ли не каждые пять секунд. Какой славный, порадовался Гурьев. Какой славный.
   Он вышел на крыльцо:
   – Здравствуйте, капитан-лейтенант Чердынцев.
   – Здравствуйте, Яков Кириллович, – Чердынцев шагнул ему навстречу, пожал протянутую руку, проговорил каким-то стиснутым голосом: – Я… Спасибо за всё.
   – Нашептали уже? – Гурьев смотрел спокойно, даже тени насмешки в глазах невозможно было увидеть. – И что нашептали?
   – Да вы что, Яков Кириллович, – уставился на него Чердынцев. – Такое тут… Я только на берег сошёл – сразу к вам. А Даша где?
   – Даша в порядке, увидитесь скоро. Давай поднимайся, каплей, будем на «ты» и остаканим, как говорится, такое дело. Возражений нет?
   – Да какие же могут быть возражения.
   – Вот, – кивнул Гурьев. – Это я люблю, это – по-нашему. Давай, давай, заходи. Тут нам никто не помешает.
   Они вошли в кабинет заведующей – Гурьев, ввиду болезни Завадской, хозяйничал тут уже третий день. Кажется, никто даже и не думал, что в этом может быть что-нибудь странное. Гурьев усадил Чердынцева, пододвинул ему пепельницу, позвонил в кафе, велел доставить обед в школу. Чердынцев ошалело взирал на эти антисоветские несообразности – даже папироса погасла:
   – Ты кто же будешь таков, Яков Кириллович?!
   – А тебе не сказали?
   – Так не знает никто!
   – И это правильно, – кивнул Гурьев. – Погоди, сейчас еду принесут. Голодного солдата накормить полагается, а потом только – пытать да расспрашивать. А пока суд да дело… Скажи мне честно, Михаил Аверьянович: какой твой командирский потолок? Знаешь его?
   – Знаю, – подобрался Чердынцев. – Я – знаю. А при чём тут?!.
   – То есть как это при чём?! Ты когда записку свою передавал в наркомат – на что-то же надеялся?
   – Нет, – спокойно ответил Чердынцев. – Я ни на что не надеялся. Я даже не надеялся, что меня с флота не попрут. Но держать в себе это не мог. И вообще – я делал, что должен. Откуда ты знаешь о моей записке? Тебе… Дарья сказала?!
   Вот так, понял Гурьев. Вот так. Не бывает таких совпадений. Не бывает вообще.
   – Дурак ты, каплей, – он вздохнул. – Дурак – и уши холодные. Да как я мог спросить её о таком?! Ты думаешь, я не догадался, что ты слово с неё взял?! Ты, – Гурьев зажмурился и помотал головой. – Ты не просто дурак, каплей. Ладно. Проехали, как говорится.
   Ты не просто дурак, каплей, подумал Гурьев. Ты даже понять не можешь, как ты рисковал. И чем. То есть кем. Из-за бумажек каких-то. Бумажек, которые опережают время лет на двадцать, наверное. Под носом у агентуры зарубежной разведки. Черновики, Михаил Аверьянович. Черновики, будь они неладны. Знаешь ты, дурак, что можно сделать с такой девушкой из-за бумажек?! Знаешь?! Если бы… Нет. Нет. Всё. Это кончилось. Кончилось – и больше не повторится.
   – Как это – проехали?! Если она не сказала – тогда откуда?!
   – Конечно, она ничего не сказала. А я не спросил, потому что я, в отличие от тебя, не дурак. Да, ты умный, стратег, а дурак. И скоро ты поймёшь, почему я даже не заикнулся о твоей записке до сих пор. Черновики завтра сдашь мне под роспись.
   – Во как, – сердито проговорил Чердынцев. – Во как.
   – Надеюсь, ты на себя сердишься? – вкрадчиво осведомился Гурьев. – Конечно, мечты твои во всей красе советское правительство воплотить не в состоянии, но! Кое-что сможем. Кое-что. Вот так, без пяти минут контр-адмирал Чердынцев.
   – Не понимаю, – потряс головой Чердынцев. – Не понимаю!
   – Поймёшь, – пообещал Гурьев. – Скоро, совсем уже скоро. А вот и наша выпивка с закуской, – он поднял глаза на входящего заведующего своим любимым греческим кафе.
   – Вот, Яков Кириллович, – любовно расставив свои творения, сказал заведующий. – Как вы любите. Кушайте на здоровье. Позвоните, я потом Косту пришлю, посуду забрать.
   – Спасибо, Амвросий Георгиевич, – Гурьев протянул ему деньги. – Вы просто метеорит. Спасибо.
   – Ну, вообще, – дёрнул головой Чердынцев, когда грек покинул кабинет. – Ну, ты буржуй, Яков Кириллович, буржуй – с ума сойти!
   – Я не буржуй, Михаил Аверьянович, – усмехнулся Гурьев. – Я себя уважаю. И людей, соответственно, тоже. Которые себя уважают – тех особенно. Давай-ка, разливай, коньячок у Стильянидиса знатный.
   – Ну, может, ты и прав, – Чердынцев налил, поднял рюмку, посмотрел янтарную жидкость на свет. – Скорее всего, даже. Прав. Водку не пьёшь, что ли?
   – Нам водка сейчас не пойдёт, – убеждённо сказал Гурьев. – Нам сейчас с тобой непременно нужен коньяк, каплей. Вот этот, мягкий такой. И не из широкобёдрых бокалов, как этикетом предписано, а вот так, рюмками и залпом. Давай, каплей. Помянем всех, кто не с нами.
   Они выпили, не чокаясь. Чердынцев, сжевав лимон, к еде не притронулся пока:
   – Ну, говори, Яков Кириллович. Говори, чего я тебе должен. Я же понимаю – я тебе не просто должен.
   – Ты, Михаил Аверьянович, службу несёшь, Родину защищаешь, – тихо проговорил Гурьев. – А Родина – поэтому – самое дорогое, что у тебя есть, защитить обязана. Это правильно, и только так – правильно. Родине и отслужишь. А я – просто оказался в нужном месте в нужное время.
   – Вот ты какой, – опустил голову Чердынцев.
   – Да, я такой, – согласился Гурьев. – Такой – и ещё всякий разный бываю, в зависимости от степени важности поставленных задач. Давай ещё. За дочь твою, капитан-лейтенант Чердынцев. За твою самую главную и большую жизненную удачу.
   – Вот так.
   – Вот так.
   Они ещё раз опрокинули рюмки – и Чердынцев, поставив на стол свою и взявшись разливать по третьему разу, спросил:
   – И что? Совсем я тебе ничего не должен?
   – Должен, – не стал ломаться Гурьев. – Обязательно. И я свой должок получу, можешь не сомневаться.
   – Какой же?
   – Историю. Для начала.
   – Историю?! Какую… историю?!
   – Ты знаешь, каплей, – Гурьев смотрел так, что Чердынцев понял: он знает. А если не знает, то узнает.
   Здесь и сейчас.
 

Память сердца. Июль 1918. Гардемарин и Принцесса

   Боль. Это было единственное и самое главное ощущение, накрывшее её с головой. Боль. Везде, во всём теле, и самая сильная – в плече. Почувствовав боль, она вспомнила. Вспомнила всё. Боль как будто сразу же ушла, и на её место вступил ужас. Ужас, который полностью вытеснил собой её сознание. Только на самом краю пропасти, уже почти опрокидываясь в безумие, она поняла, что нельзя закричать. Нельзя.
   Первый раз после страшной, отнимающей разум канонады в подвале, она пришла в себя в грузовике. И снова почти мгновенно провалилась в беспамятство. Она не чувствовала, как потные, сопящие, воняющие перегаром, перекисшим потом и чем-то ещё, столь же невообразимо мерзким, люди волокли её в грузовик. Не чувствовала, как тащили её и остальных на полотне, кое-как натянутом на оглобли, как, шипя, толкаясь и матерясь, ворочали тела, её, и сестёр, и mamб, рвали окровавленную одежду, пытаясь добраться до корсета. Она не слышала выстрелов, не чувствовала толчков и ударов, не поняла, как и когда это закончилось. Закончилось?!
   Она пришла в себя от холода. Сразу же её начал колотить озноб. Потом пришли звуки – надсадный механический вой, – мотор, догадалась она, их везут куда-то, – скрип кузова, кажется, голоса. Тьма по-прежнему не позволяла увидеть много. Ей подумалось, что и тьма может явиться знаком милосердия… Осторожно пошевелившись, чтобы немного освободиться, она приподнялась на локте. Медленно – и только сейчас – до неё дошло, наконец, что она жива. Жива. О, Господи. Не может быть!
   Потом снова пришла боль. Вместе с ужасом. Она огляделась. По-прежнему толком ничего не было видно. Лишь там, где маячила закраина автомобильного кузова, пробивалось нечто, отличавшееся от темноты внутри, хотя и никак невозможное называться светом. Одежда. То, что было на ней, уже нельзя было назвать одеждой. Это давно перестало быть одеждой. Кровавые, размокшие лохмотья. Она застонала, и тут же захлебнулась своим стоном, – нельзя, ни в коем случае нельзя! Рядом лежал ещё кто-то. Лучик, подумала она. Братик.
   – Лучик…
   Стараясь не думать о боли, она подтянулась к лежащему совсем рядом телу и попыталась его растормошить. Никакого ответа. И тут же поняла, что это не имеет смысла, – тело было мёртвым, неподатливым, как колода. Она с неимоверным трудом, но всё-таки перевернула тело брата. Голова его беспомощно мотнулась, и она увидела его глаза. Тьма больше не защищала её – или ей только показалось, что она увидела его глаза?
   Это всё ложь, что в глазах мертвецов застывает ужас смерти и запечатлевается лицо убийцы. Выдумки. Бред. Глаза мертвецов так безнадёжно, бессмысленно пусты, с такими маленькими точками-зрачками, что ужас, от которого нет спасения, всей своей невыносимой тяжестью обрушивается на живых.
   Жуткий, утробный хрип вырвался из её груди помимо воли. Она рванулась в сторону и назад. Резкая боль от падения, которого она даже не ощутила – и, обессилев почти мгновенно, она застыла на по-осеннему холодной земле.
   Грузовик с мёртвым грузом продолжал медленно ползти дальше. Машина двигалась, замыкая маленькую колонну, и её падение осталось незамеченным.
   Когда это случилось? Вчера? Третьего дня? Она уже потеряла ощущение времени. Не было никаких иных ощущений – только боль. Она попыталась сосредоточиться. Она была жива… Почему она жива? Почему они не убили её? Корсет… Ах, вот оно что… Они ограбили их. На Лучике тоже был корсет… Ограбили – и теперь бросят, наверное здесь, в лесу. Конечно, они все умерли. Лучик мёртв. А она… Она тоже умрёт. Лучше бы они убили её сразу, как всех остальных, как mamб и papб… Зачем теперь она? Что ей делать теперь на этой земле?
   Нет, нет, испугалась она. Нельзя. Я не имею права. Раз я жива, – значит, так Богу угодно. Значит, я должна. Должна жить. Надо. Сейчас надо просто не думать ни о чём, – только о том, что я жива, что я должна жить. Надо встать и идти. Встать. И идти.
   Она, тихо, совершенно непроизвольно постанывая, подползла к ближайшему деревцу и попыталась встать. Как ни удивительно, у неё получилось. Может быть, сорвать эти лохмотья? Нет. Хоть какая-то защита… Защита – от чего? От холода? Ах, нет! Надо идти. Как можно дальше отсюда. Но не в лес, нет, нет, лес – это верная гибель. В лесу ей не уцелеть. Вперёд, по дороге. Дальше. Дальше. Дальше! Они заметят, конечно, пропажу, и вернутся – искать её. Пусть ищут в лесу. Пусть!
   Она не знала, сколько времени она шла. Медленно шла, ловя стук мотора далеко впереди. Потом она вспомнила, что ей рассказывали когда-то, – если человек бредёт по лесу, не зная дороги, он делает круг и возвращается на то место, с которого начал свой путь. И вспомнила, как нужно, – обходить деревья попеременно то справа, то слева. Ужас опять накрыл её с головой. Она даже не подумала в этот момент, что находится не в лесу, а в подлеске, совсем рядом с дорогой. Она хотела закричать, – и вдруг услышала голоса едва ли не прямо перед собой.
   Она ничком опустилась на влажный листвяной ковёр и замерла, насколько могла, неподвижно. Потом, пересилив себя, стала смотреть. Я должна это запомнить, подумала она. Возможно, очень возможно, я никогда и никому не посмею, не сумею об этом рассказать, но я должна запомнить. Должна.
   Она видела, как раздевали тела, потроша одежду. Как сбрасывали родных в какую-то яму. Слышала глухой звук от ударов падающих тел – слух её обострился невероятно, буквально каждый шорох и скрип отзывался колоколами у неё в ушах. Последним сбросили Лучика.
   Оказалось, что она снова потеряла сознание, а очнувшись, поняла, – давно наступил день. Вокруг стояла странная тишина. Поляна была пустой – ни грузовика, ни людей. Только несколько тлеющих кострищ и странный, приторно-тошнотворный запах. Она приподнялась на корточки, собираясь выпрямиться в полный рост, и в этот миг до неё донеслись звуки конских шагов, громкое дыхание животного и голос:
   – Эй! Кто здесь?!
   Она зажмурилась и, даже не упав – соскользнув вниз, ткнулась лицом в мокрые листья, устилавшие землю. Кажется, был дождь… Она услышала, как затрещали сучья под копытами лошади, как всадник остановился, как спрыгнул с коня наземь. Почему он один, пронеслось у неё в голове. Что…
   Шаги. Совсем рядом. Он увидел её. Конечно, увидел. Она почувствовала, как он склонился над ней. Осторожно тронули за плечо. Как раз там, где гнездилась острая, рвущая боль. Она застонала… Сильные, хотя и не очень умелые руки потянули её, перевернули на спину. Она застонала снова и открыла глаза. Пусть он посмотрит мне в глаза, прежде чем убьёт меня, подумала она. И увидела совсем юное лицо – юноши, своего ровесника, наверное – удивлённо-растерянное, встревоженно-непонимающее. И погоны на кителе. Свой?! Свой. Не может быть!
   – Вы живы?! Вы ранены? – громко спросил он. И, не дожидаясь ответа, продолжил торопливо, оглядываясь по сторонам: – Вы не бойтесь. Я вас сейчас отвезу, тут наша часть, рядом. Что здесь произошло?!
   Она была вся в крови. Своей и чужой. Не чужой, а… Одежда, тело, волосы – вся. И глубокая рваная рана в левом плече. Тупой и наверняка грязный штык обыкновенной трёхлинейки. Его замутило.
   – Кто… Вы? – одними губами прошептала она. И удивилась, услышав свой голос. Он показался ей совсем чужим и странно далёким.
   – Я?! – он растерялся, но совсем ненадолго. Спохватился, отстранился немного, смешно вскинул напряжённо выпрямленную кисть к фуражке: – Гардемарин Чердынцев, Второй Флотский экипаж. Ну, то есть… Бывший.
   В других обстоятельствах она, вероятно, звонко рассмеялась бы. Гардемарин в лесу. Всё было неправильно. И этот юноша, и она. Она должна была умереть. А она…
   – Как… Вас… зовут?
   – Михаил, – хрипло проговорил юноша и проглотил слюну, борясь с тошнотой. Столько крови на одном человеке ему ещё не доводилось видеть, его военный опыт был ещё совсем скромным. Собственно, он ещё ни разу в настоящем бою-то и не был. – Я…
   – Ана… Ана… – она хотела назвать своё имя, но не смогла. Снова потеряла сознание.
   – Аня, не бойтесь, – Михаил склонился над девушкой. – Аня… Аня?!
   Он в замешательстве посмотрел по сторонам. Уже рассвело. Михаил недолго раздумывал. Девушка была жива. Может быть, её ещё удастся спасти, подумал он. Костры какие-то. И запах. Что-то случилось тут. Что? Надо скорее к своим!
   Он свистнул тихонько, подзывая коня. Животное послушно приблизилось и остановилось рядом. Михаил поднял показавшееся ему почти невесомым тело девушки и после довольно долгой и бестолковой возни кое-как умостил на коне. Взяв коня под уздцы, Чердынцев потянул. Аня, подумал он. Красивое какое имя.
   Она очнулась и открыла глаза. Сознание возвращалось как будто порциями. Рывками. Было довольно светло. Она лежала на широкой лавке в избе, укрытая до подбородка лоскутным одеялом. Рядом сидел, сжимая в руках гардемаринскую саблю, тот самый юноша. Михаил. Она попыталась приподнять голову. Он увидел это, порывисто наклонился к ней:
   – Нет-нет! Аня! Вам нельзя сейчас ни двигаться, ни говорить. Вы в безопасности, у своих. Не бойтесь, Аня. Ничего не бойтесь.
   Она едва заметно улыбнулась и закрыла глаза. Аня? Ну, что ж. Пусть будет Аня. В конце концов, от неё – после всего – остался лишь кусочек. Осколок. Пусть и с именем это случится.
   Удивительно, но она почувствовала себя заметно лучше. Возможно, потому, что вокруг была чистота, и сама она была чистой, и бельё, на котором она лежала, и даже это смешное одеяло. И этот юноша. Он тоже был чистый-чистый, словно промытый до хрустального звона. Как же это? Война, столько грязи кругом! Кажется, ничего и никого не осталось, одна только грязь. И кровь. Она приказала себе ни о чём не думать. Ни о чём, что случилось с родными. Это бессмысленно, подумала она. Потом, когда станет не так больно. Если я буду продолжать думать об этом, я не смогу жить. Ведь нужно жить?! Я ничего не забуду. Я не посмею забыть, но сейчас… Сейчас – не могу.
   Михаил стал говорить что-то. У него был приятный, низкий голос, ещё со следами юношеской ломки, но уже вполне набравший силу. Он вообще был… Она разглядывала его через полуприкрытые веки. Простое, чистое, светлое лицо. Румяные щёки. Светлые усики, ещё не знавшие бритвы. Высокий. Милый, подумала она. Он очень милый. Она выпростала из-под одеяла здоровую руку и нетерпеливо пошевелила пальцами. Он споткнулся на полуслове и мгновение спустя взял осторожно её руку в свою. И замер. Она почувствовала, как он вздрогнул. Какой милый, милый мальчик, подумала она снова. Неужели я жива? Не может быть.
   – Что… со мной?
   – Вы… Вы ранены, – тихо сказал Михаил. – Врача здесь нет, но это не страшно. Ваша рана довольно серьёзная, хотя и не опасная для жизни.
   – Давно?
   – Третий день, – он вздохнул. – Мы боялись, что вы потеряли много крови, но, к счастью, это была не ваша кровь. Вы не волнуйтесь. Потом, потом! Вам нужно спать. Я вас оставлю здесь, эти люди позаботятся о Вас. Я дам им денег, у меня есть немного, настоящих денег!
   – Нет.
   – Аня… Я приду вас навестить завтра. Ещё несколько дней. Мы, вероятно, будем ещё несколько дней в этой станице. А потом мы выступаем.
   – Я… Вас… не пущу.
   Он улыбнулся, – эти её слова ему польстили. Он чувствовал себя взрослым и опытным мужчиной. Вот только что ему делать, он решительно и отчаянно не знал. Больше всего на свете Чердынцеву хотелось остаться с этой девушкой и держать её за руку. Вечно. Даже теперь, несчастная, измученная, еле живая, она была… прекрасна. Как принцесса из сказки. Огромные, серо-голубые глаза. И золотые, совершенно золотые волосы. Да что же это такое?!
   – Вы останетесь здесь, – твёрдо, как мог, проговорил он. – Вы останетесь здесь, потому что вам нужно поправиться. Если хотите, можете дождаться меня. Я… Я буду… Если вы захотите, это будет для меня самой большой наградой, – выпалил он наконец и сделался малиновым от смущения.
   Боже, какой же он милый, подумала она, чувствуя, как на глаза наворачиваются слёзы. Наверное, он никому ещё никогда ничего подобного не говорил. И мне никто никогда ничего подобного не говорил. Интересно, если бы кто-нибудь осмелился? Тогда? В той жизни? Сделалось бы мне смешно? Или нет? Сейчас мне совсем не хочется смеяться. Сейчас мне хочется плакать…
   – Если вы пообещаете вернуться, я вас подожду, – просто сказала она. Голос её неожиданно окреп, и Михаил посмотрел на неё с изумлением. – Обещайте.
   – Обещаю, – глухо ответил Чердынцев. – Обещаю. Я вернусь, Аня. Обязательно, непременно вернусь. Только Вы… Вы поправляйтесь, ладно?
   – Обещаю, – снова лёгкая, чуть заметная улыбка тронула её губы. – Обещаю, мой адмирал.
   Она чуть повернула голову набок и закрыла глаза. Михаил держал её за руку до тех пор, пока она не заснула.
   Он вышел из-за занавески, подошёл к столу, за которым сидел хозяин. Замялся, краснея и не зная, как начать разговор. Решившись, полез за пазуху, достал плотную пачку денег:
   – Вот. Пожалуйста, возьмите. Если ей что понадобится…
   Мужик взял деньги, тщательно, намочив слюной большой и указательный палец правой руки, пересчитал. И, вытянув пять «катеринок», протянул остальную пачку Михаилу:
   – Деньгами-то не бросайся. Чай, не купец с прежних времён.
   – Я…
   – Не боись, хлопец. Выходим твою царевну, – усмехнулся в бороду мужик. – Как новенькая будет.
   – Царевну?! – уставился на него Михаил.
   – А чего ж, – кивнул хозяин. – Вылитая царевна, как на картинке. Ничего. Ты сам-то чей?
   – Из Сурожска, – ответил Михаил и опять покраснел.
   – Из крымских, значит, – вздохнул мужик. – Ну, всё одно – казак, он и есть казак. Ты, главное, того. Возвращайся, хлопец. Живой возвращайся, смотри!
   – Я вернусь, – Михаил вскинул голову. – Я обязательно вернусь. С победой.
   – С победой ли, нет ли, – опять усмехнулся мужик, – оно видно будет. Кто кого победит. А, главное, зачем. А ты возвращайся. Дело твое молодое, жить да жить, детишек растить. А воевать? Воевать никогда не к спеху. Иди, хлопец. Ей отдыхать надо, сил набираться, а тебя служба ждёт. Иди.
   Михаил кивнул, проглотил комок в горле и перекрестился на иконостас в углу. Под иконами горела маленькая лампадка. Совсем как когда-то дома.
   Мужик вздохнул, тяжело поднялся, шагнул к Чердынцеву, приобнял за плечи, встряхнул. Потом трижды коснулся колючей жёсткой бородой его лица:
   – С Богом, сынок. С Богом – оно вернее выходит-то!

Сталиноморск. Октябрь 1940

   – А потом? – Гурьев поднёс руку к горлу. – Чердынцев. Что было потом?!
   – Потом я вернулся, – хмуро сказал Чердынцев. – В двадцатом. Мы стали прорываться сюда, в Крым. Не успели. Ну, и, сам понимаешь. Надо было жизнь налаживать. И вообще. Я стал красным военмором, а она… Мы поженились в двадцать первом. Я даже поверить боялся, что она согласится. Мне ничего не надо было. А дальше ты знаешь.
   – Ты знал, кто она и откуда?
   – Нет, – Чердынцев покачал головой. – Откуда?! Откуда?! Она сказала потом. Знаешь… Я не поверил. Вот – не поверил. Решил, что она… Она вообще бывала немного не в себе иногда. Нет, я понимал, конечно, что она из какой-то такой семьи. Но это?! Ты только представь себе! Она ведь никогда ничего не рассказывала о своём прошлом. Никогда даже ни пол-словечка. Словно с луны свалилась. Я догадывался, понимал, что все – все её погибли. Но… И вдруг – такое. Как обухом по голове! Нет, как хочешь, но я не поверил. Разве – в такое – можно поверить?!
   Она отрезала это, подумал Гурьев. Сознательно, или нет, – просто отрезала от себя. Иначе невозможно жить. Ходить по этой земле и знать, что где-то рядом ходит тот, кто стрелял в твоего отца, в твою мать, брата, сестёр?! Невозможно. Мне легче. Мне куда легче.
   – Когда она сказала тебе об этом?
   – Когда Дарья… Когда узнала, что беременна. Тогда и сказала.
   – А ты не поверил.
   – Нет. Я и сейчас. Я не знаю, понимаешь?! Вроде бы сходится очень многое. Я же пытался разузнать кое-что. И узнал.
   – Да-а?! – изумился Гурьев. – Ну-ка, ну-ка, интересно. И что же ты узнал?
   – Да узнал, – Чердынцев ухватился за рюмку, как за спасательный круг. – Кое-что.
   – Тем более, что они с середины двадцатых весьма этим гордились. И хвастались на каждом углу. Так что?
   – Яков Кириллыч…
   – Ты говори, каплей. Говори. Это важно.
   Чердынцев вдруг решительно отодвинул рюмку, – так, что коньяк опасно плеснулся, грозя пролиться на скатерть, – поднялся, расстегнул китель, достал портмоне и вытянул оттуда небольшой снимок – старый, старый, на плотном картоне, снимок, запечатлевший высокую женщину с гордым, жёстким и в то же самое время каким-то беззащитным лицом, и четырёх девочек. Одна из девочек была Даша. То есть, конечно же, не Даша.
   Гурьев долго рассматривал фото. Потом спросил тихо:
   – А это у тебя откуда, капитан?
   – Нашёл, – усмехнулся Чердынцев.
   – Ты спятил, – покачал головой Гурьев. – Такое с собой в карманах носить?! Ты точно спятил. Псих. А если б кто увидел?
   – Никто не увидел, – Чердынцев снова опустился на стул.
   – Псих, – спокойно констатировал Гурьев. – Псих клинический и неизлечимый. Ладно. Дальше.
   – Куда уж дальше, – криво усмехнулся Чердынцев.
   – То есть тогда ты и поверил.
   – Почти. Потому что… Да как же можно в такое поверить?! Если это всё правда – никогда не прощу себе. Надо было… А, к чёрту!
   – Это правда, капитан, – вздохнул Гурьев. – А туда, куда ты сказал – не надо. Не надо.
   – Откуда ты можешь это знать, – Чердынцев сильно запрокинул голову и со свистом втянул в себя воздух. – Откуда тебе-то это знать, если я и сам?!
   – Я знаю.
   – Откуда?!
   – Чердынцев, – Гурьев поставил локти на стол, положил подбородок на сцепленные пальцы. – Ты хоть понимаешь, что ты сделал, Чердынцев?!
   – А что я такого сделал? – Чердынцев усмехнулся. – Во-первых, я не знал. Во-вторых, не поверил. А если бы даже знал и поверил?! Когда она… когда её не стало, я думал, я сдохну. Я выскребся только из-за Дарьи. Когда Дарья подросла, я только тогда… засомневался.
   – Почему засомневался? Если не поверил?
   – Почему, почему, – буркнул Чердынцев. – Ты на неё, на Дарью-то, посмотри. Сам говоришь.
   Гурьев налил себе и ему по полной рюмке:
   – Ясно. Скоро я тебе многое объясню. Не всё, но многое Давай вздрогнем, капитан. За наших любимых.
   Они выпили, по-прежнему не чокаясь. Гурьев громко поставил свою рюмку на стол:
   – Твоя сверстница. Значит, младшая. Анастасия.
   – Аня…
   – Как ты там вообще очутился?
   – Да меня в разведку послали.