Страница:
Такие гости, как начальник морских сил Балтийского моря, к Уткину захаживали нечасто. Да ещё без предупреждения. Ну, да ничего не попишешь. Раз ввязались в такую комиссию – чего теперь жаловаться. Приняли, как полагается, в соответствии с чином. В грязь лицом не ударили. Так с медалью и вышел Илья Абрамович адмиралу навстречу. Фон Эссен несколько секунд смотрел на старого солдата, потом шагнул к нему, обнял и поцеловал троекратно, как положено по старинному русскому обычаю.
За чаем говорили о флоте. Николай Оттович, неожиданно для себя, нашёл в Уткине благодарного и внимательного слушателя. Как оказалось, о многом Илья Абрамович наслышан, а суждения его точны и весьма основательны. Ну, и не удивительно, – медаль медалью, а серебряный рубль, как Суворовым было заведено ещё, Павел Степанович Нахимов – лично! – охотнику и отчаянному минёру Уткину пожаловал.
– Вы позволите с вашей дочерью побеседовать, Илья Абрамович? – приступил к самому трудному фон Эссен.
– Да что ж, ваше превосходительство…
– Николай Оттович.
– Конечно, беседуйте, – Уткин вздохнул. – Только если уж она, Николай Оттович, что решила, так это навсегда. Такой человек. Ничего не поделаешь.
– А вы?
– А что – я? Моё дело отцовское, Николай Оттович. Неволить я её ни в какую сторону не стану, Вы, наверное, понимаете. А что до Кирилла Воиновича… Славный юноша и офицер, как я знаю, неплохой. Нет у меня с ним разногласий и, надеюсь, не предвидится. А жить с ним не мне, так что… извините.
Фон Эссен опустил голову:
– Я, признаться, не понимаю. В чём же тогда причина?
– Видит она, наверное, что-то, – Илья Абрамович вздохнул тяжело. – Что видит, не говорит. Похоже, страшное видит. Ну, да от судьбы…
– Видит? Это в каком же, Илья Абрамович, смысле?
– Видит она, – упрямо повторил Уткин. – Видит и знает, чего человеку никак ни видеть, ни знать не положено. Так уж Всевышний, Благословен Он, устроил. А она – видит. И мучается. И нам несладко, всем, кто вокруг.
– Признаться, не верю я особенно в мистику, Илья Абрамович, – осторожно проговорил фон Эссен. – В двадцатом ведь веке живём, шутка ли?
– Всё так, Николай Оттович. Всё так. Только видит она – и ничего поделать с этим никак невозможно. А поговорить – разговаривайте, конечно. Позвать её или вас проводить?
– Проводите, – фон Эссен резко поднялся.
Разговор с Ольгой у адмирала поначалу клеиться никак не желал. Ольга внимала, но отвечать не спешила. Наконец фон Эссен, который был человеком военным, решился и взял быка за рога:
– Я не от праздного любопытства к вам пристаю, Ольга Ильинична. Скажите, делал ли вам лейтенант Гурьев предложение?
– И не однажды, – мгновенная улыбка мелькнула по её лицу и пропала. Оно снова сделалось печальным – и прекрасным.
Фон Эссен вздохнул:
– И что же вас, голубушка, Ольга Ильинична, в таком случае останавливает?
– Многое. И – ничего, что я могла бы выразить словами, Николай Оттович, – просто сказала Ольга. – Уж и не знаю, верите вы мне или нет. Кир – единственное моё счастье. Единственное – и очень, очень недолгое. А впрочем, мне это всё равно.
– Но… Почему?!
– Война, Николай Оттович. Война страшная, небывалая. А за ней – словно туча на всех нас надвигается. И дальше – не вижу я ничего. Ни Кира, ни себя, никого из нас. Чёрное облако. Я не боюсь, нет, вы не подумайте, Николай Оттович. Я просто знаю, что поступаю единственно правильно. Устраивать этот спектакль с крещением я не желаю и не стану. Дело тут даже не в том, что папенька…
– Если ваш отец желает вам счастья, не думаю, что он станет противиться.
– Он не станет. Просто это его убьёт. Есть вещи, которые убивают, хотим мы того или нет. Мне, право же, трудно это объяснить, Николай Оттович.
– Отчего же. Я вполне вас понимаю. Я и сам, знаете ли, к ревнителям Православия вовсе не принадлежу. Но я, право же, не могу себе представить… Что вы ему отвечали, Ольга Ильинична?
– Я понимаю прекрасно, чего хочет Кирилл Воинович. И понимаю, как важно для вас, как для его командира, душевное спокойствие офицера, которому в бою сотни, если не тысячи жизней вверены в попечение. Вы об этом, Николай Оттович, не тревожьтесь. Ничто не помешает лейтенанту Гурьеву служить Отечеству. Ничто из того, что от меня и от моих слабых сил зависит. В этом даю вам моё самое последнее и самое честное слово. Всё, что я делаю, делаю я в первую очередь для самого же Кирилла Воиновича. Да тут ещё столько всего наложилось! Папенькино состояние, например. Кто-то уже, вероятно, и в открытую судачит. Но разве не мощью русского Флота и Армии, не вашими ли, Николай Оттович, и лейтенанта Гурьева трудами, обеспечена в известной мере та самая крепость русского рубля, что служит нашему достатку основой? И не выходит ли так, что нисколько Кириллу Воиновичу не может быть зазорно этим достатком пользоваться? Ведь не нами ещё подмечено, Николай Оттович, что на ратной службе, ежечасно рискуя жизнью, разбогатеть затруднительно. Да и кому оно нужно, богатство? А Кирилл Воинович об этом, на мой взгляд, излишне много в связи с нашими обстоятельствами размышляет. Ну, посудите, каково ему будет со мною в гостиных, все эти толки и пересуды? Я человек очень тихий и мирный, вот только обид прощать не умею. Не выучилась христианскому смирению. Поверьте, так, как я желаю устроить, лучше будет для всех.
– Во многом вы правы, – адмирал устало поправил усы – разговор этот был ему в тягость. – Всё же правила нашего общества… Увы. Вы действительно во многом правы. Скажите, Ольга Ильинична. Это ведь ещё как-то с вашим… даром связано, разве нет?
– Николай Оттович, – Ольга побледнела.
– Нет, нет, – фон Эссен протестующе поднял руку. – Не спрашиваю ни о чём, ничего не хочу узнать! Но знать я должен.
– Должны, – эхом отозвалась Ольга после некоторого молчания. – Должны. Если бы не война. Если бы! Быть Киру адмиралом, гордостью Флота, опорой Престола… Ах, Боже мой, Николай Оттович. Ну почему я, почему же?!
– Что вы, что вы, голубушка, – фон Эссен, повинуясь охватившему его душевному порыву, шагнул к Ольге и опустился рядом с ней на кушетку. – Господи Боже, да не убивайтесь вы так. Всё образуется, я знаю, я старый человек, верьте мне!
– Какой же вы старый, – улыбнулась Ольга сквозь слёзы. – Это просто мы с Киром молоды пока…
– А войны Государь не допустит, – убеждённо проговорил фон Эссен. – Воевать в нынешнем веке совершенно никак невозможно. Не война, а тотальная гибель. Не могут ни Господь, ни Государь такого позволить. Верьте, Ольга Ильинична.
– Я рада бы вам поверить, Николай Оттович. Только я ведь знаю. Я вижу.
– Что же, и мою судьбу видите?
– Вижу.
– Не поделитесь ли? – адмирал всё ещё уповал на возможность превратить это в некое подобие шутки.
– Нет. На что вам, Николай Оттович? Человеку не дано заглядывать в грядущее, и в этом его благо. Грядущего нет, мы творим его сами… И мой дар – вовсе не дар. Мука и наказание. Вот только за что? Вы простите меня, ради Бога. Я своего решения не изменю. Если Кирилл найдёт в этом причину от меня отказаться – упрекать его не могу.
– Да ведь сам не свой Кирилл Воинович, что же вы творите, Ольга Ильинична, голубушка! Право же, только в вашем юном возрасте и можно, наверное, такой безжалостной быть!
– Я ведь не только о себе думаю, Николай Оттович. И не только о Кире.
– Вы… в положении? – изумился фон Эссен. – Ах, простите, Бога ради, меня, старого дурака… Что ж вы молчали-то?! Разве…
– У нас будет сын, Николай Оттович. И он, разумеется, будет Гурьев. Совсем настоящий. Об этом я сумею позаботиться.
– Хорошо же, – сердито проворчал фон Эссен, краснея и чувствуя себя неуютно. – Поступайте, как считаете нужным, Ольга Ильинична. Я вам никаких новостей не сообщу, ежели скажу – лейтенант мой вас любит без памяти.
– И я его люблю, – Ольга закрыла глаза. – И никто в этом не виноват, – совершенно…
Прибыв на «Рюрик», на котором держал флаг, адмирал тотчас послал за Гурьевым. Кирилл прибыл, отрапортовал по всей форме. Фон Эссен снял фуражку, указал лейтенанту на кресло:
– Присядьте, голубчик.
Гурьев повиновался. Непохоже это было на грозного адмирала – «голубчик». Фон Эссен долго смотрел на него, качал чуть заметно головой. Потом резко стукнул ладонью по колену:
– Вот что, лейтенант. Представление я напишу днями, принимайте «Гремящий».
Гурьев вскочил:
– Николай Оттович!
– Сядьте, Кирилл Воинович, – махнул рукой фон Эссен. – Я беседовал сегодня с вашей невестой. Вы, голубчик, дурь всякую из головы выбросьте. Я вас своей властью благословляю, живите и радуйтесь. В любви греха никакого нет и быть не может. Ну, и служба службой, как говорится. Ольга Ильинична – не по годам мудрый человек, молите Бога, Кирилл Воинович, что выпало вам такое счастье. А «Гремящий» принимайте, всё меньше времени на разные юношеские глупые метания останется. Корабль вы знаете, надеюсь, ещё со времени вашей цусимской авантюры изучили неплохо, как мне докладывали. Вот и проверим заодно, за дело ли вас Его Императорское Высочество Александр Михайлович нахваливает.
– Слушаюсь, Николай Оттович. Разрешите быть свободным?
– Разрешаю, – улыбнулся в бороду фон Эссен. – Цветов только не забудьте купить. И от меня кланяйтесь. Господину Уткину в том числе.
Не возвращаясь на «Гремящий», Гурьев помчался к Уткиным. Было уже поздновато для визитов, но его сейчас меньше всего волновали условности. Двери ему открыл Мишима. Увидев лицо Гурьева и букет, он улыбнулся и поклонился:
– Мы вас заждались, Кирилл Воинович. Пожалуйста, Ольга Ильинична у себя и примет вас немедленно.
Кирилл влетел в её комнату. Ольга стояла у окна, домашнее электричество было выключено – несмотря на поздний час, с улицы в помещение струился свет. Белые ночи, подумал Гурьев. Белые ночи.
– Лёля, – голос его прозвучал неожиданно хрипло. – Лёля, я тебя люблю. Слышишь?!
– Слышу, – Ольга повернулась и протянула к нему руки. – Слышу, Кир. Я всё слышу.
В эту ночь он надел ей на безымянный палец кольцо. Ольга потянулась, включила лампу у изголовья.
– В нём есть какая-то тайна, – тихо проговорила она.
– Конечно, – легко согласился Кирилл. Он лежал на спине с закрытыми глазами, и меньше всего на свете ему хотелось сейчас спорить. – Я тебе обязательно о ней поведаю, только не теперь, ради Бога.
– Почему? Кир, пожалуйста.
– Ну, слушай, – Гурьев комично собрал брови на переносице и гнусавым речитативом затянул нараспев: – В некотором царстве, тридесятом государстве…
– Кир. Я ведь серьёзно спрашиваю.
– Я серьёзно не знаю ничего толком, Лёля. Отец не успел мне рассказать, а матушка, кажется, и не ведала никаких подробностей. Что-то, связанное с Мальтийским орденом. Крест мальтийский, ты видишь?
– Да.
– Оно должно переходить из поколения в поколение. По женской линии.
– Почему?
– Не знаю, Лёля. Ещё одна тайна рыцарей-госпитальеров.
– Значит, я права. Тайна всё-таки существует.
– Конечно. Такая странная вещь, правда?
– Что?
– Всё. Лёля…
– Не надо, Кир. Всё уже хорошо. Я тебя люблю.
– Я тебя больше чем люблю…
После родов сжалился, видать, Творец над Голдой. Отнял так измучивший её дар – наказание – в будущее заглядывать. Напрочь исчез, как рукой сняло, словно и не было никогда. Уже за одно только это готов был Илья Абрамович негаданному зятю всё на свете простить. Ну, и маленькому, конечно. Янкеле. Сына Бог не дал, спасибо, хоть на внука не поскупился. Янкеле. А что Кириллович – так у нас, евреев, с этим просто управляются, усмехался себе на уме старик Уткин. И тут же одёргивал себя: нравился ему лейтенант Гурьев, хоть тресни. Уважительный молодой человек, спокойный, и достоинства не занимать. Сам займёт, кому хочешь. И как они с Мишимой-то столковались, вот ещё не разбери-пойми комиссия! Но столковались. Это факт.
– Он подлинный самурай, – Мишима был, как всегда, невозмутим и серьёзен. – Он молод, у него ещё всё впереди. Если бы он не был истинным воином, я бы его к Орико-чан и на пушечный выстрел не подпустил.
– Так она бы тебя и послушалась, – проворчал Уткин. – Не подпустил. Сторож, на мою голову. Что делать-то будем?
– Я снял квартиру на Кронверкском. Орико-чан довольна. Это дороговато для лейтенанта, но хозяин согласился существенно сбавить цену.
Ещё бы не согласился он, проворчал Уткин, на этот раз про себя. Как посмотрел на твою рожу, так сей же час и согласился. А попробовал бы трепыхаться, чернильная душа. Враз наставишь на путь истинный-то. Знал Илья Абрамович, как и в каких случаях умеет Мишима торговаться. Никто ещё целым не ушёл.
– Могли бы и у меня пожить, – Илья Абрамович вздохнул. – Места-то в достатке. – И махнул рукой: – Не говори, не говори ничего. Сам понимаю.
Понимать-то Илья Абрамович понимал, только кому от этого легче? Одна радость настоящая, ничем не замутнённая – внук. Красавчик – загляденье просто. Вылитый отец. А смышлёный какой, – ещё и четырёх годков не сравнялось, а картинки, что Мишима для него рисует, так ловко одну к одной складывает! По-русски читать выучился – вроде бы и не учил его никто специально. Бывает же такое. И матросы с «Гремящего» – наперегонки, кто какому новому морскому фокусу командирского сына научит. Отчаянный зять мне достался, переживал Илья Абрамович. И моряк от Бога. Что-то будет, думал он, что-то будет?
Уткин сильно сдал – как-то резко и сразу. Мишима разрывался между двумя домами, пока Ольга, чтобы облегчить его усилия, не приняла решения отказаться от квартиры и вернуться к отцу. Гур – так называли Якова дома – ничего не спрашивал, только хмурил маленькие бровки совершенно по-взрослому. Мишима всё взял на свои плечи. Вот только Гур…
– Не тревожься, Орико-чан. Я сумею сделать из него настоящего буси. Он талантлив в тысячу раз больше, чем его отец. Я буду счастлив учить Гура всему, что знаю.
– Нисиро, но как же?..
– Я помню твои слова о грядущем, Орико-чан. Он – и мы все – должны быть сильными. Самое страшное впереди. Пока за горизонтом, но приближение его слышу теперь и я.
– Поступай, как считаешь нужным, – Ольга прикрыла глаза ладонью, холодной, как лёд. – Какой ужас.
– Это карма, – остался спокоен Мишима.
В эти страшные дни появилась в их жизни Анечка Тимирёва [119], с которой Ольга познакомилась года четыре назад во время занятий живописью у Зейденберга [120]. Анна Васильевна, неутомимая, обаятельная и беззаветно – уже тогда! – влюблённая в непосредственного командира Гурьева, каперанга Колчака, была моложе Ольги на два года, но разница эта не ощущалась совершенно. С присущей ей энергией и отвагой Тимирёва взялась за устройство жизненных обстоятельств приятельницы. Визит Государя с Супругой и Детьми в Кронштадт представился Анне Васильевне решающим поводом, и, зная об искренней озабоченности Государыни судьбами русских военных и членов их семей, она ринулась в бой:
– Пожалуйста, помогите, Ваше Величество. Ей нельзя сейчас оставаться наедине со своим горем. Ольга Ильинична чудесный человек, её место – среди нас!
– Я не вижу никаких препятствий, – покачала головой Александра Фёдоровна. – Вы говорите, она имеет понятие о медицине?
– У Ольги Ильиничны необыкновенные руки, – воскликнула Тимирёва. – Стоит ей только прикоснуться к человеку!
– Так предложите ей сей же час в госпиталь.
– Возьмите её Вы, Ваше Величество. Вы ни единого мгновения об этом не станете сожалеть. Кроме Вас, никто не может!
– Отчего же? – Александра Феодоровна удивилась совершенно искренне.
– Они с Кириллом Воиновичем не были обвенчаны. Ольга Ильинична еврейка.
– Так что же? – кажется, ещё более изумилась Государыня. – Ах, Господи Боже, что это за чепуха – еврейка, лютеранка. Мы все русские. И такое творится! Я буду в госпитале завтра. Пусть приходит, Я всё устрою лично. Спасибо, голубушка Анна Васильевна, за вашу заботу. Господь нас не оставит, мы все будем об этом молиться.
Так они оказались в императорском госпитале. Они, – конечно же, Ольга брала сына с собой. Она очутилась здесь, среди страданий, совершенно на месте, и её собственное горе не то чтобы улеглось – стушевалось от этого кровавого ужаса. Здесь, в личном госпитале Императрицы, собирали самых тяжёлых раненых, тех, кому требовалась наиболее длительная и квалифицированная помощь. И именно здесь пришлась как нельзя кстати наука Мишимы, как врачевать и снимать боль. Для того, чтобы делать настоящий массаж, например, Ольге не хватало физической силы, но пальцы её своими касаниями творили маленькие ежедневные чудеса. Никто не любопытствовал особо в отношении процесса, поскольку результат был налицо. А Гур сосредоточенно щипал корпию вместе с другими детьми и помогал раненым со всякими мелочами. И был страшно горд, когда Великие Княжны или Александра Фёдоровна его замечали. Впрочем, не заметить Гура было мудрено. Он всегда стоял на страже, такой мужичок – трепетно следил, чтобы кто-нибудь даже случайно не обидел маму Оку.
Мама уезжала в госпиталь каждое утро, и частенько оставалась там и на ночь – это кроме дежурств, что были не так уж редки. Гур проводил теперь много времени с Мишимой – больше, чем с мамой. Ему уже исполнилось пять, и пришло время постигать воинские науки.
Гур воспринимал всё, как должное. Игрушки, Масленица, катание с горки? Всё это было, пускай и недолго. Ну, что ж. Он – буси, благородный воин, его отец – русский морской офицер, а Нисиро-о-сэнсэй, великий Воин Пути, научит его всему, что следует уметь самураю. И даже намного больше. Мама. Почему у нас такая карма, ты знаешь? Гур вздохнул. И Нисиро не знает этого тоже. Зато он знает, кажется, всё остальное. И это тоже – карма.
Москва. Май 1928
За чаем говорили о флоте. Николай Оттович, неожиданно для себя, нашёл в Уткине благодарного и внимательного слушателя. Как оказалось, о многом Илья Абрамович наслышан, а суждения его точны и весьма основательны. Ну, и не удивительно, – медаль медалью, а серебряный рубль, как Суворовым было заведено ещё, Павел Степанович Нахимов – лично! – охотнику и отчаянному минёру Уткину пожаловал.
– Вы позволите с вашей дочерью побеседовать, Илья Абрамович? – приступил к самому трудному фон Эссен.
– Да что ж, ваше превосходительство…
– Николай Оттович.
– Конечно, беседуйте, – Уткин вздохнул. – Только если уж она, Николай Оттович, что решила, так это навсегда. Такой человек. Ничего не поделаешь.
– А вы?
– А что – я? Моё дело отцовское, Николай Оттович. Неволить я её ни в какую сторону не стану, Вы, наверное, понимаете. А что до Кирилла Воиновича… Славный юноша и офицер, как я знаю, неплохой. Нет у меня с ним разногласий и, надеюсь, не предвидится. А жить с ним не мне, так что… извините.
Фон Эссен опустил голову:
– Я, признаться, не понимаю. В чём же тогда причина?
– Видит она, наверное, что-то, – Илья Абрамович вздохнул тяжело. – Что видит, не говорит. Похоже, страшное видит. Ну, да от судьбы…
– Видит? Это в каком же, Илья Абрамович, смысле?
– Видит она, – упрямо повторил Уткин. – Видит и знает, чего человеку никак ни видеть, ни знать не положено. Так уж Всевышний, Благословен Он, устроил. А она – видит. И мучается. И нам несладко, всем, кто вокруг.
– Признаться, не верю я особенно в мистику, Илья Абрамович, – осторожно проговорил фон Эссен. – В двадцатом ведь веке живём, шутка ли?
– Всё так, Николай Оттович. Всё так. Только видит она – и ничего поделать с этим никак невозможно. А поговорить – разговаривайте, конечно. Позвать её или вас проводить?
– Проводите, – фон Эссен резко поднялся.
Разговор с Ольгой у адмирала поначалу клеиться никак не желал. Ольга внимала, но отвечать не спешила. Наконец фон Эссен, который был человеком военным, решился и взял быка за рога:
– Я не от праздного любопытства к вам пристаю, Ольга Ильинична. Скажите, делал ли вам лейтенант Гурьев предложение?
– И не однажды, – мгновенная улыбка мелькнула по её лицу и пропала. Оно снова сделалось печальным – и прекрасным.
Фон Эссен вздохнул:
– И что же вас, голубушка, Ольга Ильинична, в таком случае останавливает?
– Многое. И – ничего, что я могла бы выразить словами, Николай Оттович, – просто сказала Ольга. – Уж и не знаю, верите вы мне или нет. Кир – единственное моё счастье. Единственное – и очень, очень недолгое. А впрочем, мне это всё равно.
– Но… Почему?!
– Война, Николай Оттович. Война страшная, небывалая. А за ней – словно туча на всех нас надвигается. И дальше – не вижу я ничего. Ни Кира, ни себя, никого из нас. Чёрное облако. Я не боюсь, нет, вы не подумайте, Николай Оттович. Я просто знаю, что поступаю единственно правильно. Устраивать этот спектакль с крещением я не желаю и не стану. Дело тут даже не в том, что папенька…
– Если ваш отец желает вам счастья, не думаю, что он станет противиться.
– Он не станет. Просто это его убьёт. Есть вещи, которые убивают, хотим мы того или нет. Мне, право же, трудно это объяснить, Николай Оттович.
– Отчего же. Я вполне вас понимаю. Я и сам, знаете ли, к ревнителям Православия вовсе не принадлежу. Но я, право же, не могу себе представить… Что вы ему отвечали, Ольга Ильинична?
– Я понимаю прекрасно, чего хочет Кирилл Воинович. И понимаю, как важно для вас, как для его командира, душевное спокойствие офицера, которому в бою сотни, если не тысячи жизней вверены в попечение. Вы об этом, Николай Оттович, не тревожьтесь. Ничто не помешает лейтенанту Гурьеву служить Отечеству. Ничто из того, что от меня и от моих слабых сил зависит. В этом даю вам моё самое последнее и самое честное слово. Всё, что я делаю, делаю я в первую очередь для самого же Кирилла Воиновича. Да тут ещё столько всего наложилось! Папенькино состояние, например. Кто-то уже, вероятно, и в открытую судачит. Но разве не мощью русского Флота и Армии, не вашими ли, Николай Оттович, и лейтенанта Гурьева трудами, обеспечена в известной мере та самая крепость русского рубля, что служит нашему достатку основой? И не выходит ли так, что нисколько Кириллу Воиновичу не может быть зазорно этим достатком пользоваться? Ведь не нами ещё подмечено, Николай Оттович, что на ратной службе, ежечасно рискуя жизнью, разбогатеть затруднительно. Да и кому оно нужно, богатство? А Кирилл Воинович об этом, на мой взгляд, излишне много в связи с нашими обстоятельствами размышляет. Ну, посудите, каково ему будет со мною в гостиных, все эти толки и пересуды? Я человек очень тихий и мирный, вот только обид прощать не умею. Не выучилась христианскому смирению. Поверьте, так, как я желаю устроить, лучше будет для всех.
– Во многом вы правы, – адмирал устало поправил усы – разговор этот был ему в тягость. – Всё же правила нашего общества… Увы. Вы действительно во многом правы. Скажите, Ольга Ильинична. Это ведь ещё как-то с вашим… даром связано, разве нет?
– Николай Оттович, – Ольга побледнела.
– Нет, нет, – фон Эссен протестующе поднял руку. – Не спрашиваю ни о чём, ничего не хочу узнать! Но знать я должен.
– Должны, – эхом отозвалась Ольга после некоторого молчания. – Должны. Если бы не война. Если бы! Быть Киру адмиралом, гордостью Флота, опорой Престола… Ах, Боже мой, Николай Оттович. Ну почему я, почему же?!
– Что вы, что вы, голубушка, – фон Эссен, повинуясь охватившему его душевному порыву, шагнул к Ольге и опустился рядом с ней на кушетку. – Господи Боже, да не убивайтесь вы так. Всё образуется, я знаю, я старый человек, верьте мне!
– Какой же вы старый, – улыбнулась Ольга сквозь слёзы. – Это просто мы с Киром молоды пока…
– А войны Государь не допустит, – убеждённо проговорил фон Эссен. – Воевать в нынешнем веке совершенно никак невозможно. Не война, а тотальная гибель. Не могут ни Господь, ни Государь такого позволить. Верьте, Ольга Ильинична.
– Я рада бы вам поверить, Николай Оттович. Только я ведь знаю. Я вижу.
– Что же, и мою судьбу видите?
– Вижу.
– Не поделитесь ли? – адмирал всё ещё уповал на возможность превратить это в некое подобие шутки.
– Нет. На что вам, Николай Оттович? Человеку не дано заглядывать в грядущее, и в этом его благо. Грядущего нет, мы творим его сами… И мой дар – вовсе не дар. Мука и наказание. Вот только за что? Вы простите меня, ради Бога. Я своего решения не изменю. Если Кирилл найдёт в этом причину от меня отказаться – упрекать его не могу.
– Да ведь сам не свой Кирилл Воинович, что же вы творите, Ольга Ильинична, голубушка! Право же, только в вашем юном возрасте и можно, наверное, такой безжалостной быть!
– Я ведь не только о себе думаю, Николай Оттович. И не только о Кире.
– Вы… в положении? – изумился фон Эссен. – Ах, простите, Бога ради, меня, старого дурака… Что ж вы молчали-то?! Разве…
– У нас будет сын, Николай Оттович. И он, разумеется, будет Гурьев. Совсем настоящий. Об этом я сумею позаботиться.
– Хорошо же, – сердито проворчал фон Эссен, краснея и чувствуя себя неуютно. – Поступайте, как считаете нужным, Ольга Ильинична. Я вам никаких новостей не сообщу, ежели скажу – лейтенант мой вас любит без памяти.
– И я его люблю, – Ольга закрыла глаза. – И никто в этом не виноват, – совершенно…
Прибыв на «Рюрик», на котором держал флаг, адмирал тотчас послал за Гурьевым. Кирилл прибыл, отрапортовал по всей форме. Фон Эссен снял фуражку, указал лейтенанту на кресло:
– Присядьте, голубчик.
Гурьев повиновался. Непохоже это было на грозного адмирала – «голубчик». Фон Эссен долго смотрел на него, качал чуть заметно головой. Потом резко стукнул ладонью по колену:
– Вот что, лейтенант. Представление я напишу днями, принимайте «Гремящий».
Гурьев вскочил:
– Николай Оттович!
– Сядьте, Кирилл Воинович, – махнул рукой фон Эссен. – Я беседовал сегодня с вашей невестой. Вы, голубчик, дурь всякую из головы выбросьте. Я вас своей властью благословляю, живите и радуйтесь. В любви греха никакого нет и быть не может. Ну, и служба службой, как говорится. Ольга Ильинична – не по годам мудрый человек, молите Бога, Кирилл Воинович, что выпало вам такое счастье. А «Гремящий» принимайте, всё меньше времени на разные юношеские глупые метания останется. Корабль вы знаете, надеюсь, ещё со времени вашей цусимской авантюры изучили неплохо, как мне докладывали. Вот и проверим заодно, за дело ли вас Его Императорское Высочество Александр Михайлович нахваливает.
– Слушаюсь, Николай Оттович. Разрешите быть свободным?
– Разрешаю, – улыбнулся в бороду фон Эссен. – Цветов только не забудьте купить. И от меня кланяйтесь. Господину Уткину в том числе.
Не возвращаясь на «Гремящий», Гурьев помчался к Уткиным. Было уже поздновато для визитов, но его сейчас меньше всего волновали условности. Двери ему открыл Мишима. Увидев лицо Гурьева и букет, он улыбнулся и поклонился:
– Мы вас заждались, Кирилл Воинович. Пожалуйста, Ольга Ильинична у себя и примет вас немедленно.
Кирилл влетел в её комнату. Ольга стояла у окна, домашнее электричество было выключено – несмотря на поздний час, с улицы в помещение струился свет. Белые ночи, подумал Гурьев. Белые ночи.
– Лёля, – голос его прозвучал неожиданно хрипло. – Лёля, я тебя люблю. Слышишь?!
– Слышу, – Ольга повернулась и протянула к нему руки. – Слышу, Кир. Я всё слышу.
В эту ночь он надел ей на безымянный палец кольцо. Ольга потянулась, включила лампу у изголовья.
– В нём есть какая-то тайна, – тихо проговорила она.
– Конечно, – легко согласился Кирилл. Он лежал на спине с закрытыми глазами, и меньше всего на свете ему хотелось сейчас спорить. – Я тебе обязательно о ней поведаю, только не теперь, ради Бога.
– Почему? Кир, пожалуйста.
– Ну, слушай, – Гурьев комично собрал брови на переносице и гнусавым речитативом затянул нараспев: – В некотором царстве, тридесятом государстве…
– Кир. Я ведь серьёзно спрашиваю.
– Я серьёзно не знаю ничего толком, Лёля. Отец не успел мне рассказать, а матушка, кажется, и не ведала никаких подробностей. Что-то, связанное с Мальтийским орденом. Крест мальтийский, ты видишь?
– Да.
– Оно должно переходить из поколения в поколение. По женской линии.
– Почему?
– Не знаю, Лёля. Ещё одна тайна рыцарей-госпитальеров.
– Значит, я права. Тайна всё-таки существует.
– Конечно. Такая странная вещь, правда?
– Что?
– Всё. Лёля…
– Не надо, Кир. Всё уже хорошо. Я тебя люблю.
– Я тебя больше чем люблю…
После родов сжалился, видать, Творец над Голдой. Отнял так измучивший её дар – наказание – в будущее заглядывать. Напрочь исчез, как рукой сняло, словно и не было никогда. Уже за одно только это готов был Илья Абрамович негаданному зятю всё на свете простить. Ну, и маленькому, конечно. Янкеле. Сына Бог не дал, спасибо, хоть на внука не поскупился. Янкеле. А что Кириллович – так у нас, евреев, с этим просто управляются, усмехался себе на уме старик Уткин. И тут же одёргивал себя: нравился ему лейтенант Гурьев, хоть тресни. Уважительный молодой человек, спокойный, и достоинства не занимать. Сам займёт, кому хочешь. И как они с Мишимой-то столковались, вот ещё не разбери-пойми комиссия! Но столковались. Это факт.
– Он подлинный самурай, – Мишима был, как всегда, невозмутим и серьёзен. – Он молод, у него ещё всё впереди. Если бы он не был истинным воином, я бы его к Орико-чан и на пушечный выстрел не подпустил.
– Так она бы тебя и послушалась, – проворчал Уткин. – Не подпустил. Сторож, на мою голову. Что делать-то будем?
– Я снял квартиру на Кронверкском. Орико-чан довольна. Это дороговато для лейтенанта, но хозяин согласился существенно сбавить цену.
Ещё бы не согласился он, проворчал Уткин, на этот раз про себя. Как посмотрел на твою рожу, так сей же час и согласился. А попробовал бы трепыхаться, чернильная душа. Враз наставишь на путь истинный-то. Знал Илья Абрамович, как и в каких случаях умеет Мишима торговаться. Никто ещё целым не ушёл.
– Могли бы и у меня пожить, – Илья Абрамович вздохнул. – Места-то в достатке. – И махнул рукой: – Не говори, не говори ничего. Сам понимаю.
Понимать-то Илья Абрамович понимал, только кому от этого легче? Одна радость настоящая, ничем не замутнённая – внук. Красавчик – загляденье просто. Вылитый отец. А смышлёный какой, – ещё и четырёх годков не сравнялось, а картинки, что Мишима для него рисует, так ловко одну к одной складывает! По-русски читать выучился – вроде бы и не учил его никто специально. Бывает же такое. И матросы с «Гремящего» – наперегонки, кто какому новому морскому фокусу командирского сына научит. Отчаянный зять мне достался, переживал Илья Абрамович. И моряк от Бога. Что-то будет, думал он, что-то будет?
* * *
Война чувствовалась, но ещё как-то не в полную силу, хоть и шла уже едва ли не десять месяцев. «Гремящий» ушёл ставить минные заграждения в Данцигской бухте третьего мая. К назначенному месту встречи миноносец пятого мая не вышел. В ходе операции соблюдался режим абсолютного радиомолчания – по настоянию Гурьева, который, как немногие ещё на флоте и в армии, осознавал опасность быть запеленгованным противником. Стало понятно, что корабль погиб, хотя о судьбе экипажа не было ещё никакой ясности. Седьмого мая умер в Ревеле от сердечного приступа Николай Оттович. Мир рушился необратимо.Уткин сильно сдал – как-то резко и сразу. Мишима разрывался между двумя домами, пока Ольга, чтобы облегчить его усилия, не приняла решения отказаться от квартиры и вернуться к отцу. Гур – так называли Якова дома – ничего не спрашивал, только хмурил маленькие бровки совершенно по-взрослому. Мишима всё взял на свои плечи. Вот только Гур…
– Не тревожься, Орико-чан. Я сумею сделать из него настоящего буси. Он талантлив в тысячу раз больше, чем его отец. Я буду счастлив учить Гура всему, что знаю.
– Нисиро, но как же?..
– Я помню твои слова о грядущем, Орико-чан. Он – и мы все – должны быть сильными. Самое страшное впереди. Пока за горизонтом, но приближение его слышу теперь и я.
– Поступай, как считаешь нужным, – Ольга прикрыла глаза ладонью, холодной, как лёд. – Какой ужас.
– Это карма, – остался спокоен Мишима.
В эти страшные дни появилась в их жизни Анечка Тимирёва [119], с которой Ольга познакомилась года четыре назад во время занятий живописью у Зейденберга [120]. Анна Васильевна, неутомимая, обаятельная и беззаветно – уже тогда! – влюблённая в непосредственного командира Гурьева, каперанга Колчака, была моложе Ольги на два года, но разница эта не ощущалась совершенно. С присущей ей энергией и отвагой Тимирёва взялась за устройство жизненных обстоятельств приятельницы. Визит Государя с Супругой и Детьми в Кронштадт представился Анне Васильевне решающим поводом, и, зная об искренней озабоченности Государыни судьбами русских военных и членов их семей, она ринулась в бой:
– Пожалуйста, помогите, Ваше Величество. Ей нельзя сейчас оставаться наедине со своим горем. Ольга Ильинична чудесный человек, её место – среди нас!
– Я не вижу никаких препятствий, – покачала головой Александра Фёдоровна. – Вы говорите, она имеет понятие о медицине?
– У Ольги Ильиничны необыкновенные руки, – воскликнула Тимирёва. – Стоит ей только прикоснуться к человеку!
– Так предложите ей сей же час в госпиталь.
– Возьмите её Вы, Ваше Величество. Вы ни единого мгновения об этом не станете сожалеть. Кроме Вас, никто не может!
– Отчего же? – Александра Феодоровна удивилась совершенно искренне.
– Они с Кириллом Воиновичем не были обвенчаны. Ольга Ильинична еврейка.
– Так что же? – кажется, ещё более изумилась Государыня. – Ах, Господи Боже, что это за чепуха – еврейка, лютеранка. Мы все русские. И такое творится! Я буду в госпитале завтра. Пусть приходит, Я всё устрою лично. Спасибо, голубушка Анна Васильевна, за вашу заботу. Господь нас не оставит, мы все будем об этом молиться.
Так они оказались в императорском госпитале. Они, – конечно же, Ольга брала сына с собой. Она очутилась здесь, среди страданий, совершенно на месте, и её собственное горе не то чтобы улеглось – стушевалось от этого кровавого ужаса. Здесь, в личном госпитале Императрицы, собирали самых тяжёлых раненых, тех, кому требовалась наиболее длительная и квалифицированная помощь. И именно здесь пришлась как нельзя кстати наука Мишимы, как врачевать и снимать боль. Для того, чтобы делать настоящий массаж, например, Ольге не хватало физической силы, но пальцы её своими касаниями творили маленькие ежедневные чудеса. Никто не любопытствовал особо в отношении процесса, поскольку результат был налицо. А Гур сосредоточенно щипал корпию вместе с другими детьми и помогал раненым со всякими мелочами. И был страшно горд, когда Великие Княжны или Александра Фёдоровна его замечали. Впрочем, не заметить Гура было мудрено. Он всегда стоял на страже, такой мужичок – трепетно следил, чтобы кто-нибудь даже случайно не обидел маму Оку.
Мама уезжала в госпиталь каждое утро, и частенько оставалась там и на ночь – это кроме дежурств, что были не так уж редки. Гур проводил теперь много времени с Мишимой – больше, чем с мамой. Ему уже исполнилось пять, и пришло время постигать воинские науки.
Гур воспринимал всё, как должное. Игрушки, Масленица, катание с горки? Всё это было, пускай и недолго. Ну, что ж. Он – буси, благородный воин, его отец – русский морской офицер, а Нисиро-о-сэнсэй, великий Воин Пути, научит его всему, что следует уметь самураю. И даже намного больше. Мама. Почему у нас такая карма, ты знаешь? Гур вздохнул. И Нисиро не знает этого тоже. Зато он знает, кажется, всё остальное. И это тоже – карма.
Москва. Май 1928
– Значит, это не из-за денег, – Ирина поёжилась и нырнула Гурьеву под локоть.
– Каких денег? – Гурьев чуть замедлил шаг.
– Ты же знаешь. Которые от бильярда.
– Нет.
– Всё равно. Мне страшно. Я никогда не говорила об этом. Я ужасно боюсь тебя потерять. И боюсь за тебя… Прости.
– Ерунда это, Ириша. Не стоит беспокойства.
– Я тебе сейчас не верю, Гур. Пожалуйста, остановись. Я не хочу, чтобы тебя убили.
– Ну, пулю на меня ещё не отлили пока, – Гурьев усмехнулся, впрочем, не слишком весело.
– Вот. Опять. Гур! Все несчастья только из-за денег, особенно когда их много!
– Это позиция человека, который не в состоянии заработать. Я так не считаю. Гораздо хуже, когда их нет. Поверь мне, я это отлично знаю.
– Гур. Ты меня слышишь?! Ради мамы, и если ты хоть чуть-чуть любишь меня – пожалуйста, не играй больше! Остановись.
– А что делать, Ира? Канавы рыть? Или закончить институт, как ты, чтобы потом получать двадцать пять в аванс и тридцать один в получку минус взносы и заём на индустриализацию? Я не хочу быть нищим. Мало того – я им не буду. Никогда.
– Гур! Гур, я не знаю, насколько это важно для тебя и думаешь ли ты об этом вообще. Понимаешь, мне – всё равно, нищий ты или нет. Ты просто ещё не нашёл себя. Своё дело, свою мужскую работу. Но если ты сейчас не остановишься, то потом уже не сумеешь. Тебе нужно подумать, всё взвесить, я ведь не тороплю!
– Ладно. Возможно, ты в чём-то права. Во всяком случае, я действительно обязан решить, что делать дальше. А этих денег, в общем, хватит надолго, так что время есть.
– А сколько там?
– Около двухсот тысяч.
– Господи Боже! – вырвалось у Ирины. – А можно их деть куда-нибудь?
– Что значит – «деть»? Выбросить, что ли?
– Нет, ну, зачем. В МОПР отдать. Или в Осоавиахим.
Гурьев хмуро посмотрел на девушку:
– Знаешь, по-моему, мы уже не раз и не два пытались начать этот разговор. И у нас как-то не очень получалось. Я обещал тебе, что когда-нибудь мы все обсудим. Хотя это вовсе не тема для беседы между близкими людьми. Так вот, я говорю тебе прямо: я не собираюсь строить коммунизм.
– Что?!
– У моих родных и предков наверняка было множество недостатков. Но сумасшедших среди них не было. Это я совершенно точно знаю.
– При чём здесь?..
– Помогать бедным и обездоленным – это замечательно, конечно. Но лозунг «долой богатых!» – далеко не самое лучшее знамя. И хотя я против лозунгов, как таковых, под словами «долой бедность» готов подписаться, не раздумывая.
– А разве…
– Нет. Это не одно и то же. К сожалению.
– Ты хочешь сказать, что всё, чему я учу…
– Ты не виновата. Но это всё – дерьмо. И участвовать в этой свистопляске – занятие, недостойное нормального человека.
– Гур, как ты можешь так говорить?!
– Я знаю, что говорю.
– Ты поэтому не вступил в комсомол?
– И поэтому.
– Гур. Не сейчас, но я постараюсь убедить тебя в том, что ты глубоко заблуждаешься. Нельзя за деревьями не видеть леса!
– Я еще и потому всегда избегал затрагивать эту тему, что боюсь убедить тебя в твоей собственной неправоте. Но это вторая причина. А первая – я не желаю, чтобы мы ссорились по такому идиотскому поводу.
– Ты считаешь…
– Да. И даже больше: я презираю все великие идеи, из-за которых этот мир так лихорадит, ради торжества которых он сходит с ума. Потому что из-за них люди не могут спокойно делать то, что они должны делать во все времена – любить друг друга, рожать детей, растить их. И, кстати, совершенно не за тем, чтобы какой-нибудь выживший из ума ублюдок ставил их к стенке лишь оттого, что они изволят думать не так, как ему кажется верным и правильным. Я, видишь ли, не верю, что человечество способен осчастливить злобный тип, ненавидящий ближнего за образ мыслей, отличный от его собственного. Если у этого злобного типа в голове вообще есть мысли, а не сборник цитат сомнительного качества. Я ненавижу тех, кто убил маму, за то, что они сделали это. Мне наплевать, что они думают по поводу переписки Энгельса с Каутским и думают ли вообще. Меня самого переписка этих двоих тоже совершенно не интересует, я не охотник читать чужие письма. Я хочу просто жить, понимаешь? Просто любить тебя. Я не хочу, чтобы мне мешали большевики, меньшевики, эсеры, белые, красные, зелёные и все остальные, одержимые непреодолимым зудом вечного переустройства мира, негодяи. Когда жить, если всё время бороться?! Я не хочу, чтобы мне указывали. Я хочу сам разбираться со своей жизнью, и мне наплевать на то, что эти громко называют «убеждениями». Я понимаю, что убеждения должны быть, но они должны быть простыми, Ира. Убеждения, которые человек обязан разделять, написаны ещё в Библии. С тех пор люди придумали много нового, но, к счастью, не придумали ничего умнее и правильнее. Ладно, хватит. Извини.
Гур, я тебя люблю. Я, наверное, ещё и потому так сильно тебя люблю, что ты совсем не похож на всех остальных, кого я знаю. Ты сам это всё понял? Да, впрочем, какая разница… Я, оказывается, абсолютно не знаю тебя. Ты старше меня, и поэтому мне с тобой не то, чтобы легко, а… Гур, это страшно – всё, что ты говорил. И ещё страшнее, если это правда.
– К сожалению.
– Подожди, пожалуйста. Это значит, всё, к чему мы… Выходит, всё это – сплошная ложь и ошибка?! Но этого просто не может быть, понимаешь?!
– Тогда всё прекрасно, Иришка, – Гурьев усмехнулся. – Нужно просто построиться в колонну, грянуть «Интернационал», и маршировать с горящими идиотским энтузиазмом глазами. Ничего нет проще и лучше. Там, во главе колонны, идут те, кто всё знает и понимает. Только знаешь, – я не баран. И я слишком хорошо знаю, куда и почему маршируют такие колонны. И кто обычно шагает впереди. И ты должна знать это лучше меня, ведь ты – учитель литературы. Литература – история.
– Да, но старая история кончилась!
– Если бы, – Гурьев печально вздохнул. – Зайчишка. Не бывает истории старой или новой. Это выдумали те. Ты понимаешь, о ком я. История – она История именно потому, что не может закончиться, однажды начавшись. Её сущность такова, если хочешь. И ни ты, ни я, ни эти… вожди, – во, жди! – никто ничего не в состоянии поделать с этим. Ещё не было случая, чтобы попытки заставить Историю идти так, как хочется некоей кучке людей, удавались на сколько-нибудь значительное время. А если и удавались, то, когда История разворачивалась в своё привычное русло, этот разворот был так страшен… Мы все попадём под этот разворот. Уже попали. Но гадить самому, тем не менее, не стоит. Поверь. И всё. Давай пока забудем. У нас есть, о чём подумать.
– Мне даже страшно подумать о том, что ты можешь быть прав.
– Вот именно. Вы все – как сонные мухи, вся страна! Вас кормят баснями про светлое будущее, не давая жить в настоящем! И кто, спрашивается?! Эти. Они хуже, чем татаро-монгольское иго. Монголы не трогали ни князей, ни церкви. А эти?! Всю жизнь перевернули с ног на голову, пообсели все вокруг, на главной площади столицы воздвигли свой курган-скотомогильник, и пляшут, и топчутся на могиле своего вождя в красные дни своего календаря, смотрины своей нечистой силе устраивают. Действительно, все красно кругом от кровушки, которую льют, не меряя! И ты, ты! Ира, ты же умница, ты умеешь читать, ты прочти эти книжки бредовые, этот манифест апокалипсиса! Эти лозунги! Что они с языком сделали, это же какая-то вакханалия маразма, от их газет и песен блевать хочется! Кто был ничем, тот станет всем, – воистину, так! Да посмотри же, посмотри, – за ними нет ничего, пустота, бездна, это же просто кодла, малина бандитская с рябым медвежатником во главе! Они же вас всех этой сказочкой обкрутили! Так цыган лошадь перед базаром через трубочку надувает, чтобы выдать её за жеребую. И вы все эту дутую кобылу купили. Я все жду, когда же вы это поймете и бошки им пооткручиваете, чтобы прочим неповадно было. Но даже ты… Даже ты!
– Каких денег? – Гурьев чуть замедлил шаг.
– Ты же знаешь. Которые от бильярда.
– Нет.
– Всё равно. Мне страшно. Я никогда не говорила об этом. Я ужасно боюсь тебя потерять. И боюсь за тебя… Прости.
– Ерунда это, Ириша. Не стоит беспокойства.
– Я тебе сейчас не верю, Гур. Пожалуйста, остановись. Я не хочу, чтобы тебя убили.
– Ну, пулю на меня ещё не отлили пока, – Гурьев усмехнулся, впрочем, не слишком весело.
– Вот. Опять. Гур! Все несчастья только из-за денег, особенно когда их много!
– Это позиция человека, который не в состоянии заработать. Я так не считаю. Гораздо хуже, когда их нет. Поверь мне, я это отлично знаю.
– Гур. Ты меня слышишь?! Ради мамы, и если ты хоть чуть-чуть любишь меня – пожалуйста, не играй больше! Остановись.
– А что делать, Ира? Канавы рыть? Или закончить институт, как ты, чтобы потом получать двадцать пять в аванс и тридцать один в получку минус взносы и заём на индустриализацию? Я не хочу быть нищим. Мало того – я им не буду. Никогда.
– Гур! Гур, я не знаю, насколько это важно для тебя и думаешь ли ты об этом вообще. Понимаешь, мне – всё равно, нищий ты или нет. Ты просто ещё не нашёл себя. Своё дело, свою мужскую работу. Но если ты сейчас не остановишься, то потом уже не сумеешь. Тебе нужно подумать, всё взвесить, я ведь не тороплю!
– Ладно. Возможно, ты в чём-то права. Во всяком случае, я действительно обязан решить, что делать дальше. А этих денег, в общем, хватит надолго, так что время есть.
– А сколько там?
– Около двухсот тысяч.
– Господи Боже! – вырвалось у Ирины. – А можно их деть куда-нибудь?
– Что значит – «деть»? Выбросить, что ли?
– Нет, ну, зачем. В МОПР отдать. Или в Осоавиахим.
Гурьев хмуро посмотрел на девушку:
– Знаешь, по-моему, мы уже не раз и не два пытались начать этот разговор. И у нас как-то не очень получалось. Я обещал тебе, что когда-нибудь мы все обсудим. Хотя это вовсе не тема для беседы между близкими людьми. Так вот, я говорю тебе прямо: я не собираюсь строить коммунизм.
– Что?!
– У моих родных и предков наверняка было множество недостатков. Но сумасшедших среди них не было. Это я совершенно точно знаю.
– При чём здесь?..
– Помогать бедным и обездоленным – это замечательно, конечно. Но лозунг «долой богатых!» – далеко не самое лучшее знамя. И хотя я против лозунгов, как таковых, под словами «долой бедность» готов подписаться, не раздумывая.
– А разве…
– Нет. Это не одно и то же. К сожалению.
– Ты хочешь сказать, что всё, чему я учу…
– Ты не виновата. Но это всё – дерьмо. И участвовать в этой свистопляске – занятие, недостойное нормального человека.
– Гур, как ты можешь так говорить?!
– Я знаю, что говорю.
– Ты поэтому не вступил в комсомол?
– И поэтому.
– Гур. Не сейчас, но я постараюсь убедить тебя в том, что ты глубоко заблуждаешься. Нельзя за деревьями не видеть леса!
– Я еще и потому всегда избегал затрагивать эту тему, что боюсь убедить тебя в твоей собственной неправоте. Но это вторая причина. А первая – я не желаю, чтобы мы ссорились по такому идиотскому поводу.
– Ты считаешь…
– Да. И даже больше: я презираю все великие идеи, из-за которых этот мир так лихорадит, ради торжества которых он сходит с ума. Потому что из-за них люди не могут спокойно делать то, что они должны делать во все времена – любить друг друга, рожать детей, растить их. И, кстати, совершенно не за тем, чтобы какой-нибудь выживший из ума ублюдок ставил их к стенке лишь оттого, что они изволят думать не так, как ему кажется верным и правильным. Я, видишь ли, не верю, что человечество способен осчастливить злобный тип, ненавидящий ближнего за образ мыслей, отличный от его собственного. Если у этого злобного типа в голове вообще есть мысли, а не сборник цитат сомнительного качества. Я ненавижу тех, кто убил маму, за то, что они сделали это. Мне наплевать, что они думают по поводу переписки Энгельса с Каутским и думают ли вообще. Меня самого переписка этих двоих тоже совершенно не интересует, я не охотник читать чужие письма. Я хочу просто жить, понимаешь? Просто любить тебя. Я не хочу, чтобы мне мешали большевики, меньшевики, эсеры, белые, красные, зелёные и все остальные, одержимые непреодолимым зудом вечного переустройства мира, негодяи. Когда жить, если всё время бороться?! Я не хочу, чтобы мне указывали. Я хочу сам разбираться со своей жизнью, и мне наплевать на то, что эти громко называют «убеждениями». Я понимаю, что убеждения должны быть, но они должны быть простыми, Ира. Убеждения, которые человек обязан разделять, написаны ещё в Библии. С тех пор люди придумали много нового, но, к счастью, не придумали ничего умнее и правильнее. Ладно, хватит. Извини.
Гур, я тебя люблю. Я, наверное, ещё и потому так сильно тебя люблю, что ты совсем не похож на всех остальных, кого я знаю. Ты сам это всё понял? Да, впрочем, какая разница… Я, оказывается, абсолютно не знаю тебя. Ты старше меня, и поэтому мне с тобой не то, чтобы легко, а… Гур, это страшно – всё, что ты говорил. И ещё страшнее, если это правда.
– К сожалению.
– Подожди, пожалуйста. Это значит, всё, к чему мы… Выходит, всё это – сплошная ложь и ошибка?! Но этого просто не может быть, понимаешь?!
– Тогда всё прекрасно, Иришка, – Гурьев усмехнулся. – Нужно просто построиться в колонну, грянуть «Интернационал», и маршировать с горящими идиотским энтузиазмом глазами. Ничего нет проще и лучше. Там, во главе колонны, идут те, кто всё знает и понимает. Только знаешь, – я не баран. И я слишком хорошо знаю, куда и почему маршируют такие колонны. И кто обычно шагает впереди. И ты должна знать это лучше меня, ведь ты – учитель литературы. Литература – история.
– Да, но старая история кончилась!
– Если бы, – Гурьев печально вздохнул. – Зайчишка. Не бывает истории старой или новой. Это выдумали те. Ты понимаешь, о ком я. История – она История именно потому, что не может закончиться, однажды начавшись. Её сущность такова, если хочешь. И ни ты, ни я, ни эти… вожди, – во, жди! – никто ничего не в состоянии поделать с этим. Ещё не было случая, чтобы попытки заставить Историю идти так, как хочется некоей кучке людей, удавались на сколько-нибудь значительное время. А если и удавались, то, когда История разворачивалась в своё привычное русло, этот разворот был так страшен… Мы все попадём под этот разворот. Уже попали. Но гадить самому, тем не менее, не стоит. Поверь. И всё. Давай пока забудем. У нас есть, о чём подумать.
– Мне даже страшно подумать о том, что ты можешь быть прав.
– Вот именно. Вы все – как сонные мухи, вся страна! Вас кормят баснями про светлое будущее, не давая жить в настоящем! И кто, спрашивается?! Эти. Они хуже, чем татаро-монгольское иго. Монголы не трогали ни князей, ни церкви. А эти?! Всю жизнь перевернули с ног на голову, пообсели все вокруг, на главной площади столицы воздвигли свой курган-скотомогильник, и пляшут, и топчутся на могиле своего вождя в красные дни своего календаря, смотрины своей нечистой силе устраивают. Действительно, все красно кругом от кровушки, которую льют, не меряя! И ты, ты! Ира, ты же умница, ты умеешь читать, ты прочти эти книжки бредовые, этот манифест апокалипсиса! Эти лозунги! Что они с языком сделали, это же какая-то вакханалия маразма, от их газет и песен блевать хочется! Кто был ничем, тот станет всем, – воистину, так! Да посмотри же, посмотри, – за ними нет ничего, пустота, бездна, это же просто кодла, малина бандитская с рябым медвежатником во главе! Они же вас всех этой сказочкой обкрутили! Так цыган лошадь перед базаром через трубочку надувает, чтобы выдать её за жеребую. И вы все эту дутую кобылу купили. Я все жду, когда же вы это поймете и бошки им пооткручиваете, чтобы прочим неповадно было. Но даже ты… Даже ты!