Страница:
– Одного?!
– Какой там одного, – сморщился Чердынцев. – Я же салага тогда был, вообще необстрелянный. Отбился, заплутал в лесу этом проклятом! Пока не догадался конику своему довериться. Вот и вышло всё, – видишь, как.
– За белых и за красных, капитан, – Гурьев поднял рюмку. – И какого же, спрашивается, рожна, а?
– Это точно, – Чердынцев опрокинул в себя спиртное, зажмурился. – Только не думалось тогда об этом. Я ведь потом почти поверил в сказки. Ну, потом, позже гораздо. Я ведь совсем зелёный был. Это теперь…
– Да ладно, – беспечно отмахнулся Гурьев. – И посерьёзнее тебя персонажи оттопыривали щёки и надували жилы на лбу, толкуя о торжестве великих идей, ради которых никакой крови не жалко. Почему ты из Директории ушёл?
– А ты бы видел, что они там творили, – побагровел Чердынцев. – Пороли народ деревнями! Казаков! Это казаков-то?! Хлеб отбирали! Заложники! Белое дело, – он усмехнулся зло. – Кто же так закон и порядок наводит?! Да и вообще. За старое взялись. Солдат по зубам, мобилизация… Голубая кровь, белая кость. Тоже мне! Просрали Россию, всё за своё держались, за старое! А ему не было уже хода, некуда было дальше на старом, понимаешь?! Я же помню, как меня в гардемарины брали. Сколько Беклемишеву порогов обивать пришлось. Рылом не вышел. Думали удержать. Ты не помнишь, а я многого не понимал тогда. И сейчас далеко не всё понимаю.
– Это правильно, капитан. Не всё.
– Погоди, – Чердынцев налил себе и Гурьеву, прежде чем поставить бутылку на стол, зачем-то посмотрел её на просвет. – Это всё ерунда. И она там оставалась. Уже у красных в тылу. Я тогда не думал о красных и белых, понимаешь? Я о ней думал. О том, что я ей обещал. На целом свете одна-одинёшенька. А красные-белые… Ерунда это всё, Яков. Теперь – ерунда, понимаешь?!
– Понимаю, – Гурьев оценивающе – снова, как будто впервые – быстро и коротко взглянул на Чердынцева. – Знал бы ты, как я тебя понимаю, завыл бы. Значит, Дарье ты так ничего никогда и не говорил?
– Говорил – что?
– Про царскую кровь, капитан. Про царскую кровь.
– Что я, психический?!
– Есть немного, – кивнул Гурьев. – А что говорил?
– Ну, что. Да ничего, в общем, не говорил. Говорил, что из Питера. Про дворян. Рассказывал. Про жизнь прежнюю. Немного. Ну, вообще. Осторожно, сам понимаешь. Да и всякого в ней, в той жизни, хватало! Как в любой. Как всегда. Да что я, ненормальный?! Она бы меня первая психом сочла бы!
– Ох, нет, Чердынцев, – Гурьев покачал головой. – Нет. Она не такая. Я, когда впервые твою дочь увидел, сразу понял, что дело нечисто. Но такого?! Такого я даже вообразить себе не мог. Я точно ведь знал, что их всех убили. Этот подонок так гладко рассказывал.
– Кто?! – взвился Чердынцев.
– Кто, – усмехнулся Гурьев. – Ермаков, кто.
– Какой… Какой ещё Ермаков?! Ермаков?
– Один из этой весёлой компашки, – Гурьев снова наполнил рюмки. – Из расстрельной команды. Очень любил в картишки. Проиграл мне историю. Я тогда тоже мальчишка ещё был совсем, но уже жутко любопытный. Как он рассказывал! Они пьяные были все, капитан. Причём настолько, что вообще плохо соображали, на каком они свете. Ну, понятно, – такой ужас на трезвую голову утворить довольно сложно. Так что я всю повесть знаю в подробностях. Думал, что знаю. А оно видишь, как оказалось. Куда меня колечко-то завело.
Да, подумал он, действительно – завело колечко. Завело всё, закрутило. Когда б вы знали, дамы и господа, из какого ничего вырастает нечто. Кольцо принёс Городецкий в самом начале тридцать седьмого. Буднично – принёс, положил на стол. Вот, мол, забирай. Обещал, что найду – нашёл. Что сделал Городецкий с Глебушкой Бокием, чтобы тот отдал кольцо, Гурьев никогда Варяга не спрашивал. Ну их, всех – к бесам. Которых они вызывали. Всё надеялись раздуть пожар мировых революций. А хоть и с бесами – что с того?! Вот вам пожар. Получите и распишитесь. Сами сгорели – без остатка. Так всегда бывает с теми, кто путается с бесами. Потому что бесы – они только всё путают. Ничего не могут больше. Совсем ничего.
– Какое ещё колечко?!
– Потом, Михаил Аверьяныч, потом. Не всё сразу. Я дочку твою увидел и стал сразу вспоминать, на кого она так похожа. Всё думал, думал, – на кого же она так ужасно похожа?! А потом вспомнил.
– Ты… Ты что?! Ты… Ты её – видел?!
– Моя мать была сестрой милосердия в госпитале Александры Феодоровны. Я её видел, да. Конечно. Много раз. Словно солнце проходило по залу… Она со мной даже разговаривала. Леденцами угощала. А я ей карандаши точил. Она письма для раненых писала. Такая… Мне было шесть лет. Это в шестнадцатом. Ей – пятнадцать. Колобок со смехом, – Гурьев вдруг улыбнулся. – Ох, капитан, капитан. Заварил же ты кашу.
– Не может быть, – Чердынцев обхватил голову руками. – Не может же этого быть! Что же это такое?!
– Это? Судьба, каплей.
– А ты ничего… Не перепутал?
– Я никогда ничего не путаю. Иначе не выжить.
– То есть… Всё-таки правда?!
– Правда.
– И как мне теперь с этим жить прикажешь?!
– Ничего, – усмехнулся Гурьев. – Как до этого жил, так и дальше станешь.
– Выходит, что я… А Дарья?!
– Именно так и выходит.
– Тебе Дарья снимок показывала?
– Да. Другие, кроме этих двух, есть?
– Нет. Нет фотографий, – сердито мотнул головой Чердынцев. – Ничего больше нет, представляешь?! Ни в какую не желала сниматься. Никогда. Вот просто стоило только заикнуться! Побледнеет, сожмётся в комочек вся… Я дурак молодой был, Яшка. Не понимал, что мучаю её. Обижался. Ничего больше не осталось. Старым-то снимкам неоткуда было взяться, а новым, – он махнул рукой обречённо. – Ну, не хотела и не хотела, что ж за беда-то такая особенная?! Но меня это страшно задевало. Просто страшно. Я до сих пор не понимаю. Я думал тогда, что она… А, ерунда, знаешь, Яков Кириллович, ерунда это всё!
– Это не ерунда, каплей, – задумчиво проговорил Гурьев. – Вовсе это не ерунда. Я тебе скажу, почему она не хотела.
– Да что ж я, не дурак, догадался, – Чердынцев сжал кулаки. – Она боялась чего-то. Чего?
– Юровский их построил в подвале, сказал, что будет фотографировать. А вместо фотоаппарата достал маузер. А ведь отец, Николай Александрович, очень любил фотографию, много фотографировал, в том числе – семью, жену, дочерей, сына. Вот такой вот ряд воспоминаний, капитан.
– Ах ты, Господи.
– Скажи-ка мне вот что. Английский ты откуда знаешь?
– Выучил, – Чердынцев улыбнулся. – Просил её, чтобы занималась со мной… Она такая терпеливая была, и объясняла всё ладно, и вообще… Я просто хотел знать, о чём она по ночам говорит. Иногда просыпался от её голоса. Лопочет что-то – то по-французски, то по-английски. Больше по-английски почему-то.
– И что? Научился?
– А как же, – Чердынцев опять страдальчески сдвинул брови.
– Всё сходится, Михаил. Всё сходится. Ох, да что же это такое.
– А он… Он где?
– Кто?
– Этот.
– Юровский? Сдох в тридцать восьмом. От язвы желудка. Но ты не переживай, – верхняя губа у Гурьева на мгновение приподнялась. – Их ещё на наш с тобой век хватит. Кровью умоемся.
– И у тебя на них реестрик имеется, – хмыкнул моряк.
– Не без этого, – легко согласился Гурьев. – Но позже, позже, когда время придёт. Ты её любил, Чердынцев?
– Любил? – Чердынцев вздохнул, провёл задумчиво пальцем черту на скатерти. – Я не знаю. Это разве можно словами выразить?! Я был её. Весь. А она была моей. Почему я ей сразу не поверил?! Может, всё бы вышло иначе. Никогда не прощу.
– Ты это брось, каплей, – сердито сказал Гурьев. – Брось, слышишь?! У тебя такая дочь. Чудо. Сокровище. Бриллиант. Ты смотри мне, капитан. Не дури. Думаешь, я не понимаю, чего ты на забор лезешь всё время? Понимаю.
– Да?!?
– Да, – ледяным голосом произнёс Гурьев. И продолжил – нормальным: – И что ты чувствовал, знаю прекрасно. Думаешь, ей это было всё нужно – наряды, кареты, эполеты? Ей нужен был покой, каплей. И ничего больше. И она его получила. И не твоя вина, что всё так быстро закончилось. Нет в этом твоей вины. Хватит мучить себя и ребёнка. Понял?
Чердынцев молчал, наверное, целую вечность. Потом спросил, с трудом, будто выталкивая из себя слова и старательно не глядя в сторону Гурьева:
– А у тебя… с Дарьей… что?
– С Дарьей у меня дружба, – улыбнулся Гурьев в ответ, и была такая нежность в этой улыбке, что у Чердынцева сердце заныло. – Такая дружба, какая даже между давно знающими друг друга людьми нечасто случается, а уж между типом, вроде меня, и девушкой, трепещущей в ожидании прекрасного принца на крылатом коне, – он махнул рукой и снова улыбнулся.
– Как же это?!
– Да уж я постарался. Дочка твоя, каплей – нечто такое, для чего слов даже у меня не находится никак. Вот совершенно. Я верю, ты мужик стоящий ещё и потому, что у тебя такая дочь. Был бы ты дерьмом – ничего б у тебя не сложилось.
– Ну, спасибо, – скривился Чердынцев. – Приласкал.
– Не стоит благодарности, каплей. Не стоит. А вот что с принцем делать – тут у меня просто голова раскалывается. Потому что нужен непременно принц и непременно на крылатом коне. Это вот – точно.
Сказав это, Гурьев нахмурился. Потому что мысль, не дававшая ему покоя с той самой секунды, как он впервые увидел девушку, напугала его – едва ли не до холодного пота.
– Может, сам отыщется? – несмело предположил Чердынцев.
– Дурак ты, моряк, – грустно вздохнул Гурьев. – Здесь? Сейчас?
– А ты не сойдёшь? За принца, – пробормотал Чердынцев.
– Меня уже один раз произвели в цесаревичи, капитан, – оскалился Гурьев. – Нет. С меня хватит. Я по другому профилю.
– А я?
– Что – ты?
– Я-то – не принц, – губы Чердынцева насмешливо дрогнули.
– Ты, капитан, оказался в нужном месте в нужное время. Что это значит, мне ещё предстоит разобраться. Но вот за спасение царственной особы, да ещё и от неминуемой гибели, полагалась тебе, капитан, награда. И ты её получил. Значит, заслужил. Значит, всё правильно. Так что рефлексии, как говорит мой закадычный друг, – в ящик. И теперь нам, капитан, без принца никак обойтись невозможно. Теперь, после всего.
– Яков Кириллыч.
– Что?
– Ты что – ты хочешь… Ты ей рассказать хочешь?!
– Ты, каплей. Я тебе помогу, но расскажешь – ты.
– Зачем?!
– Ты обязан.
– А как ей жить с этим, ты подумал?!
– Послушай меня, Михаил Аверьянович, – тихо проговорил Гурьев, уставившись на Чердынцева страшным своим, немигающим взглядом. – Есть вещи, которые выше нашего с тобой желания сделать жизнь наших детей проще. Если мы не перестанем им лгать, они все погибнут. Россия погибнет. А вместе с Россией – весь мир. Время лжи кончилось, Михаил Аверьянович. Всё. Пора платить по счетам.
– Тебе сколько лет, Яков Кириллович?
– Двести, – Гурьев усмехнулся. – Читал много, жил быстро, и вообще.
– Злопамятный, – достроил Чердынцев.
– Нет. Я не злопамятный, я просто злой. А уж память у меня – и рад бы что забыть, да не судьба, видимо.
– И когда?
– Скоро. Времени ждать нет. Вот совершенно. И она не может ждать, и Россия – не может. Ах, дивушко моё, дивушко…
Господи, подумал он. Господи. Рэйчел.
– Ты чего это её так обзываешь? – ревниво спросил Чердынцев. – Придумал же!
– Потому что – чудо чудное и диво дивное. Поэтому, – задумчиво проговорил Гурьев. – Тебе постричься надо, капитан. Давай, я тебя к мастеру настоящему отведу.
– Сейчас, что ли?! – опешил от такого перескока Чердынцев.
– Нет. Завтра, – милостиво разрешил Гурьев. – До завтра лохматым походишь. А сейчас – ешь-пей, наконец, если Дарья увидит, что ты голодный – прибьёт меня и будет сто раз права. И – к ней. Забирай её домой, поговорите… Завтра утром начнём.
– Что?! Погоди, Яков Кириллович. Погоди. Я ведь опять – ну, ничегошеньки просто не понимаю. Ты – и всё это… ЦК… Сталин… Да как же это всё может быть-то – вместе?!
– Завтра утром, каплей. Завтра – утром.
Сталиноморск. Октябрь 1940
Сталиноморск. Октябрь 1940
– Какой там одного, – сморщился Чердынцев. – Я же салага тогда был, вообще необстрелянный. Отбился, заплутал в лесу этом проклятом! Пока не догадался конику своему довериться. Вот и вышло всё, – видишь, как.
– За белых и за красных, капитан, – Гурьев поднял рюмку. – И какого же, спрашивается, рожна, а?
– Это точно, – Чердынцев опрокинул в себя спиртное, зажмурился. – Только не думалось тогда об этом. Я ведь потом почти поверил в сказки. Ну, потом, позже гораздо. Я ведь совсем зелёный был. Это теперь…
– Да ладно, – беспечно отмахнулся Гурьев. – И посерьёзнее тебя персонажи оттопыривали щёки и надували жилы на лбу, толкуя о торжестве великих идей, ради которых никакой крови не жалко. Почему ты из Директории ушёл?
– А ты бы видел, что они там творили, – побагровел Чердынцев. – Пороли народ деревнями! Казаков! Это казаков-то?! Хлеб отбирали! Заложники! Белое дело, – он усмехнулся зло. – Кто же так закон и порядок наводит?! Да и вообще. За старое взялись. Солдат по зубам, мобилизация… Голубая кровь, белая кость. Тоже мне! Просрали Россию, всё за своё держались, за старое! А ему не было уже хода, некуда было дальше на старом, понимаешь?! Я же помню, как меня в гардемарины брали. Сколько Беклемишеву порогов обивать пришлось. Рылом не вышел. Думали удержать. Ты не помнишь, а я многого не понимал тогда. И сейчас далеко не всё понимаю.
– Это правильно, капитан. Не всё.
– Погоди, – Чердынцев налил себе и Гурьеву, прежде чем поставить бутылку на стол, зачем-то посмотрел её на просвет. – Это всё ерунда. И она там оставалась. Уже у красных в тылу. Я тогда не думал о красных и белых, понимаешь? Я о ней думал. О том, что я ей обещал. На целом свете одна-одинёшенька. А красные-белые… Ерунда это всё, Яков. Теперь – ерунда, понимаешь?!
– Понимаю, – Гурьев оценивающе – снова, как будто впервые – быстро и коротко взглянул на Чердынцева. – Знал бы ты, как я тебя понимаю, завыл бы. Значит, Дарье ты так ничего никогда и не говорил?
– Говорил – что?
– Про царскую кровь, капитан. Про царскую кровь.
– Что я, психический?!
– Есть немного, – кивнул Гурьев. – А что говорил?
– Ну, что. Да ничего, в общем, не говорил. Говорил, что из Питера. Про дворян. Рассказывал. Про жизнь прежнюю. Немного. Ну, вообще. Осторожно, сам понимаешь. Да и всякого в ней, в той жизни, хватало! Как в любой. Как всегда. Да что я, ненормальный?! Она бы меня первая психом сочла бы!
– Ох, нет, Чердынцев, – Гурьев покачал головой. – Нет. Она не такая. Я, когда впервые твою дочь увидел, сразу понял, что дело нечисто. Но такого?! Такого я даже вообразить себе не мог. Я точно ведь знал, что их всех убили. Этот подонок так гладко рассказывал.
– Кто?! – взвился Чердынцев.
– Кто, – усмехнулся Гурьев. – Ермаков, кто.
– Какой… Какой ещё Ермаков?! Ермаков?
– Один из этой весёлой компашки, – Гурьев снова наполнил рюмки. – Из расстрельной команды. Очень любил в картишки. Проиграл мне историю. Я тогда тоже мальчишка ещё был совсем, но уже жутко любопытный. Как он рассказывал! Они пьяные были все, капитан. Причём настолько, что вообще плохо соображали, на каком они свете. Ну, понятно, – такой ужас на трезвую голову утворить довольно сложно. Так что я всю повесть знаю в подробностях. Думал, что знаю. А оно видишь, как оказалось. Куда меня колечко-то завело.
Да, подумал он, действительно – завело колечко. Завело всё, закрутило. Когда б вы знали, дамы и господа, из какого ничего вырастает нечто. Кольцо принёс Городецкий в самом начале тридцать седьмого. Буднично – принёс, положил на стол. Вот, мол, забирай. Обещал, что найду – нашёл. Что сделал Городецкий с Глебушкой Бокием, чтобы тот отдал кольцо, Гурьев никогда Варяга не спрашивал. Ну их, всех – к бесам. Которых они вызывали. Всё надеялись раздуть пожар мировых революций. А хоть и с бесами – что с того?! Вот вам пожар. Получите и распишитесь. Сами сгорели – без остатка. Так всегда бывает с теми, кто путается с бесами. Потому что бесы – они только всё путают. Ничего не могут больше. Совсем ничего.
– Какое ещё колечко?!
– Потом, Михаил Аверьяныч, потом. Не всё сразу. Я дочку твою увидел и стал сразу вспоминать, на кого она так похожа. Всё думал, думал, – на кого же она так ужасно похожа?! А потом вспомнил.
– Ты… Ты что?! Ты… Ты её – видел?!
– Моя мать была сестрой милосердия в госпитале Александры Феодоровны. Я её видел, да. Конечно. Много раз. Словно солнце проходило по залу… Она со мной даже разговаривала. Леденцами угощала. А я ей карандаши точил. Она письма для раненых писала. Такая… Мне было шесть лет. Это в шестнадцатом. Ей – пятнадцать. Колобок со смехом, – Гурьев вдруг улыбнулся. – Ох, капитан, капитан. Заварил же ты кашу.
– Не может быть, – Чердынцев обхватил голову руками. – Не может же этого быть! Что же это такое?!
– Это? Судьба, каплей.
– А ты ничего… Не перепутал?
– Я никогда ничего не путаю. Иначе не выжить.
– То есть… Всё-таки правда?!
– Правда.
– И как мне теперь с этим жить прикажешь?!
– Ничего, – усмехнулся Гурьев. – Как до этого жил, так и дальше станешь.
– Выходит, что я… А Дарья?!
– Именно так и выходит.
– Тебе Дарья снимок показывала?
– Да. Другие, кроме этих двух, есть?
– Нет. Нет фотографий, – сердито мотнул головой Чердынцев. – Ничего больше нет, представляешь?! Ни в какую не желала сниматься. Никогда. Вот просто стоило только заикнуться! Побледнеет, сожмётся в комочек вся… Я дурак молодой был, Яшка. Не понимал, что мучаю её. Обижался. Ничего больше не осталось. Старым-то снимкам неоткуда было взяться, а новым, – он махнул рукой обречённо. – Ну, не хотела и не хотела, что ж за беда-то такая особенная?! Но меня это страшно задевало. Просто страшно. Я до сих пор не понимаю. Я думал тогда, что она… А, ерунда, знаешь, Яков Кириллович, ерунда это всё!
– Это не ерунда, каплей, – задумчиво проговорил Гурьев. – Вовсе это не ерунда. Я тебе скажу, почему она не хотела.
– Да что ж я, не дурак, догадался, – Чердынцев сжал кулаки. – Она боялась чего-то. Чего?
– Юровский их построил в подвале, сказал, что будет фотографировать. А вместо фотоаппарата достал маузер. А ведь отец, Николай Александрович, очень любил фотографию, много фотографировал, в том числе – семью, жену, дочерей, сына. Вот такой вот ряд воспоминаний, капитан.
– Ах ты, Господи.
– Скажи-ка мне вот что. Английский ты откуда знаешь?
– Выучил, – Чердынцев улыбнулся. – Просил её, чтобы занималась со мной… Она такая терпеливая была, и объясняла всё ладно, и вообще… Я просто хотел знать, о чём она по ночам говорит. Иногда просыпался от её голоса. Лопочет что-то – то по-французски, то по-английски. Больше по-английски почему-то.
– И что? Научился?
– А как же, – Чердынцев опять страдальчески сдвинул брови.
– Всё сходится, Михаил. Всё сходится. Ох, да что же это такое.
– А он… Он где?
– Кто?
– Этот.
– Юровский? Сдох в тридцать восьмом. От язвы желудка. Но ты не переживай, – верхняя губа у Гурьева на мгновение приподнялась. – Их ещё на наш с тобой век хватит. Кровью умоемся.
– И у тебя на них реестрик имеется, – хмыкнул моряк.
– Не без этого, – легко согласился Гурьев. – Но позже, позже, когда время придёт. Ты её любил, Чердынцев?
– Любил? – Чердынцев вздохнул, провёл задумчиво пальцем черту на скатерти. – Я не знаю. Это разве можно словами выразить?! Я был её. Весь. А она была моей. Почему я ей сразу не поверил?! Может, всё бы вышло иначе. Никогда не прощу.
– Ты это брось, каплей, – сердито сказал Гурьев. – Брось, слышишь?! У тебя такая дочь. Чудо. Сокровище. Бриллиант. Ты смотри мне, капитан. Не дури. Думаешь, я не понимаю, чего ты на забор лезешь всё время? Понимаю.
– Да?!?
– Да, – ледяным голосом произнёс Гурьев. И продолжил – нормальным: – И что ты чувствовал, знаю прекрасно. Думаешь, ей это было всё нужно – наряды, кареты, эполеты? Ей нужен был покой, каплей. И ничего больше. И она его получила. И не твоя вина, что всё так быстро закончилось. Нет в этом твоей вины. Хватит мучить себя и ребёнка. Понял?
Чердынцев молчал, наверное, целую вечность. Потом спросил, с трудом, будто выталкивая из себя слова и старательно не глядя в сторону Гурьева:
– А у тебя… с Дарьей… что?
– С Дарьей у меня дружба, – улыбнулся Гурьев в ответ, и была такая нежность в этой улыбке, что у Чердынцева сердце заныло. – Такая дружба, какая даже между давно знающими друг друга людьми нечасто случается, а уж между типом, вроде меня, и девушкой, трепещущей в ожидании прекрасного принца на крылатом коне, – он махнул рукой и снова улыбнулся.
– Как же это?!
– Да уж я постарался. Дочка твоя, каплей – нечто такое, для чего слов даже у меня не находится никак. Вот совершенно. Я верю, ты мужик стоящий ещё и потому, что у тебя такая дочь. Был бы ты дерьмом – ничего б у тебя не сложилось.
– Ну, спасибо, – скривился Чердынцев. – Приласкал.
– Не стоит благодарности, каплей. Не стоит. А вот что с принцем делать – тут у меня просто голова раскалывается. Потому что нужен непременно принц и непременно на крылатом коне. Это вот – точно.
Сказав это, Гурьев нахмурился. Потому что мысль, не дававшая ему покоя с той самой секунды, как он впервые увидел девушку, напугала его – едва ли не до холодного пота.
– Может, сам отыщется? – несмело предположил Чердынцев.
– Дурак ты, моряк, – грустно вздохнул Гурьев. – Здесь? Сейчас?
– А ты не сойдёшь? За принца, – пробормотал Чердынцев.
– Меня уже один раз произвели в цесаревичи, капитан, – оскалился Гурьев. – Нет. С меня хватит. Я по другому профилю.
– А я?
– Что – ты?
– Я-то – не принц, – губы Чердынцева насмешливо дрогнули.
– Ты, капитан, оказался в нужном месте в нужное время. Что это значит, мне ещё предстоит разобраться. Но вот за спасение царственной особы, да ещё и от неминуемой гибели, полагалась тебе, капитан, награда. И ты её получил. Значит, заслужил. Значит, всё правильно. Так что рефлексии, как говорит мой закадычный друг, – в ящик. И теперь нам, капитан, без принца никак обойтись невозможно. Теперь, после всего.
– Яков Кириллыч.
– Что?
– Ты что – ты хочешь… Ты ей рассказать хочешь?!
– Ты, каплей. Я тебе помогу, но расскажешь – ты.
– Зачем?!
– Ты обязан.
– А как ей жить с этим, ты подумал?!
– Послушай меня, Михаил Аверьянович, – тихо проговорил Гурьев, уставившись на Чердынцева страшным своим, немигающим взглядом. – Есть вещи, которые выше нашего с тобой желания сделать жизнь наших детей проще. Если мы не перестанем им лгать, они все погибнут. Россия погибнет. А вместе с Россией – весь мир. Время лжи кончилось, Михаил Аверьянович. Всё. Пора платить по счетам.
– Тебе сколько лет, Яков Кириллович?
– Двести, – Гурьев усмехнулся. – Читал много, жил быстро, и вообще.
– Злопамятный, – достроил Чердынцев.
– Нет. Я не злопамятный, я просто злой. А уж память у меня – и рад бы что забыть, да не судьба, видимо.
– И когда?
– Скоро. Времени ждать нет. Вот совершенно. И она не может ждать, и Россия – не может. Ах, дивушко моё, дивушко…
Господи, подумал он. Господи. Рэйчел.
– Ты чего это её так обзываешь? – ревниво спросил Чердынцев. – Придумал же!
– Потому что – чудо чудное и диво дивное. Поэтому, – задумчиво проговорил Гурьев. – Тебе постричься надо, капитан. Давай, я тебя к мастеру настоящему отведу.
– Сейчас, что ли?! – опешил от такого перескока Чердынцев.
– Нет. Завтра, – милостиво разрешил Гурьев. – До завтра лохматым походишь. А сейчас – ешь-пей, наконец, если Дарья увидит, что ты голодный – прибьёт меня и будет сто раз права. И – к ней. Забирай её домой, поговорите… Завтра утром начнём.
– Что?! Погоди, Яков Кириллович. Погоди. Я ведь опять – ну, ничегошеньки просто не понимаю. Ты – и всё это… ЦК… Сталин… Да как же это всё может быть-то – вместе?!
– Завтра утром, каплей. Завтра – утром.
Сталиноморск. Октябрь 1940
На следующий день Гурьев был у Чердынцевых к семи утра. Положив на стол перед собой небольшую кожаную папку с застёжкой-«молнией» и замком, нарочито сурово – так нарочито, что Даша, уже неплохо изучившая его интонации, улыбнулась, – сказал:
– Капитан-лейтенант Чердынцев. Ознакомьтесь с секретным предписанием. Поступаете в моё полное распоряжение. Приказом наркома флота товарища Кузнецова. Вопросы?
– Ты что?!
– Держись, папка, – вздохнула Даша. – Он не шутит, я знаю.
– Именно – не шучу, – без улыбки проговорил Гурьев. – Иди погуляй, дивушко.
– А вы драться не будете? – подозрительно спросила девушка.
– Ну, ещё не хватало, – улыбнулся Гурьев. – Покричать можем, но не сильно. Иди, иди.
Когда дверь за Дашей закрылась, Гурьев посмотрел на Чердынцева:
– Черновики.
Чердынцев встал, вышел и вернулся через минуту с двумя толстенными тетрадями в пестрых переплётах. Хлопнул на стол перед Гурьевым:
– Забирай. После того, что ты сказал… Видеть не хочу. Знать не хочу.
– Истерика, – кивнул Гурьев. – Ну, неудивительно. Я удивляюсь другому – как ты мне вчера в рожу не вцепился. И как я удержался, чтобы тебе не врезать за твоё – даже не знаю, как и назвать. – Он расписался в стандартном бланке приёма секретных документов и передал Чердынцеву, тот тоже поставил свою подпись, повертев в руке гурьевский «Монблан» и хмыкнув. Гурьев убрал бумагу: – А, всё равно. Очень я доволен тобой, Михаил Аверьянович, очень. Угадал я с тобой. А истерика, тем более, что ты чуть Дарью не потерял, – Гурьев спокойно выдержал бешеный взгляд Чердынцева, – это ничего. Такая причина для истерики очень понятна и потому – извинительна. Один раз. Первый раз. Он же – последний. Да?
– Да. Так точно.
– Отлично. Теперь – о чём, собственно, речь. – Гурьев пододвинул к Чердынцеву принесённую с собой папку. – Это, Михаил Аверьянович, твой новый корабль. Два дня на изучение общей документации, потом две недели – на подробности. Корабль будет здесь примерно числа двадцать шестого – двадцать седьмого. На его освоение, вместе с экипажем – полгода, за это же время вы должны будете отработать взаимодействие с береговыми службами и кораблями сопровождения.
– Что… за корабль?
– Линейный корабль – авианосец. Там всё написано, Михаил Аверьянович. Работать будешь дома пока. Рабочий день, сам понимаешь, ненормированный. Сейф сейчас привезут, чтобы тебе по конторам взад-вперёд не бегать. Это всё по соображениям гостайны – чтоб никто не допёр, что происходит. В доме напротив будет пост, чтобы никаких эксцессов. Тут, в папке, инструкция по работе с секретными документами особой важности. И собственно документы. Когда стройка в крепости закончится, получишь там жильё. Так оно надёжней. По официальном вступлении в должность командира соединения получишь сразу кавторанга, чтобы не прыгали дурачки всякие, а если доверие оправдаешь – через полгода – контр-адмирала. А то засиделся ты в капитан-лейтенантах. У нас государство молодое, дерзкое – нам молодые и дерзкие люди на самых ответственных постах ох как требуются. Ясно?
– Так точно, – поднял глаза Чердынцев. – Ты что – с самого начала знал?
– Да ничего я не знал, – поморщился Гурьев. – Ничего. Я твою записку получил из наркомата в конце июля. К нам отправляют на экспертизу всякие сумасшедшие идеи.
– Куда – к нам?!?
– Одиннадцатый отдел ЦК, Михаил Аверьянович. И – как написано в одной смешной старой книжке, «всё заверте…». Ну, дальше – ты понимаешь, дело техники. Принято решение, корабль этот давно уже заказан, правда, поначалу его на Северный флот планировали, но обстановка меняется очень быстро, так что – сюда. Кузнецов хотел тебя, правда, на Северный всё-таки дёрнуть, а товарищ Сталин сказал: зачем? Не надо. Товарищ Чердынцев у нас наверняка свой родной черноморский ТВД куда лучше северного изучил, тем более – вырос в тех местах. Вот, сказал товарищ Сталин, и хорошо: где родился, там и пригодился. Но с дочерью твоей – это абсолютно случайно всё вышло. Хотя никаких случайностей на самом деле не бывает. Вообще.
– Что – и Сталину о моей записке докладывали? – потерянно спросил Чердынцев. – Да кто же?
– Я, Михаил Аверьянович. Больше, понимаешь, какое дело, некому твои сумасшедшие и гениальные идеи вождю докладывать. Пришлось мне.
– Вопрос по кораблю.
– Да.
– Откуда такой? Где построен?
– В Америке.
– А договор [96]?!?
– Всё решается, Михаил Аверьянович. На определённом уровне – решается всё в нужном ключе, в нужном направлении. Одна моя хорошая американская знакомая сделала мне подарок. А я – тебе. И больше тебе знать ничего не нужно.
– А проведут его как?! Война же в Средиземном море. А Турция?!
– Это, Михаил Аверьянович, вопросы даже не контр-адмиральского уровня допуска. И уж не каплейского – точно.
– А эти… раскопки?
– Да что с тобой такое, Михаил Аверьянович?! – изумился Гурьев. – Не забивай ты себе голову ерундой. Ей сейчас будет, о чём болеть.
– Разрешите ещё вопрос, товарищ Гурьев.
– Мы на «ты».
– Так служба же. Разрешите?
– Разрешаю.
– Это всегда – так быстро?
– Всегда. И даже ещё быстрее. Война на носу, Михаил Аверьянович. На пятки уже наступает, в затылок дышит. Успеть надо – хотя бы самое необходимое. Определись, кого из команды «Неистового» с собой заберёшь.
– Есть, – кивнул Чердынцев. – Есть. Принято, Яков Кириллович.
– Ну. А я что говорил? В четырнадцать ноль-ноль жду тебя в парикмахерской номер два, на улице Ленина. Не заблудишься?
– Никак нет. Разрешите личный вопрос?
– Разрешаю.
– Тебя что же – нянькой ко мне назначили?
– Совсем ты сбрендил, Михаил Аверьянович, – ласково сказал Гурьев. – От обрушившихся на тебя перипетий сюжета. Меня никто никуда назначить не мог, не может и не сможет никогда. Даже товарищ Сталин. Ты это имей ввиду на будущее, на всякий случай.
– И?
– И звание у меня очень простое. Яков Кириллович. Имя, в общем. Даже товарищ Сталин так ко мне обращается. Ещё вопросы?
– Никак нет, – щёлкнул каблуками под столом Чердынцев, продолжая сидеть. – Разрешите приступать?
– Разрешаю. А тянуться – это успеешь, Михаил Аверьянович. Мы с тобой, после всего, что случилось, – в общем, ближе иных родственников. По прямой. Ну, счастливо оставаться.
– Веруша.
– Ох! Яшенька, – просияла Вера. – Напугал. Что? Ты ко мне? Стричься?
– Стричься, но не я, – тряхнул головой Гурьев. – Поди-ка сюда, голубка.
Он взял Веру за локоть, подвёл к проёму, чуть приподнял занавеску:
– Моряка вон того, высокого, видишь? Михаилом зовут. Постриги его, Веруша. Как голову его возьмёшь в руки – так и не выпускай. Поняла меня, голубка? Поняла?
– Яшенька, – Вера задохнулась, закусила губу, посмотрела на Гурьева чёрными, полными слёз, глазами. – Да что же ты делаешь, Яшенька?!
– Делаю, что обещал. Не тебе – себе. Что могу – то и обещаю. А что обещаю – в общем, всегда могу. Сложится, не сложится – увидим. Почему-то такое у меня чувство, что сложится. Судьба твоя, Веруша, рядом ходит. Не прозевай.
– Я поняла, Яшенька. Поняла, – улыбнулась Вера. – Не говори ничего. И я ничего не скажу.
– Вот, кивнул Гурьев. – Вот. Это правильно. Слов лишних – не надо.
Ах, Господи, где же мы все у тебя помещаемся-то, подумала Вера, держась из последних сил, чтобы не разрыдаться в голос. Где же? Кто же может в сердце столько места для всех найти?! А сам… Сколько же людей, сколько людей Богу за тебя молятся, Яшенька. И я буду. Мы, вымолим, Яшенька, вымолим…
Он вернулся к Чердынцеву, присел рядом:
– Мастер Вера с тобой заниматься станет, каплей. Она – мастер, с большой буквы мастер, ты учти это, Михаил Аверьянович. И её не обижай.
– Что?!
– То. Должок за тобой, если помнишь.
– Сдурел ты? – тихо спросил, краснея, Чердынцев. – Сдурел. Кто ж… такое… приказывает?!
– Я, – спокойно ответил Гурьев. – И не приказываю – прошу. У неё муж погиб. Знаешь, как? Я расскажу, чтоб ты знал, Михаил Аверьянович. Ей не рассказал, а тебе – расскажу. Его забрали с днепростроевцами, следователь ему говорит: сознавайся в шпионаже на польскую разведку, гад, если не сознаешься – изнасилуем твою жену, а потом – дочку. Пять лет ребёнку. И в это время – женский крик в соседнем кабинете. Он кинулся на следователя и голыми руками глотку ему разорвал. Его застрелили на месте. Вот такие у нас времена с тобой, Михаил Аверьянович. Других нет. Извини.
Чердынцев взялся рукой за горло:
– Сколько… тому?
– Полтора года. Ей – двадцать шесть, дочке – седьмой год.
– Не староват я для неё? – криво усмехнулся Чердынцев.
– Ничего. Тоже мне, дядька черномор выискался. Ты смотри, Михаил Аверьянович. Дарья скоро крылышком тебе махнёт – и улетит. А тебе дом нужен, жена нужна – ты солдат, без пяти минут адмирал, воин. И Вера ещё сына тебе родить успеет, если дураком не окажешься. Жизнь, Михаил Аверьянович, имеет такое свойство интересное – продолжаться, не смотря ни на что. И у тебя, и у неё. У нас у всех. По глазам вижу – вопрос хочешь задать: почему?! Отвечу. Потому, что мне не нужен солдат, который хочет умереть. Солдат, который рассуждает: лучше смерть, чем такая жизнь, – мне не нужен. Мне нужен солдат, который хочет жить. Не выжить любой ценой, а жить. Солдат, который понимает: жить он сможет, если и только тогда, когда победит. Хочу, чтобы мои адмиралы и генералы были молодые. Такие же молодые – ну, чуть старше – как их солдаты и лейтенанты. Чтобы знали: там, дома, у солдата и лейтенанта, так же, как и у него, адмирала и генерала, молодая жена и дети, которым нужен муж и отец. Живой, а не ордена на подушке. Чтобы душа его была с ними, чтобы знал он, ради чего, почему и зачем. Хочу, чтобы всем – и солдатам, и генералам, и верховному главнокомандующему – было, что защищать, ради чего сражаться и на что надеяться. И никаких абстракций. Всё можно потрогать руками. Понял меня, Михаил Аверьянович? Усвоил?
– Усвоил. Всех учишь?
– Наставляю. Всех, каплей. Всех.
– Капитан-лейтенант Чердынцев. Ознакомьтесь с секретным предписанием. Поступаете в моё полное распоряжение. Приказом наркома флота товарища Кузнецова. Вопросы?
– Ты что?!
– Держись, папка, – вздохнула Даша. – Он не шутит, я знаю.
– Именно – не шучу, – без улыбки проговорил Гурьев. – Иди погуляй, дивушко.
– А вы драться не будете? – подозрительно спросила девушка.
– Ну, ещё не хватало, – улыбнулся Гурьев. – Покричать можем, но не сильно. Иди, иди.
Когда дверь за Дашей закрылась, Гурьев посмотрел на Чердынцева:
– Черновики.
Чердынцев встал, вышел и вернулся через минуту с двумя толстенными тетрадями в пестрых переплётах. Хлопнул на стол перед Гурьевым:
– Забирай. После того, что ты сказал… Видеть не хочу. Знать не хочу.
– Истерика, – кивнул Гурьев. – Ну, неудивительно. Я удивляюсь другому – как ты мне вчера в рожу не вцепился. И как я удержался, чтобы тебе не врезать за твоё – даже не знаю, как и назвать. – Он расписался в стандартном бланке приёма секретных документов и передал Чердынцеву, тот тоже поставил свою подпись, повертев в руке гурьевский «Монблан» и хмыкнув. Гурьев убрал бумагу: – А, всё равно. Очень я доволен тобой, Михаил Аверьянович, очень. Угадал я с тобой. А истерика, тем более, что ты чуть Дарью не потерял, – Гурьев спокойно выдержал бешеный взгляд Чердынцева, – это ничего. Такая причина для истерики очень понятна и потому – извинительна. Один раз. Первый раз. Он же – последний. Да?
– Да. Так точно.
– Отлично. Теперь – о чём, собственно, речь. – Гурьев пододвинул к Чердынцеву принесённую с собой папку. – Это, Михаил Аверьянович, твой новый корабль. Два дня на изучение общей документации, потом две недели – на подробности. Корабль будет здесь примерно числа двадцать шестого – двадцать седьмого. На его освоение, вместе с экипажем – полгода, за это же время вы должны будете отработать взаимодействие с береговыми службами и кораблями сопровождения.
– Что… за корабль?
– Линейный корабль – авианосец. Там всё написано, Михаил Аверьянович. Работать будешь дома пока. Рабочий день, сам понимаешь, ненормированный. Сейф сейчас привезут, чтобы тебе по конторам взад-вперёд не бегать. Это всё по соображениям гостайны – чтоб никто не допёр, что происходит. В доме напротив будет пост, чтобы никаких эксцессов. Тут, в папке, инструкция по работе с секретными документами особой важности. И собственно документы. Когда стройка в крепости закончится, получишь там жильё. Так оно надёжней. По официальном вступлении в должность командира соединения получишь сразу кавторанга, чтобы не прыгали дурачки всякие, а если доверие оправдаешь – через полгода – контр-адмирала. А то засиделся ты в капитан-лейтенантах. У нас государство молодое, дерзкое – нам молодые и дерзкие люди на самых ответственных постах ох как требуются. Ясно?
– Так точно, – поднял глаза Чердынцев. – Ты что – с самого начала знал?
– Да ничего я не знал, – поморщился Гурьев. – Ничего. Я твою записку получил из наркомата в конце июля. К нам отправляют на экспертизу всякие сумасшедшие идеи.
– Куда – к нам?!?
– Одиннадцатый отдел ЦК, Михаил Аверьянович. И – как написано в одной смешной старой книжке, «всё заверте…». Ну, дальше – ты понимаешь, дело техники. Принято решение, корабль этот давно уже заказан, правда, поначалу его на Северный флот планировали, но обстановка меняется очень быстро, так что – сюда. Кузнецов хотел тебя, правда, на Северный всё-таки дёрнуть, а товарищ Сталин сказал: зачем? Не надо. Товарищ Чердынцев у нас наверняка свой родной черноморский ТВД куда лучше северного изучил, тем более – вырос в тех местах. Вот, сказал товарищ Сталин, и хорошо: где родился, там и пригодился. Но с дочерью твоей – это абсолютно случайно всё вышло. Хотя никаких случайностей на самом деле не бывает. Вообще.
– Что – и Сталину о моей записке докладывали? – потерянно спросил Чердынцев. – Да кто же?
– Я, Михаил Аверьянович. Больше, понимаешь, какое дело, некому твои сумасшедшие и гениальные идеи вождю докладывать. Пришлось мне.
– Вопрос по кораблю.
– Да.
– Откуда такой? Где построен?
– В Америке.
– А договор [96]?!?
– Всё решается, Михаил Аверьянович. На определённом уровне – решается всё в нужном ключе, в нужном направлении. Одна моя хорошая американская знакомая сделала мне подарок. А я – тебе. И больше тебе знать ничего не нужно.
– А проведут его как?! Война же в Средиземном море. А Турция?!
– Это, Михаил Аверьянович, вопросы даже не контр-адмиральского уровня допуска. И уж не каплейского – точно.
– А эти… раскопки?
– Да что с тобой такое, Михаил Аверьянович?! – изумился Гурьев. – Не забивай ты себе голову ерундой. Ей сейчас будет, о чём болеть.
– Разрешите ещё вопрос, товарищ Гурьев.
– Мы на «ты».
– Так служба же. Разрешите?
– Разрешаю.
– Это всегда – так быстро?
– Всегда. И даже ещё быстрее. Война на носу, Михаил Аверьянович. На пятки уже наступает, в затылок дышит. Успеть надо – хотя бы самое необходимое. Определись, кого из команды «Неистового» с собой заберёшь.
– Есть, – кивнул Чердынцев. – Есть. Принято, Яков Кириллович.
– Ну. А я что говорил? В четырнадцать ноль-ноль жду тебя в парикмахерской номер два, на улице Ленина. Не заблудишься?
– Никак нет. Разрешите личный вопрос?
– Разрешаю.
– Тебя что же – нянькой ко мне назначили?
– Совсем ты сбрендил, Михаил Аверьянович, – ласково сказал Гурьев. – От обрушившихся на тебя перипетий сюжета. Меня никто никуда назначить не мог, не может и не сможет никогда. Даже товарищ Сталин. Ты это имей ввиду на будущее, на всякий случай.
– И?
– И звание у меня очень простое. Яков Кириллович. Имя, в общем. Даже товарищ Сталин так ко мне обращается. Ещё вопросы?
– Никак нет, – щёлкнул каблуками под столом Чердынцев, продолжая сидеть. – Разрешите приступать?
– Разрешаю. А тянуться – это успеешь, Михаил Аверьянович. Мы с тобой, после всего, что случилось, – в общем, ближе иных родственников. По прямой. Ну, счастливо оставаться.
– Веруша.
– Ох! Яшенька, – просияла Вера. – Напугал. Что? Ты ко мне? Стричься?
– Стричься, но не я, – тряхнул головой Гурьев. – Поди-ка сюда, голубка.
Он взял Веру за локоть, подвёл к проёму, чуть приподнял занавеску:
– Моряка вон того, высокого, видишь? Михаилом зовут. Постриги его, Веруша. Как голову его возьмёшь в руки – так и не выпускай. Поняла меня, голубка? Поняла?
– Яшенька, – Вера задохнулась, закусила губу, посмотрела на Гурьева чёрными, полными слёз, глазами. – Да что же ты делаешь, Яшенька?!
– Делаю, что обещал. Не тебе – себе. Что могу – то и обещаю. А что обещаю – в общем, всегда могу. Сложится, не сложится – увидим. Почему-то такое у меня чувство, что сложится. Судьба твоя, Веруша, рядом ходит. Не прозевай.
– Я поняла, Яшенька. Поняла, – улыбнулась Вера. – Не говори ничего. И я ничего не скажу.
– Вот, кивнул Гурьев. – Вот. Это правильно. Слов лишних – не надо.
Ах, Господи, где же мы все у тебя помещаемся-то, подумала Вера, держась из последних сил, чтобы не разрыдаться в голос. Где же? Кто же может в сердце столько места для всех найти?! А сам… Сколько же людей, сколько людей Богу за тебя молятся, Яшенька. И я буду. Мы, вымолим, Яшенька, вымолим…
Он вернулся к Чердынцеву, присел рядом:
– Мастер Вера с тобой заниматься станет, каплей. Она – мастер, с большой буквы мастер, ты учти это, Михаил Аверьянович. И её не обижай.
– Что?!
– То. Должок за тобой, если помнишь.
– Сдурел ты? – тихо спросил, краснея, Чердынцев. – Сдурел. Кто ж… такое… приказывает?!
– Я, – спокойно ответил Гурьев. – И не приказываю – прошу. У неё муж погиб. Знаешь, как? Я расскажу, чтоб ты знал, Михаил Аверьянович. Ей не рассказал, а тебе – расскажу. Его забрали с днепростроевцами, следователь ему говорит: сознавайся в шпионаже на польскую разведку, гад, если не сознаешься – изнасилуем твою жену, а потом – дочку. Пять лет ребёнку. И в это время – женский крик в соседнем кабинете. Он кинулся на следователя и голыми руками глотку ему разорвал. Его застрелили на месте. Вот такие у нас времена с тобой, Михаил Аверьянович. Других нет. Извини.
Чердынцев взялся рукой за горло:
– Сколько… тому?
– Полтора года. Ей – двадцать шесть, дочке – седьмой год.
– Не староват я для неё? – криво усмехнулся Чердынцев.
– Ничего. Тоже мне, дядька черномор выискался. Ты смотри, Михаил Аверьянович. Дарья скоро крылышком тебе махнёт – и улетит. А тебе дом нужен, жена нужна – ты солдат, без пяти минут адмирал, воин. И Вера ещё сына тебе родить успеет, если дураком не окажешься. Жизнь, Михаил Аверьянович, имеет такое свойство интересное – продолжаться, не смотря ни на что. И у тебя, и у неё. У нас у всех. По глазам вижу – вопрос хочешь задать: почему?! Отвечу. Потому, что мне не нужен солдат, который хочет умереть. Солдат, который рассуждает: лучше смерть, чем такая жизнь, – мне не нужен. Мне нужен солдат, который хочет жить. Не выжить любой ценой, а жить. Солдат, который понимает: жить он сможет, если и только тогда, когда победит. Хочу, чтобы мои адмиралы и генералы были молодые. Такие же молодые – ну, чуть старше – как их солдаты и лейтенанты. Чтобы знали: там, дома, у солдата и лейтенанта, так же, как и у него, адмирала и генерала, молодая жена и дети, которым нужен муж и отец. Живой, а не ордена на подушке. Чтобы душа его была с ними, чтобы знал он, ради чего, почему и зачем. Хочу, чтобы всем – и солдатам, и генералам, и верховному главнокомандующему – было, что защищать, ради чего сражаться и на что надеяться. И никаких абстракций. Всё можно потрогать руками. Понял меня, Михаил Аверьянович? Усвоил?
– Усвоил. Всех учишь?
– Наставляю. Всех, каплей. Всех.
Сталиноморск. Октябрь 1940
Штольню в горе, которая вела к «объекту», успешно расширяли – необходимо было подготовить всё для съёмки, близкой по качеству к студийной. Чтобы всё было под рукой – если будет ещё, что снимать. Чердынцев уже полностью втянулся в новую работу, чему, как ни странно, очень помогали отношения с Верой, развивавшиеся не так быстро, как мечталось Гурьеву, но, без сомнения, в нужном направлении. Даша была в восторге – и от Веры, и от Катюши, и от развития отношений. Гурьев это видел – только боялся, что Даша спросит его о его собственных отношениях с молодой женщиной, а он – не сможет, да и не захочет солгать. Он не боялся, что Даша узнает – боялся, что почувствует. Интуиция у неё была – потрясающая. С такой даже ему, Гурьеву, приходилось нелегко.
Точно в срок, как и было рассчитано, в бухту Глубокую вошёл обещанный корабль – раскамуфлированный, балласт, увеличивший осадку на время пути, откачали уже в территориальных водах. Чердынцев, волнуясь, как мальчик, поднялся на борт. Приняв рапорт пожилого моряка – русского, но в американской форме, удивился, но виду не подал. Уж слишком был момент серьёзный для удивления. Гурьев тоже испытывал нечто, похожее на волнение: корабль просто поражал воображение. Одно дело – чертежи на бумаге, тактико-технические характеристики, и совсем другое – вживую. Семьдесят три тысячи тонн водоизмещения, силовые установки суммарной мощностью триста пятьдесят тысяч лошадиных сил, четыре башни по три шестнадцатидюймовых орудия, без малого три тысячи человек команды, включая техников и лётчиков, обслуживающих сорок два палубных штурмовика. Плавучая крепость, сам себе война. К Глубокой уже протянули железнодорожную ветку – базу для такой махины дирижаблями не обслужишь. Вот теперь у тебя начнётся настоящая работа, каплей, подумал Гурьев. Здесь и сейчас.
На «приёмку» явился и Октябрьский – с целой свитой. Оцепление, состоявшее в основном из людей Шугаева, комфлота «без распоряжения товарища Царёва» пустить отказалось наотрез. Гурьев, помариновав его для вящего взбалтывания административного восторга минут десять, сменил гнев на милость – велел пропустить, но одного. Красный от злости Октябрьский влетел на пирс и, натолкнувшись на страшный серебряный взгляд «товарища Царёва», резко сбавил и скорость, и тон. А потом – увидел корабль. Зрелище этого чуда инженерной, оружейной и кораблестроительной мысли проняло даже Октябрьского. С придыханием он спросил:
– А что с наименованием? Есть какие-нибудь указания из Москвы по этому вопросу?
– Есть, – кивнул Гурьев. – Корабль решено назвать «Андрей Первозванный».
– Что?! – опешил Октябрьский. – Что вы сказали?!
– А что такое?! – изумился Гурьев.
– Кха, – Октябрьский побагровел. – Это, кажется, апостол?
– Какой ещё к лешему апостол?! – вытаращился на него Гурьев. – Причём тут какая-то поповщина, товарищ Октябрьский?! Разве не слышали никогда эту фамилию?! Не может просто такого быть. Один из любимейших учеников Ленина, бесследно сгинувший в туруханских снегах, Андрей Савлович Первозванный. Несгибаемый большевик, искровец, член Троицкой боевой организации? Да что с Вами такое, товарищ Октябрьский?!
– А, – кивнул Октябрьский. – Да, конечно. Запамятовал. Действительно! Действительно. Заработался, товарищ Царёв. Сами понимаете – столько дел, буквально накануне…
Глядя на свекольную физиономию комфлота, Гурьев понимал: вот. Вот ради таких минут – стоило заваривать всю эту кашу. Ах, как же давно она заварилась. Как же, как же давно.
Точно в срок, как и было рассчитано, в бухту Глубокую вошёл обещанный корабль – раскамуфлированный, балласт, увеличивший осадку на время пути, откачали уже в территориальных водах. Чердынцев, волнуясь, как мальчик, поднялся на борт. Приняв рапорт пожилого моряка – русского, но в американской форме, удивился, но виду не подал. Уж слишком был момент серьёзный для удивления. Гурьев тоже испытывал нечто, похожее на волнение: корабль просто поражал воображение. Одно дело – чертежи на бумаге, тактико-технические характеристики, и совсем другое – вживую. Семьдесят три тысячи тонн водоизмещения, силовые установки суммарной мощностью триста пятьдесят тысяч лошадиных сил, четыре башни по три шестнадцатидюймовых орудия, без малого три тысячи человек команды, включая техников и лётчиков, обслуживающих сорок два палубных штурмовика. Плавучая крепость, сам себе война. К Глубокой уже протянули железнодорожную ветку – базу для такой махины дирижаблями не обслужишь. Вот теперь у тебя начнётся настоящая работа, каплей, подумал Гурьев. Здесь и сейчас.
На «приёмку» явился и Октябрьский – с целой свитой. Оцепление, состоявшее в основном из людей Шугаева, комфлота «без распоряжения товарища Царёва» пустить отказалось наотрез. Гурьев, помариновав его для вящего взбалтывания административного восторга минут десять, сменил гнев на милость – велел пропустить, но одного. Красный от злости Октябрьский влетел на пирс и, натолкнувшись на страшный серебряный взгляд «товарища Царёва», резко сбавил и скорость, и тон. А потом – увидел корабль. Зрелище этого чуда инженерной, оружейной и кораблестроительной мысли проняло даже Октябрьского. С придыханием он спросил:
– А что с наименованием? Есть какие-нибудь указания из Москвы по этому вопросу?
– Есть, – кивнул Гурьев. – Корабль решено назвать «Андрей Первозванный».
– Что?! – опешил Октябрьский. – Что вы сказали?!
– А что такое?! – изумился Гурьев.
– Кха, – Октябрьский побагровел. – Это, кажется, апостол?
– Какой ещё к лешему апостол?! – вытаращился на него Гурьев. – Причём тут какая-то поповщина, товарищ Октябрьский?! Разве не слышали никогда эту фамилию?! Не может просто такого быть. Один из любимейших учеников Ленина, бесследно сгинувший в туруханских снегах, Андрей Савлович Первозванный. Несгибаемый большевик, искровец, член Троицкой боевой организации? Да что с Вами такое, товарищ Октябрьский?!
– А, – кивнул Октябрьский. – Да, конечно. Запамятовал. Действительно! Действительно. Заработался, товарищ Царёв. Сами понимаете – столько дел, буквально накануне…
Глядя на свекольную физиономию комфлота, Гурьев понимал: вот. Вот ради таких минут – стоило заваривать всю эту кашу. Ах, как же давно она заварилась. Как же, как же давно.