– Что? Что это изменит?! Даже если ты его накажешь… Убьёшь?! Ничего. Ничего, Гур. Совсем ничего… Я не смогу расплатиться. За всё – вот за это?! Не смогу, не смогу…
   Сможешь, подумал Гурьев. Сможешь, дивушко. Кажется, я уже знаю, как.
   – Тань… Татьяна… Савельевна. Как же так?! Я на неё… злилась. Я… Гур. Ей там… холодно?
   – Я не знаю, Даша. Не у кого спросить. Никто ещё не возвращался с той стороны. По-моему, там вообще ничего нет. Ничего – совсем.
   – А ты… не чувствуешь?
   – Нет.
   – А можно… Пусть её оденут… Потеплее. Я знаю, я знаю. Ужасно глупо. Можно?
   – Всё, что велишь, дивушко.
   – Велю? Как это – велю?!
   – Потом. Потом. Не сейчас. Что мне с ним делать?
   – С кем?!
   – С этим. Ты знаешь.
   – Гур? Ты что?! Как я могу?!
   Царь – это суд, подумал Гурьев. Вот сейчас мы и проверим. Прямо сейчас.
   – Представь, что можешь. Представь, что тебе даровано свыше такое право. Тебе – и никому больше.
   – Ты… Это… По-настоящему?
   – Да. Я жду твоего решения.
   – И сделаешь, как я скажу?!
   – Да. В точности, как повелишь.
   Даша, опустив голову, долго молчала. Потом Гурьев услышал её голос:
   – Я хочу посмотреть ему в глаза. Если я увижу в них смерть – он умрёт. Если нет – пусть… не знаю. Есть же… закон?
   Нет закона без царя, усмехнулся про себя Гурьев. Нет царя – нет закона. Нет суда. Ничего нет. Хаос, произвол, смерть. Нельзя больше это терпеть. Положить конец этому. Как можно скорее.
   – Закона нет, дивушко, – тихо произнёс он. – Есть ты, он и мой меч, готовый исполнить твою волю. Всё. Больше – ничего.
   – А я не могу… отказаться?
   – Нет. Право – это обязанность. И обязанность – это право.
   – Хорошо.
   Гурьев с изумлением увидел, как Даша вдруг успокоилась. Сразу, почти мгновенно. И в ту же секунду зазвонил телефон.
   – Слушаю, Гурьев.
   – Взяли, Яков Кириллович, взяли! – голос Шугаева звенел торжеством и азартом погони. – Взяли, прямо с поличным, можно сказать. Ну и подонок же, ну и подонок! Такой… аж прикоснуться противно!
   Надо было убить его ещё там, на пляже, подумал Гурьев. Интересно, почему я этого не сделал? Черти всё путают. Всё и всех. Даже меня.
   – А вы и не прикасайтесь особенно, Анатолий, – спокойно посоветовал Гурьев. – Используйте спецкабель – и не прикасайтесь. Я сейчас буду.
   – Так, Яков Кириллович…
   – Пятнадцать минут, Анатолий. Пятнадцать минут, – он повесил трубку и поднялся: – Идём, дивушко. Пора.
* * *
   – Я думаю, лучше в камере его поспрашивать, – решил Гурьев, выслушав доклад о задержании. – Выводить, заводить – сплошная головная боль. Вас товарищ Городецкий инструктировал по поводу возможных необычных явлений?
   – Ну, в общем… В общих чертах. – Шугаев подтянулся. – А что… это самое?!
   – Страшно?
   – Так… Это ж… Поверить же невозможно. Такое…
   – Органам госбезопасности ещё и не с таким приходилось сталкиваться, – только человек, съевший с Гурьевым не один пуд соли, был способен более или менее точно определить долю иронии, содержащуюся в его словах. – Привыкайте, Анатолий.
   – А Вы точно уверены, Яков Кириллович?!
   – Пока не знаю. Возможно, потому что уж очень похоже.
   – А это… Эта девушка – это та самая, из-за которой?..
   – Анатолий, Вы всё узнаете. В своё время.
   – Ух, какая… Извиняюсь, Яков Кириллович, – ещё выше подтянулся Шугаев и покраснел. – Извиняюсь.
   – Не «извиняюсь» – это вы как будто сами себя извиняете, Анатолий. По-русски правильно будет «извините» или «прошу прощения». Грамотная и спокойная речь руководителя благотворно влияет на подчинённых и дисциплинирует куда лучше, чем крик и мат. Рекомендую принять как инструкцию, – улыбнулся Гурьев. – Ну? Выше нос. Всё у нас получится.
* * *
   Прикрученный к шконке мягким кабелем из синтетического волокна со жгутом серебряных нитей внутри, с остриём жутко мерцающего в электрическом свете клинка одного из Близнецов у горла, Свинцов трясся мелкой дрожью, тараща на девушку белые от ужаса и ненависти глаза, – картинка была ещё та.
   – Я хочу знать только одно, – проговорила девушка. – Я хочу понять. Зачем? Ведь того, кто приказал, уже нет. Совсем нет. Тебе не нужно было этого делать. И ты это знал. Почему ты выбрал такое? Почему?
   – Уйди, ссс… – Гурьев нажал мечом на горло Свинцова, не давая ругательству вырваться наружу, и тот захлебнулся им, как рвотой. – Ууййдиии.
   – Уходи, дивушко, – спокойно сказал Гурьев. – Уходи, в самом деле. Всё же ясно. Видишь? Всё. Он не ответит. Это не может ничего сказать. Оно только водит и путает. Водит, водит – и путает, путает. Иди. Анатолий, проводите Дарью Михайловну, я скоро буду.
   – Есть, – громко сглотнув, хрипло ответил Шугаев и зачем-то взял под козырёк. – Идёмте, гражда… Товарищ Чердынцева. Сюда попрошу.
   Что, нежить, охота пуще неволи, подумал Гурьев. Всё, всё. Взяли Татьяну взамен – что-нибудь, что угодно, лишь бы сожрать. Вместо Даши. Вместо Нади. Жрать – это всё, что вы умеете, всё, на что вы способны. Вы и ваши слуги. И это – не последняя цена, которую мы вам заплатили. Будет ещё. Будет ещё.
   Он «выключил» Свинцова и, вынув оружие, накинул на ствол глушитель. На жутковатом жаргоне профессионалов-чистильщиков это называлось – «принудительная вентиляция головного мозга». Они даже в протоколы такое умудрялись вписывать, за что Герасименко ругал их ругательски. Похоть человеческая к приумножению сущностей неистребима, усмехнулся Гурьев. Вот и слова – простого, ясного и короткого слова «убить» – мы всеми силами избегаем. Гасить. Актировать. Ставить к стенке. В штаб к Духонину. В запевалы. И мы до сих пор не знаем – приходит это в человека извне или сидит в каждом, ожидая своего часа, запускаясь, стартуя, как опухоль. Наверное, всё же внутри. У каждого – внутри. И гоняться за бесами – незачем. Над собой надо работать. Себя укреплять, строить. Химия, чёрт бы её побрал. Проклятая химия.
* * *
   Кошёлкин убивался так, словно родную дочь потерял:
   – Я ж его в первый список вставил. Я ж вставил, Яков Кириллович?!
   – Вставил, дядь Лёш. Всё ты правильно сделал. Ну, не бывает так никогда – чтобы всё идеально, понимаешь? Не бывает.
   – Надо было мне с вами. Надо, надо было. Что смотришь?! Сопляки, бракоделы!
   – Я созвонился, завтра в школу корреспондент придёт, – тихо произнёс Гурьев. – Будет большая статья и некролог на первой полосе в «Сталиноморской правде». Слышишь, Денис? Про Татьяну – только правду. Прекрасная, нежная, отзывчивая, любила детей, а дети – её. Самая лучшая. Портрет в полстены, почётный караул. Пионерский салют. Понятно? Что и было – кровью смыло. Вот так, Денис.
   Шульгин посмотрел на него, покачал головой:
   – Бронепоезд.
   Именно, подумал Гурьев, именно. Бронепоезд. Можно человека ржавым гвоздём оцарапать, он и умрёт через три дня от заражения крови. А можно так красиво расшлёпать, что триста тридцать лет и три года его доблестной смертью поколения героев будут вдохновляться на подвиги. И для каждого дела свой инструмент надобен. И я надобен. И вы все.
   – Так и есть, – он спокойно кивнул. – А что – для тебя это новость?
   Бронепоезд, подумал Кошёлкин, поднимая на Гурьева взгляд. Это точно – бронепоезд. Это правильно. Так и надо. Раз есть смерть – пусть тоже работает, тварь. А то – зажралась вон, сволочь, в последнее время. Пускай послужит. Пускай. И опустил в ладони лицо, проговорил глухо:
   – Эх, сынки… Сынки.

Сталиноморск. 19 сентября 1940

   Татьяну хоронили всем городом, – в школе отменили занятия, дети пришли – все. Гроб на лафете, флотский оркестр, рёв гудков… Городецкий прислал телеграмму – начальник телеграфа сам прибежал, аж руки трясутся: правительственная, Молотов подписал, Калинин. На кладбище гроб внесли на руках. Гурьев не брался – слишком высокий, мешал бы только. В могилу опускали вчетвером – он, Шульгин, Шугаев, Востряков. Даша держала, прижав обеими руками к груди, Близнецов. Речи Гурьев говорить запретил: дела и память – это главное, а болтать – не надо. Не надо. Детей не собралась родить – не вина это, а беда. Просто беда. А память – а память всё-таки будет. Винтовочный залп раскатисто ахнул, вскинув небо над головами людей – выше, ещё выше.
   – Она никого не успела по-настоящему полюбить, – прошептала Даша, отдавая Гурьеву Близнецов. – Поэтому всё так случилось. А я должна, обязательно должна!
   Он ничего не ответил – кивнул, только подумал: ты всё успеешь, дивушко, всё успеешь. Я позабочусь.
   На тризне в школе Гурьев сел рядом с Широковым, налил водки ему и себе, и, когда выпили, сказал – тихо и жёстко:
   – Напрасно ты её не любил, Василий. Напрасно. Может, вины твоей в том и нет, а – напрасно. Если бы ты её любил – всё бы было иначе. Понимаешь?
   – Понимаю, Яков Кириллович, – Широков сжался, покачал головой. – Вы… Я понимаю, у вас тут дела государственной важности. Но вы… на всё время нашли… И на нас нашли. Как же так? Вы, вообще-то, кто?
   – Наставник, – ответил Гурьев. – Наставник – имя моё и служба моя. Здесь и сейчас.

Сталиноморск. Сентябрь 1940

   День выдался на редкость холодный – шторм, дождь – не дождь, муть какая-то в воздухе, водяная взвесь, как будто декабрь, а не разгар бабьего лета. Неделю назад, когда хоронили Татьяну, погода была такой, что мысли о чём-нибудь нехорошем просто не помещались в голове. А сейчас… У самого дома Близнецы вдруг сильно завибрировали в руке – очень коротко, но всё же. Очень странно. Ещё страннее выглядела Нина Петровна, почему-то ожидающая снаружи. Что-то случилось, – почему она на меня так смотрит, подумал Гурьев, изображая на лице радость встречи с глубоко симпатичным ему человеком.
   – Яков Кириллович, – заговорила Макарова торопливо, взволнованно, едва он успел распахнуть калитку, – к вам тут какой-то… человек приходил. Очень… скользкий какой-то. Всё рвался вас в доме подождать, но я не пустила. Какой-то он уж слишком настырный был… Извините, если я что-то не так сделала. Вы ведь говорили, чтобы никого посторонних без вашего ведома не впускать?
   Я не жду гостей, подумал Гурьев. И никто из скользких знакомцев не может, не должен здесь появиться. Если только… На свет примчался. На свет. И на боль. Мотылёк ночной.
   – Конечно. А почему вы вдруг засомневались?
   – Он… записку показал. От Вас.
   – Да? – удивился Гурьев. – А записочку-то он отдал? Или только в своих руках показывал?
   – Потому и не пустила, – поджала губы Нина Петровна. – Вы ведь не писали никаких записок, Яков Кириллович? Если бы что срочное, то – позвонили бы, наверное?
   – Нина Петровна, Вы – просто чудо, – проникновенно сказал Гурьев. – Совершенно правильно всё Вы сделали. Совершенно. Разумеется, никаких записок я никому не раздавал и не собираюсь. Для того я и существует голосовая телефонная связь. А как он выглядел?
   – Скользкий, – подумав, убеждённо заявила Нина Петровна. – До такой степени скользкий, – я даже подумала, что не может у вас быть таких знакомых. Скользкий, сальный какой-то… – Хозяйка передёрнула плечами.
   – Правильно сделали, что не пустили, Нина Петровна. У меня, имеются всякие знакомые, конечно, в том числе и весьма скользкие – уж такой я типус, Нина Петровна. Но знакомые – знакомыми, а в дом никого пускать не надо. Не надо. В следующий раз, когда кто-нибудь – неважно, скользкий или шершавый – проявит такие подозрительные желания, шлите его полем-лесом, да так жёстко, как только сможете. Договорились?
   – Ну, конечно, Яков Кириллович, – с облегчением проговорила хозяйка и улыбнулась. – Конечно. Ужинать будете? Ой…
   Одновременно с возгласом хозяйки Близнецы так задрожали в руке, – Гурьев невольно сжал пальцы, плотнее охватывая ножны-рукоять. Он бросил через плечо взгляд. Да. Ошибки быть не могло.
   – Идите в дом, Нина Петровна, – тихо, улыбаясь, произнёс Гурьев, боковым зрением отслеживая незваного гостя, приближающегося к ограде палисадника. – Молиться умеете?
   Хозяйка, глядя на него расширенными от удивления и ужаса глазами, быстро кивнула.
   – Хорошо, – почти не разжимая губ, продолжил Гурьев. – Идите. Пожалуйста. И не ждите меня. Я буду поздно. Очень поздно.
   Убедившись, что Нина Петровна прониклась и будет делать именно то, что он ей велел, Гурьев спланировал с крыльца и одним прыжком преодолел расстояние до ограды.
   Человек, которого хозяйка назвала сальным, на самом деле оказался не просто сальным – возникало ощущение, что он целиком сделан из куска тёплого, прогорклого сала. Близнецы прямо рвались из рук. Отщёлкнув предохранитель, Гурьев освободил и раздвинул клинки примерно на дюйм. Человек остановился и обезоруживающе-укоризненно развёл руками:
   – Ну, Яков Кириллович. Это же несерьёзно. Что Вы, в самом деле?
   Не говоря ни слова, Гурьев вышел за калитку и двинулся вниз по улице, в направлении берега. Человек – человечек – немного постояв, пожал плечами и двинулся следом. Семеня маленькими ножками, он почти догнал Гурьева:
   – Ну, Яков Кириллович. Ну, в самом деле, подождите же. Нам необходимо срочно поговорить!
   Поговори с тобой, подумал Гурьев. Поговори с тобой. Видели мы тех, кто с вашей братией разговаривал. Разговаривали – а потом отчего-то стрелялись серебряными пулями и на шашки из стали номер три с серебряной нитью в клинке бросались. Увести, увести подальше. Что ж ты тут делаешь, нежить?!
   – Яков Кириллович. Яков Кириллович. Ну, я же за Вами не успеваю. Разве так можно? Это же невежливо!
   Гурьев двигался молча – он не собирался вступать ни в разговоры, ни в пререкания. Ему требовалось просто подальше увести это… Это. А потом – выпустить Близнецов. Больше ничего. Человечек чуть – на полшага – опять приотстал:
   – Напрасно вы так, Яков Кириллович. На вашем месте я бы рискнул. А вдруг нам есть, что вам предложить?
   Вам нечего предложить, подумал Гурьев. Никому, никогда. У вас ничего нет. Всё, что вы можете – это путать. Путать и петлять. И жрать. Это всё, на что вы способны. Но – помилуй Бог – и этого иногда предостаточно. Даже много. Чересчур.
   – Яков Кириллович. Ну, это уже даже смешно делается, честное слово. Я ведь насилу вас нашёл. Думаете, просто в наше время в нашей стране найти такого человека, как Вы? Ну, погодите. Вы же взрослый, сильный мужчина. Вы боитесь?
   Гурьев чуть усмехнулся – такие дешёвые трюки на него не действовали, и он даже не подумал никак реагировать на провокацию.
   – Знаете, это невозможно – разговаривать с человеком, не видя его лица и не слыша ответов. Я был бы вам очень признателен, если бы вы остановились, – в голосе человечка вдруг явственно прозвучала угроза, никак не вязавшаяся с его затрапезным обликом.
   Ещё один приёмчик, усмехнулся Гурьев. А модуляции театральные – даже если этот клоп кому в реальной жизни угрожать смеет или пытался.
   – Неужели вы хотите меня убить?! – удивился человечек, уже вприпрыжку припуская за Гурьевым. – И куда же вы спрячете труп? Столкнёте в воду? Ах, как романтично! Впрочем, вам уже должно быть, действительно, всё равно – одним трупом больше, одним меньше. Но ведь вашей дорогой девочке не нравится, когда вы убиваете безоружных людей. Очень не нравится. Никто из советских людей не верит в бесов, даже если каждый день видит их воочию. Да Вы и сами не верите. То верите, то не верите. То чувствуете, то не чувствуете. Кажется, Вы хотели что-то спрятать, если не ошибаюсь? Или вы хотели что-то найти? Может быть, у нас есть, что вы ищете? Давайте поговорим!
   Мели, Емеля, твоя неделя, подумал Гурьев. Давай, давай. Ни слова от меня не услышишь – по крайней мере до тех пор, пока не заговоришь о деле. Если доживёшь.
   – Всё, я дальше не иду, – твёрдо заявил человечек и вправду остановился. – Можете бегать от меня, сколько вздумается. Встретимся, когда вы окажетесь более подготовленным к разговору.
   И это мы видели, подумал Гурьев. И это тоже. Неужели нет у них ничего нового в арсенале? До чего же примитивная форма жизни. Настоящие паразиты – больше ничего. Посмотрим, такой ли уж ты принципиальный, темносторонний ты наш.
   Видимо, человечку всё-таки непременно требовалось что-то сообщить Гурьеву – потому что он, покачавшись на месте, словно раздираемый несколькими разнонаправленными силами, в результате качнулся-таки вперёд и продолжил свой бег:
   – Ладно, ладно, не хотите разговаривать – как хотите. Выслушать вам всё равно придётся. Слушайте. Поймите – у вас ничего не получится. Ничего вообще. Вы решили, что нашли способ всё исправить? Что теперь всё будет так, как вы задумали? Да ничего подобного. Ничего подобного. В этой стране невозможно ничего исправить. Всё совершенно испорчено. Безнадёжно испорчено. Неужели вы не понимаете, не видите этого? Вы думаете, если вам удаётся находить там или сям каких-то незначительных, пусть и не слишком испорченных людей, вам что-то удастся вообще?! Это иллюзия, Яков Кириллович. Это заблуждение, опасное, опасное заблуждение. Весь ваш труд, всё, что вы сделали, будет уничтожено – одним махом, одним ударом. Война унесёт миллионы жизней, превратит в руины половину страны, вам ничего не поможет – ни ваши научные центры, ни эти ваши дети, ни даже ваше оружие. Вы просто не успеете. Ничего не успеете. Не успеете, потому что решено: эта страна обречена. Обречена, понимаете?! Она нам мешает, она нам не нужна, поэтому мы её уничтожим. Вместе с вами, или без вас, уцелеете лично вы, ваши друзья, ваши женщины, – это ничего не решает в принципе. Здесь уже слишком многое разрушено. Самое главное разрушено. Если нет Бога, если нет Царя – значит, всё можно, абсолютно всё: предавать, убивать, мучить, оскорблять, насиловать, – всё, всё! Вы думаете это просто вернуть? Просто объявить – с завтрашнего дня, с понедельника, с первого января – станет по-другому? По-вашему? О, как же вы ошибаетесь! Как же ошибаетесь! Ничего не выйдет, ничего. Сотни, тысячи палачей и палачей палачей, охранников и охранников охранников – куда вы денете их? Вы слушаете меня, Яков Кириллович? Слушаете, конечно же, слушаете!
   Я не слушаю тебя, нежить, подумал Гурьев. Я слышу – да, я слышу, что ты говоришь, но не слушаю тебя. Потому что ты всё опять перепутал. Как всегда. Как всегда. Потому что это единственное, на что вы способны.
   Человечек, между тем, не успокаивался, и речь его для бегущего была необыкновенно плавной и сдержанно-яростной:
   – Я не понимаю, не понимаю, чего вы добиваетесь. Какое вам дело до этих людей, до этой земли? Это ведь просто земля, просто песок и камни, просто вода и деревья, вы же сами когда-то говорили об этом! Вы же великий человек, Яков Кириллович. У вас есть всё, о чём только можно мечтать. Вы умнейший человек, вы молоды, здоровы, сильны, полны идей и энергии, – зачем же вы бьётесь с ветряными мельницами?! Для чего?! Да стоит вам только пожелать – и вы получите власть, признание, поклонение, за вами пойдут, как за богом, – это же так просто! А в этой стране у вас ничего не получится. В этой стране никогда ни у кого ничего не получается до конца! С тех самых пор, как… Ну, подумайте же, подумайте – в любой стране, в любой из великих держав, вас будут носить на руках, вы получите титулы, ордена, должности, всё, что хотите! Не может быть, чтобы вы этого не хотели. Этого хотят все! Все! Таковы люди, таков человек, и вы – не исключение! И вы тоже, тоже хотите – просто вы задавили это в себе, загнали глубоко внутрь, – для чего?! Ради какого-то мифического долга перед этой страной?! Что дала вам эта страна?! Ваш отец погиб, даже не успев стать вам настоящим отцом, ваша мать погибла нелепо и страшно, защищая то, что не могло, не должно было ей принадлежать, ваш учитель жизни тоже погиб, сражаясь с какими-то жалкими ничтожествами, – что, что вас так держит здесь, у этих берёзок, у этих осинок?! Зачем вам колотиться здесь, разгребая эту грязь, эту нищету, эти глупость и подлость на каждом шагу – ради чего?! Неужели вы так наивны, что не понимаете – мы просто подводили вас, подставляли вам всё, потому что будет невообразимо приятно видеть, как всё это, выстроенное и подготовленное с такими усилиями, рухнет?! Мы просто показываем вам, на что вы можете рассчитывать, если действительно захотите сделать что-нибудь настоящее. Вы же не мазохист, правда? Только скажите слово, одно слово – и всё это закончится, и вы получите то, чего на самом деле заслуживаете! Почему вы молчите?!
   – Я не молчу, – Гурьев остановился и развернулся – так стремительно, что человечек едва не налетел на него, взвизгнул и отскочил, заслоняясь ручками, хотя Гурьев не обнажал клинков и вообще не делал ни одного угрожающего жеста. – Я говорю – исчезни. И тебе лучше поторопиться. Иначе – я развалю это тельце пополам от макушки до задницы, и тебе придётся поискать новое вместилище. А это непросто, несмотря на твои способности. Даже в этой стране. Сгинь.
   – Я предупредил. Предупредил, предупредил, предупредил, – прошипел человечек и, нелепо кренясь, как подбитый корабль, боком-боком, быстро-быстро, заскользил прочь. И действительно – исчез, как будто вправду сгинул, как сквозь землю провалился. И Близнецы перестал дрожать в руках. Вот и всё, подумал Гурьев. Вот и всё. Море. Я хочу к морю.
   Он сидел прямо на земле, расставив колени, уперев меч в песок и положив рукоять Правого на плечо. Ветер, холодный, пронизывающий ветер, швыряющий чёрные волны, одну за другой, на берег, разметал его волосы, и лицо было мокрым от летевшей со всех сторон – спереди, сверху, с боков – воды. Он смотрел прямо перед собой, – туда, где низкое серое небо, сливаясь с чёрной водой и белыми барашками волн, становилось горизонтом – туманным и таким близким, словно огромная Земля сделалась меньше в размерах, съёжившись до этого крошечного островка мокрого песка у сердитого моря. Он смотрел и ничего не видел, не слышал – Даша поняла это, подойдя совсем близко, так близко, что он уже обязан был ощутить её присутствие. Зябко поёжившись, подтянув на плечах серенькое пальтишко и решительно заправив выбившиеся пряди под синий беретик, она шагнула вперёд и встала прямо перед ним:
   – Гур. Что случилось?!
   Он вздрогнул и поднял на неё свой немыслимый взгляд, которого она никогда не боялась. И улыбнулся, – у неё сердце сжалось, когда она почувствовала, чего ему стоит эта улыбка – весёлая и даже беспечная, как всегда:
   – Ничего. Просто мне нужно было подумать кое о чём. Одному. Ничего, дивушко. Всё хорошо.
   – Нет, – тихо сказала девушка, глядя ему в глаза. – Нет. Что произошло?
   – Ты одна пришла? – с беспокойством спросил Гурьев. – Почему? Кто тебе сказал, что я здесь?
   – Никто. Я не одна, мы с ребятами тебя по всему городу ищем. И в крепости, и везде. Мне Нина Петровна сказала, что к тебе какой-то бес приходил. Так и сказала: бес. Что происходит, Гур?!
   – Бесы всегда всё путают, дивушко, – Гурьев продолжал улыбаться. – Они ничего не умеют, не могут, не знают – только путают. Это нужно помнить. Обязательно помнить, даже если кажется, что бесы говорят правду. Даже если очень сильно кажется. Понимаешь, дивушко?
   – Что с тобой, Гур?! Гур, миленький, что с тобой?!
   – Ничего. Я же говорю – всё хорошо. Уже всё хорошо. Правда.
   – Я… Я же ничего не знаю, Гур, – едва удерживаясь, чтобы не разрыдаться, проговорила Даша. – Я ничего не знаю же, не понимаю вообще ничего… Я чувствую – что-то происходит. Что-то важное. Очень важное. Прямо здесь. Прямо сейчас. С тобой. Со мной. Со всеми нами. Это из-за того, что ты делаешь? Вообще делаешь, да? Из-за Сталина – тоже?
   – Сталин?! – Гурьев нахмурился. – Дивушко, да что с тобой? При чём тут Сталин?!
   – Я знаю, – упрямо сказала Даша. – То есть, не знаю, но чувствую. Ты – и Сталин. Ты его заставил. Сумел. Ты заставил его делать что-то правильное. Страшное – но правильное. Вы оба, вдвоём. Всё нужно вернуть на место. Всё вернуть, чтобы было, как нужно, так, как должно быть. И ты его заставил. Не обманул, не перехитрил, не убедил – но как-то заставил. И получается – не так получается, иначе, иногда – совсем иначе, но получается. Я же чувствую, Гур. Я чувствую, – это так. Скажи, это так?! Скажи!
   – Да. – И, произнеся это, он ощутил, что ему стало легче. Совсем немного, буквально чуть-чуть, еле заметно – но стало легче.
   – Я хочу, чтобы ты знал, Гур, – Даша вдруг выпрямилась, вскинула голову, и Гурьеву показалось, что ветер утих, отступив перед силой, что таилась до поры в этой девочке. – Ты – мой друг. Мой настоящий, верный, преданный друг. Самый-самый. И я – я прощаю тебя за всё. За всё, что ты сделал и за всё, что предстоит тебе сделать. За плохое и страшное, за верное и нужное – за всё, Гур, за всё, за всё сразу и навсегда. И за себя, и за тех, у кого ты никогда не сможешь, не захочешь, не успеешь попросить прощения. За всех и за всё, Гур. Навсегда. И Сталина – тоже прощаю. За всё. Ведь я же – ты сам говорил, тогда, в тот самый день, когда погибла Татьяна, – ведь я имею такое право?
   – Имеешь, – глядя на девушку снизу вверх, еле слышно произнёс Гурьев. – Имеешь, дивушко. И то, что ты сказала сейчас – это и есть доказательство твоих прав. Права прощать – и простить. Да. Вот именно так. Всё останется с нами – и смерть, и несправедливость, и всё остальное – все ошибки, все неудачи, все промахи и обиды, но… Но без прощения – всё это не имеет смысла. Человеку очень страшно умирать, сознавая, что его никто не простил. Любому человеку – даже Сталину. Потому что даже Сталина можно простить. Нужно ли – я не знаю. Но тебе виднее, дивушко. Раз ты простила – значит, тебе и в самом деле виднее. Обещаю тебе – я скажу ему об этом. Не раньше, чем он заслужит это услышать, но прежде, чем ему предстоит умереть. Обещаю. Спасибо тебе. Ты знаешь, что ты очень красивая? Ты самая красивая девушка на свете, Даша.