Страница:
– Мне очень жаль, Константин Иваныч, но не могу.
– Больше не уговариваю, – кивнул Полозов, повернулся, достал из тумбочки пыльную початую бутылку, невысокий граненый стакан, налил себе на два пальца густо-коричневой жидкости, поставил бутылку на место и сел напротив Гурьева на кровать. – А я, с вашего позволения, – Он помолчал, сделал глубокий глоток, посмотрел на Гурьева, потом в окно. И повторил: – Я вас искал. Я вернулся в Питер зимою девятнадцатого, после плена. Мы повредили рули на выходе из бухты, – такая глупая случайность. И, соответственно, лишились возможности уклониться. Крейсера – «Аугсбург» и «Бремен». Шли по пятам. Приняли бой с численно превосходящим противником, как принято писать в сводках. Первым же снарядом разбило радиорубку. Даже сигнал бедствия не сумели передать. Ну, да вы и сами, наверное, знаете. Извините. Все эти подробности… Наверняка не говорят вам ничего.
– Напротив, – Гурьев опустил голову. – Для меня это представляет особую ценность. А уж от вас – тем более. Константин Иванович. Нам ведь ничего не сообщили. Вы же знаете – они не состояли в законном браке. Это во-первых. А во-вторых – не было никаких сводок. Вы просто исчезли – и всё. Потом, окольным путём, через немцев, докатилось, что «Гремящий» сражался до последнего. Мы были уверены, что уже никто и никогда ничего не сможет рассказать, – желваки вздыбили кожу у Гурьева на щеках – раз, другой, третий. – Простите. Я слушаю вас.
– Нет, – Полозов сделал еще один глоток, кадык его сильно дернулся вверх-вниз. – Я должен был. Мы всё-таки их потрепали. Кирилл Воинович умер у меня на руках. Осколок в брюшину. Это было безнадёжно, особенно в том положении, в котором мы очутились. Ваш отец… Он был настоящим командиром. Не сочтите, что я перебираю с патетикой. Я оставался единственным офицером. Он сказал – ты отвечаешь за команду. Если представится возможность спасти экипаж, сделай это. Я забрал его золотой браслет, чтобы передать вашей матушке. Вы, вероятно, не помните, но этот браслет… У меня был такой же, у всех в Минном Отряде, нам выдали их после тренировочного похода с предписанием носить, не снимая. А вашему батюшке пожалован был ещё револьвер. Я, собственно, вас за тем и позвал. Я не мог этого сделать раньше по независящим от меня обстоятельствам. Но я делаю это теперь.
– Что?! – Гурьев привстал. – Как вам удалось это сохранить?! Вы же сказали – плен?!
– Да, да, – Полозов невесело усмехнулся. – Лучше не спрашивайте, все равно не скажу. Да и какая теперь разница? Просто я слово Кириллу Воиновичу давал. И нынче – исполняю. Помогите, Яков Кириллович, половицу вот приподнять.
Он придержал доску. Полозов извлек из-под нее треугольный сверток и бережно развернул. На тряпице увесисто отливал синевой «Наган» образца 1895 года. И браслет червонного золота, тяжелый, как гиря, в виде толстой и не слишком широкой изогнутой пластины. Такую и не вдруг разогнёшь, тем более – без инструмента. Надпись славянской вязью «Погибаю, но не сдаюсь!» отштампованная на пластине, придавала браслету вид еще более необычный, нежели он имел благодаря размеру и весу.
Об этом Полозов не рассказал. Не рассказал, хотя на всю жизнь запомнил. Сколько её там осталось. Как, приняв последнее дыхание командира, зажмурившись, сдавил изо всех сил его кисть. Он услышал этот жуткий костяной хруст. Рука уже не была живой. Всё равно, – этот хруст я в могиле вспомню, подумал Полозов. И глухой стук браслета, упавшего на дно шлюпки, стук, который он услышал, несмотря на бешеный рёв стихии.
Гурьев взял браслет, повернул, рассматривая надпись. И улыбнулся. Он помнил – и браслет, и оружие. С каким благоговением дотронулся до ребристых щёчек рукоятки впервые. И вдруг, чудовищно, невозможно сложив свою ладонь, в мгновение ока надел браслет на запястье. Полозов зажмурился, отказываясь поверить увиденному. А когда открыл глаза, ничего не изменилось. Юноша по-прежнему сидел перед ним и рассматривал браслет, теперь уже у себя на руке. А у Кира плотнее держался, пронеслось у Полозова в голове. Ну, а он – он же ещё мальчишка совсем, ему же восемнадцати ещё нет! А Гурьев смотрел на браслет и улыбался. Улыбался так, что у Полозова заломило в пояснице.
Гурьев взял в руки револьвер и прочел гравировку: «За отличные стрельбы в присутствии Их Императорских Величеств». Он поднял глаза на Полозова:
– Я понимаю, что должен хоть чем-то отблагодарить вас. Что я могу – или должен – для вас сделать?
– Ничего, дорогой мой, – Полозов снова опустился на кровать. – Ничего не надо. Кирилл Воинович… Я ему жизнью обязан, к чему тут слова. Пистолет заряжен, будьте осторожны; у меня, правда, только четыре патрона осталось, все там.
– Спасибо.
– Не стоит благодарности. Браслет этот помог бы вам в смутные времена, но вы их благополучно миновали. Поверьте, если бы мне довелось быть рядом с вами тогда, я сделал бы все, что мог. Ваша матушка – удивительная женщина, мы все были чуточку в нее влюблены в те чудные времена, когда мы были молоды и восторженно принимали жизнь, приветствуя ее звоном щита. Что ж. Ну, а теперь я могу и умереть спокойно.
– Да перестаньте, Константин Иванович. Вы же ровесник отца.
– На два года моложе. Неважно. У меня туберкулёз. Пока процесс закрытый. Долго не протяну, однако, – Полозов улыбнулся, словно извиняясь, и развел руками. – Одна надежда, что не дадите мне умереть не помянутым к добру.
Первым желанием Гурьева было – вывернуть прямо сейчас карманы, но он понял, что этот человек не возьмёт денег. Он поднялся:
– Вы можете обратиться к нам в любое время. Я оставлю вам наш адрес в Москве.
– Так вы в Москве? Понятно. Позвольте еще один вопрос: матушки вашей, Ольги Ильиничны отец, Илья Абрамович.
– Он умер в семнадцатом, буквально накануне Февраля.
Полозов опустил голову:
– Недоброе задумал Господь с нами сотворить – всех лучших людей к Себе забирает, одного за другим. Простите великодушно, заболтался я. А Николай Петрович?
– Николай Петрович в полном порядке. Есть у вас, Константин Иванович, где и чем записать?
Полозов вынул серый блокнот и химический карандаш. Гурьев написал адрес:
– Вот. Возьмите. И учтите – если не напишете нам, мама очень расстроится. Пожалуйста. А то – киньте всё. Что вас здесь держит?
– Ничего, – вздохнул Полозов.
– Приезжайте, – кивнул Гурьев. – Я прошу вас. Мама будет рада.
– Вы так полагаете?
– Я знаю, Константин Иванович. Так что? Приедете?
– Постараюсь, голубчик. Непременно. Спасибо.
– Дайте слово, что приедете, Константин Иванович. Слово офицера.
– И дворянина, – Полозов улыбнулся, сжимая Гурьеву ладонь.
– И перестаньте, Бога ради, мне «выкать». Я – Гур. Так меня называют. Хорошо?
– Договорились.
Полозов проводил Гурьева до дверей подъезда. Пожимая руку ему на прощание, сказал тихо:
– Вы, голубчик… Ты с оружием поосторожнее. Гур. Времена нынче такие, что и в чеку загреметь за него недолго.
– Я знаю, Константин Иваныч. А времена – когда они были другими? Вы застали – возможно. Я – нет. Не беспокойтесь, пробьёмся.
Он вышел на улицу. Глухая, без окон, дверь парадного тяжело захлопнулась за ним.
Ирина ждала Гурьева в условленном месте, изнывая от беспокойства, и вздохнула с облегчением только тогда, когда увидела его, шагающего резко и быстро. Он подошел ближе, и сердце у девушки метнулось, словно загнанное: лицо Гурьева было стремительным, как высверк пламени из оружейного ствола, и этот тяжкий свинцовый блеск в глазах – отсвет кипящей боли внутри.
Он обнял Ирину, сильно прижав к себе, – так сильно, что ей сделалось больно, – и поцеловал в губы сухими губами:
– Идем, зайчишка.
– Куда?
– В гостиницу. У меня что-то пропало прогулочное настроение.
– Боже мой, о чем ты?! – Ирина ласково провела ладонью по его груди. – Конечно, идём. Он… Этот человек. Он видел, как?..
– Да.
– Когда это было? Давно?
– В начале войны.
– Империалистической?
– Ну, не гражданской же.
Уже в гостинице, увидев револьвер, Ирина по-настоящему испугалась:
– Гур, зачем… Зачем тебе это?!.
Гурьев удивился:
– Ты чего, Ириша? Это же память. От отца ничего не осталось, ничего, даже могилы нет, понимаешь?! Этот револьвер и эта золотая побрякушка – все, что осталось от человека, которого любила моя мать, который любил меня, который в последние минуты жизни думал о том, что будет с нами, как сделать, чтобы мы не сгинули, не пропали в пустыне жизни. И другой человек донес это до меня, через плен, через сотни верст, через голод, опасности, бездну унижений, один Бог знает, чего ему это стоило. Он тяжело болен, он мог бы продать этот браслет – да и оружие тоже – и тем немало облегчить свои невзгоды, но он не сделал этого, потому что дал слово моему отцу, слово чести, слово русского морского офицера и дворянина. И я, по-твоему, мог не взять все это, отказаться, да? Ой, гражданин, извините, я боюсь, это же револьвер, он, наверное, громко пулями стреляет! И маме скажу: мама, золото я принёс, а личное наградное оружие отца взять побоялся. Да?
– Наградное?
– Это такая же награда, как Георгиевский крест. Может, еще и почётнее, – Гурьев вытащил патроны, подбросил их на ладони: – Эх, Константин Иванович, знали бы вы!
– А он кто?
Гурьев вскинул голову, посмотрел на Ирину:
– Зайчишка, да что с тобой сегодня? Ты просто сама не своя. В чём дело?
– А ты не понимаешь?
– Абсолютно.
– Гур, это же револьвер. Если кто-то узнает, тебя… Тебя же посадят в тюрьму!
– Ну да?!
– Что ты собираешься с ним делать? – Ирине было не до шуток.
– Хранить. Как реликвию. Ты же не из этих, ты должна иметь представление о том, что такое семейная реликвия, не так ли?
– Гур, Гур, прошу тебя! Оставь, пожалуйста, этот тон, мне очень больно, что ты не понимаешь… Ты ведешь себя, как мальчик!
– Возможно. Но надеюсь, что никогда не буду вести себя, как обделавшееся со страху быдло, – Гурьев кинул патроны в раскрытый чемодан.
Кровь бросилась Ирине в лицо. Она прижала ладони к щекам:
– Боже, что ты говоришь…
Но Гурьева уже невозможно было остановить – он даже не говорил, а тихо рычал:
– Право владеть оружием – такое же неотъемлемое право свободного человека, как есть, пить и дышать. Если власть запрещает гражданам иметь оружие – значит, она, власть, злоумышляет против граждан, которым призвана служить. Кому в рабоче-крестьянском государстве дарована привилегия владеть оружием? Крестьянам? Черта с два крестьянам. Рабочим, может быть? Ишь, чего захотели, ихое дело – стоять к топке поближе, загребать побольше, кидать поглубже и отдыхать, пока летит. Только «слуги народа» ходят с браунингами в карманах, только охрана их с наганами и винтовками, пушками и пулеметами, танками да самолетами, – цыть, пся крев, черная кость! Мы наш, мы новый, – Он перевел дух. – Я сам себе оружие, мне не нужны огнестрельные протезы, чтобы защитить себя и тех, кто мне дорог, – и тебя в том числе. Меня не зажмешь так легко, как работягу на фабрике или крестьянина на земле, я такой могу вставить фитиль с дымом и копотью, что никому не покажется мало, – он вдруг прокрутил револьвер за скобу спускового крючка с такой скоростью, что тот превратился в сверкающий диск; и, остановив это жуткое вращение, невероятным, словно за миллион раз отработанным до полного автоматизма, движением асунул оружие сзади под пиджак, за брючный ремень. – Чёрт, девочка моя, прости, я же сказал – я не в форме и не в настроении. Но всё равно – каким же мусором у тебя набита голова, просто с ума сойти.
– Я боюсь тебя. Такого – ужасно боюсь. Ты чудовищные вещи говоришь… Я не знаю, как это назвать!
– Никак не называй. Нашли мы с тобой тему для бесед, тоже мне. Пойдем лучше, перекусим.
– Гур!
– Я уже скоро восемнадцать лет Гур. И я больше не хочу пережевывать политическую жвачку. Потому что я… Чёрт, зайчишка, действительно довольно. Давай не будем ссориться. Я просто обещаю тебе, что когда-нибудь мы обязательно всё обсудим.
– Всё?
– Всё.
– Слово?
– Да.
– Хорошо. Тогда идем ужинать.
– Гур, это ты, слава Богу! Я уже начала волноваться.
– Я в порядке, мамулечка.
Она внимательно всмотрелась в его лицо, и вновь в глазах её плеснулось беспокойство:
– Нет. Что с тобой?
– Ты только не волнуйся. Это имя – Полозов Константин Иванович…
Мама поднялась стремительно, не дав Гурьеву закончить фразу и оттолкнув столик со швейной машинкой так, что тот ударился о стену:
– Ты… Боже, он что – жив?!? Ты… ты видел его?!?
– Да. Он остался в живых вместе с еще пятью матросами, был в плену. Он узнал меня, когда я в книжках копался, на набережной, помнишь, – это у канала Грибоедова.
– Как раньше.
– Да. Совершенно как раньше. Он… Сказал, что я очень похож на отца.
– Это правда, – мама снова опустилась на стул, закрыла глаза ладонью. – Он… Он что-нибудь…
– Он передал браслет. И «наган».
– Браслет? Ах, этот… Погибаю, но не сдаюсь, – мама попыталась улыбнуться дрожащими губами. – Погибаю, но не сдаюсь, да, они были такими – и Кир, и Котя, и Воленька Коломенцев. Неужели он жив? Неужели?
– Коломенцев? Это второй папин друг?
– Они даже за мной ухаживали втроём. Ну, в шутку, они же всё понимали. Гур, подожди, – мама подняла голову, – ты сказал – «наган»?
– Да. За тренировочный поход. Наградной, я его прекрасно помню, и ты сама мне рассказывала.
– Да, да, я помню, помню тоже. Где… они?
Он выложил ей на колени браслет из кармана и вытянул из-за спины револьвер. Мама покачала головой:
– Вот уж не думала, что ты такой дурачок еще у меня. Разве можно ходить по городу с пистолетом?
– Это не пистолет. Это револьвер. Он даже не заряжен. И это говоришь ты, жена русского морского офицера?!
– Я думала, Нисиро окончательно выколотил из твоей головы романтические бредни. Оказывается, даже ему, с его чудовищным терпением, это не под силу. Что уж тогда говорить обо мне, – Она вздохнула и осторожно взяла в руки «наган». – Я скажу тебе, Гур. Возможно, тебе это не понравится, но я скажу. Ты такой же, как твой отец. Но Кир, когда мы встретились, был уже по-настоящему взрослым. И ему это не понравилось бы. А дедушка назвал бы это просто – «фигли-мигли». У нас в семье никогда не жаловали дешёвку.
– Ты не понимаешь. Это – Оружие Отца. Слышишь, мама?!
– Пожалуйста. Но не нужно нарываться на неприятности. Ничего не говори сейчас, но сделай выводы. Я не так уж часто прошу тебя о чём-то.
Гурьев вдруг улыбнулся, шагнул к маме и, наклонившись, поцеловал ее в лоб:
– Хорошо, мама Ока, я буду снова правильный. Очень скоро.
– Он рассказывал еще что-нибудь?
– Нет. Почти ничего. Важного, я имею ввиду. Сказал только, что у него процесс в легких.
– О, Господи!
– Я сказал, чтобы он написал тебе.
– Мы должны пригласить его.
– Я уже сделал это, не беспокойся.
– Он такой был трогательный, со своей бородой, которая едва росла. Я дразнила его ешиботником, он страшно обижался. Господи, Гур, неужели это все было когда-то?! А как ему удалось сохранить… что от Кира… Ты не спросил?
– Мне кажется, что я не имею на это права. Если ты захочешь, спросишь его сама. Мама Ока, с тобой все хорошо?
– Да, да… Просто… Ты уходишь?
– Нет. Сейчас мне нужно побыть с Нисиро-о-сэнсэем, ладно? И я возьму оружие с собой.
– Ладно, ладно. Только будь осторожен. Пожалуйста.
Мама Ока – так он называл её, когда был совсем маленьким.
Когда Кир был жив.
Гурьев пробыл в комнате учителя едва не до полуночи. Мишима молча выслушал его рассказ, катая в кулаке два тяжёлых бронзовых шара размером чуть поменьше, чем шары для малого бильярда. Потом попросил:
– Ты принес его сюда? Дай мне посмотреть на него.
Гурьев протянул ему «наган»:
– Почему ты никогда не учил меня стрелять?
– Стрелять из лука гораздо сложнее. Совместить это и это, – Мишима дотронулся до целика и мушки, – и выбрать то, во что ты хочешь попасть. Это не искусство. Искусство – попасть стрелой. Пуля не боится дождя и ветра, и всё делает сама. Другое дело – стрела. Лук – искусство. А это? Нет, это не оружие. Этим можно научить управлять даже обезьяну. Это просто такая штука, чтобы убивать. Оружие не должно быть таким. Ты не согласен?
– Возможно, ты прав, сэнсэй. Но – как, по-твоему, выглядит сегодня воин с луком и дайшо [103]среди такси и трамваев?
– Ты знаешь – я не люблю города. Особенно этот. Здесь очень трудно воспитать настоящего воина.
– Не ты ли учил меня, что воин должен быть воином в любом месте? Абсолютно в любом?
– Я не сказал – нельзя. Я сказал «не люблю» и «трудно».
– Да, – Гурьев снова взял в руки «наган». – Лук – это, безусловно, неуместная в современных условиях вещь. Как реальное, носимое постоянно боевое оружие, я имею ввиду. Слишком громоздко. Меч – да, тут возражений нет. Нужно только хорошенько продумать форму – и клинка, и ножен. Как трость? Ширасайя? А вместо лука – ствол. Вполне подойдёт.
– Вот почему мне так нравится с тобой возиться, – Мишима потрепал его по щеке, и Гурьев немного даже покраснел от похвалы. – Ты думаешь по-европейски – и при этом, как настоящий самурай.
– Ты не ответил на мой вопрос, Нисиро-о-сэнсэй. Позволено ли будет мне повторить его?
– Какой вопрос? – прикинулся наивным Мишима.
– Почему ты никогда не учил меня стрелять?
– Я уже ответил. Или тебе этого мало?
– Мало, сэнсэй.
– Ну, хорошо. Может быть, я просто стал старый и мне стыдно признаться тебе, моему ученику, что я не умею обращаться с этой железной убивалкой? – Мишима прищурился и стал похож на Братца Лиса. – Если хочешь, можем поучиться вместе.
Гурьев опять покраснел – так сдерживался, чтобы не расхохотаться:
– Прости, сэнсэй, – он поклонился. – Орико-чан надеялась, что ты сможешь привить мне неромантическое отношение к жизни.
– Какое?
– Сэнсэй? – удивился Гурьев. – Романтика. Я имею ввиду романтику. Это… Костер, песня, долгий поход к последнему морю, приключения, схватки, сокровища Великих Моголов. Это романтика.
– Орико-чан – очень, очень хорошая мать, – Мишима опустил веки, соглашаясь с собой. – Только совсем не понимает, что значит – вырастить настоящего воина. Твой отец, Киро-сама – он бы никогда так не сказал.
Его удивление, несмотря на внешнее спокойствие, было таким сильным и неподдельным, что Гурьев понял – если он ещё хотя бы секунду попробует удержаться от того, чтобы не расхохотаться в голос, он рискует лопнуть от смеха.
Москва. Май 1928
– Больше не уговариваю, – кивнул Полозов, повернулся, достал из тумбочки пыльную початую бутылку, невысокий граненый стакан, налил себе на два пальца густо-коричневой жидкости, поставил бутылку на место и сел напротив Гурьева на кровать. – А я, с вашего позволения, – Он помолчал, сделал глубокий глоток, посмотрел на Гурьева, потом в окно. И повторил: – Я вас искал. Я вернулся в Питер зимою девятнадцатого, после плена. Мы повредили рули на выходе из бухты, – такая глупая случайность. И, соответственно, лишились возможности уклониться. Крейсера – «Аугсбург» и «Бремен». Шли по пятам. Приняли бой с численно превосходящим противником, как принято писать в сводках. Первым же снарядом разбило радиорубку. Даже сигнал бедствия не сумели передать. Ну, да вы и сами, наверное, знаете. Извините. Все эти подробности… Наверняка не говорят вам ничего.
– Напротив, – Гурьев опустил голову. – Для меня это представляет особую ценность. А уж от вас – тем более. Константин Иванович. Нам ведь ничего не сообщили. Вы же знаете – они не состояли в законном браке. Это во-первых. А во-вторых – не было никаких сводок. Вы просто исчезли – и всё. Потом, окольным путём, через немцев, докатилось, что «Гремящий» сражался до последнего. Мы были уверены, что уже никто и никогда ничего не сможет рассказать, – желваки вздыбили кожу у Гурьева на щеках – раз, другой, третий. – Простите. Я слушаю вас.
– Нет, – Полозов сделал еще один глоток, кадык его сильно дернулся вверх-вниз. – Я должен был. Мы всё-таки их потрепали. Кирилл Воинович умер у меня на руках. Осколок в брюшину. Это было безнадёжно, особенно в том положении, в котором мы очутились. Ваш отец… Он был настоящим командиром. Не сочтите, что я перебираю с патетикой. Я оставался единственным офицером. Он сказал – ты отвечаешь за команду. Если представится возможность спасти экипаж, сделай это. Я забрал его золотой браслет, чтобы передать вашей матушке. Вы, вероятно, не помните, но этот браслет… У меня был такой же, у всех в Минном Отряде, нам выдали их после тренировочного похода с предписанием носить, не снимая. А вашему батюшке пожалован был ещё револьвер. Я, собственно, вас за тем и позвал. Я не мог этого сделать раньше по независящим от меня обстоятельствам. Но я делаю это теперь.
– Что?! – Гурьев привстал. – Как вам удалось это сохранить?! Вы же сказали – плен?!
– Да, да, – Полозов невесело усмехнулся. – Лучше не спрашивайте, все равно не скажу. Да и какая теперь разница? Просто я слово Кириллу Воиновичу давал. И нынче – исполняю. Помогите, Яков Кириллович, половицу вот приподнять.
Он придержал доску. Полозов извлек из-под нее треугольный сверток и бережно развернул. На тряпице увесисто отливал синевой «Наган» образца 1895 года. И браслет червонного золота, тяжелый, как гиря, в виде толстой и не слишком широкой изогнутой пластины. Такую и не вдруг разогнёшь, тем более – без инструмента. Надпись славянской вязью «Погибаю, но не сдаюсь!» отштампованная на пластине, придавала браслету вид еще более необычный, нежели он имел благодаря размеру и весу.
Об этом Полозов не рассказал. Не рассказал, хотя на всю жизнь запомнил. Сколько её там осталось. Как, приняв последнее дыхание командира, зажмурившись, сдавил изо всех сил его кисть. Он услышал этот жуткий костяной хруст. Рука уже не была живой. Всё равно, – этот хруст я в могиле вспомню, подумал Полозов. И глухой стук браслета, упавшего на дно шлюпки, стук, который он услышал, несмотря на бешеный рёв стихии.
Гурьев взял браслет, повернул, рассматривая надпись. И улыбнулся. Он помнил – и браслет, и оружие. С каким благоговением дотронулся до ребристых щёчек рукоятки впервые. И вдруг, чудовищно, невозможно сложив свою ладонь, в мгновение ока надел браслет на запястье. Полозов зажмурился, отказываясь поверить увиденному. А когда открыл глаза, ничего не изменилось. Юноша по-прежнему сидел перед ним и рассматривал браслет, теперь уже у себя на руке. А у Кира плотнее держался, пронеслось у Полозова в голове. Ну, а он – он же ещё мальчишка совсем, ему же восемнадцати ещё нет! А Гурьев смотрел на браслет и улыбался. Улыбался так, что у Полозова заломило в пояснице.
Гурьев взял в руки револьвер и прочел гравировку: «За отличные стрельбы в присутствии Их Императорских Величеств». Он поднял глаза на Полозова:
– Я понимаю, что должен хоть чем-то отблагодарить вас. Что я могу – или должен – для вас сделать?
– Ничего, дорогой мой, – Полозов снова опустился на кровать. – Ничего не надо. Кирилл Воинович… Я ему жизнью обязан, к чему тут слова. Пистолет заряжен, будьте осторожны; у меня, правда, только четыре патрона осталось, все там.
– Спасибо.
– Не стоит благодарности. Браслет этот помог бы вам в смутные времена, но вы их благополучно миновали. Поверьте, если бы мне довелось быть рядом с вами тогда, я сделал бы все, что мог. Ваша матушка – удивительная женщина, мы все были чуточку в нее влюблены в те чудные времена, когда мы были молоды и восторженно принимали жизнь, приветствуя ее звоном щита. Что ж. Ну, а теперь я могу и умереть спокойно.
– Да перестаньте, Константин Иванович. Вы же ровесник отца.
– На два года моложе. Неважно. У меня туберкулёз. Пока процесс закрытый. Долго не протяну, однако, – Полозов улыбнулся, словно извиняясь, и развел руками. – Одна надежда, что не дадите мне умереть не помянутым к добру.
Первым желанием Гурьева было – вывернуть прямо сейчас карманы, но он понял, что этот человек не возьмёт денег. Он поднялся:
– Вы можете обратиться к нам в любое время. Я оставлю вам наш адрес в Москве.
– Так вы в Москве? Понятно. Позвольте еще один вопрос: матушки вашей, Ольги Ильиничны отец, Илья Абрамович.
– Он умер в семнадцатом, буквально накануне Февраля.
Полозов опустил голову:
– Недоброе задумал Господь с нами сотворить – всех лучших людей к Себе забирает, одного за другим. Простите великодушно, заболтался я. А Николай Петрович?
– Николай Петрович в полном порядке. Есть у вас, Константин Иванович, где и чем записать?
Полозов вынул серый блокнот и химический карандаш. Гурьев написал адрес:
– Вот. Возьмите. И учтите – если не напишете нам, мама очень расстроится. Пожалуйста. А то – киньте всё. Что вас здесь держит?
– Ничего, – вздохнул Полозов.
– Приезжайте, – кивнул Гурьев. – Я прошу вас. Мама будет рада.
– Вы так полагаете?
– Я знаю, Константин Иванович. Так что? Приедете?
– Постараюсь, голубчик. Непременно. Спасибо.
– Дайте слово, что приедете, Константин Иванович. Слово офицера.
– И дворянина, – Полозов улыбнулся, сжимая Гурьеву ладонь.
– И перестаньте, Бога ради, мне «выкать». Я – Гур. Так меня называют. Хорошо?
– Договорились.
Полозов проводил Гурьева до дверей подъезда. Пожимая руку ему на прощание, сказал тихо:
– Вы, голубчик… Ты с оружием поосторожнее. Гур. Времена нынче такие, что и в чеку загреметь за него недолго.
– Я знаю, Константин Иваныч. А времена – когда они были другими? Вы застали – возможно. Я – нет. Не беспокойтесь, пробьёмся.
Он вышел на улицу. Глухая, без окон, дверь парадного тяжело захлопнулась за ним.
Ирина ждала Гурьева в условленном месте, изнывая от беспокойства, и вздохнула с облегчением только тогда, когда увидела его, шагающего резко и быстро. Он подошел ближе, и сердце у девушки метнулось, словно загнанное: лицо Гурьева было стремительным, как высверк пламени из оружейного ствола, и этот тяжкий свинцовый блеск в глазах – отсвет кипящей боли внутри.
Он обнял Ирину, сильно прижав к себе, – так сильно, что ей сделалось больно, – и поцеловал в губы сухими губами:
– Идем, зайчишка.
– Куда?
– В гостиницу. У меня что-то пропало прогулочное настроение.
– Боже мой, о чем ты?! – Ирина ласково провела ладонью по его груди. – Конечно, идём. Он… Этот человек. Он видел, как?..
– Да.
– Когда это было? Давно?
– В начале войны.
– Империалистической?
– Ну, не гражданской же.
Уже в гостинице, увидев револьвер, Ирина по-настоящему испугалась:
– Гур, зачем… Зачем тебе это?!.
Гурьев удивился:
– Ты чего, Ириша? Это же память. От отца ничего не осталось, ничего, даже могилы нет, понимаешь?! Этот револьвер и эта золотая побрякушка – все, что осталось от человека, которого любила моя мать, который любил меня, который в последние минуты жизни думал о том, что будет с нами, как сделать, чтобы мы не сгинули, не пропали в пустыне жизни. И другой человек донес это до меня, через плен, через сотни верст, через голод, опасности, бездну унижений, один Бог знает, чего ему это стоило. Он тяжело болен, он мог бы продать этот браслет – да и оружие тоже – и тем немало облегчить свои невзгоды, но он не сделал этого, потому что дал слово моему отцу, слово чести, слово русского морского офицера и дворянина. И я, по-твоему, мог не взять все это, отказаться, да? Ой, гражданин, извините, я боюсь, это же револьвер, он, наверное, громко пулями стреляет! И маме скажу: мама, золото я принёс, а личное наградное оружие отца взять побоялся. Да?
– Наградное?
– Это такая же награда, как Георгиевский крест. Может, еще и почётнее, – Гурьев вытащил патроны, подбросил их на ладони: – Эх, Константин Иванович, знали бы вы!
– А он кто?
Гурьев вскинул голову, посмотрел на Ирину:
– Зайчишка, да что с тобой сегодня? Ты просто сама не своя. В чём дело?
– А ты не понимаешь?
– Абсолютно.
– Гур, это же револьвер. Если кто-то узнает, тебя… Тебя же посадят в тюрьму!
– Ну да?!
– Что ты собираешься с ним делать? – Ирине было не до шуток.
– Хранить. Как реликвию. Ты же не из этих, ты должна иметь представление о том, что такое семейная реликвия, не так ли?
– Гур, Гур, прошу тебя! Оставь, пожалуйста, этот тон, мне очень больно, что ты не понимаешь… Ты ведешь себя, как мальчик!
– Возможно. Но надеюсь, что никогда не буду вести себя, как обделавшееся со страху быдло, – Гурьев кинул патроны в раскрытый чемодан.
Кровь бросилась Ирине в лицо. Она прижала ладони к щекам:
– Боже, что ты говоришь…
Но Гурьева уже невозможно было остановить – он даже не говорил, а тихо рычал:
– Право владеть оружием – такое же неотъемлемое право свободного человека, как есть, пить и дышать. Если власть запрещает гражданам иметь оружие – значит, она, власть, злоумышляет против граждан, которым призвана служить. Кому в рабоче-крестьянском государстве дарована привилегия владеть оружием? Крестьянам? Черта с два крестьянам. Рабочим, может быть? Ишь, чего захотели, ихое дело – стоять к топке поближе, загребать побольше, кидать поглубже и отдыхать, пока летит. Только «слуги народа» ходят с браунингами в карманах, только охрана их с наганами и винтовками, пушками и пулеметами, танками да самолетами, – цыть, пся крев, черная кость! Мы наш, мы новый, – Он перевел дух. – Я сам себе оружие, мне не нужны огнестрельные протезы, чтобы защитить себя и тех, кто мне дорог, – и тебя в том числе. Меня не зажмешь так легко, как работягу на фабрике или крестьянина на земле, я такой могу вставить фитиль с дымом и копотью, что никому не покажется мало, – он вдруг прокрутил револьвер за скобу спускового крючка с такой скоростью, что тот превратился в сверкающий диск; и, остановив это жуткое вращение, невероятным, словно за миллион раз отработанным до полного автоматизма, движением асунул оружие сзади под пиджак, за брючный ремень. – Чёрт, девочка моя, прости, я же сказал – я не в форме и не в настроении. Но всё равно – каким же мусором у тебя набита голова, просто с ума сойти.
– Я боюсь тебя. Такого – ужасно боюсь. Ты чудовищные вещи говоришь… Я не знаю, как это назвать!
– Никак не называй. Нашли мы с тобой тему для бесед, тоже мне. Пойдем лучше, перекусим.
– Гур!
– Я уже скоро восемнадцать лет Гур. И я больше не хочу пережевывать политическую жвачку. Потому что я… Чёрт, зайчишка, действительно довольно. Давай не будем ссориться. Я просто обещаю тебе, что когда-нибудь мы обязательно всё обсудим.
– Всё?
– Всё.
– Слово?
– Да.
– Хорошо. Тогда идем ужинать.
* * *
Вернувшись в Москву, Гурьев, проводил Ирину и целый день бродил один по городу. И вернулся домой лишь под вечер. Когда он вошел в комнату, мама сидела за швейной машинкой в круге света, отбрасываемого настольной лампой. Повернувшись на звук его шагов, она облегченно улыбнулась и, убрав со лба волосы, отложила шитьё:– Гур, это ты, слава Богу! Я уже начала волноваться.
– Я в порядке, мамулечка.
Она внимательно всмотрелась в его лицо, и вновь в глазах её плеснулось беспокойство:
– Нет. Что с тобой?
– Ты только не волнуйся. Это имя – Полозов Константин Иванович…
Мама поднялась стремительно, не дав Гурьеву закончить фразу и оттолкнув столик со швейной машинкой так, что тот ударился о стену:
– Ты… Боже, он что – жив?!? Ты… ты видел его?!?
– Да. Он остался в живых вместе с еще пятью матросами, был в плену. Он узнал меня, когда я в книжках копался, на набережной, помнишь, – это у канала Грибоедова.
– Как раньше.
– Да. Совершенно как раньше. Он… Сказал, что я очень похож на отца.
– Это правда, – мама снова опустилась на стул, закрыла глаза ладонью. – Он… Он что-нибудь…
– Он передал браслет. И «наган».
– Браслет? Ах, этот… Погибаю, но не сдаюсь, – мама попыталась улыбнуться дрожащими губами. – Погибаю, но не сдаюсь, да, они были такими – и Кир, и Котя, и Воленька Коломенцев. Неужели он жив? Неужели?
– Коломенцев? Это второй папин друг?
– Они даже за мной ухаживали втроём. Ну, в шутку, они же всё понимали. Гур, подожди, – мама подняла голову, – ты сказал – «наган»?
– Да. За тренировочный поход. Наградной, я его прекрасно помню, и ты сама мне рассказывала.
– Да, да, я помню, помню тоже. Где… они?
Он выложил ей на колени браслет из кармана и вытянул из-за спины револьвер. Мама покачала головой:
– Вот уж не думала, что ты такой дурачок еще у меня. Разве можно ходить по городу с пистолетом?
– Это не пистолет. Это револьвер. Он даже не заряжен. И это говоришь ты, жена русского морского офицера?!
– Я думала, Нисиро окончательно выколотил из твоей головы романтические бредни. Оказывается, даже ему, с его чудовищным терпением, это не под силу. Что уж тогда говорить обо мне, – Она вздохнула и осторожно взяла в руки «наган». – Я скажу тебе, Гур. Возможно, тебе это не понравится, но я скажу. Ты такой же, как твой отец. Но Кир, когда мы встретились, был уже по-настоящему взрослым. И ему это не понравилось бы. А дедушка назвал бы это просто – «фигли-мигли». У нас в семье никогда не жаловали дешёвку.
– Ты не понимаешь. Это – Оружие Отца. Слышишь, мама?!
– Пожалуйста. Но не нужно нарываться на неприятности. Ничего не говори сейчас, но сделай выводы. Я не так уж часто прошу тебя о чём-то.
Гурьев вдруг улыбнулся, шагнул к маме и, наклонившись, поцеловал ее в лоб:
– Хорошо, мама Ока, я буду снова правильный. Очень скоро.
– Он рассказывал еще что-нибудь?
– Нет. Почти ничего. Важного, я имею ввиду. Сказал только, что у него процесс в легких.
– О, Господи!
– Я сказал, чтобы он написал тебе.
– Мы должны пригласить его.
– Я уже сделал это, не беспокойся.
– Он такой был трогательный, со своей бородой, которая едва росла. Я дразнила его ешиботником, он страшно обижался. Господи, Гур, неужели это все было когда-то?! А как ему удалось сохранить… что от Кира… Ты не спросил?
– Мне кажется, что я не имею на это права. Если ты захочешь, спросишь его сама. Мама Ока, с тобой все хорошо?
– Да, да… Просто… Ты уходишь?
– Нет. Сейчас мне нужно побыть с Нисиро-о-сэнсэем, ладно? И я возьму оружие с собой.
– Ладно, ладно. Только будь осторожен. Пожалуйста.
Мама Ока – так он называл её, когда был совсем маленьким.
Когда Кир был жив.
Гурьев пробыл в комнате учителя едва не до полуночи. Мишима молча выслушал его рассказ, катая в кулаке два тяжёлых бронзовых шара размером чуть поменьше, чем шары для малого бильярда. Потом попросил:
– Ты принес его сюда? Дай мне посмотреть на него.
Гурьев протянул ему «наган»:
– Почему ты никогда не учил меня стрелять?
– Стрелять из лука гораздо сложнее. Совместить это и это, – Мишима дотронулся до целика и мушки, – и выбрать то, во что ты хочешь попасть. Это не искусство. Искусство – попасть стрелой. Пуля не боится дождя и ветра, и всё делает сама. Другое дело – стрела. Лук – искусство. А это? Нет, это не оружие. Этим можно научить управлять даже обезьяну. Это просто такая штука, чтобы убивать. Оружие не должно быть таким. Ты не согласен?
– Возможно, ты прав, сэнсэй. Но – как, по-твоему, выглядит сегодня воин с луком и дайшо [103]среди такси и трамваев?
– Ты знаешь – я не люблю города. Особенно этот. Здесь очень трудно воспитать настоящего воина.
– Не ты ли учил меня, что воин должен быть воином в любом месте? Абсолютно в любом?
– Я не сказал – нельзя. Я сказал «не люблю» и «трудно».
– Да, – Гурьев снова взял в руки «наган». – Лук – это, безусловно, неуместная в современных условиях вещь. Как реальное, носимое постоянно боевое оружие, я имею ввиду. Слишком громоздко. Меч – да, тут возражений нет. Нужно только хорошенько продумать форму – и клинка, и ножен. Как трость? Ширасайя? А вместо лука – ствол. Вполне подойдёт.
– Вот почему мне так нравится с тобой возиться, – Мишима потрепал его по щеке, и Гурьев немного даже покраснел от похвалы. – Ты думаешь по-европейски – и при этом, как настоящий самурай.
– Ты не ответил на мой вопрос, Нисиро-о-сэнсэй. Позволено ли будет мне повторить его?
– Какой вопрос? – прикинулся наивным Мишима.
– Почему ты никогда не учил меня стрелять?
– Я уже ответил. Или тебе этого мало?
– Мало, сэнсэй.
– Ну, хорошо. Может быть, я просто стал старый и мне стыдно признаться тебе, моему ученику, что я не умею обращаться с этой железной убивалкой? – Мишима прищурился и стал похож на Братца Лиса. – Если хочешь, можем поучиться вместе.
Гурьев опять покраснел – так сдерживался, чтобы не расхохотаться:
– Прости, сэнсэй, – он поклонился. – Орико-чан надеялась, что ты сможешь привить мне неромантическое отношение к жизни.
– Какое?
– Сэнсэй? – удивился Гурьев. – Романтика. Я имею ввиду романтику. Это… Костер, песня, долгий поход к последнему морю, приключения, схватки, сокровища Великих Моголов. Это романтика.
– Орико-чан – очень, очень хорошая мать, – Мишима опустил веки, соглашаясь с собой. – Только совсем не понимает, что значит – вырастить настоящего воина. Твой отец, Киро-сама – он бы никогда так не сказал.
Его удивление, несмотря на внешнее спокойствие, было таким сильным и неподдельным, что Гурьев понял – если он ещё хотя бы секунду попробует удержаться от того, чтобы не расхохотаться в голос, он рискует лопнуть от смеха.
Москва. Май 1928
Мама так и не успела ни о чем расспросить Полозова. Она погибла за пять дней до его приезда, оговоренного заранее и ожидаемого с таким нетерпением.
Это случилось у самого подъезда. Она возвращалась домой с торжественного собрания в издательстве, было уже темно. Её ждали. Их было несколько. Победа далась им нелегко – один из них остался лежать рядом с маминым телом на недавно выстеленном асфальте. Длинная шпилька-стилет из твёрдого, как железо, дерева – подарок Мишимы – вошла бандиту снизу в подчелюстную область, пронзила мозг и остановилась, уткнувшись в основание черепа. Вероятно, она увидела их – и, повинуясь своей интуиции, успела достать шпильку из причёски. Давным-давно, – ей тогда ещё не исполнилось и четырнадцати, – Мишима научил её закалывать волосы одной шпилькой так, чтобы они держались, не рассыпаясь. У неё были такие волосы! Судя по количеству крови, перепало прилично и кое-кому ещё. На маме не нашли ни царапины, – удар чем-то тяжёлым, дубинкой или коротким ломиком, переломил ей шейные позвонки. Слишком тонкая кость. Для мужчины такой удар мог и не оказаться смертельным. Счастье, что она умерла мгновенно.
Иван Григорьевич Буров, врач, сосед из квартиры на втором этаже, наткнулся на тела случайно – он направлялся на срочный вызов. Буров даже не понял, что произошло, и когда до него дошёл, наконец, тот факт, что Ольга Ильинична мертва, появились Мишима и Гурьев.
Много лет – потом, позже, – Гурьев не мог простить себе, что ничего не почувствовал. Его сердце и разум были слишком заняты Ириной. Именно к ней он торопился после занятий с учителем. К Ирине – не к маме, хотя и знал, что маме сегодня предстоит поздно возвращаться домой. Он не мог даже представить себе, что с мамой что-то может произойти. Ведь это мама. Мама Ока. Орико-чан. Ведь она всегда умела за себя постоять.
Мишима опустился на колени перед маминым телом, поклонился и закрыл ей глаза ладонью, тихо проговорив по-японски:
– Прекрасная смерть. Смерть самурая. И твой дед, и отец, и ты, и я, – мы все можем ею гордиться.
Гурьев склонился над телом и взял уже начинающую остывать руку мамы в свои ладони. Потом, отпустив, выпрямился и властно бросил Бурову:
– Перестаньте суетиться, Иван Григорьевич. Поздно.
– Яшенька, Боже мой, Боже мой, да как же это, Господи! – жена Бурова, Елена Аристарховна, выбежала на шум и теперь стояла, обхватив голову руками.
Гурьев осторожно расстегнул платье у горла. Так я и знал, подумал он. Цепочки с кольцом не было. Так вот оно что.
– Пожалуйста, ничего не трогайте. Я вызову милицию.
Мишима, не говоря ни слова, кивнул. Милиции было никак не избежать.
Оперативники приехали минут через сорок. По горячим следам ничего найти не удалось – собственно говоря, Гурьев и не рассчитывал, что у них что-нибудь получится. Установили только, что нападавшие, скорее всего, уехали на извозчике. Похоже, они готовились и знали, на кого охотятся. Вот только такого отпора не ожидали, конечно. Сразу же стало ясно, что поймать грабителей – только ли грабителей? – будет не так-то легко. Гурьеву, во всяком случае, стало ясно.
– Давайте, сейчас в морг отвезём.
– Какой морг, – поморщился Гурьев. – Этого, – он указал подбородком на труп бандита, – забирайте, куда хотите. Маму не трогайте.
– Товарищ Гурьев. Я понимаю ваши чувства, – оперативник достал папиросы, предложил ему. – Не курите? Это правильно. Вы понимаете, это ведь убийство. Вскрытие обязательно.
– Иван Григорьевич, – Гурьев посмотрел на Бурова, потом на Мишиму. – Ну, скажите же им.
– Да-да, – Буров опять засуетился. – Товарищи, в этом нет необходимости. Я врач, я могу засвидетельствовать… Я много лет наблюдал Ольгу Ильиничну. Я…
Он вдруг громко всхлипнул и закрыл лицо руками. Мишима осторожно взял оперативника за локоть и отвёл в сторону. Гурьев даже не смотрел туда, хотя и мог слышать, если бы постарался, о чём они говорили. Не стал.
Оперативник подошёл снова, проговорил, всё ещё сомневаясь:
– Ну, хорошо. Если товарищ доктор в письменном виде… Понятно. Ладно тогда… Грузите, ребята. Вам повестку пришлём, товарищ Гурьев. Будем разбираться.
Будем, подумал Гурьев. Обязательно будем. Ещё как.
Маму занесли в дом, оперативник, судмедэксперт и остальные поднялись тоже. Пока эксперт с Буровым писали заключение о смерти, тихо переговариваясь, милиционер с любопытством профессионала озирался вокруг. Было видно: он ошарашен обстановкой в квартире. Он прошёл из «гостиной» в «кухню», заглянул в «спальню», потрогал перегородку, провёл пальцем по бумаге, поджав губы, покачал головой. Время от времени он косился на Мишиму. Ни Гурьев, ни Мишима не возражали против его исследований, понимая, до какой степени они неизбежны. Скорее, удивились, насколько прилично ведёт себя оперуполномоченный. Милиция не отличалась ни кротостью нрава, ни деликатностью, ни особыми сыщицкими талантами. Дело житейское, подумал Гурьев.
Прошло почти полтора часа, пока всё успокоилось, и посторонние покинули его дом. Гурьев очнулся и принялся за дело, – рисовать кольцо. Получилось у него не сразу, хотя он был хорошим рисовальщиком. Очень хорошим. Мишима, однажды заметив у Гурьева эту способность, заставлял его – много лет, и до сих пор – рисовать всё подряд: людей, животных, дома, натюрморты, пейзажи. Никакого масла или красок. Только простой грифель. И добился желаемого результата. Рисункам Гурьева, вероятно, не хватало жизни, искры, придающих такую прелесть творениям настоящего мастера, но в умении передавать детали и нюансы модели с ними мало что могло сравниться.
Мишима неслышно ходил по квартире – собирал что-то, перекладывал. Абсолютно бесшумно, словно ками. Гурьев поднял глаза от бумаги:
– Сэнсэй. Что ты знаешь об этом кольце?
Мишима остановился. Подошёл, опустился рядом с Гурьевым на корточки, отрицательно качнул головой:
– Ничего, кроме того, что Орико-чан и Киро-сама рассказывали о нём. Ты знаешь всё то же самое.
– Это меня и беспокоит.
– Драгоценная вещь. Я думаю только о том, кто мог знать, что оно существует.
– Вряд ли мама рассказывала что-нибудь посторонним. Не могу поверить в это.
– Мы уже не узнаем.
– Узнаем, сэнсэй.
Мишима долго смотрел на Гурьева. Наконец, опустил веки:
– Я уберу оружие из дома.
– Наверняка будет обыск, – Гурьев вздохнул. – Они нас будут первых подозревать, сэнсэй. Понимаешь?
Это случилось у самого подъезда. Она возвращалась домой с торжественного собрания в издательстве, было уже темно. Её ждали. Их было несколько. Победа далась им нелегко – один из них остался лежать рядом с маминым телом на недавно выстеленном асфальте. Длинная шпилька-стилет из твёрдого, как железо, дерева – подарок Мишимы – вошла бандиту снизу в подчелюстную область, пронзила мозг и остановилась, уткнувшись в основание черепа. Вероятно, она увидела их – и, повинуясь своей интуиции, успела достать шпильку из причёски. Давным-давно, – ей тогда ещё не исполнилось и четырнадцати, – Мишима научил её закалывать волосы одной шпилькой так, чтобы они держались, не рассыпаясь. У неё были такие волосы! Судя по количеству крови, перепало прилично и кое-кому ещё. На маме не нашли ни царапины, – удар чем-то тяжёлым, дубинкой или коротким ломиком, переломил ей шейные позвонки. Слишком тонкая кость. Для мужчины такой удар мог и не оказаться смертельным. Счастье, что она умерла мгновенно.
Иван Григорьевич Буров, врач, сосед из квартиры на втором этаже, наткнулся на тела случайно – он направлялся на срочный вызов. Буров даже не понял, что произошло, и когда до него дошёл, наконец, тот факт, что Ольга Ильинична мертва, появились Мишима и Гурьев.
Много лет – потом, позже, – Гурьев не мог простить себе, что ничего не почувствовал. Его сердце и разум были слишком заняты Ириной. Именно к ней он торопился после занятий с учителем. К Ирине – не к маме, хотя и знал, что маме сегодня предстоит поздно возвращаться домой. Он не мог даже представить себе, что с мамой что-то может произойти. Ведь это мама. Мама Ока. Орико-чан. Ведь она всегда умела за себя постоять.
Мишима опустился на колени перед маминым телом, поклонился и закрыл ей глаза ладонью, тихо проговорив по-японски:
– Прекрасная смерть. Смерть самурая. И твой дед, и отец, и ты, и я, – мы все можем ею гордиться.
Гурьев склонился над телом и взял уже начинающую остывать руку мамы в свои ладони. Потом, отпустив, выпрямился и властно бросил Бурову:
– Перестаньте суетиться, Иван Григорьевич. Поздно.
– Яшенька, Боже мой, Боже мой, да как же это, Господи! – жена Бурова, Елена Аристарховна, выбежала на шум и теперь стояла, обхватив голову руками.
Гурьев осторожно расстегнул платье у горла. Так я и знал, подумал он. Цепочки с кольцом не было. Так вот оно что.
– Пожалуйста, ничего не трогайте. Я вызову милицию.
Мишима, не говоря ни слова, кивнул. Милиции было никак не избежать.
Оперативники приехали минут через сорок. По горячим следам ничего найти не удалось – собственно говоря, Гурьев и не рассчитывал, что у них что-нибудь получится. Установили только, что нападавшие, скорее всего, уехали на извозчике. Похоже, они готовились и знали, на кого охотятся. Вот только такого отпора не ожидали, конечно. Сразу же стало ясно, что поймать грабителей – только ли грабителей? – будет не так-то легко. Гурьеву, во всяком случае, стало ясно.
– Давайте, сейчас в морг отвезём.
– Какой морг, – поморщился Гурьев. – Этого, – он указал подбородком на труп бандита, – забирайте, куда хотите. Маму не трогайте.
– Товарищ Гурьев. Я понимаю ваши чувства, – оперативник достал папиросы, предложил ему. – Не курите? Это правильно. Вы понимаете, это ведь убийство. Вскрытие обязательно.
– Иван Григорьевич, – Гурьев посмотрел на Бурова, потом на Мишиму. – Ну, скажите же им.
– Да-да, – Буров опять засуетился. – Товарищи, в этом нет необходимости. Я врач, я могу засвидетельствовать… Я много лет наблюдал Ольгу Ильиничну. Я…
Он вдруг громко всхлипнул и закрыл лицо руками. Мишима осторожно взял оперативника за локоть и отвёл в сторону. Гурьев даже не смотрел туда, хотя и мог слышать, если бы постарался, о чём они говорили. Не стал.
Оперативник подошёл снова, проговорил, всё ещё сомневаясь:
– Ну, хорошо. Если товарищ доктор в письменном виде… Понятно. Ладно тогда… Грузите, ребята. Вам повестку пришлём, товарищ Гурьев. Будем разбираться.
Будем, подумал Гурьев. Обязательно будем. Ещё как.
Маму занесли в дом, оперативник, судмедэксперт и остальные поднялись тоже. Пока эксперт с Буровым писали заключение о смерти, тихо переговариваясь, милиционер с любопытством профессионала озирался вокруг. Было видно: он ошарашен обстановкой в квартире. Он прошёл из «гостиной» в «кухню», заглянул в «спальню», потрогал перегородку, провёл пальцем по бумаге, поджав губы, покачал головой. Время от времени он косился на Мишиму. Ни Гурьев, ни Мишима не возражали против его исследований, понимая, до какой степени они неизбежны. Скорее, удивились, насколько прилично ведёт себя оперуполномоченный. Милиция не отличалась ни кротостью нрава, ни деликатностью, ни особыми сыщицкими талантами. Дело житейское, подумал Гурьев.
Прошло почти полтора часа, пока всё успокоилось, и посторонние покинули его дом. Гурьев очнулся и принялся за дело, – рисовать кольцо. Получилось у него не сразу, хотя он был хорошим рисовальщиком. Очень хорошим. Мишима, однажды заметив у Гурьева эту способность, заставлял его – много лет, и до сих пор – рисовать всё подряд: людей, животных, дома, натюрморты, пейзажи. Никакого масла или красок. Только простой грифель. И добился желаемого результата. Рисункам Гурьева, вероятно, не хватало жизни, искры, придающих такую прелесть творениям настоящего мастера, но в умении передавать детали и нюансы модели с ними мало что могло сравниться.
Мишима неслышно ходил по квартире – собирал что-то, перекладывал. Абсолютно бесшумно, словно ками. Гурьев поднял глаза от бумаги:
– Сэнсэй. Что ты знаешь об этом кольце?
Мишима остановился. Подошёл, опустился рядом с Гурьевым на корточки, отрицательно качнул головой:
– Ничего, кроме того, что Орико-чан и Киро-сама рассказывали о нём. Ты знаешь всё то же самое.
– Это меня и беспокоит.
– Драгоценная вещь. Я думаю только о том, кто мог знать, что оно существует.
– Вряд ли мама рассказывала что-нибудь посторонним. Не могу поверить в это.
– Мы уже не узнаем.
– Узнаем, сэнсэй.
Мишима долго смотрел на Гурьева. Наконец, опустил веки:
– Я уберу оружие из дома.
– Наверняка будет обыск, – Гурьев вздохнул. – Они нас будут первых подозревать, сэнсэй. Понимаешь?