Но инструктор, видно, и не подумал менять свое решение, поэтому сегодня утром, усаживая меня в кабину спарки, он тревожно спросил:
   – А чего сигареты не купил?
   У нас было принято на "вылет" покупать блок хороших сигарет с фильтром и дарить потом по пачке инструктору, выпускающему, командиру звена и комэску, руководителю полетов (РП), короче, отцам-командирам. Я неопределенно отмахнулся:
   – А-а, успею еще. Потом…
   Мой черт чуть не взвился:
   – Чего – успею? Ты это брось! Чтоб вылетел – понял? – и опять помахал перед носом жилистым кулаком с буграми на суставах, какие бывают у отъявленных природных бандитов да еще у каратистов.
   Слетал я с Ляпотой плоховатенько. На троечку. Три полета по кругу, три взлета, три посадки. Главное, конечно, посадки. А они все были неважнецкие. Первый раз сел на левую сторону ВПП (был довольно сильный боковой ветер), второй раз – с перелетом, третий раз – на левую сторону, да еще и с перепетом. Троечные полеты, троечные посадки. Верный заруб и три заправки дополнительных. Так думал я, руля на стоянку.
   Я равнодушно рулил на стоянку, обдумывая предстоящее объяснение со своим монстром. Ляпота в задней кабине молча курил, приоткрыв запотевший фонарь, – все было ясно без слов… Говорят, его выпускал когда-то сам Покрышкин. В это трудно было поверить, но это реальный факт.
   На стоянке нас ждал инструктор с бешеными, белыми глазами. Из его капроновой шлемофонной сумки торчал блок "Интера". Уже приготовил, отметил я,- притом самых дешевых…
   Ляпота вылез, кряхтя и пуча глаза, из кабины, пробурчал что-то неразборчивое, похоже, матерное, и, припадая на отсиделые ноги, ушел. Подскочил инструктор. Ну? Что? Я пожимал плечами и старался не раздражать своего дьявола. Еще по голове настучит – за ним не заржавеет.
   – А ну бегом – получать замечания! И чтобы…
   Я вылез из кабины и поковылял на затекших ногах искать Ляпоту. Нашел его в стартовом буфете. Полковник употреблял стартовый завтрак, состоявший из бутербродов с колбасой и сыром и стакана мутноватого кофе. Издалека показался натуральным дедом: седая голова, морщинистая шея, сутулая спина… Я подошел, когда он допивал кофе, пуча от удовольствия глаза. Доложил как положено.
   – Ну что, агрегатик, – сказал Ляпота, выплевывая кофейные крупки, -ежели выпущу – не труханешь?
   – Не должен, товарищ полковник! – ответил я ему в тон: Ляпота любил, чтобы отвечали по-простонародному и не мудрствуя.
   – Ну, тогда давай… – и он размашисто расписался в полетной книжке, пуча глаза. – В войну Александр Иванович меня с шестью полетами выпустил. И ничего…
   Я обалдел от неожиданности. Да, человек он в самом деле был неординарный.
   По-волчьи, в два приема, я проглотил стартовый завтрак, запил его остывшим кофеем и, выплевывая кофейные крупки, пошел на стоянку. Инструктор с техником готовили к вылету шестьдесят первый борт. Они уже откуда-то знали, что я получил "добро". Инструктор протянул мне блок сигарет, пробормотал что-то насчет того, что я не совсем еще, оказывается, пропащий, и потребовал за сигареты пятерку. Я сказал, что денег нету, надеясь на его великодушие и щедрость. Нет, видно, хохол его маму любил…
   – Займи у кого-нибудь. Вот, например, хоть у Француза, – он всех нас в экипаже величал по кличкам: не авиационный экипаж, а какая-то прямо-таки "малина" воровская.
   Француз не посмел отказать шефу, безропотно отслюнил пятерку мятыми рублями, один из которых оказался порван чуть ли не пополам, из-за чего они довольно долго препирались, пока Француз не заменил купюру… А я надел шлемофон, принял от техника, самодовольно лыбясь, рапорт о готовности машины к вылету, обошел самолет вокруг, придирчиво оглядел его, потом подошел к переднему колесу, помочился на него – на счастье! – техник при этом деликатно отвернулся, и полез в кабину.
   Застегнул парашютные лямки, покрылся засаленными привязными ремнями, присоединил шлемофон к радиостанции (в ушах сразу затрещало, запищало, послышался радиообмен), запросил у руководителя полетов "запуск", получил разрешение, крикнул "снять чеки и заглушки!" – и с помощью техника запустил двигатель, с небольшим, правда, помпажом; задернул фонарь, загерметизировал кабину и словно отделился от внешнего мира в какой-то иной, маленький мирок, проверил двигатель на всех режимах – все было нормально, – после чего запросил "вырулить"; когда получил разрешение, поднял над головой руки: убрать колодки! – колодки выдернули из-под колес; инструктор на моих глазах разорвал блок сигарет, вынул одну пачку, нырнул под левое крыло, чтобы подложить ее под колесо. Потом голова его показалась позади крыла, он резко качнул элерон – ручка управления, торчащая у меня между ног, больно ударила по коленке. Я чертыхнулся, отпустил тормоза и выкатился на рулежку…
   Никому и в голову не приходило менять или как-то исправлять и модернизировать что-либо в этом странном симбиозе порядка и суеверий, ибо традиции, также как и инструкции, в авиации пишутся исключительно живой кровью.
   …И вот теперь я ожидал очереди, чтобы занять ВПП. Слева, в полосатой двухэтажной будке южного СКП, сидела крашеная хронометристка Жанна, которая уже в третий раз собиралась выходить замуж за одного несчастного курсанта из первой эскадрильи, рядом с Жанной виднелась седая голова руководителя полетов подполковника Полякова и русая – планшетиста Толика Сапрыкина по кличке Никотин – за его едкость и ядовитость. Он сладенько улыбался и приветственно помахивал мне рукой, совсем как Леонид Ильич с Мавзолея -советскому народу. Я тоже поднял над головой руку в беспалой черной перчатке и сжал ее в кулак – но пасаран! – дескать, и у меня все пучком!
   На полосу не пускали – только что доложил Игорь Непомнящий (я угадал его скорее по голосу, чем по позывному): – Три-восемьдесят два, закрылки полностью. Сам! То есть к полосе планировал еще один камикадзе. Руководитель полетов стал ему активно подсказывать:
   – Кренчик на ветер… прибавь оборотиков… еще – сыпешься… а теперь прибери чуть-чуть… хорошо-хорошо… начинай выравнивать… плавнее… плавнее… стоп-стоп… задержи ручку… Сел!
   И когда Игорь уже катился по бетонке, Поляков сказал ему вослед:
   – Поздравляю. Летчик!
   После чего разрешил мне занять ВПП. Я еще раз махнул сжатым кулаком Сапрыкину (а тот ляпнул Полякову про меня: этому, дескать, подсказывать не придется – слетает как надо и все сам сделает – и накаркал, козлище-никотинище…), лихо вырулил на полосу, проехал немного прямо, чтобы переднее колесо выравнялось и стало строго по створу полосы, и запросил взлет.
   – Взлетайте, девяносто третий!
   Я нащупал в боковом кармане заветное – зашитый бабкой образок святого великомученика Моравского князя Вячеслава и серебряный крестик, которым меня крестили когда-то в нашей старинной церкви, построенной из мела еще казаками-черкасами, дал полный, по самую заглушку, газ и отпустил тормоза. Самолет тронулся и побежал. Поехали!.. Ой ты, Халю, Халю-молодиця…
   Спину вдавило в кресло, уши заложило, кабина наполнилась серым туманом с запахом горячей резины, самолет стал резво разгоняться – почему-то рывками. Ну! Ну! Ну же!.. На ручку управления давило все сильнее и сильнее – самолет стремился задрать нос. Стремился взлететь самостоятельно. Скорость была уже около двухсот. Я отпустил ручку, и зеленоватое лобовое бронестекло медленно полезло вверх, искажая, изламывая размытую полосу горизонта. И самолет, подпрыгнув, как кривоногий стервятник, оторвался от бетонки.
   Есть одна у летчика мечта – высота! высота!.. И сразу, лишь только самолет оторвался от бетонки, произошло в мире нечто, изменилось что-то в мире и во мне – я словно влетел в какую-то иную среду. И я вдруг словно очнулся.
   Очнулся, повел вокруг себя взглядом и осознал: один! сам!
   Подняв кран уборки шасси, оглянулся – задней кабины не было. Да, я был один. Я петел – сам!
   А шасси между тем с грохотом убрались – полосатые штырьки на носу и на крыльях спрятались, слышно было, как захлопнулись щитки-обтекатели, и самолет рванулся еще стремительнее, а звук полета сделался тоньше и звонче. На колесном табло вместо трех зеленых лампочек ("выпущано") должны были загореться три красные ("убрано"), но загорелись только две красные; левая лампочка по-прежнему зеленела, что означало: колесо не убрано. Но самолет влево не разворачивало – значит, все щитки закрыты. Может, стойка не стала на замок? Но давления в гидросистеме шасси уже не было – значит, все сработало. Может, просто не замкнулись электроконтакты? Скорее последнее. Такое частенько бывало, самолеты старые, точнее, древние, на некоторых под серебристой краской виднелись нарисованные, а потом закрашенные звезды -следы корейской или вьетнамской войны. Ничего, подумал, когда буду выпускать колеса, тогда, Бог даст, все и загорится как надо.
   А туман между тем в кабине рассеялся, и дуло теперь уже теплым воздухом с уютным домашним запахом, и самолет разгонялся все сильнее, все стремительнее, он прекрасно слушался рулей, стоило лишь немного отклонить в сторону упругую ручку управления, как он послушно откликался и следовал за движением руки. Вокруг и с боков тесно обжимали всякие трубки, жгуты проводов, я сидел прочно, привязанный к катапультному креслу с мощной бронеспинкой, впереди зелено искажало мир толстое бронестекло, подо мной из фюзеляжа торчали три пушки – и я летел-несся внутри этой хищной, с подогнутыми ребристыми крыльями, железной дуры и чувствовал себя… чувствовал себя превосходно! Мой "фантом", как пуля, быстрый! В небе, голубом и чистом, С ревом набирает высоту… Я кричал, я орал что есть силы – и все равно себя не слышал.
   Сейчас это даже вспоминать дико… Набрав восемьсот метров, прошел над стартом, покачал крыльями – самолет слушался рулей безупречно, он изумительно мягко раздвигал воздушные потоки, я в упоении летел и орал, и хотелось крутануть "бочку" или еще как-нибудь удивить и поразить народ, который глазел сейчас на меня снизу, – прямо так и распирало, так и подмывало выкинуть какой-нибудь финт, но я лишь помахал крыльями, что разрешалось, и видел в этот момент друзей, которые радовались за меня и немножко мне завидовали, и видел своего зверя-инструктора, который шипел: "У, козел, выпендривается!" – но в то же время и довольного: худо-бедно, а все-таки попал в первую десятку, хоть одного "музыкального мальчика" да "вывозил", вишь, летит агрегатик, крыльями машет, – а это значит, что премия обеспечена, место на Доске почета сохранится.
   Пройдя над стартом на высоте восемьсот метров, я снизился к первому развороту до пятисот метров, вошел-вписался в круг-"коробочку" и стал прибирать обороты тысяч этак до восьми – пора было сбивать скорость и выпускать шасси, а выпускать их можно лишь на скорости менее четырехсот пятидесяти.
   Когда тупой нос самолета накрыл треугольный, тускло блестящий пруд, место третьего разворота, я опустил вниз кран выпуска шасси. Колеса загрохотали, вываливаясь, и я сразу же несколько подзавис на привязных ремнях – самолет словно бы влетел в другую, желеобразную, среду, скорость начала ощутимо падать, нос же стал задираться; появилось ощущение, что самолет сыплется, хотя высотомер показывал ровно пятьсот метров, а вариометр никакого снижения не фиксировал. Но главное было не в этом. Главное было в том, что колесное табло опять выкинуло фортель: вместо трех зеленых лампочек ("выпущено") горели две; третья лампочка, левая, теперь краснела. Это означало: или не вышла левая стойка – но тогда бы меня разворачивало вправо, да и полосатого штырька на левой плоскости не было бы, а он был и торчал весь, во всю длину; или "нога" вышла, но не стала на замок – но тогда в гидросистеме присутствовало бы давление, а оно упало до нормы; или же "нога" вышла и даже стала на замок, но не сработала эпектросигнализация, не замкнулись контакты. Скорее всего, было последнее, но раздумывать времени уже не оставалось. Пора было выполнять третий разворот. И я его благополучно выполнил, несмотря на то, что появилась сильная болтанка, крен был неустойчив, его то и дело приходилось подправлять, видно, сказывалась уже уменьшающаяся с каждой минутой скорость, да и обтекаемость неважнецкая тоже давала, похоже, себя знать – растопыренные шасси со своими щитками, цапфами и шинами явно мешали самолету лететь. Тем более – с крутым креном. Когда выводил из разворота, почувствовал, что машина уже и рулей слушается неважно, реагирует с запозданием и с неохотою. Скорость медленно падала…
   Выведя из разворота, опустил кран выпуска закрылков; закрылки вышли на двадцать градусов; самолет клюнул носом и повис на ручке. Скорость продолжала падать, хотя самолет снижался. Опять мелькнула мысль: что делать с колесом? Докладывать? Посадку не разрешат – как пить дать! – заставят выпускать и убирать шасси, выпускать и убирать, может, даже под перегрузкой, пока не добьются положительного результата. Если же положительного результата не будет, тогда… Самолет снижался прямо на щебеночный карьер, где ползали разноцветные игрушечные машинки, а экскаватор, совсем как из детского конструктора, крутил ковшом. Скорость неуклонно продолжала падать…
   Когда клетчатая полоса вползла слева в боковое изогнутое стекло и уже приближалась к зеленому бронестеклу, а высотомер показывал четыреста метров, стал доворачиваться влево, все увеличивая крен и увеличивая. Самолет очень сильно болтало, аж зубы лязгали, и было ощущение, что не летишь, а просто падаешь, прямо на щебеночный карьер, на озеро зеленой стоячей воды посреди карьера, на ржавые подъездные пути, – сиденья почти не чувствовалось, оно уходило, уплывало из-под зада, и я то и дело зависал на привязных ремнях, если б не они, наверное, прилип бы к фонарю. Скорость же – падала…
   Но вот клетчатая бетонка наконец вползла в лобовое стекло, а высотомер показывал триста метров, и опять всплыл вопрос: что делать с левым колесом? Ведь если сейчас доложить и выполнить все требования РП, а сигнализация все-таки не сработает, то обязательно прикажут покинуть самолет. Прикажут убрать обороты, направить машину на лес или на запасную полосу, сбросить фонарь и катапультироваться. Строго по инструкции. Этого еще не хватало!.. Я выпустил закрылки полностью, на шестьдесят градусов. Закрылки вышли со скрежетом, и самолет еще сильнее клюнул носом, он полностью висел теперь на ручке управления и планировал строго на серое полотнище, которое лежало перед бетонкой за двести метров – "место начала выравнивания". И само собой пришло решение: снизиться до тридцати-двадцати метров и уйти на второй круг, убрать шасси, – может, все и наладится само собой. А пока ни о чем не докладывать – еще и в самом деле прыгать прикажут. Посадку не разрешат -это уж точно. А прыгать из самолета – увольте!..
   Скорость установилась на трехстах километрах – пришлось прибирать обороты до семи тысяч, и тогда стрелка скоростемера дрогнула и поползла вниз. После этого доложил:
   – Три-девяносто три, закрылки полностью. Сам!
   – Садитесь, девяносто третий.
   И все. Молчание. Обычно РП начинал усиленно подсказывать, а тут – ни звука. Не разобрал, что ли, что – "сам"? Может, повторить и сделать акцент на "сам"?..
   А высота уже двести метров, скорость двести семьдесят и падает, падает… Ниже двухсот семидесяти падение скорости допускать никак нельзя -оборотиков немножко, полтысячи. Ага, ага, хорошо! Самолет словно бы вспух и как бы повеселел. Но что это молчит Поляков? Может, повторить, что – "сам"? Нет, подумают: трушу.
   Так я сомневался, а самолет между тем снижался и снижался – к "точке начала выравнивания", к серому полотнищу, что лежало перед ВПП, и уже видно было, как ветер гнет прошлогодний конский щавель, шевелит его метелки, а по грубому полотнищу прыгают воробьи… Что они там клюют?
   Высоты оставалось сто – сто двадцать метров. Скорость больше не падала. Самолет шел хорошо. Устойчиво и ровно. Как утюг. Правда, немного сносило влево, но в пределах нормы. Посадка на левую сторону. И тут РП сказал:
   – Девяносто три, уточни заход.
   Ага! Оказывается, за мной все-таки следили. И заметили, что сносит влево. Я стал делать крен вправо, на ветер, – оч-чень неохотно послушался рулей мой летяще-падающий агрегат! Но я все-таки сломал его плавный, устойчивый попет и направил рыскающий нос прямо на полосатый СКП, который стоял в двадцати метрах справа от бетонки и на котором развевалась полосатая "колбаса". РП среагировал почти мгновенно:
   – Девяносто три, уточни заход!
   Ну что, давать обороты и уходить на второй круг? Как решил. Но ведь обязательно скажут: струсил, сажать забоялся. А-а, была не была, посажу. Авось пронесет. Должно пронести… А если на пробеге левое колесо станет подламываться, успею дать обороты и оторвать самолет.
   Так я решил на высоте сорока метров.
   И с таким решением сделал левый крен, отворачивая от СКП, – высоты оставалось метров тридцать – и самолет уже почти не слушался рулей, а поддавить педалью было страшно, инструктор говорил, точнее, орал, чтоб на такой ничтожной высоте ни в коем случае педали не трогали, иначе полный рот земли! Еле-еле выправив, стал подходить к полосе под небольшим углом к продольному створу. Исправлять что-либо уже не было ни времени, ни высоты…
   На оптимальной высоте, на восьми метрах, выбрал на себя ручку, почти до пупа выбрал – рука чуть было не дернулась дать полный газ и уйти на второй круг, но я подавил это желание, – самолет очень плохо реагировал на мое вмешательство и лишь где-то на пяти-шести метрах все-таки переломился, задрал нос и понесся в таком положении, все приближаясь к земле и приближаясь. По мере его приближения я выбирал ручку и выбирал, и вот он как бы завис на высоте около метра, и так несся, постепенно, по дюйму, по сантиметру опускаясь, и лишь мелькнули первые плиты бетонки, я полностью убрал обороты, и самолет, пролетев по инерции еще метров двести-триста, на последних дюймах мягко и нежно коснулся бетонки точно у "Т". Посадка была на "отлично", отметил про себя, ожидая, не станет ли подламываться левая стойка – нет, не подламывалась, даже и не думала. Все нормально! Все ништяк! И я тут же забыл о ней…
   Мчался на двух колесах, несся, все приближаясь и приближаясь к левым буйкам, – РП молчал. Я ждал заветного слова – "летчик"! Но он молчал. А я все приближался к левым буйкам и приближался. Вот уже мелькнули первые буйки под левым крылом – надо бы выправить направление педалями, но как тут "давать ногу", если самолет еще на двух колесах – надо ждать, пока он опустит нос. А нос должен опуститься сам, обязательно сам, иначе, если поможешь и припечатаешь, самолет может начать козлить, а козлы – это такая гадкая, неуправляемая штуковина, не дай Бог! Почти то же самое, что штопор, только в непосредственной близости от земли… Поэтому я сжался и ждал, когда же самолет опустит нос сам, а он уже давил левым колесом полосатые буйки – один! второй! – и от этих препятствий его еще больше разворачивало влево.
   Так я сидел и ждал, а левое колесо съехало с бетонки и уже зашуршало по щебенке – и сразу же самолет очень резко развернулся, очень резко, хищно опустил нос, я так же резко дал правую педаль, стараясь выправить, выровнять движение, но было, конечно же, уже поздно: самолет, резвясь и прыгая, как молодой козел, соскочил с бетонки прямо в грязь, во время прыжков его развернуло носом вправо, и он вдруг, словно оттолкнувшись от каких-то невидимых канатов, резво перемахнул шестидесятиметровую полосу ВПП поперек, но только теперь на правую сторону. Пока мчался через бетонку, я успел дать левую ногу и зажать тормоза, но мой строптивый и железный все же успел заскочить в грязь справа от ВПП, после чего выскочил опять на бетонку, перескочил ее – теперь снова на левую сторону – и там, в непролазной грязи, увязнув по самые пилоны от топливных баков, наконец-то остановился. Все!
   Я чуть не вопил от обиды. Идиотизм какой-то! Тут раздался голос РП, который меня просто уничтожил:
   – Эх, Дегтев, Дегтев! – говорил РП открытым текстом. – Ты не Дегтев, ты – Грязев!
   Я был размазан и растерт. Слезы текли по щекам и прятались в потных ларингофонах, разъедая кожу.
   – Сруливай дальше влево, на запасную полосу, глуши двигатель и стой, жди тягача.
   Я дал полные обороты, и самолет, зарывшись колесами в грязь по самое брюхо, поплыл, совсем как катер-глиссер на воздушной подушке, пополз, как трактор-скрепер, зарывшись в грязь по самую кабину, – с ревом поплыл-пополз в сторону Двоевки, пугая школьников, которые убегали, размахивая портфелями и испуганно оглядываясь, подальше от этой опасной запасной полосы. Горько мне было. И обидно.
   Заглушив двигатель, разгерметизировал кабину, сдвинул фонарь, расстегнул шлемофон – в самом зените заливался жаворонок, от земли поднимался пар, пахло одуряюще, я был весь мокрый и в каком-то полушоке-полутрансе, я чего-то не понимал. Что же это такое, в самом-то деле? Все люди как люди, а я вечно вляпываюсь… Двое до меня слетали нормально, сели как надо, хоть и с подсказками (не без этого!), но вполне сносно приземлились, не сбили ни одного буйка и на ВПП удержались, а у меня все – не слава Богу. После полетов их будут хвалить перед строем, а меня… Эх!
   Но тут услышал в шлемофоне, что Беспечальный, который вылетал за мной, заблудился – на кругу заблудился! – и улетел в сторону Москвы, километров на тридцать отклонился, и что ему приказано стать в вираж и ждать, когда за ним прилетит инструктор, а еще минут через пять рядом со мной плюхнулся на бетонку Анисько, бойкий казачишко с Северского Донца, плюхнулся – аж дым из-под колес пошел! – припечатал самолет на три точки да еще и скозлип раза два, с таким огромным, а-гро-мадным перелетом плюхнулся, который не предусмотрен ни в каких инструкциях, и по всем правилам нужно было бы уходить на второй круг, даже и не прицеливаться на посадку, а он плюхнулся и, конечно же, выкатился на полкилометра в грязь, только не в сторону от ВПП, как я, а в створ полосы, и ему тоже было приказано отруливать как можно дальше в грязь и ждать тягача. И он вскоре тоже заглушился, вылез из кабины на крыло и стал махать мне шлемофоном. А я помахал ему.
   И стало немного легче – все-таки не я один такой особенный. Есть и покруче. Есть и похлеще.
   Скоро полеты закончились, за нами с Анисько приехали тягачи. Зацепили, поволокли. Мы ехали друг за другом в грязных самолетах, шматы грязи отваливались на чистую рулежку, солдаты охранения злорадно приветствовали нас: привет трактористам! – мы огрызались: ша-а, чмыри! – и Анисько чего-то насвистывал, даже отсюда было слышно, а на меня напала какая-то странная сонливость, я клевал носом и сделался совершенно ко всему равнодушен. Вот такой был наш триумфальный въезд.
   Потом, когда нас закатили на стоянку, Анисько стал дарить всем отцам-командирам свои мятые пачки сигарет, а я долго не вылезал из кабины, все находил себе какие-нибудь занятия, – я не знал, как себя вести, горевать или радоваться. И когда техник свесился в кабину и поздравил меня с "вылетом", я даже несколько обиделся: что он, гад, издевается? Указал ему на табло: там по-прежнему горели две зеленые лампочки и одна красная. Техник изменился в лице.
   – Тише! – сказал он шепотом. – Молчи! Молчи!
   Нырнул с отверткой под левое крыло; через три-четыре секунды красная лампочка погасла, а вместо нее загорелась зеленая. Техник опять появился и опять прошептал, на этот раз облегченно:
   – Никому не говори! – и сунул мне маленькую мятую шоколадку, от которой резко пахло авиационным клеем.
   Тут подошли инструктор с Ляпотой. Инструктор был весел и возбужден. Блестели его крупные белые зубы. Он то и дело ржал. Как конь. Ляпота пучил глаза и тоже погогатывал, чем-то довольный.
   – Ну, ты чего, агрегатик, нос повесил? – спросил Ляпота. – А ну-ка, угощай цигарками.
   Я растерянно пожал плечами: дескать, чему радоваться-то? – и стал вынимать сигареты.
   – Ты это брось! – сказал Ляпота и загоготал, выпучив глаза. -Наплевать и забыть! Ясно? Слетал? Слетал! Сел? Сел! Сам сел – и живой! Значит – летчик. А что рулить не можешь – так ты же не шофер…
   А в самом деле – что это я? Я же слетал! И меня выпустил тот, кого сам Покрышкин…
   И, подхватившись, я побежал вдоль старта – дарить отцам-командирам сигареты.
   Боже, как давно все это было! А вроде вчера… И было мне тогда девятнадцать лет, моему старому и строгому зверю-инструктору – двадцать четыре, ну, может, двадцать пять, а древнему "деду" Ляпоте – полсотни.
   Еще жив был Покрышкин, еще даже летал, страна была еще великой и безбрежной, и нас совсем другие волновали проблемы. Эх!..

 



Кровавая Мери



 
   В вашу гавань заходили корабли,
   Большие корабли из океана;
   В таверне веселились моряки,
   И пили за здоровье капитана…

 
   Тебя везли на каталке медсестра и медбрат, а ты пел эту песню, песню твоей юности, песню-мечту, и тебе было хорошо. Весело было оттого, что и наркоз на тебя действует, оказывается, не так, как на всех остальных, что и в этом ты какой-то особенный. А потом, уже в палате, слушал сквозь полузабытье еще одну песню – по радио, тоже привет из юности – о белом лебеде, цветущей сирени и зеркальной глади пруда, и ты, кажется, плакал, потому что виделись тебе дядья, Николай и Митрофан, которые певали когда-то эту песню.
   По молодости они оттянули порядочные срока – один по сто четвертой, другой – по сто второй, и у обоих у них была такая же мечта, как у того хрипатого парня, что тосковал сейчас по радио… А еще дядья грешили сочинительством. Николай в заключении написал полную биографию Ленина, целиком на фене, в двух толстых тетрадях, сшитых из бумажных мешков, – там было расписано о Владимире Ильиче все, известное на тогдашнее время. В детстве тебе доводилось почитывать эти тетради, и многое оттуда, конечно же, почерпнулось – для общего развития – например, о том, что "Ленин был вечным политфраером" и что "срок он отмотал легкий и небольшой, такой на параше отсидеть можно". Потом тетради куда-то пропали, похоже, что мать твоя, забоясь "политики", пустила их на растопку.